Saturday, July 25, 2015

чтоб слова населили небо, если оно пусто/ Elena Shvarts, diary, 1966

Елена Шварц. Дневник, запись 1966-го года

Определение
Стихотворение просто (имеющее право так называться) — это выстроенное по правилам неземной архитектуры бормотанье с озареньем на конце.

Стихотворение живое — высшее существо, рожденное человеком и небом, дышащее, улыбающееся и смертное как всё.

От поэта не могут остаться одно, два, три стихотворения. А только он весь, его зарифмованная душа, его гениальные и его бездарные строчки. Так странно, люди пишут стихи, не постигнув от рождения чудесной науки — поэтики (правда, ее надо вспомнить).

О чудные разрывающие сердце звуки, плоть стихотворенья. Но забуду все ради неуклюже спотыкающегося озарения, которое часто приходит калекой, на деревянных костылях в рваной одежде.

И почему, едва научившись сама, я учу других? И еще не могу это спокойно рассказать, и одни восклицанья.

Люблю стихи ученые, пристальные, рассматривающие землю. Опыты. Опыты. Но это тоже бегство от поэзии. Настоящая другая — в лебединых крыльях. Но есть еще алхимия — очищение слов и мыслей. Мне хочется довести слова до такой высоты материализации, до плоти легкой ангелов, легкой и огненной, чтоб они населили небо, если оно пусто.

Я пишу все это неизвестно отчего, не во вдохновении, сидя на чердаке, выгнанная из класса за чудовищное опоздание. Сегодня двадцатое апреля, и скоро мне стукнет восемнадцать. И я хочу, чтобы меня выгнали из университета, и я могла бы писать стихи и только писать стихи. О Боже, помоги мне, и я проведу свою молодость в душной комнате, у колб и реторт. И превращу камень в золото, слова — в стихи живые и ослепительные.

источник

Friday, July 24, 2015

Пушкин и Екатеринослав/ Pushkin and Ekaterinoslav

• Шокировал дам Екатеринослава полупрозрачными панталонами без исподнего.
источник

Краеведы, учитывая, что Пушкин не оставил письменных впечатлений, которые мог произвести на него Екатеринослав [нынешний Днепропетровск], считают, что он мог видеть только заспанный, маленький провинциальный городок, по заросшим сорняками улицам которого бродили стреноженные лошади, свиньи, коровы и рылись в мусоре курицы. Считается, что первым заложенным зданием в Екатеринославе был Преображенский собор, а первым построенным — Потемкинский дворец. К моменту приезда Пушкина резиденция князя Потемкина, некоронованного короля южных владений Российской империи, была в руинах: крыша провалилась, полы сгнили, сад заброшен. Но Потемкин так и не успел побывать в этом дворце — умер в бессарабской степи.

Напомним, что на юг он был направлен дипломатическим курьером всего на пять месяцев. Если вести отчет от мая месяца, то срок его командировки истекал в сентябре 1820 года. В Екатеринославе Пушкин пробыл 18 дней — до 5 июня, момента отъезда на Кавказ и в Крым.

В Екатеринославе губернатором был Иван Христофорович Калагеоргий, ранее вступивший в схватку с наместником Бессарабии Бехметьевым, и проигравший ее. Там же, как в Одессе и Кишиневе, размещалась контора «Попечительского комитета по устройству колонистов южной России», которой руководил генерал Иван Инзов.

Видимо, генерал Инзов общаясь с Пушкиным, намекнул о наличии неблагоприятной для него рекомендации из Санкт-Петербурга. Если мы примем эту версию за основу, то дальнейший ход событий вписывается в логику процесса. Начнем с того, что местные краеведы утверждают, что Пушкин в Екатеринославе остановился в доме Тихова, который содержал едва ли не лучший в то время постоялый двор. Затем по непонятным причинам он переехал на Мандрыковку (Цыганский кут).
Известно письмо Пушкина брату Льву Сергеевичу, в котором он писал: «Приехав в Екатеринославль, я соскучился, поехал кататься по Днепру, выкупался и схватил горячку, по моему обыкновению. Генерал Раевский, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, нашел меня в жидовской хате, в бреду, без лекаря, за кружкою оледенелого лимонада».

По версии Л.А. Щербиной, «Пушкина не могла удовлетворить обстановка постоялого двора, творчество требовало уединения, и поэт переезжает на берег Днепра, в местность Мандрыковку, в домик Краконини (дом не сохранился). Это очень живописное место, названное в честь бывшего запорожца Андрея Мандрыки, который перенес свой хутор-зимовник в город. Рядом было село Лоцманская Каменка — главное место днепропетровского судоходства через пороги, а ниже по Днепру, в селе Старые Кайдаки, была крепость Кодак, построенная в начале XVII века. Это были новые для поэта места, новые страницы истории Украины, оставившие у него глубокие впечатления» («Пушкинские места», 1988, ч.2, с.91).

«То место, где он поселился, — добавляет И. Новиков в романе «Пушкин в изгнании», — носило название Цыганский Кут. Hecколько еврейских домишек было разбросано по оврагам, поблизости от корчмы, стоявшей на пыльной проезжей дороге. Тут же неподалеку, на вытоптанном л и конями поле, раскиданы были палатки цыган. Пушкин заглядывал в кочевые шатры. Это бродячее племя еще более говорило его воображению, когда по вечерам зажигались в синеющих сумерках огни их костров и явственно доносилось гортанное пение, музыка — то заунывная, то разудалая, пляски…».

По одной из версий, через несколько дней после прибытия в Екатеринослав Пушкин получил приглашение на бал, устроенный губернатором в честь назначения Инзова на новую должность, а не в его честь, как утверждают многие историки. В моде тогда были белые лосины. Шились они из кожи лося или оленя. Для лучшего облегания их надевали влажными с помощью мыльного порошка. Высыхая на теле, лосины стягивали кожу. Пушкин явился на бал в... прозрачных лосинах. Это был открытый вызов и Инзову и протеже Каподистрии губернатору Ивану Калагеоргию.

Из воспоминаний Андрея Фадеева, начальника канцелярии Попечительного Комитета колонистов: «Пушкин был в кисейных панталонах, прозрачных, без всякого нижнего белья! Жена губернатора, г-жа Шемиот, рожденная княжна Гедройц, старая приятельница матери моей жены, чрезвычайно близорукая, одна не замечала этой странности. (Отметим в скобках, что историки часто путают губернаторов Екатеринослава того времени: Калагеоргия и Викентия Леонтьевича Шемиота. Первый был военным губернаторов, второй — гражданским). Здесь же присутствовали три дочери ее, молодые девушки. Жена моя потихоньку посоветовала ей удалить барышень из гостиной, объяснив необходимость этого удаления. Г-жа Шемиот, не доверяя ей, не допуская возможности такого неприличия, уверяла, что у Пушкина просто летние панталоны бланжевого, телесного цвета; наконец, вооружившись лорнетом, она удостоверилась в горькой истине и немедленно выпроводила дочерей из комнаты. Тем и ограничилась вся демонстрация, хотя все были возмущены и сконфужены, но старались сделать вид, будто ничего не замечают. Хозяева промолчали, и его проделка сошла благополучно».

Не совсем так.
Из письма генерала Раевского: «13 июня 1820 года. В Екатеринослав приехал к десятому часу ночи к губернатору Калагеоргию, который имел удар от паралича, но болезни своей не знает».
источник; источник

Sunday, July 19, 2015

Джордж Карлин - Мы убиваем/ with all this stuff we preach about the sanctity of life, we don’t practice it

‘Cuz, I mean, even with all this stuff we preach about the sanctity of life, we don’t practice it. We don’t practice it. Look at what we’d kill: Mosquitoes and flies. ‘Cuz they’re pests. Lions and tigers. ‘Cuz it’s fun! Chickens and pigs. ‘Cuz we’re hungry. Pheasants and quails. ‘Cuz it’s fun. And we’re hungry. And people. We kill people… ‘Cuz they’re pests. And it’s fun!

George Carlin (1937-2008)

source

Tuesday, July 14, 2015

собака бродячая, как несчастье.../ Elena Shvarts, poetry

* * *
Мы с кошкой дремлем день и ночь
И пахнем древне, как медведи,
Нам только ангелы соседи,
Но и они уходят прочь —
Нам не помочь.

Кругом бутылки и окурки,
Больная мерзость запустенья.
В нас нет души, лежим как шкурки,
Мы только цепкие растенья,
Нам нет спасенья.

Дурман, туман, ночная ваза,
Экзема, духота — все сразу,
И время не летит (зараза),
А словно капля из пореза,
Плывет не сразу.

О нет — не только голова,
А все кругом в табачном пепле,
Тоска в лицо влетает вепрем,
Ум догорает, как листва
По осени. Конец всему?
И мне, и горю моему.

* * *
Мне моя отдельность надоела.
Раствориться б шипучей таблеткой в воде!
Бросить нелепо — двуногое тело,
Быть везде и нигде,

Всем и никем — а не одной из этих,
Похожих на корешки мандрагор,
И не лететь, тормозя, как дети
Ногой, с невысоких гор.

Не смотреть из костяного шара в зеленые щели,
Не любиться с воздухом через ноздрю,
Не крутиться на огненной карусели:
То закатом в затылок, то мордой в зарю.

* * *
Времяпровождение № 3

...И всегда не сама, и всегда не одна,
Как небесное облако, ширится лень,
И смотреть, как пульсирует жилка в запястье
И в нем кружится жизни моей колесо,
И как белка всегда торжествующий враг,
Почему-то я в его власти...
Вот собака бродячая, как несчастье,
Я не Бог — я жалею собак.

Елена Шварц, из сборника «При черной свече»

Friday, July 10, 2015

Нельзя найти спокойное, тихое место — нет его на свете/ You can't ever find a place that's nice and peaceful

Я подумал, что легко найду работу на какой-нибудь заправочной станции у бензоколонки, буду обслуживать проезжих. В общем, мне было все равно, какую работу делать, лишь бы меня никто не знал и я никого не знал. Я решил сделать вот что: притвориться глухонемым. Тогда не надо будет ни с кем заводить всякие ненужные глупые разговоры. Если кто-нибудь захочет со мной поговорить, ему придется писать на бумажке и показывать мне. Им это так в конце концов осточертеет, что я на всю жизнь избавлюсь от разговоров. Все будут считать, что я несчастный глухонемой дурачок, и оставят меня в покое. Я буду заправлять их дурацкие машины, получать за это жалованье и потом построю себе на скопленные деньги хижину и буду там жить до конца жизни. Хижина будет стоять на опушке леса — только не в самой чаще, я люблю, чтобы солнце светило на меня во все лопатки. Готовить еду я буду сам, а позже, когда мне захочется жениться, я, может быть, встречу какую-нибудь красивую глухонемую девушку, и мы поженимся. Она будет жить со мной в хижине, а если захочет что-нибудь сказать — пусть тоже пишет на бумажке. Если пойдут дети, мы их от всех спрячем. Купим много книжек и сами выучим их читать и писать.

