Tuesday, February 02, 2016

агрессия невроза / L. Petranovskaya about aggression

Психолог Людмила Петрановская:

Наши зеркальные нейроны, считав нечто по лицам, голосам, взглядам, запаху, мгновенно, минуя сознание, приводят тело в состояние готовности к агрессии. Вы сами можете быть сколь угодно мирным и добродушным человеком, но мозг и тело мгновенно оценивают окружающую среду как небезопасную и приводят бронепоезд на запасном пути в рабочее положение.

Не забуду, как в командировке по обмену опытом в Англии, мы ехали с английским коллегой по узким улочкам городка, спешили, опаздывали на следующую встречу. И тут перед машиной, откуда ни возьмись, появилась старушенция, бойкий такой божий одуван, с палочкой. И в совершенно неположенном месте, сердито махнув в нашу сторону тростью, начала переходить дорогу. Завизжали тормоза, натянулись ремни, машина встала, коллега, человек довольно эмоциональный, высунулся из окна. Ну, думаю, сейчас я продвинусь в разговорном английском, узнаю, как будет «Куда прешь, старая карга!». Но он шутливо погрозил ей пальцев и сказал заботливо: «Осторожнее!». Дело не в том, что он был вежлив и сдержался. Я сидела рядом и видела, что он совершенно не был разозлен. Небольшой стресс, но раз все обошлось – то и прекрасно. Вслед старушке он покачал головой, как любящий родитель качает, глядя на непоседливого малыша.
Что мешает нам так же реагировать на неизбежные в жизни неприятные неожиданности, мелкие неудобства, на чью-то глупость и неосторожность, столкновение интересов – не из-за чего-то очень важного, а по мелочам?

Для начала о самой агрессии. Хотя иногда само это понятие воспринимается негативно, да и слова «злость» и «зло» в русском языке однокоренные, в природе агрессия – очень полезное для выживания свойство живых существ. Она предназначена для самообороны, для защиты своей территории и своего потомства, для добычи пропитания (у хищников), для конкурентной борьбы за самку (у самцов). То есть агрессия, хотя и может порой убивать, сама по себе стоит на службе жизни, продолжения рода. При этом природная агрессия всегда очень функциональна и экономна, если на кону не стоит жизнь, используются в первую очередь ее ритуальные формы: угрожающие звуки и позы, силовая борьба без причинения серьезных увечий, обозначение территории знаками и. т. д. Чем менее плодовит и чем опаснее вооружен от природы тот или иной вид, тем меньше он может себе позволить игры с агрессией. Городские коты могут скоротать вечерок за кровавой дракой, тигры в тайге – никогда.

Человек сам по себе, от природы, животное слабое: ни клыков, ни когтей. Поэтому вшитых, инстинктивных программ замены драки на ритуалы у него очень мало. Людям пришлось самим изобретать себе способы замены прямой агрессии: от ритуалов вежливости до чемпионатов по футболу, от тонкой иронии до процедуры судебного разбирательства, от государственных границ и дипломатии до демонстраций и профсоюзов. Мы агрессивны, и научились с этим жить, и учимся дальше, потому что когда мы теряем контроль над своей агрессией, это бывает страшно, примеров в истории немало.

Но та разлитая агрессия, о которой мы начали разговор, не похожа на агрессию на страже жизни. Это разлитая «агрессия вообще», никуда и ни с какой конкретной целью, а значит, везде, всегда и по любому поводу, агрессия невроза, одно из определений которого: «регулярная неадекватная эмоциональная реакция на обстоятельства, вызванная психотравмой или дистрессом (длительным, постоянным стрессом)». То есть буквально то, что мы имеем: реакция, явно неадекватная причине, буря в стакане воды, бешенство из-за мелочей.

Что же за психотравма, что за дистресс стоит за этим явлением?
То, что лежит на поверхности – это постоянные, мелкие и не очень, ограничения в правах.