I figured I could get a job at a filling station somewhere, putting gas and oil in people's cars. I didn't care what kind of job it was, though. Just so people didn't know me and I didn't know anybody. I thought what I'd do was, I'd pretend I was one of those deaf-mutes. That way I wouldn't have to have any goddam stupid useless conversations with anybody. If anybody wanted to tell me something, they'd have to write it on a piece of paper and shove it over to me. They'd get bored as hell doing that after a while, and then I'd be through with having conversations for the rest of my life. Everybody'd think I was just a poor deaf-mute bastard and they'd leave me alone. They'd let me put gas and oil in their stupid cars, and they'd pay me a salary and all for it, and I'd build me a little cabin somewhere with the dough I made and live there for the rest of my life. I'd build it right near the woods, but not right in them, because I'd want it to be sunny as hell all the time. I'd cook all my own food, and later on, if I wanted to get married or something, I'd meet this beautiful girl that was also a deaf-mute and we'd get married. She'd come and live in my cabin with me, and if she wanted to say anything to me, she'd have to write it on a goddam piece of paper, like everybody else. If we had any children, we'd hide them somewhere. We could buy them a lot of books and teach them how to read and write by ourselves.

Будь у человека хоть миллион лет в распоряжении, все равно ему не стереть всю похабщину со всех стен на свете. Невозможное дело.
If you had a million years to do it in, you couldn't rub out even half the “Fuck you” signs in the world. It's impossible.

Я остался один среди могильных плит. Мне тут нравилось — тихо, спокойно. И вдруг я увидел на стене — догадайтесь, что? Опять похабщина! Красным карандашом, прямо под стеклянной витриной, на камне.
В этом-то и все несчастье. Нельзя найти спокойное, тихое место — нет его на свете. Иногда подумаешь — а может, есть, но пока ты туда доберешься, кто-нибудь прокрадется перед тобой и напишет похабщину прямо перед твоим носом. Проверьте сами. Мне иногда кажется — вот я умру, попаду на кладбище, поставят надо мной памятник, напишут «Холден Колфилд», и год рождения, и год смерти, а под всем этим кто-нибудь нацарапает похабщину. Уверен, что так оно и будет.

I was the only one left in the tomb then. I sort of liked it, in a way. It was so nice and peaceful. Then, all of a sudden, you'd never guess what I saw on the wall. Another “Fuck you.” It was written with a red crayon or something, right under the glass part of the wall, under the stones. That's the whole trouble. You can't ever find a place that's nice and peaceful, because there isn't any. You may think there is, but once you get there, when you're not looking, somebody'll sneak up and write “Fuck you” right under your nose. Try it sometime. I think, even, if I ever die, and they stick me in a cemetery, and I have a tombstone and all, it'll say “Holden Caulfield” on it, and then what year I was born and what year I died, and then right under that it'll say “Fuck you.” I'm positive, in fact.

Сэлинджер. «Над пропастью во ржи»

Wednesday, July 08, 2015

А разве можно все упростить, все обобщить?/ That digression business got on my nerves.

— Да сколько у тебя тут, господи?
— Восемь долларов и восемьдесят пять центов. Нет, шестьдесят пять. Я уже много истратила.
И тут я вдруг заплакал. Никак не мог удержаться.
“How much is it, for God's sake?”
“Eight dollars and eighty-five cents. Sixty-five cents. I spent some.”
Then, all of a sudden, I started to cry. I couldn't help it.

...у нас был один мальчик — Ричард Кинселла. Он никак не мог говорить на тему, и вечно ему кричали: «Отклоняешься от темы!» Это было ужасно, прежде всего потому, что он был страшно нервный — понимаете, страшно нервный малый, и у него даже губы тряслись, когда его прерывали, и говорил он так, что ничего не было слышно, особенно если сидишь сзади. Но когда у него губы немножко переставали дрожать, он рассказывал интереснее всех. Но он тоже фактически провалился. А все потому, что ребята все время орали: «Отклоняешься от темы!» Например, он рассказывал про ферму, которую его отец купил в Вермонте. Он говорит, а ему все время кричат: «Отклоняешься!», а наш учитель, мистер Винсон, влепил ему кол за то, что он не рассказал, какой там животный и растительный мир у них на ферме. А он, этот самый Ричард Кинселла, он так рассказывал: начнет про эту ферму, что там было, а потом вдруг расскажет про письмо, которое мать получила от его дяди, и как этот дядя в сорок четыре года перенес полиомиелит и никого не пускал к себе в госпиталь, потому что не хотел, чтобы его видели калекой. Конечно, к ферме это не имело никакого отношения, — согласен! — но зато интересно. Интересно, когда человек рассказывает про своего дядю. Особенно когда он начинает что-то плести про отцовскую ферму, и вдруг ему захочется рассказать про своего дядю. И свинство орать: «Отклоняешься от темы!», когда он только-только разговорится, оживет... Не знаю... Трудно мне это объяснить.

That digression business got on my nerves. ...there was this one boy, Richard Kinsella. He didn't stick to the point too much, and they were always yelling 'Digression!' at him. It was terrible, because in the first place, he was a very nervous guy—I mean he was a very nervous guy—and his lips were always shaking whenever it was his time to make a speech, and you could hardly hear him if you were sitting way in the back of the room. When his lips sort of quit shaking a little bit, though, I liked his speeches better than anybody else's. He practically flunked the course, though, too. He got a D plus because they kept yelling 'Digression!' at him all the time. For instance, he made this speech about this farm his father bought in Vermont. They kept yelling 'Digression!' at him the whole time he was making it, and this teacher, Mr. Vinson, gave him an F on it because he hadn't told what kind of animals and vegetables and stuff grew on the farm and all. What he did was, Richard Kinsella, he'd start telling you all about that stuff—then all of a sudden he'd start telling you about this letter his mother got from his uncle, and how his uncle got polio and all when he was forty-two years old, and how he wouldn't let anybody come to see him in the hospital because he didn't want anybody to see him with a brace on. It didn't have much to do with the farm—I admit it—but it was nice. It's nice when somebody tells you about their uncle. Especially when they start out telling you about their father's farm and then all of a sudden get more interested in their uncle. I mean it's dirty to keep yelling 'Digression!' at him when he's all nice and excited. I don't know. It's hard to explain.”

Наверно, надо было взять темой дядю, а не ферму, раз ему про дядю интересно. Но понимаете, чаще всего ты сам не знаешь, что тебе интереснее, пока не начнешь рассказывать про неинтересное. Бывает, что это от тебя не зависит. Но, по-моему, надо дать человеку выговориться, раз он начал интересно рассказывать и увлекся. Очень люблю, когда человек с увлечением рассказывает. Это хорошо. Вы не знали этого учителя, этого Винсона. Он вас тоже довел бы до бешенства, он и эти ребята в классе. Понимаете, он все долбил — надо обобщать, надо упрощать. А разве можно все упростить, все обобщить? И вообще разве по чужому желанию можно обобщать и упрощать? Нет, вы этого мистера Винсона не знаете. Конечно, сразу было видно, что он образованный и все такое, но мозгов у него определенно не хватало.

I mean I guess he should've picked his uncle as a subject, instead of the farm, if that interested him most. But what I mean is, lots of time you don't know what interests you most till you start talking about something that doesn't interest you most. I mean you can't help it sometimes. What I think is, you're supposed to leave somebody alone if he's at least being interesting and he's getting all excited about something. I like it when somebody gets excited about something. It's nice. You just didn't know this teacher, Mr. Vinson. He could drive you crazy sometimes, him and the goddam class. I mean he'd keep telling you to unify and simplify all the time. Some things you just can't do that to. I mean you can't hardly ever simplify and unify something just because somebody wants you to. You didn't know this guy, Mr. Vinson. I mean he was very intelligent and all, but you could tell he didn't have too much brains.”

Лучше бы он продолжал разговор утром, а не сейчас, но его уже разобрало. Людей всегда разбирает желание спорить, когда у тебя нет никакого настроения.
I kept wishing, though, that he'd continue the conversation in the morning, instead of now, but he was hot. People are mostly hot to have a discussion when you're not.

Рядом со мной на скамейке кто-то забыл журнал, и я начал читать. Может быть, перестану думать о мистере Антолини и о всякой чепухе, хоть на время забуду. Но от этой проклятой статьи мне стало во сто раз хуже. Там было про всякие гормоны. Описывалось, какой у вас должен быть вид, какие глаза, лицо, если у вас все гормоны в порядке, а у меня вид был как раз наоборот: у меня был точно такой вид, как у того типа, которого описывали в статье, у него все гормоны были нарушены. Я стал ужасно беспокоиться, что с моими гормонами. А потом я стал читать вторую статью — как заранее обнаружить, есть у тебя рак или нет. Там говорилось, что если во рту есть ранки, которые долго не заживают, значит, ты, по всей вероятности, болен раком. А у меня на губе внутри была ранка уже недели две! Я и подумал — видно, у меня начинается рак. Да, веселенький журнальчик, ничего не скажешь!

There was this magazine that somebody'd left on the bench next to me, so I started reading it, thinking it'd make me stop thinking about Mr. Antolini and a million other things for at least a little while. But this damn article I started reading made me feel almost worse. It was all about hormones. It described how you should look, your face and eyes and all, if your hormones were in good shape, and I didn't look that way at all. I looked exactly like the guy in the article with lousy hormones. So I started getting worried about my hormones. Then I read this other article about how you can tell if you have cancer or not. It said if you had any sores in your mouth that didn't heal pretty quickly, it was a sign that you probably had cancer. I'd had this sore on the inside of my lip for about two weeks. So figured I was getting cancer. That magazine was some little cheerer upper.

По дороге я увидел, как двое сгружали с машин огромную елку. И один все время кричал другому:
— Держи ее, чертову куклу, крепче держи, так ее и так! — Очень красиво говорить так про рождественскую елку!
While I was walking, I passed these two guys that were unloading this big Christmas tree off a truck. One guy kept saying to the other guy, “Hold the sonuvabitch up! Hold it up, for Chrissake!” It certainly was a gorgeous way to talk about a Christmas tree.

Я зашел в очень дешевый ресторанчик и заказал пышки и кофе. Только пышек я есть не стал, не мог проглотить ни куска. Когда ты чем-нибудь очень расстроен, глотать очень трудно.
So I went in this very cheap-looking restaurant and had doughnuts and coffee. Only, I didn't eat the doughnuts. I couldn't swallow them too well. The thing is, if you get very depressed about something, it's hard as hell to swallow.

Сэлинджер - Над пропастью во ржи

Monday, July 06, 2015

А когда тебя слушают, это уже хорошо/ If somebody at least listens, it's not too bad

В парке было гнусно. Не очень холодно, но солнце так и не показывалось, и никого вокруг не было — одни собачьи следы, и плевки, и окурки сигар у скамеек, где сидели старики. Казалось, все скамейки совершено сырые — промокнешь насквозь, если сядешь. Мне стало очень тоскливо, иногда неизвестно почему даже дрожь пробирала. Непохоже было, что скоро будет Рождество, вообще казалось, что больше ничего никогда не будет.

It was lousy in the park. It wasn't too cold, but the sun still wasn't out, and there didn't look like there was anything in the park except dog crap and globs of spit and cigar butts from old men, and the benches all looked like they'd be wet if you sat down on them. It made you depressed, and every once in a while, for no reason, you got goose flesh while you walked. It didn't seem at all like Christmas was coming soon. It didn't seem like anything was coming.

Но самое лучшее в музее было то, что там все оставалось на местах. Ничто не двигалось. Можно было сто тысяч раз проходить, и всегда эскимос ловил рыбу и двух уже поймал, птицы всегда летели на юг, олени пили воду из ручья, и рога у них были все такие же красивые, а ноги такие же тоненькие, и эта индианка с голой грудью всегда ткала тот же самый ковер. Ничто не менялось. Менялся только ты сам. И не то чтобы ты сразу становился много старше. Дело не в том. Но ты менялся, и все. То на тебе было новое пальто. То ты шел в паре с кем-нибудь другим, потому что прежний твой товарищ был болен скарлатиной. А то другая учительница вместо мисс Эглетингер приводила класс в музей. Или ты утром слыхал, как отец с матерью ссорились в ванной. А может быть, ты увидел на улице лужу и по ней растеклись радужные пятна от бензина. Словом, ты уже чем-то стал не тот — я не умею как следует объяснить, чем именно. А может быть, и умею, но что-то не хочется.
[...] Лучше бы некоторые вещи не менялись. Хорошо, если б их можно было поставить в застекленную витрину и не трогать. Знаю, что так нельзя, но это-то и плохо. Я все время об этом думал, пока шел по парку.

The best thing, though, in that museum was that everything always stayed right where it was. Nobody'd move. You could go there a hundred thousand times, and that Eskimo would still be just finished catching those two fish, the birds would still be on their way south, the deers would still be drinking out of that water hole, with their pretty antlers and their pretty, skinny legs, and that squaw with the naked bosom would still be weaving that same blanket. Nobody'd be different. The only thing that would be different would be you. Not that you'd be so much older or anything. It wouldn't be that, exactly. You'd just be different, that's all. You'd have an overcoat on this time. Or the kid that was your partner in line the last time had got scarlet fever and you'd have a new partner. Or you'd have a substitute taking the class, instead of Miss Aigletinger. Or you'd heard your mother and father having a terrific fight in the bathroom. Or you'd just passed by one of those puddles in the street with gasoline rainbows in them. I mean you'd be different in some way — I can't explain what I mean. And even if I could, I'm not sure I'd feel like it.
[...] Certain things they should stay the way they are. You ought to be able to stick them in one of those big glass cases and just leave them alone. I know that's impossible, but it's too bad anyway.

— Не в том дело. Вовсе не в том, — говорит Салли. Я чувствовал, что начинаю ее ненавидеть. — У нас уйма времени впереди, тогда все будет можно. Понимаешь, после того как ты окончишь университет и мы с тобой поженимся. Мы сможем поехать в тысячу чудных мест. А теперь ты...
— Нет, не сможем. Никуда мы не сможем поехать, ни в какую тысячу мест. Все будет по-другому, — говорю. У меня совсем испортилось настроение.
— Что? Я не слышу. То ты на меня орешь, то бормочешь под нос...
— Я говорю — нет, никуда мы не поедем, ни в какие «чудные места», когда я окончу университет и все такое. Ты слушай ушами! Все будет по-другому. Нам придется спускаться в лифте с чемоданами и кучей вещей. Нам придется звонить всем родственникам по телефону, прощаться, а потом посылать им открытки из всяких гостиниц. Я буду работать в какой-нибудь конторе, зарабатывать уйму денег, и ездить на работу в машине или в автобусах по Мэдисон-авеню, и читать газеты, и играть в бридж все вечера, и ходить в кино, смотреть дурацкие короткометражки, и рекламу боевиков, и кинохронику. Кинохронику. Ох, мать честная! Сначала какие-то скачки, потом дама разбивает бутылку над кораблем, потом шимпанзе в штанах едет на велосипеде. Нет, это все не то! Да ты все равно ни черта не понимаешь!

“It isn't that. It isn't that at all,” old Sally said. I was beginning to hate her, in a way.
“We'll have oodles of time to do those things—all those things. I mean after you go to college and all, and if we should get married and all. There'll be oodles of marvelous places to go to. You're just—”
“No, there wouldn't be. There wouldn't be oodles of places to go to at all. It'd be entirely different,” I said. I was getting depressed as hell again.
“What?” she said. “I can't hear you. One minute you scream at me, and the next you—”
“I said no, there wouldn't be marvelous places to go to after I went to college and all. Open your ears. It'd be entirely different. We'd have to go downstairs in elevators with suitcases and stuff. We'd have to phone up everybody and tell 'em good-by and send 'em postcards from hotels and all. And I'd be working in some office, making a lot of dough, and riding to work in cabs and Madison Avenue buses, and reading newspapers, and playing bridge all the time, and going to the movies and seeing a lot of stupid shorts and coming attractions and newsreels. Newsreels. Christ almighty. There's always a dumb horse race, and some dame breaking a bottle over a ship, and some chimpanzee riding a goddam bicycle with pants on. It wouldn't be the same at all. You don't see what I mean at all.”

Забавная штука: достаточно наплести человеку что-нибудь непонятное, и он сделает так, как ты хочешь.
It's funny. All you have to do is say something nobody understands and they'll do practically anything you want them to.

В нашей передней свой, особенный запах, нигде так не пахнет. Сам не знаю чем — не то едой, не то духами, — не разобрать, но сразу чувствуешь, что ты дома.
Our foyer has a funny smell that doesn't smell like anyplace else. I don't know what the hell it is. It isn't cauliflower and it isn't perfume—I don't know what the hell it is—but you always know you're home.

В такой гнусной школе я еще никогда не учился. Все напоказ. Все притворство. Или подлость. Такого скопления подлецов я в жизни не встречал. Например, если сидишь треплешься в компании с ребятами и вдруг кто-то стучит, хочет войти — его ни за что не впустят, если он какой-нибудь придурковатый, прыщавый. Перед носом у него закроют двери. Там еще было это треклятое тайное общество — я тоже из трусости в него вступил.

It was one of the worst schools I ever went to. It was full of phonies. And mean guys. You never saw so many mean guys in your life. For instance, if you were having a bull session in somebody's room, and somebody wanted to come in, nobody'd let them in if they were some dopey, pimply guy. Everybody was always locking their door when somebody wanted to come in. And they had this goddam secret fraternity that I was too yellow not to join.

Взять этого старика, мистера Спенсера. Жена его всегда угощала нас горячим шоколадом, вообще они оба милые. Но ты бы посмотрела, что с ними делалось, когда старый Термер, наш директор, приходил на урок истории и садился на заднюю скамью. Вечно он приходил и сидел сзади примерно с полчаса. Вроде как бы инкогнито, что ли. Посидит, посидит, а потом начинает перебивать старика Спенсера своими кретинскими шуточками. А старик Спенсер из кожи лезет вон — подхихикивает ему, весь расплывается, будто этот Термер какой-нибудь гений, черт бы его удавил!

“There was this one old guy, Mr. Spencer. His wife was always giving you hot chocolate and all that stuff, and they were really pretty nice. But you should've seen him when the headmaster, old Thurmer, came in the history class and sat down in the back of the room. He was always coming in and sitting down in the back of the room for about a half an hour. He was supposed to be incognito or something. After a while, he'd be sitting back there and then he'd start interrupting what old Spencer was saying to crack a lot of corny jokes. Old Spencer'd practically kill himself chuckling and smiling and all, like as if Thurmer was a goddam prince or something.”

А возьми День выпускников, когда все подонки, окончившие Пэнси чуть ли не с 1776 года, собираются в школе и шляются по всей территории со своими женами и детками. Ты бы посмотрела на одного старикашку лет пятидесяти. Зашел прямо к нам в комнату — постучал, конечно, и спрашивает, нельзя ли ему пройти в уборную. А уборная в конце коридора, мы так и не поняли, почему он именно у нас спросил. И знаешь, что он нам сказал? Говорит — хочу посмотреть, сохранились ли мои инициалы на дверях уборной. Понимаешь, он лет сто назад вырезал свои унылые, дурацкие, бездарные инициалы на дверях уборной и хотел проверить, целы ли они или нет. И нам с товарищами пришлось проводить его до уборной и стоять там, пока он искал свои кретинские инициалы на всех дверях. Господи, меня от него такая взяла тоска! И не то чтоб он был особенно противный — ничего подобного. Но вовсе и не нужно быть особенно противным, чтоб нагнать на человека тоску, — хороший человек тоже может вконец испортить настроение. Достаточно надавать кучу бездарных советов, пока ищешь свои инициалы на дверях уборной, — и все! Не знаю, может быть, у меня не так испортилось бы настроение, если б этот тип еще не задыхался. Он никак не мог отдышаться после лестницы. Ищет эти свои инициалы, а сам все время отдувается, сопит носом. И жалко, и смешно, да к тому же еще долбит нам со Стрэдлейтером, чтобы мы извлекли из Пэнси все, что можно.

“They have this day, Veterans' Day, that all the jerks that graduated from Pencey around 1776 come back and walk all over the place, with their wives and children and everybody. You should've seen this one old guy that was about fifty. What he did was, he came in our room and knocked on the door and asked us if we'd mind if he used the bathroom. The bathroom was at the end of the corridor—I don't know why the hell he asked us. You know what he said? He said he wanted to see if his initials were still in one of the can doors. What he did, he carved his goddam stupid sad old initials in one of the can doors about ninety years ago, and he wanted to see if they were still there. So my roommate and I walked him down to the bathroom and all, and we had to stand there while he looked for his initials in all the can doors.
Boy, did he depress me! I don't mean he was a bad guy—he wasn't. But you don't have to be a bad guy to depress somebody—you can be a good guy and do it. All you have to do to depress somebody is give them a lot of phony advice while you're looking for your initials in some can door—that's all you have to do. I don't know. Maybe it wouldn't have been so bad if he hadn't been all out of breath. He was all out of breath from just climbing up the stairs, and the whole time he was looking for his initials he kept breathing hard, with his nostrils all funny and sad, while he kept telling Stradlater and I to get all we could out of Pencey.

— Тебе вообще ничего не нравится!
Я еще больше расстроился, когда она так сказала.
— Нет, нравится. Многое нравится. Не говори так. Зачем ты так говоришь?
— Потому что это правда. Ничего тебе не нравится. Все школы не нравятся, все на свете тебе не нравится. Не нравится — и все!
— Неправда! Тут ты ошибаешься — вот именно, ошибаешься! Какого черта ты про меня выдумываешь? — Я ужасно расстроился от ее слов.
— Нет, не выдумываю! Назови хоть что-нибудь одно, что ты любишь!
— Что назвать? То, что я люблю? Пожалуйста!
К несчастью, я никак не мог сообразить. Иногда ужасно трудно сосредоточиться.