Ограничения, не имеющие под собой никакой разумной основы, конечно, злят. Перекрытие дорог и пробки при проезде первых лиц, закрытие центральных станций метро в выходной, чтобы помешать акциям оппозиции, требование приносить с собой бахилы в больницу и школу, даже дорожки, которые почему-то всегда прокладывают не там, где людям удобно ходить – все это создает постоянный фон дистресса, как будто тебя ежеминутно «ставят на место», дают понять, что ты никто и звать тебя никак. Это особенность общества, выстроенного сверху вниз, по вертикали: здесь права и возможности не принадлежат людям по определению, их спускают сверху. Сколько и каких считают нужным. Здесь у человека нет «своей территории» в принципе, а значит, нет и границ, которые можно было бы охранять. У него в любой момент могут потребовать документы, ему диктуют, где он может и где не может находиться, к нему могут попытаться войти в дом, чтобы проверить, как он растит детей, – он себе не принадлежит. Границы не то чтобы нарушены – они проломлены и стерты очень давно.

Представим себе, что человек решил использовать природную здоровую агрессию, чтобы отстаивать свои границы, когда их кто-то нарушает. Возмутиться, отказаться выполнять дурацкие требования, написать жалобу, подать в суд, наконец. Выясняется, что в вертикальном обществе это почти невозможно. Сами процедуры отстаивания своих прав, если они и есть, очень невнятны и громоздки.
...практически все наработанные человечеством мирные способы отстаивания своих границ и прав в вертикальном обществе перекрыты. Мы не можем сменить власть, не можем добиться снятия с должности виновного в нарушении наших прав чиновника, у нас нет возможности воспрепятствовать принятию нарушающих наши права законов и решений. Попытки реализовать свои права явочным порядком автоматически считаются преступлением, и всегда найдется какой-нибудь «закон», по которому мы же окажемся и виноваты.

Но границы-то проломлены! Мы задеты. Мы чувствуем стресс. Агрессия возникла, она не испарится в никуда. Не имея возможности быть отработанной «по существу вопроса», она, как пар, прижатый сверху крышкой, требует выхода.

Выход разные люди находят разный.
Один из самых частых – перевод агрессии вниз. То есть, получив хамский нагоняй от начальства, нагрубить подчиненному. Выслушав нападки учительницы, отлупить ребенка.

Существуют целые системы, где агрессия идет постоянным потоком сверху вниз: начальство орет на директора школы, она на учителя, учитель за восьмиклассника, тот отвешивает пинка первоклашке. Можно ли ожидать, что, например, сотрудник опеки, которого начальство по телефону только что покрыло матом (реальность, увы) что-то с полученной порцией агрессии быстро сделает и встретит посетителя с улыбкой на лице?

Следующий способ тоже очень частотный: перенаправить агрессию по горизонтали. То есть, проще говоря, злиться на всех вокруг. Любого и каждого, кто вольно или невольно встанет поперек. Но выбор этот тоже чреват: если злиться постоянно и на любого, быстро приобретешь репутацию вздорного человека с плохим характером. И сам себе не будешь нравиться. Поэтому есть хороший вариант: злиться не на всех подряд, а на иных. Неважно, чем иных: манерами, поведением религией, национальностью, полом, особенностями фигуры или речи, имеющих (не имеющих) детей, жителей столицы (провинции), образованных (необразованных), смотрящих ТВ (не смотрящих ТВ), ходящих на митинги (не ходящих на митинги). В ход идут аргументы, строятся длинные и стройные системы доказательств почему испытывать и проявлять агрессию по отношению к ним хорошо и правильно. Находятся единомышленники, и вот уже можно «дружить против», заодно удовлетворят свое чувство принадлежности. Неудивительно, что эта игра в «свой-чужой» как способ перенаправления агрессии очень популярна.

Наконец, можно перенаправить агрессию тоже вверх, но не туда вверх, откуда пришел задевший тебя импульс (это, как мы уже говорили, или невозможно, или опасно), а куда-то там вверх. Как говорится, выстрелить в воздух. Например, ненавидеть «начальство вообще». Ругать власти, не предпринимая ни одной попытки отстоять свои права. Еще хорошо получается ненавидеть правительство другой страны. Это просто, безопасно и очень духоподъемно. Как в старом советском анекдоте: у нас свобода слова, каждый может выйти на Красную площадь и обругать президента США.

Самым одобряемым и «интеллигентным» (а также «христианским») вариантом является попытка погасить агрессивный импульс на себе. Лечь на гранату агрессии, накрыв ее собой. Одно плохо – делать это долго не удается никому. Пусть не за один раз, как граната, но за несколько лет проглатываемая усилием воли агрессия разрушает тело, оборачивается болезнями и выгоранием. Человек или уступает требованиям среды и начинаете исправно, как все, быть проводником агрессии сверху во все стороны, либо научается не чувствовать, усваивает ту самую искусственную «добренькость», которая часто так раздражает в людях, подчеркнуто «культурных» (или подчеркнуто верующих).
Надо быть святым, чтобы поглощая агрессию, не разрушаться и не передавать дальше, а святыми, как известно, поле не засеяно.

Впрочем, и этим дело не исчерпывается. Перенаправить агрессию можно. Но при этом ты знаешь: ты проблему-то не решил. Нарушенные границы никуда не делись. Ты не защитил себя, своего ребенка, свою территорию, свои права. Стерпел, проглотил. И за это ты ненавидишь и презираешь самого себя. А значит, каждый, вроде бы пустяковый акт нарушения твоих границ (подростки ночью орут под окном), для тебя не просто неприятность и безобразие (спать не дают), это вопрос, который звучит в голове с издевательски-глумливой интонацией: «Ну, и что ты сделаешь? Ты, кто ни на что не способен? Ты, ничтожество?».

Опыта решать такие ситуации нет, отработанных технологий защиты границ нет, даже самих границ нет почти. Страшно. Сложно. Непонятно как. И десятки людей ворочаются в кроватях, матерятся и клянут «этих уродов», но ни один не спустится вниз, чтобы попросить их вести себя тише и ни один не позвонит в полицию, чтобы вызвать дежурный наряд. Потому что: а вдруг они агрессивны? А если они не послушают? Да разве полиция приедет? Да и вообще, что мне больше всех надо, другие же терпят.

Парадокс в том, что на самом деле мы имеем дело не с избытком, а с дефицитом агрессии, здоровой агрессии, способной защитить. Многолетняя привычка пускать эту энергию в боковые русла приводит к тому, что в самой явной, очевидной ситуации, когда нам нужно отстоять свои границы, защитить покой свой и своих близких, мы бессильно злимся и ничего не делаем. Заранее решив, что это невозможно, хотя подростки под окном – это не полицейское государство и, в общем, можно было бы попробовать.

Вот тут содержится причина более глубокая и серьезная: неверие в свои силы, сознание своей трусости, презрение и ненависть к себе, неспособному к самозащите, делает каждый случай стократ более болезненным. Чтобы выйти из состояния ничтожества, люди вновь используют агрессию – как способ почувствовать хоть на время свою силу, свое существование. К любой агрессии сверху всегда находятся желающие присоединиться и громко «поддержать» (иногда громче и активнее, чем даже сам агрессор), как будто это символической слияние с «сильным» дает им индульгенцию от ничтожества. И потоки перенаправленной агрессии не иссякают и безудержно плещутся вокруг.

Что же делать? Прежде всего, осознавать все это. Осознавать что позиция вечной жертвы – это вовсе не позиция миролюбия и «доброты». Это позиция пассивной, бессильной агрессии, которая разрушает и нас самих, и ткань общества, потому что когда все вокруг «уроды» – какая тут может быть социальная ткань?