“You don't like anything that's happening.”
It made me even more depressed when she said that.
“Yes I do. Yes I do. Sure I do. Don't say that. Why the hell do you say that?”
“Because you don't. You don't like any schools. You don't like a million things. You don't.”
“I do! That's where you're wrong—that's exactly where you're wrong! Why the hell do you have to say that?” I said.
Boy, was she depressing me.
“Because you don't,” she said. “Name one thing.”
“One thing? One thing I like?” I said. “Okay.”
The trouble was, I couldn't concentrate too hot. Sometimes it's hard to concentrate.

— Адвокатом, наверно, неплохо, но мне все равно не нравится, — говорю. — Понимаешь, неплохо, если они спасают жизнь невинным людям и вообще занимаются такими делами, но в том-то и штука, что адвокаты ничем таким не занимаются. Если стать адвокатом, так будешь просто гнать деньги, играть в гольф, в бридж, покупать машины, пить сухие коктейли и ходить этаким франтом. И вообще, даже если ты все время спасал бы людям жизнь, откуда бы ты знал, ради чего ты это делаешь — ради того, чтобы на самом деле спасти жизнь человеку, или ради того, чтобы стать знаменитым адвокатом, чтобы тебя все хлопали по плечу и поздравляли, когда ты выиграешь этот треклятый процесс, — словом, как в кино, в дрянных фильмах. Как узнать, делаешь ты все это напоказ или по-настоящему, липа все это или не липа? Нипочем не узнать!
Я не очень был уверен, понимает ли моя Фиби, что я плету. Все-таки она еще совсем маленькая. Но она хоть слушала меня внимательно. А когда тебя слушают, это уже хорошо.

“Lawyers are all right, I guess—but it doesn't appeal to me,” I said. “I mean they're all right if they go around saving innocent guys' lives all the time, and like that, but you don't do that kind of stuff if you're a lawyer. All you do is make a lot of dough and play golf and play bridge and buy cars and drink Martinis and look like a hot-shot. And besides. Even if you did go around saving guys' lives and all, how would you know if you did it because you really wanted to save guys' lives, or because you did it because what you really wanted to do was be a terrific lawyer, with everybody slapping you on the back and congratulating you in court when the goddam trial was over, the reporters and everybody, the way it is in the dirty movies? How would you know you weren't being a phony? The trouble is, you wouldn't.
I'm not too sure old Phoebe knew what the hell I was talking about. I mean she's only a little child and all. But she was listening, at least. If somebody at least listens, it's not too bad.

Сэлинджер. «Над пропастью во ржи»

Saturday, July 04, 2015

Лупить или не лупить/ to whip or not to whip

Семейный психолог Людмила Владимировна Петрановская:

Если родитель может всерьез обдумывать, как бы выпороть, да что сказать до и после, а тем более воплотить этот замысел в жизнь, так и ребенок может сбежать. Всякий, кто бывал бит осознанно — не в момент сноса крыши у родителя подзатыльник огреб, а вот после «здравых размышлений» и с воспитательной целью — может сбежать и искренне не понимать, что переживают взрослые, которые его ждут и ищут.
Потому что суть, механизм первого и второго один и тот же — отсутствие эмпатии, способности напрямую воспринимать чувства другого человека. Если родитель эмпатично воспринимает ребенка, он просто не сможет осознанно и планомерно причинять ребенку боль. Психологически, физически, как угодно — просто не сможет, потому что это противоестественно. Сорваться, психануть — да, шлепнуть в раздражении — да, больно дернуть и даже ударить в ситуации опасности для жизни — да, но вот решить заранее, а потом взять ремень и пороть — не сможет. Потому что когда ребенку больно и страшно — родитель это чувствует напрямую и сразу, всем существом.

Если родитель с младенчества относится к ребенку эмпатически, то и ребенок научается у него эмпатии. Еще в раннем детстве он точно воспринимает чувства родителя, а после созревания способности удерживать в сознании целостный образ родителя, примерно около 9-10 лет, уже очень хорошо представляет себе, чтó чувствует родитель в той или иной ситуации. И для него обрекать родителя на муки тревоги столь же противоестественно, как родителю его бить.

Да, эмпатичность [осознанное сопереживание текущему эмоциональному состоянию другого] родителя еще не гарантирует эмпатичности ребенка, к сожалению. Зато отказ родителя от эмпатии (а порка невозможна без такого отказа) с очень большой вероятностью приводит к неэмпатичности ребенка, к тому, что он загуляет на ночь, а потом искренне удивится, чего это все так переполошились.
Даже проще: вынуждая ребенка чувствовать боль и страх, чувства сильные и грубые, мы не оставляем никакого шанса для чувств тонких — раскаяния, сострадания, сожаления, осознания того, как ты дорог.
Отрывки; источник

*
Мне кажется, между родителем и ребенком всегда существует некий негласный договор о том, кто они друг другу, каковы их взаимоотношения, как они обходятся с чувствами своими и друг друга. И есть несколько моделей этих договоров, в каждой из которых тема физических наказаний звучит совершенно по-разному.

Модель традиционная, естественная, модель привязанности.

Родитель для ребенка — прежде всего источник защиты. Он всегда рядом в первые годы жизни. Если надо ребенку что-то не разрешить, мать останавливает его в буквальном смысле — руками, не читая нотаций. Между ребенком и матерью глубокая, интуитивная, почти телепатическая связь, что сильно упрощает взаимопонимание и делает ребенка послушным. Физическое насилие может иметь место только как спонтанное, сиюминутное, с целью мгновенного прекращения опасного действия — например, резко отдернуть от края обрыва или с целью ускорить эмоциональную разрядку.
Дети адаптированы к жизни, не слишком тонко развиты, но в целом благополучны и сильны.

Модель дисциплинарная, модель подчинения, «удержания в узде», «воспитания».

Ребенок — источник проблем. Если его не воспитывать, он будет полон грехов и пороков.
[– Что ж ты меня всё в проститутки записываешь? У меня за всю жизнь два мужчины было, а в проститутках я у тебя лет с четырнадцати хожу. - см. «Похороните меня за плинтусом»]
Он должен знать свое место, должен подчиняться, его волю нужно смирить, в том числе с помощью физических наказаний. Этот подход очень ярко прозвучал в философа Локка.

Естественно, не подразумевая привязанности, эта модель не подразумевает и никакой эмоциональной близости между детьми и родителями, никакой эмпатии, доверия. Только подчинение и послушание с одной стороны и строгая забота, наставление и обеспечение прожиточного минимума с другой. В этой модели физические наказания абсолютно необходимы, они планомерны, регулярны, часто очень жестоки и обязательно сопровождаются элементами унижения — дабы подчеркнуть идею подчинения. Дети часто виктимны и запуганы либо идентифицируются с агрессором («меня били — и человеком вырос, и я буду бить»). Но при наличии других ресурсов вполне вырастают и живут, не то чтобы в контакте со своими чувствами, но более-менее. Особенно адаптированы к иерархическим системам: армии, церкви, госаппарату.

В пределах дисциплинарной модели физическое насилие не очень сильно ранило, если не становилось запредельным, потому что таков был договор. Никаких чувств, никакой эмпатии. Ребенок этого и не ждет. Больно — терпит. По возможности скрывает проступки. И сам к родителю относится как к силе, с которой надо считаться — без особого тепла и нежности.

Модель «либеральная», модель «родительской любви».

Новая и неустоявшаяся, возникшая из отрицания жестокости и бездушной холодности модели дисциплинарной, а еще благодаря снижению детской смертности, падению рождаемости и резко выросшей «цене ребенка». Содержит идеи типа «ребенок всегда прав, дети чисты и прекрасны, учитесь у детей, с детьми надо договариваться». Заодно с жестокостью отрицает саму идею семейной иерархии и власти взрослого над ребенком. Предусматривает доверие, близость, внимание к чувствам, осуждение явного (физического) насилия. Ребенком надо «заниматься», с ним надо играть и «говорить по душам».

При этом в отсутствие условий для нормального становления привязанности и в отсутствии здоровой программы привязанности у самих родителей (а откуда ей взяться, если их-то воспитывали в страхе и без эмпатии?) дети не получают чувства защищенности, не могут быть зависимыми и послушными, а им это жизненно важно, особенно в первые годы, да и потом. Не чувствуя себя за взрослым как за каменной стеной, ребенок начинает стараться сам стать главным, бунтует, его разносит от тревоги. Родители переживают острое разочарование — вместо «прекрасного дитя» они получили злобного и несчастного монстрика. Они психуют, срываются, бьют — не намеренно, а в приступе ярости и отчаяния, потом сами себя грызут за это. А на ребенка злятся нешуточно — ведь он «должен понимать, каково мне». Некоторые открывают для себя волшебные возможности эмоционального насилия и берут за горло шантажом и чувством вины. Дети, неблагодарные сволочи, вытирают об родителей ноги, ничего не хотят, ничего не ценят.

Когда родители стали подавать детям знаки, что их чувства важны, — все изменилось, это другой договор, отличный от дисциплинарной модели. И если в рамках этого договора ребенка вдруг начинают бить ремнем, он просто офигевает, теряет всякую ориентацию. Отсюда феномен, когда порой человек, которого все детство жестоко пороли, не чувствует себя сильно травмированным, а тот, кого один раз в жизни не так уж сильно побили или только собирались, помнит, страдает и не может простить всю жизнь.

Чем больше контакта, доверия, эмпатии — тем немыслимее физическое наказание.

Задача в синтезе (если тезис — это дисциплинарная модель, а антитезис — либеральная). В том, чтобы возродить утраченную почти программу формирования здоровой привязанности. Через рассудок во многом возродить, ибо природный механизм передачи сильно поврежден. По частям и крупицам, сохраненным во многих семьях просто чудом, учитывая нашу историю. И тогда многое само решится, потому что ребенка, воспитанного в привязанности, не то что бить — и наказывать, в общем, не нужно. Он готов и хочет слушаться, он «легкий». Не всегда и не во всем, но в общем и целом.
источник

*
Модели моделями, но давайте посмотрим теперь с другой стороны: что есть сам акт физического насилия по отношению к ребенку (во многим все это справедливо и для нефизического: оскорбления, крик, угрозы, шантаж, игнорирование и т. д.). Какие есть варианты?