Осознавать, что позицию эту мы занимаем вовсе не только потому, что нас в нее загнали, но и по собственному выбору. Она выгодна, при всех минусах, не предусматривает никаких действий и никакой ответственности. Сидеть и привычно злиться на все и всех просто и удобно.

Но если мы хотим когда-нибудь перестать слышать вопрос «А почему в России все такие злые?» и перестать «наслаждаться» разлитой повсюду бессильной злобой, нам нужно вернуть себе свою агрессию, свою здоровую злость, свою способность за себя постоять. Вспомнить или создать заново технологии отстаивания своих границ, научиться не бояться говорить: «Я не согласен, мне это не подходит», не бояться «высовываться», научиться объединяться с другими, чтобы отстоять свои права. Не случайно, например, многие отмечают, что толпа людей на протестных митингах, как ни странно, оказывается гораздо более дружелюбной, вежливой и веселой, чем толпа в метро в «час пик». Когда люди осваивают цивилизованный способ выразить свою агрессию прямо по адресу, им не за что злиться на окружающих.
Отрывки, источник

*
На самом деле это как бы полстатьи, потому что место кончилось. Там еще много всего стоило бы добавить важного. Например, про то, почему, когда кто-нибудь начинает делать замечание хамящему продавцу или собравшему у кабинета очередь чиновнику, очередь начинает орать на недовольного. И еще про то, как странно в наших краях понимают слово «ненасилие».
источник

Sunday, January 31, 2016

A.A. Milne, from essays

A week ago I grieved for the dying summer. I wondered how I could possibly bear the waiting— the eight long months till May. In vain to comfort myself with the thought that I could get through more work in the winter undistracted by thoughts of cricket grounds and country houses. In vain, equally, to tell myself that I could stay in bed later in the mornings. Even the thought of after-breakfast pipes in front of the fire left me cold. But now, suddenly, I am reconciled to autumn. I see quite clearly that all good things must come to an end. The summer has been splendid, but it has lasted long enough. This morning I welcomed the chill in the air; this morning I viewed the falling leaves with cheerfulness;

Yet, I can face the winter with calm. I suppose I had forgotten what it was really like. I had been thinking of the winter as a horrid wet, dreary time fit only for professional football. Now I can see other things—crisp and sparkling days, long pleasant evenings, cheery fires. Good work shall be done this winter. Life shall be lived well. The end of the summer is not the end of the world.

A.A. Milne - A Word for Autumn

* * *
When I moved into a new house a few weeks ago, my books, as was natural, moved with me.

I told myself that when a wet afternoon came along I would arrange them properly. When the wet afternoon came, I told myself that I would arrange them one of these fine mornings. As they are now, I have to look along every shelf in the search for the book which I want.

You see the difficulty. If you arrange your books according to their contents you are sure to get an untidy shelf. If you arrange your books according to their size and colour you get an effective wall, but the poetically inclined visitor may lose sight of Beattie altogether. Before, then, we decide what to do about it, we must ask ourselves that very awkward question, “Why do we have books on our shelves at all?” It is a most embarrassing question to answer.

If you only want to read them, why are some of them bound in morocco and half-calf and other expensive coverings? Why did you buy a first edition when a hundredth edition was so much cheaper?

So, then, your library is not just for reference. You know as well as I do that it furnishes your room; that it furnishes it more effectively than does paint or mahogany or china. Of course, it is nice to have the books there, so that one can refer to them when one wishes. One may be writing an article on sea-bathing, for instance, and have come to the sentence which begins: “In the well-remembered words of Coleridge, perhaps almost too familiar to be quoted”—and then one may have to look them up. On these occasions a library is not only ornamental but useful. But do not let us be ashamed that we find it ornamental. Indeed, the more I survey it, the more I feel that my library is sufficiently ornamental as it stands. Any reassembling of the books might spoil the colour-scheme.

A.A. Milne – My Library (1920)

* * *
It is nineteen years since I lived in a house; nineteen years since I went upstairs to bed and came downstairs to breakfast.