1. Спонтанная реакция на опасность.
Это когда мы ведем себя, по сути, на уровне инстинкта, как животные, в ситуации непосредственной угрозы жизни ребенка. У нас были соседи, а у них — большая старая собака колли. Очень добрая и умная, позволяла детям себя таскать за уши и залезать верхом и только понимающе улыбалась на это все. И вот однажды бабушка была дома одна со своим трехлетним внуком, что-то делала на кухне. Прибегает малыш — ревет, показывает руку — прокушена до крови, кричит: «Она меня укусила!». Бабушка в шоке — неужели собака с ума сошла на старости лет, а вдруг бешенство? Спрашивает: а что ты ей сделал? Ну, мелкий и говорит: «Ничего я ей не делал, я хотел с балкона посмотреть, а она сначала рычала, а потом...» Бабушка на балкон — там окно распахнуто и стул приставлен. Если б залез и перевесился — все, этаж-то пятый. Дальше бабушка мелкому дала по заднице, а сама села рыдать в обнимку с собакой.

2. Попытка ускорить разрядку, см. ссылки в предыдущем посте на эту тему.
Представляет собой разовый шлепок или подзатыльник. Совершается обычно в моменты раздражения, спешки, усталости. В норме сам родитель считает это своей слабостью, хотя и довольно объяснимой. Никаких особых последствий для ребенка не влечет, если потом он имеет возможность утешиться и восстановить контакт.

3. Стереотипное действие, «потому что так надо», «потому что так делали родители», так требуется культурой, обычаем и т. п.
Присуще дисциплинарной модели. Может быть разной степени жестокости. Обычно при этом при этом не вникают в подробности проступка, мотивы поведения ребенка, поводом становится формальный факт: двойка, испорченная одежда, невыполнение поручения. Встречается чаще у людей, эмоционально туповатых, не способных к эмпатии (в том числе и из-за аналогичного воспитания в детстве).
Для ребенка также эмоционально туповатого оно не очень травматично, ибо не воспринимается как унижение. Ребенка чувствительного может очень ранить.

4. Стремление передать свои чувства, «чтоб он понял, наконец».
То есть насилие как высказывание, как акт коммуникации, как последний довод. Сопровождается очень сильными чувствами родителя, вплоть до измененного состояния сознания «у меня в глазах потемнело», «сам не знаю, что на меня нашло». Часто потом родитель жалеет, чувствует вину, просит прощения. Ребенок тоже. Иногда это становится «прорывом» в отношениях.

Часто бывает на фоне переутомления, нервного истощения, сильной тревоги, стресса. Последствия зависят от того, готов ли сам родитель это признать срывом и ЧС, или, защищаясь от чувства вины, начинает насилие оправдывать, и выдает себе индульгенцию на насилие «раз он слов не понимает». Тогда ребенок становится постоянным громоотводом для родительских негативных чувств. Со всеми вытекающими.

5. Неспособность взрослого переносить фрустрацию.
В данном случае фрустрацией становится несоответствие поведения ребенка или самого ребенка ожиданиям взрослого. Часто возникает у людей, в детстве не имевших опыта защищенности и помощи в совладении с фрустрацией  [отвергающий родитель]. Особенно если они возлагают на ребенка ожидания, что он восполнит их эмоциональный голод, станет «сбычей мечт», той самой «мамой, которая всегда поймет и поможет» для них самих или хотя бы «идеальным ребенком».
При столкновении с тем фактом, что ребенок этого не может и/или не хочет, испытывают ярость трехлетки и себя не контролируют. Ребенка вообще-то страстно любят, но в момент приступа — люто ненавидят, то есть смешанные чувства им не даются, как маленьким детям.

Для ребенка оборачивается либо виктимностью [(лат. victima жертва) особенности личности и поведения индивида, навлекающие на него агрессию со стороны других людей, такие, как покорность, внушаемость, неумение постоять за себя, неосторожность, доверчивость, и т.п. - статья] и зависимостью, либо стойким отторжением от родителя, страхом, ненавистью.

6. Месть.
Не так часто, но бывает. Месть за то, что родился не вовремя. Что похож на отца, который предал. Что болеет и «жизнь отравляет».

7. Садизм. То есть собственно сексуальная девиация (отклонение).
Не знаю, проводились ли исследования, как связана склонность физически наказывать детей (именно пороть) и степень сексуального благополучия человека. Мне вот сдается, что сильно связаны. Во всяком случае, самые частые и жестокие порки наблюдались именно в тех обществах и институтах, где сексуальность была наиболее жестко табуирована или регламентирована, в тех же монастырских школах, частных школах, где традиционно преподавали люди несемейные, закрытых военных училищах и т. д.
Все это описано, например, в воспоминаниях Тургенева о детстве с мамашей-садисткой. Так что если кто с пеной у рта доказывает, что бить надо и правильно, и начинает еще объяснять, как именно это делать, да чем и сколько, как хотите, а у меня первая мысль: либо ему не дают, либо у него не стоит. Ну, вот не могу отделаться.

Самый мерзкий вариант — когда избиение подается ребенку не как акт насилия, а как, так сказать, акт сотрудничества. Требуют, чтобы сам принес ремень, чтобы сказал потом «спасибо». Говорят: «Ты же понимаешь, это тебе во благо, я тебя люблю и не хотел бы, я тебе сочувствую, но надо».
Сносит у ребенка систему ориентации в мире совсем, если он поверит. Он начинает признавать правоту происходящего, формируется глубокая амбивалентность с полной неспособностью к нормальным отношениям, построенным на безопасности и доверии. [//«Ночной портье» Лилианы Кавани]

Последствия разные. От мазохизма и садизма на уровне девиаций до участия в рационализациях типа «меня пороли — человеком вырос». Иногда приводит к тому, что подросший ребенок убивает или калечит своего мучителя. Иногда обходится просто лютой ненавистью к родителям. Последний вариант самый здоровый в данных обстоятельствах.

8. Уничтожение субъектности.
Цель — не наказание, не изменение поведения и даже не всегда получение удовольствия. Цель — именно сломать волю. Сделать полностью управляемым. Признак такого насилия — отсутствие стратегии избегания.
В менее радикальном варианте представлено во всей дисциплинарной модели, тот же Локк говорит буквально: «Волю ребенка необходимо сломить». [// дрессура животных в цирке!] Просветитель, сразу видно.

Чаще всего встречается 3 и 4. Реже 5 и 6, остальное еще реже. На самом деле 2 тоже, думаю, часто, просто про это не говорят, поскольку оно не выглядит проблемой и, наверное, ею и не является. А вообще, по данным опросов, 52% россиян используют физические наказания детей.
Отрывки; источник
*
Отрывок из книги «Как ты себя ведешь? 10 шагов по преодолению трудного поведения»:

Часто родители задают вопрос: можно ли наказывать детей и как? Но с наказаниями вот какая есть проблема. Во взрослой жизни-то наказаний практически нет, если не считать сферу уголовного и административного права и общение с ГИБДД. Нет никого, кто стал бы нас наказывать, «чтобы знал», «чтобы впредь такого не повторялось». Все гораздо проще. Если мы плохо работаем, нас уволят и на наше место возьмут другого. Чтобы наказать нас? Ни в коем случае. Просто чтобы работа шла лучше. Если мы хамоваты и эгоистичны, у нас не будет друзей. В наказание? Да нет, конечно, просто люди предпочтут общаться с более приятными личностями. Если мы курим, лежим на диване и едим чипсы, у нас испортится здоровье. Это не наказание — просто естественное следствие. Если мы не умеем любить и заботиться, строить отношения, от нас уйдет супруг — не в наказание, а просто ему надоест. Большой мир строится не на принципе наказаний и наград, а на принципе естественных последствий. [//карма] Что посеешь, то и пожнешь — и задача взрослого человека просчитывать последствия и принимать решения.

Если мы воспитываем ребенка с помощью наград и наказаний, мы оказываем ему медвежью услугу, вводим в заблуждение относительно устройства мира. После 18 никто не будет его заботливо наказывать и наставлять на путь истинный (собственно, даже исконное значение слова «наказывать» — давать указание, как правильно поступать). Все будут просто жить, преследовать свои цели, делать то, что нужно или приятно лично им. И если он привык руководствоваться в своем поведении только «кнутом и пряником», ему не позавидуешь.

Ненаступление естественных последствий — одна из причин, по которым оказываются не приспособлены к жизни дети, выпускники детских домов. Сейчас модно устраивать в учреждениях для сирот «комнаты подготовки к самостоятельной жизни». Там кухня, плита, стол, все как в квартире. Мне с гордостью показывают: «А вот сюда мы приглашаем старших девочек, и они могут сами себе приготовить ужин».
У меня вопрос возникает: «А если они не захотят? Поленятся, забудут? Они в это день без ужина останутся?» «Ну, что вы, как можно, они же дети, нам этого нельзя, врач не разрешит». Такая вот подготовка к самостоятельной жизни. Понятно, что профанация.
Смысл ведь не в том, чтобы научиться варить суп или макароны, смысл в том, чтобы уяснить истину: там, в большом мире, как потопаешь, так и полопаешь. Сам о себе не позаботишься, никто этого делать не станет. Но от этой важной истины детей тщательно оберегают. Чтобы потом одним махом выставить в этот самый мир — и дальше как знаешь

Вот почему очень важно всякий раз, когда это возможно, вместо наказания использовать естественные следствия поступков.
Потерял, сломал дорогую вещь — значит, больше нету.
Украл и потратил чужие деньги — придется отработать.
Забыл, что задали нарисовать рисунок, вспомнил в последний момент — придется рисовать вместо мультика перед сном.
Устроил истерику на улице — прогулка прекращена, идем домой, какое уж теперь гуляние.

Казалось бы, все просто, но почему-то родители почти никогда не используют этот механизм.
Отрывки; источник

*
Отрывок из книги «Как ты себя ведешь? 10 шагов по преодолению трудного поведения»:

Часто родители говорят, что ребенок «ленивый» или «неуправляемый», «безответственный», «упрямый», «вредный», а то и «бессовестный», «испорченный», «обнаглевший». Чем тут можно помочь? Честно скажу, при таком подходе — ничем. Если мы констатируем, что ребенок «неуправляемый», то он такой и есть. Можно только расстроиться и горестно посетовать на судьбу. Если мы говорим, что ребенок «избаловался донельзя», то просто констатируем факт. С которым совершенно непонятно, что можно поделать.
Пытаться описать проблему трудного поведения как «качество», присущее ребенку, абсолютно бесперспективно. И ставить задачу по изменению самого ребенка и его качеств — дело безнадежное. Попробуем разобраться, почему.

Проведите простой мысленный эксперимент. Подумайте о чем-то, что вам в себе не нравится. Например, лишний вес. Или излишняя обидчивость. А может быть, привычка все откладывать на последний момент. Опишите на бумаге или вслух эту свою особенность, объясните, почему это плохо и почему следовало бы что-то в себе изменить. Приведите убедительные доводы: лишний вес вредит здоровью, обиды по пустякам ухудшают отношения с людьми и портят самочувствие, привычка к авралам не раз уже ставила вас в трудную ситуацию, и так далее. Что вы чувствуете, когда говорите об этом? Очень ли вам неприятно думать о своих недостатках? Согласны ли вы, что изменить себя было бы очень неплохо? Есть ли желание приступить к изменениям в жизни или хотя бы их обдумать?
А теперь представьте себе, что тот же самый текст произносит другой человек, обращаясь к вам. Дословно, только «я» заменил на «ты». И объясняет вам, как вредно быть таким толстым, или как глупо обижаться по пустякам, как необходимо наконец научиться делать все вовремя. Что вы чувствуете теперь? Как изменилось ваше настроение? Что произошло с желанием «начать новую жизнь»?

Большинство людей, проводя этот опыт, замечают, что те же самые слова, которые довольно мало расстраивали их, когда речь идет о самом себе, в устах другого звучат обидно и неприятно. Что планы по изменению своей внешности, характера или привычек, которые мы строим сами, могут вдохновлять, а те же планы, озвученные извне — вызывать сопротивление и протест. И это нормально. Мы такие, какие мы есть, и наши недостатки — тоже часть нас. Мы не хотим меняться по первому требованию каждого встречного и поперечного. И не будем. Только подумайте, что было бы, если бы вас могли менять с помощью уговоров, объяснений и убеждений все, кого что-то в вас не устраивает? Начальник, соседи, свекровь? Стоит им вас покритиковать — и вот вы уже изменились. Стоит убедительно объяснить, как вы не правы — и вы уже другой человек. Страшно? К счастью, это невозможно. Люди умеют отстаивать свою целостность, свою идентичность. И взрослые умеют, и дети тоже.

По крайней мере, теперь мы знаем, почему «я ему говорю-говорю, объясняю-объясняю, а он все равно за свое». Причем, обратите внимание, наш эксперимент был невероятно, неправдоподобно щадящим. Воображаемый «другой человек» говорил только то, что вы сказали о себе сами. Он не прибавлял ничего вроде «зла на тебя не хватает», или «уже дурак бы понял», или «как не стыдно быть такой свиньей». Он не повышал голос. Он не критиковал вас при друзьях. Не грозился наказать, если вы не послушаетесь. Он был сущим ангелом, образцом корректности и деликатности. И все равно вызвал отторжение. Что же говорить о реальных ситуациях, когда мы читаем нотации, обвиняем, давим, а то и оскорбляем? Естественно, ничего не получая в ответ кроме протеста. Как только мы начинаем действовать по принципу «Стань таким, как я хочу», ничего хорошего из этого не выходит. Атмосфера накаляется, близость и доверие исчезают, отношения рушатся.

Поэтому давайте договоримся сразу: мы не ставим своей задачей изменить ребенка. Мы не знаем, каким он задуман, в чем смысл его жизни и как ему в будущем помогут или помешают те или иные качества. Не надо брать на себя функции Создателя. Все проще: он делает что-то, что отравляет нам жизнь. А мы имеем право жить неотравленной жизнью. И вот эту проблему мы будем решать.

Если ребенок шумит, когда вы или кто-то в доме неважно себя чувствует и прилег отдохнуть, НЕ НАДО думать о том, какой он нечуткий и срочно начинать воспитывать в нем внимание к близким (обычно это делается с помощью ора или злобного шипения в адрес нарушителя покоя). Ваша задача — добиться тишины. Не изменений в ребенке — изменений в его поведении.

Конечно, мы имеем право надеяться и верить, что правильное поведение сформирует в конечном итоге правильный характер, а тот, согласно поговорке, правильную судьбу. Но только надеяться, а не пытаться формировать ребенка по своему замыслу. Практика показывает, что самые хорошие и благополучные дети вырастают у родителей, которые просто живут с ними, любят, уважают, общаются, отстаивают свои собственные права и интересы и не очень много занимаются «воспитанием».
источник

*
Я безмерно уважаю тех родителей, которые, будучи сами биты в детстве, стараются детей не бить. Или хотя бы меньше бить. Потому что их Внутренний родитель, тот, который достался им в наследство от родителей реальных, считает, что бить можно и нужно. И даже если в здравом уме и твердой памяти они считают, что этого лучше не делать, стоит разуму ослабить контроль (усталость, недосып, испуг, отчаяние, сильное давление извне, например, от школы) — как рука «сама тянется к ремню». И им гораздо труднее себя контролировать, чем тем, у кого в «программе» родительского поведения это не записано и ничего никуда не тянется. То же относится к крику, молчанию, шантажу и т. д.

Первое — запретить себе фразы типа «ребенок получил ремня». Особенно меня передергивает от «ему по попе прилетело». Это языковая и ментальная ловушка. Никто сам по себе ничего не получал. И уж точно никому ничего от мироздания не прилетало. Это вы его побили. И под видом «типа юмора» пытаетесь снять с себя ответственность. «Он совершил проступок и получил по заднице — это естественные последствия». Нет. Это самообман. Пока вы ему предаетесь, ничего не изменится. Как только научитесь хотя бы про себя говорить «Я побил (а) своего ребенка», удивитесь, насколько вырастет ваша способность к самообладанию.
То же самое с фразами типа «без этого все равно нельзя». Не надо обобщать. Научитесь говорить «Я пока не умею обходиться без битья». Это честно, точно и обнадеживает.

В той самой книжке, про трудное поведение [см. отрывки выше], главная мысль такая: ребенок, когда делает что-то не так, обычно не хочет плохого. Он хочет чего-то вполне понятного: быть хорошим, быть любимым, не иметь неприятностей и т. д. И трудное поведение — просто плохой способ этого достичь. Вот все то же самое справедливо по отношению к родителям. Очень редко кто хочет мучить и обижать своего ребенка. Исключения есть, это то, о чем шла речь в пункте 8, с оговорками — 6 и 7. И это очень редко.

Во всех других случаях родитель хочет вполне хорошего или, по крайней мере, понятного. Чтобы ребенок был жив-здоров, чтобы вел себя хорошо, чтобы не нервничать, чтобы иметь контроль над ситуацией, чтобы не стыдиться, чтобы пожалели, чтоб все как у людей, чтобы разрядиться, чтобы хоть что-то предпринять.
И, собственно, по той же логике: если понять про себя, чего ты на самом деле хочешь, когда бьешь, какова твоя глубинная потребность, то можно придумать, как удовлетворить эту потребность иначе.
Например, отдохнуть, чтобы не надо было разряжаться.
Или забить на оценки посторонних, чтобы не стыдиться.
Или сказать о своих чувствах ребенку (супругу, подруге), чтобы быть услышанным.
Или пройти психотерапию, чтобы освободиться от власти собственных детских травм.
Или изменить свою жизнь, чтобы не ненавидеть ребенка за то, что она «не удалась».

Привычка эмоционально разряжаться через ребенка — это просто дурная привычка, своего рода зависимость. И эффективно справляться с ней нужно так же, как с любой другой вредной привычкой: не «бороться с», а «научиться иначе».
Не «с этой минуты больше никогда» — все знают, к чему приводят такие зароки, а «сегодня хоть немного меньше, чем вчера», или «обойтись без этого только один день» (потом «только одну неделю», «только один месяц»).
Не пугаться, что не все получается. Не сдаваться. Не стесняться спрашивать и просить помощи. Держать в голове древнюю мудрость: «Лучше один шаг в правильном направлении, чем десять в неверном».
И помнить, что почти всегда дело в собственном Внутреннем ребенке, обиженном, испуганном или сердитом. Помнить о нем и иногда, вместо того чтобы воспитывать своего реального ребенка, заняться тем мальчиком или девочкой, что бушует внутри. Поговорить, пожалеть, похвалить, утешить, пообещать, что больше никому не дадите его обижать.
Приз в этой игре — разрыв или ослабление патологической цепи передачи насилия от поколения поколению. У ваших детей Внутренний родитель не будет жестоким. Бесценный дар вашим внукам, правнукам и прочим потомкам до не знаю какого колена.
Отрывки; источник

*
Конечно, вмешательство [если стал свидетелем побоев] — есть нарушение границ семьи. От того, что оно обусловлено благой целью защитить ребенка, оно не перестает быть нарушением. И надо понимать, что те, кому пытались причинить добро, вправе послать, и далеко. Поэтому вмешиваясь, надо быть способным эту ответную агрессию принимать и контейнировать: иногда поддержать, иногда пошутить, переключить внимание, а иногда и поставить на место. Но понимать, что агрессия в ответ — это нормально совершенно. И, в конце концов, пусть лучше на нас, чем на ребенка.
Собственно, эта ожидаемая агрессия многих и останавливает от вмешательства — собственный опыт резонирует. Потому что понять, каково ребенку, в основном могут именно те, кто сам такое пережил. Но кто сам пережил, тому очень страшно. Вообще, когда я начала заниматься этой темой, то была поражена, как много взрослых людей в ситуации угрозы (наезда, неудачи, конфликта) держат руки в районе попы. Совершенно неосознанно. Типа юбку поправляют.

Как говорил Марк Твен, «Если единственный инструмент, который у вас есть — это молоток, то слишком многое вокруг покажется гвоздями».

Нереально пытаться изменить судьбу чужого ребенка, воздействуя на его родителей. Но можно самому попытаться дать ребенку недостающий ресурс понимания, поддержки, уважения.

Задача в долгосрочной перспективе, на мой взгляд — именно изменение социальной нормы. Чтобы это было неприлично, неудобно, некомильфо. Да, это не поможет задерганной и несчастной маме любить себя и ребенка. Но не распускаться — очень даже поможет. Как я уже писала, манера срывать свое раздражение и недовольство жизнью на ребенке есть прежде всего дурная привычка. Сначала за ней стоит подлинная несчастность, а потом часто просто нежелание себя контролировать. И тогда нужны внешние рамки, не позволяющие распускаться.
Дурные привычки не лечатся ни разговорами, ни угрозами — только средой.
Отрывки; источник

Friday, July 03, 2015

В похвалу пессимизма/ it’s simply a matter of shit happens - Will Self

Английский писатель Уилл Селф (Will Self) объясняет, почему даже в самой непростой жизненной ситуации человек должен всегда оставаться пессимистом. Перевод Андрея Бабицкого.

Последний раз я гулял со своей мамой в Хэмпстед-Хит. [Self's mother died in 1988.] Мы приехали туда на моей машине и ходили под руку вдоль террасы Кенвуд-хауса. Как будто комментируя кратко притормозивший прогресс человечества, она сказала: «Хорошая сторона пессимизма в том, что пессимиста трудно застать врасплох. Он подозревает, что грохнется еще до того, как у него запутаются ноги. Так куда проще ладить с неприятностями».

Через три недели она умерла, лежа в койке Королевского отоларингического госпиталя. Не то чтобы у нее были проблемы со слухом, — напротив, несмотря на то, что метастазы из лимфатических узлов проникли в печень и мозг, она прекрасно различала пустые подбадривания посетителей. Я даже думаю, последнее, что она услышала — и молча отвергла, — перед тем как скатиться в угольно-черное небытие, были слова какого-нибудь благонамеренного врача или сестры, говоривших, что все будет в порядке.

Это случилось 25 лет назад, но прощальная мудрость моей матери осталась со мной, направляя мою жизнь и разделяя эпикурейское отношение в частной жизни и стоическое — когда речь заходит об общественных событиях. Для тех, кто не готов даже рассматривать пессимизм, полагая его негативной и самосбывающейся философией, я готов выложить свои козыри на стол прямо сейчас.