Flats may be convenient (I thought so myself when I lived in one some days ago), but they have their disadvantages. One of the disadvantages is that you are never in complete possession of the flat. You may think that the drawing-room floor (to take a case) is your very own, but it isn’t; you share it with a man below who uses it as a ceiling. If you want to dance a step-dance, you have to consider his plaster. I was always ready enough to accommodate myself in this matter to his prejudices, but I could not put up with his old-fashioned ideas about bathroom ceilings. It is very cramping to one’s style in the bath to reflect that the slightest splash may call attention to itself on the ceiling of the gentleman below. This is to share a bathroom with a stranger—an intolerable position for a proud man. To-day I have a bathroom of my own for the first time in my life.

But the best of a house is that it has an outside personality as well as an inside one. Nobody, not even himself, could admire a man’s flat from the street; nobody could look up and say, “What very delightful people must live behind those third-floor windows.” Here it is different.

A.A.Milne - On Going into a House (1920)

* * *
...when I have a new nib in my pen, then I can go straight from my breakfast to the blotting-paper, and a new sheet of foolscap fills itself magically with a stream of blue-black words. When poets and idiots talk of the pleasure of writing, they mean the pleasure of giving a piece of their minds to the public; with an old nib a tedious business. They do not mean (as I do) the pleasure of the artist in seeing beautifully shaped “k’s” and sinuous “s’s” grow beneath his steel.

A woman, who had studied what she called the science of calligraphy, once offered to tell my character from my handwriting. I prepared a special sample for her; it was full of sentences like “To be good is to be happy,” “Faith is the lode-star of life,” “We should always be kind to animals,” and so on. I wanted her to do her best.

A.A.Milne - The Pleasure of Writing (1920)

см. также: А.А. Милн - биография

Friday, January 29, 2016

ты запятая в какой-то огромной книге.../ Brodsky - Man in the Landscape

...жизнь в семье — это сохраняется навсегда... Молодой человек, он все время хочет жить по-своему, он хочет сам быть, создать свой мир, отделиться от всего остального... И когда родители умирают, ты вдруг понимаешь, что это-то и была жизнь. То, что вот ты живешь — это не жизнь, это дело твоих рук, и ты знаешь, что именно твоих рук. И ты знаешь себя, и для тебя все это уже достаточно скомпрометировано.
А тогда была жизнь созданная ими. Ведь ты прекрасно знаешь, как нам бывает интересно входить в чужие квартиры, как это все для нас соблазнительно. Это происходит оттого, что нам интересно входить в чужую жизнь.
И то же самое можно сказать о родителях: мы вошли в некоторо роде в их квартиру, эта жизнь была создана ими, мы все в ней знаем наизусть, и до поры до времени не осознаем, что мы — тоже их рукоделие. И нам ничего не стоит это перевернуть, сбежать отсюда. Но наша жизнь — это плоды наших трудов, и они, эти плоды, не так убедительны...

Что же касается послевоенного Ленинграда, то прежде всего это был совершенно замечательный мир, и мир нынешний мне совершенно не нравится. Кстати, мне вчера сказали: «Вы, Иосиф, всегда видите добро только в прошлом и отказываетес видеть что-то в настоящем». Я ответил: «Вы знаете, я не то, чтобы отказываюсь видеть что-то позитивное в настоящем, я просто не вижу в настоящем того типа красоты, даже чисто физиономической». И это правда. Пусть это будет смесь красоты и подавленности — я не знаю, но должна быть какая-то возвышенность. Разумеется, и в настоящем есть красивые лица, но в лучшем случае та красота, которая сейчас есть в лицах, это сладкая красивость, проходной стандарт, а это все неинтересно.
Наши были другие. Это была смесь чего угодно: отчаянности, недоеденности, но тем не менее, та степень одушевленности, которую в нынешнем мире просто не видишь в лицах. Иногда это в Европе еще можно встретить, то есть пока сохраняется какая-то драма в облике, в глазах, но как только это существо открывает рот, из него вываливается такое...