Какие существенные общественные или политические перемены за последние 25 лет дают повод для оптимизма? Моей матери не хватило всего нескольких месяцев для того, чтобы приподняться на кровати и слушать, как я читаю ей вслух знаменитое эссе Фукуямы, озаглавленное «Конец истории?». Представляю, как бы она фыркнула, услышав предположение автора, что с окончанием холодной войны по всему миру распространится западная либеральная демократия.

Конечно, потемкинская демократия, построенная Путиным, тогда еще лежала впереди, а Соединенные Штаты сворачивали несколько локальных войн по всему земному шару, чтобы затем инвестировать мирные дивиденды в новые интервенции. Но в конце 1980-х прошло уже десять лет со времени подписания Кэмп-Дэвидских соглашений, с которых должна была начаться новая мирная эра, — а мира на Ближнем Востоке не наступило, как нет его до сих пор. Мою маму это не удивило бы, и ее мир бы не перевернулся, когда западная коалиция уничтожила отступающую армию иракских призывников в конце войны в Заливе.

Оптимист по необходимости верит, что в мире все известно, потому что, если положение вещей может меняться только к лучшему, его надо сравнивать с тем, что уже есть. Пессимист, напротив, привык к тому, что Дональд Рамсфелд называл «неизвестными неизвестными»: к черным лебедям, которые спускаются с неба, чтобы уничтожить тысячи офисных работников в Нью-Йорке. Пессимист никогда не санкционирует войну на том основании, что демократия выходит из дула винтовки, хотя это не значит, конечно, что пессимист не верит в необходимость защищать демократические ценности. Главный парадокс, стоящий на пути у британского величия, состоит в том, что оно все проистекает из пессимизма Уинстона Черчилля. Пока оптимисты махали зонтиками, Уинни ждал нацистского блицкрига. Лишь когда он дал волю своему оптимизму — и поверил в возможность британского владычества в Индии, — его упорство стоило многих жизней.

Во внешней политике строго показана здоровая доза пессимизма, под которым подразумевается готовность признать, что все может измениться к худшему в далеко не совершенном мире. Но и во внутренней политике есть мало поводов для оптимизма. Эффективность рынков холодной английской зимой кажется еще одним миражом. Моя мама глядела на самоедские тенденции капитализма не с теоретической точки зрения, но усталыми глазами американского дитя эпохи Великой депрессии. Она помнила, как ее отец кормил свою семью, устраивая распродажи товаров из разорившихся универсальных магазинов.

Действительно, что есть пузыри на рынке, как не чистейший пример безудержного оптимизма? Тот же сорт полоумного сознания, которое когда-то инвестировало в вечные двигатели, заставляет наших доверчивых современников надеяться, что финансовые мудрецы могут создать что-то из ничего. Тот же ни на чем не основанный энтузиазм, который заставляет кого-то верить в неизбежный приход Спасителя, убеждает их, что экономики всего мира обязаны расти год за годом и производить все больше и больше товаров для счастливых потребителей. Естественно, я не первый и далеко не самый заметный человек, заявляющий, что в плоде познания, выросшем на древе Просвещения, живет небольшой червяк.

При этом я идеалист. Есть ли тут парадокс? Думаю, что нет. Более того, я уверен, что идеалисту совершенно необходима некоторая доля пессимизма. Позвольте мне объяснить. На каждый пессимистический прогноз, который я привожу, оптимист может ответить своим контрпримером. Пусть так. Но оптимист также думает, что эта его готовность принимать лучшее будущее сама по себе является фактором успеха. Как, спрашивает оптимист, ты можешь тратить свое время на борьбу за состояние дел, которое сам же считаешь в лучшем случае маловероятным, а в худшем — недостижимым? Ответ состоит в том, что частное и политическое связаны не инструментально, а экзистенциально. Подписываясь под идеологией, которая основана на любом представлении о естественном устройстве общества, хоть Руссо, хоть Гоббса, мы с неизбежностью соглашаемся на отсрочку: не сейчас, но — при определенных обстоятельствах — когда-нибудь потом.

Эти обстоятельства и формируют основу любого призыва к политическому действию. Коммунистическая утопия и Тысячелетний рейх лежат в будущем: оба они отступают перед хорошо измеренным топотом мобилизованных масс. На менее драматическом уровне политики наших очень не совершенных, но в принципе работающих представительных демократий заклинают нас, обещая завтрашнее варенье, и напоминают о варенье, которое мы намазали на вчерашний хлеб. Не удивительно, что избиратели, подключенные к машинам электронной коммерции, все с большим трудом могут расслышать эти слова за шумом компьютеров. В конце концов, в том и состоит новейшая система вознаграждений: нажми кнопку, чтобы получить варенье экспресс-доставкой; подпишись на ежедневную доставку, чтобы получить завтрашнее варенье уже сегодня.

Эта потребительская этика — если можно использовать столь громкое слово — объясняет, почему политические партии и благотворительные организации теперь прикидываются коммерческими организациями, оборудованные маркетинговым департаментом и налоговыми вычетами за благотворительность. Все эти виды деятельности, будь они формально посвящены общественному благосостоянию или зарабатыванию денег, объединяет одна вещь: утилитарный расчет. Природа добра может обсуждаться, но никто не сомневается, что его можно измерить и исчислить.

В то же время нельзя прожить полную жизнь, подчинив большую ее часть чисто статистической перспективе. Такая жизнь, если можно позаимствовать название Селиновского романа, будет только смертью в кредит. Парадокс в том, что это именно оптимист хочет заставить все человечество жить такой жизнью, настаивая на лучшем будущем.

Я, как вы бы могли догадаться, вполне сочувствую той апокалиптической тенденции, которая заставила испанских анархистов сжечь бумаги в мэрии Барселоны и повесить священника. Но я не думаю вместе с тем, что мы должны прибегать к таким крайним мерам, чтобы утвердить превосходство здесь и сейчас, уважение к индивиду над принуждением, которое совершается ради коллектива, там и потом. Всё, что необходимо, это ожидать худшего, но жить с надеждой, то есть инвестировать настоящее в воплощение наших идеалов. Практиковать, как писал японский поэт Басё, «случайные жесты бессмысленной щедрости».

Мы никогда не поймем, что лучше для общества, если не готовы ловить момент и практиковаться на себе самих. Большинство взрослых людей понимают, что это значит в применении к ним, но беспечным другим они отказывают в способности к ответственному поведению. И потому они хотят организовать общество таким образом, чтобы собрать человеческих коров и погнать их на новые пастбища. Но поверьте, сладкая трава растет у самых наших копыт прямо сейчас; надо лишь не лениться находить удовольствие в том, что нам доступно. Я уже говорил, что мой пессимизм превращается в эпикурейство в частной жизни. К сожалению, в нашей культуре эпикурейство ассоциируется с вещами прихотливыми, а не с простыми радостями жизни. Мы должны изменить это отношение и понять, что когда базовые потребности удовлетворены, все остальное может быть изобретательным и добровольным.

Оптимисту никогда не принять этой перспективы. Оптимист — снова парадокс — живет в страхе перед будущим, которое он безуспешно пытается контролировать. И по этой причине он никогда не сможет принять желанную идею: что мир может быть улучшен человеческими действиями. Для оптимиста каждый откат назад — катастрофа. А пессимист знает: всякая херня может случиться, но пока она не случилась, надо ковать железо.

источник: Несчастное дело каждого; Esquire, №94 ноябрь 2013

This article was originally published in the New Statesman: In praise of pessimism

Who needs the politics and mindset of “jam tomorrow”, asks Will Self, when you can adopt a sensibly pessimistic attitude and live by the principle of “shit happens, but until it does, make hay”?

Unfortunately, in our gastro-fixated culture, the epicurean is associated with fancy concoctions of wheatgrass, rather than the stuff growing close to hand. We need to redress this balance and understand that once the basic necessities of life are accounted for, all the rest can be creative and even wilful.

All that’s necessary is to expect the worst but live hopefully, if by “living hopefully” is meant to invest the present in the raiment of all the idealism any of us could wish for – to practise, in the telling phrase of Basho, the Japanese Zen poet, “random acts of senseless generosity”.

Thursday, July 02, 2015

Неполезный «позитивный настрой»/ Rethinking Positive Thinking

So often in our day-to-day lives we’re inundated with advice to “think positively.” From pop music to political speeches to commercials, the general message is the same: look on the bright side, be optimistic in the face of adversity, and focus on your dreams.

"Nothing is wrong with looking at the bright side, but it depends on the situation and what you'd like to do with your dreams," said Oettingen, author of Rethinking Positive Thinking: Inside The New Science Of Motivation.
"Dreaming gives us pleasure and gives us the ability to mentally explore options for the future. But when it comes to actually implementing the desired future or fulfilling these dreams, then you need to be careful because just dreaming will not help you realize these things."

*
Профессор психологии Габриэль Эттинген (Gabriele Oettingen) объясняет, почему «позитивный настрой» приводит к негативным результатам, а литература из разряда «помоги себе сам» не помогает.

Меня всегда интересовало понятие «надежды» в художественной литературе. Мне казалось, что большинство писателей напрасно настаивают на том, что надежда и оптимизм ведут человечество к счастью, вместо того, чтобы прививать читателю практическое отношение к собственным силам.

Позже, когда я переехала из Германии в США, то поняла, что большинство исследований поведения человека, касающихся оптимизма, напрямую связаны с ожиданиями удачи — иногда оправданными, а когда — ложными. Я стала думать: что же, собственно, является причиной провалов и разочарований, и после серии исследований пришла к выводу, что это, как правило, фантазии и мечты. Человек строит в собственной голове безупречный сценарий, благодаря которому он обязательно придет к успеху, а на практике все заканчивается крахом его надежд — просто потому, что фантазии не позволили ему объективно оценить собственные возможности.

Разница между мечтой и надеждой проста: в первом случае вы мечтаете о достижении какой-то цели, думая, что это случится само по себе, а от вас требуется только один оптимизм и вера в себя. Тем не менее вы постоянно об этом думаете, ваша мечта становится навязчивой. Уильям Джеймс называл такое состояние «криком мысли».
Надежда, в сущности, это тот же план пути к желанной цели, только прочерченный «на трезвую голову»: вы наметили цель, оценили препятствия на своем пути, поняли, как их можно преодолеть. Я могу привести простой пример: хороший студент может блестяще защитить диплом. Плохой студент вряд ли это сделает, что не мешает ему постоянно об этом мечтать.

Большое место в современной научно-популярной литературе занимают психологические книги «самопомощи» и тренинги: как правило, их авторы объясняют людям, что любая цель достижима, стоит лишь в это поверить. Конечно, все зависит от качества [? качества чего?], к тому же если человек понимает, что у него проблемы, а к психологу он обращаться не хочет, то лучше прочитать книгу, чем вообще ничего не делать. Но всегда нужно отдавать себе отчет в том, что набор инструментов, предложенный в таких книгах, мягко говоря, не всегда соотносится с жизнью.

Приятно чувствовать кратковременный прилив энтузиазма, когда читаешь строчки «нет ничего невозможного, главное — мыслить позитивно», но странно верить в то, что так оно и есть на самом деле.

Одно из исследований, которые мы проводили, касалось женщин, желавших сбросить вес. Нам удалось установить очень интересный факт: те из них, кто раньше уже сидели на диете и, как следствие, знали, что это многодневный труд, достигали лучших результатов, чем дебютантки, мечтавшие: вес исчезнет, главное — быть позитивно настроенной.
В этом исследовании принимали участие женщины со средним весом 106 кг. Всем им предложили ответить на следующие вопросы: «Насколько, по-вашему, высока вероятность того, что за время диеты вы потеряете желаемое количество килограммов? Вы справитесь с диетой? Насколько вы уверены в том, что потеряете столько килограммов, сколько хотите?». Помимо этого участницам предлагалось написать несколько сценариев развития следующих ситуаций: после диеты вы идете встречаться с друзьями... вы заходите в комнату, на столе стоит коробка пончиков... и так далее. Выяснилось, что женщины, четко определившие объем веса, который хотят сбросить за время диеты, потеряли на 12 кг больше, чем женщины, которые считали, что диета им в принципе не поможет. При этом женщины, которые считали, что друзья при встрече упадут в обморок при виде их чудесной худобы, а они сами даже не откроют коробку с пончиками, потеряли на 11 кг меньше тех, кто считал, что противостоять искушению коробкой пончиков худеющей женщине не так-то просто.

Мы проводили исследования в трех странах — США, Великобритании и Германии. Мир невозможно разделить на более мечтательные страны и менее мечтательные. Даже несмотря на понятие «американской мечты» повсюду действует один базовый принцип: есть люди, которые рационально оценивают свои силы, есть те, кто изначально настроен на неудачу, а есть неисправимые мечтатели. Национальная культура на это никак не влияет. Как и социальный статус мечтателя — и богатые, и бедные склонны к фантазиям в равной степени.

В Германии мы проводили исследование среди студентов с очень низким ежемесячным доходом, и они рисовали воздушные замки так же часто, как и их сверстники из обеспеченных семей в американских университетах. Так что никакой разницы между Гарвардом и захолустным государственным университетом нет.

Многие считают, что мечта о чуде помогает встать на ноги больному — допустим, после сложной операции. В 2002 году мы решили проверить это утверждение и провели следующий эксперимент: нескольким пациентам, которых наутро ждала операция по замене тазобедренного сустава, мы предложили развить следующие сюжеты: вы приходите в себя после операции в палате, постепенно начиная ощущать собственное тело... вы идете в фойе больницы за газетой... вы гуляете с друзьями... вы прибираетесь на кухне... Через две недели физиотерапевты провели обследование этих пациентов и выяснили, насколько хорошо прижился тазобедренный сустав и сколько ступенек лестницы они способны преодолеть. Те пациенты, которые более трезво оценивали свое будущее, показали лучшие результаты, чем те, кто предавался фантазиям.

Фантазии могут принести пользу, если научиться направлять мысли в практическое русло: например, вы мечтаете о том, чтобы быть хирургом, носить белый халат и с блеском проводить операции. Было бы неплохо, если б одновременно с этим в ваших фантазиях были и ночные дежурства, которые предполагает такая работа. И может статься, в этот момент вы поймете, что категорически не согласны проводить свою жизнь в больницах.
Все наши исследования позволили выяснить следующее: люди, отдающие отчет в том, какие препятствия стоят на пути к цели, и при этом не впадающие в депрессию, способны добиться большего, чем мечтатели или, наоборот, неисправимые пессимисты. При этом пустые мечты и чрезмерно позитивный настрой могут влиять на психологическое состояние человека. Фантазии могут быть следствием депрессии: мечтая, человек расслабляется, у него понижается давление. Но это кратковременное расслабление. Когда же он понимает, что его фантазии бесплотны и беспочвенны, он неизбежно и глубоко расстраивается.

Самое занятное, что точно так же, как отдельные люди, ведут себя целые государства. В одном из последних наших исследований мы выявили следующую закономерность: чем больше радужных обещаний давали в своих инаугурационных речах американские президенты, тем меньше в их президентство рос ВВП и тем выше был уровень безработицы. А во время недавнего финансового кризиса в 2007-2009 годах биржевой индекс Dow Jones падал тем ниже, чем более безоблачными были экономические прогнозы в газете USA Today. Так что чрезмерный оптимизм и склонность к фантазиям могут иметь самые неприятные последствия не только для каждого в отдельности, но и для всех нас в целом.

(отредактированный источник, в котором немало неточностей и опечаток)

Monday, June 29, 2015

безусловное принятие/ Petranovskaya - unconditional acceptance

...по поводу безусловной любви. Кто не знает, это такая священная корова гуманистической психологии. Типа, любить ребенка (и вообще всякого человека, но ребенка особенно), надо БЕЗУСЛОВНО. Не в зависимости от того, насколько он хорош, талантлив, красив, здоров и соответствует нашим ожиданиям, а просто так. За то, что он есть. А кто так ребенка не любит, тот неправильный родитель и огребет немерено, дайте только срок.

С одной стороны, очень все это правильно. Но вот что меня смущает.

Мне кажется, предъявляя родителю (или кому угодно) ТРЕБОВАНИЕ безусловно любить, мы впадаем в логическое противоречие. Задаем планку, которую заведомо нереально выдержать, а потом говорим: о-па, не достал!
Почему невозможно? Да как-то мне сдается, и этим своим мнением я фраппировала как раз питерских коллег, что безусловная любовь возможна только к очень маленькому ребенку, младенцу. Это та самая любовь, которая описана в милом стихотворении Агнии Барто: «Она водички попила: Ну, девочка, ну, умница! Она немного поспала: Ну, девочка, ну, умница!» Очень важный опыт в жизни человека, необходимый.
Но младенчество проходит, в ребенке все больше проклевывается личность, субъектность. Правильно ли, честно ли любить его так же, как младенца, «ни за что»? Как будто им не была проделана огромная работа по выращиванию своей индивидуальности, как будто он не делал множество сложнейших выборов, становясь тем, кем он стал? И родителем как будто не был пройден вместе с ребенком долгий путь, вложены силы, чувства, мысли, забота? Не обесценивание ли это?

Да и есть ли такое в жизни? Можно ли безусловно любить друга, супруга? Не в абстрактно-христианском смысле, а прямо — любить? Что бы он ни делал, как бы ни предавал? Мне кажется, в любых взрослых отношениях есть черта, за которую любовь не перейдет, если это любовь, а не зависимость.

Кстати, насколько я помню, классики-то этого самого гуманистического подхода использовали выражение «безусловное принятие» (unconditional acceptance), а вовсе не «безусловная любовь». Принятие — это не чувство, это позиция. Некое внутреннее решение не брать на себя функции Страшного суда и не сортировать людей на зерна и плевела. Уважение, внимание к живому и разному. Принятие есть результат свободного решения, оно не может быть обусловлено, например, материнским инстинктом. И, как всякое свободное решение, оно не может быть проверено на предмет «принято ли оно на самом деле» не только посторонним наблюдателем, но и самим человеком.
Даже если такое решение есть, это лишь решение встать на определенный путь. Полное, безусловное принятие ближнего — вообще выше сил человеческих.

Л. Петрановская, источник

Sunday, June 28, 2015

(Real) books and power of words

There’s nothing like the smell of old books or the crack of a new one’s spine. (Plus, you’ll never run low on battery.) And it turns out that diving into a page-turner can also offer benefits toward your health and happiness. Here are eight smart reasons to read a real book.

• It increases intelligence & it can boost your brain power.

• Reading can make you more empathetic.

Getting lost in a good read can make it easier for you to relate to others. Literary fiction, specifically, has the power to help its readers understand what others are thinking by reading other people’s emotions. The impact is much more significant on those who read literary fiction as opposed to those who read nonfiction. Understanding others’ mental states is a crucial skill that enables the complex social relationships that characterize human societies.

• Flipping pages can help you understand what you’re reading.

When it comes to actually remembering what you’re reading, you’re better off going with a book than you are an e-book. The feel of paper pages under your fingertips provides your brain with some context, which can lead to a deeper understanding and better comprehension of the subject you’re reading about.

• It may help fight Alzheimer’s disease.

Reading puts your brain to work, and that’s a very good thing. Those who who engage their brains through activities such as reading, chess, or puzzles could be 2.5 times less likely to develop Alzheimer’s disease than those who spend their down time on less stimulating activities.

• Reading can help you relax.

It really doesn’t matter what book you read, by losing yourself in a thoroughly engrossing book you can escape from the worries and stresses of the everyday world and spend a while exploring the domain of the author’s imagination.

• Reading before bed can help you sleep.

Creating a bedtime ritual, like reading before bed, signals to your body that it’s time to wind down and go to sleep. Reading a real book helps you relax more than zoning out in front of a screen before bed. Screens like e-readers and tablets can actually keep you awake longer and even hurt your sleep.

• Reading is contagious.

Reading out loud to kids throughout their elementary school years may inspire them to become frequent readers — meaning kids who read five to seven days per week for fun.
Source: Science-Backed Reasons to Read a (Real) Book

***
Source: Words Can Change Your Brain

A single word has the power to influence the expression of genes that regulate physical and emotional stress.

Positive words, such as “peace” and “love,” can alter the expression of genes, strengthening areas in our frontal lobes and promoting the brain’s cognitive functioning. They propel the motivational centers of the brain into action, according to the authors, and build resiliency.

Conversely, hostile language can disrupt specific genes that play a key part in the production of neurochemicals that protect us from stress. Humans are hardwired to worry — part of our primal brains protecting us from threats to our survival — so our thoughts naturally go here first.

However, a single negative word can increase the activity in our amygdala (the fear center of the brain). This releases dozens of stress-producing hormones and neurotransmitters, which in turn interrupts our brains’ functioning. (This is especially with regard to logic, reason, and language.)
Angry words send alarm messages through the brain, and they partially shut down the logic-and-reasoning centers located in the frontal lobes.

By holding a positive and optimistic [word] in your mind, you stimulate frontal lobe activity. This area includes specific language centers that connect directly to the motor cortex responsible for moving you into action. And as our research has shown, the longer you concentrate on positive words, the more you begin to affect other areas of the brain. Functions in the parietal lobe start to change, which changes your perception of yourself and the people you interact with. A positive view of yourself will bias you toward seeing the good in others, whereas a negative self-image will include you toward suspicion and doubt. Over time the structure of your thalamus will also change in response to your conscious words, thoughts, and feelings, and we believe that the thalamic changes affect the way in which you perceive reality.

See: Andrew Newberg, M.D. and Mark Robert Waldman “Words Can Change Your Brain