Я всю жизнь действую по физиогномическому принципу, как собака. Если мне нравилась физиономия человека, я готов был поверить в его великое искусство.
[В те дни мы отождествляли стиль с сущностью, крaсоту с интеллектом. - см. статью]

[…] я думаю, что с нами нечто произошло, что нас спасает и до известной степени даже возвышает и делает людьми. Мы не литераторы, потому что, когда ты начинаешь определять себя в рамках литературы, в рамках любой структуры — это конец. И поэтому, с одной стороны, стишки — это самое главное, а с другой стороны, — психологический побочный шок, потому что невозможно себя квалифицировать. Роберт Фрост говорит: «Сказать о себе, что ты — поэт, также нескромно, как если сказать о себе, что ты хороший человек». И уже хотя бы поэтому, но и без Фроста это ясно, — ты просто проживаешь свою жизнь.
...Самое замечательное в том, что случилось — я имею в виду не нобелевку, а отъезд, перемены и т.д., — это то, что меня абсолютно вырвало из контекста. И тут уж ты себе врать ничего не станешь, ничего не станешь воображать. Ты понимаешь, что ты, в общем, «из всех детей ничтожных света ты всех ничтожней»... Примерно это. Это и всегда было так ясно. И при всем том ты оригинальная фигура, запятая в какой-то огромной книге... То есть — никто...

Отрывки; источник: Е. Рейн - И. Бродский. Человек в пейзаже

Tuesday, January 26, 2016

Бесконечность/ Giacomo Leopardi - L’Infinito

L’Infinito

Sempre caro mi fu quest’ermo colle,
E questa siepe, che da tanta parte
Dell’ultimo orizzonte il guardo esclude.
Ma sedendo e mirando, interminati
Spazi di là da quella, e sovrumani
Silenzi, e profondissima quiete
Io nel pensier mi fingo; ove per poco
Il cor non si spaura. E come il vento
Odo stormir tra queste piante, io quello
Infinito silenzio a questa voce
Vo comparando: e mi sovvien l’eterno,
E le morte stagioni, e la presente
E viva, e il suon di lei. Cosi tra questa
Immensità s’annega il pensier mio:
E il naufragar m’e dolce in questo mare.
- Giacomo Leopardi

Бесконечность

Всегда мне милым был пустынный холм
И изгородь, что горизонт последний
У взгляда забрала. Сижу, смотрю –
И бесконечные за ней пространства,
Молчанья неземные, глубочайший
Покой объемлю мыслью – странный холод
Подходит к сердцу. И когда в траве
И в кронах с шумом пробегает ветер,
Я то молчание дальнее сличая
С сим близким гласом, постигаю вечность,
И время мертвое, и этот миг
Живой, и звук его. И посреди
Безмерности так тонет мысль моя,
И сладко мне крушенье в этом море.

Джакомо Леопарди (1798-1837)
перевод Татьяны Стамовой, источник

Monday, January 11, 2016

Хорошо, когда вокруг целая куча котов и кошек/ Charles Bukowski about cats

История одного упрямого сукина сына — Чарльз Буковски

он пришел к моей двери однажды вечером —
промокший, тощий, избитый, запуганный
белый, бесхвостый, косоглазый кот
я впустил его и накормил. он остался,
научился мне доверять. но однажды приятель,
подъезжая к дому, сбил его
я отвёз к ветеринару то, что осталось
он сказал: «вот таблетки... но шансов немного...
хребет переломан... он был сломан и раньше, но как-то сросся,
если выживет кот, то не сможет ходить...
посмотри на рентген: в него стреляли, вот видишь:
дробь осталась внутри... ещё у него когда-то был хвост,
но кто-то его отрезал...»
я забрал кота домой, стояло жаркое лето,
самое жаркое за много десятилетий,
я положил его на пол в уборной,
дал ему воды и таблеток,
он не притронулся ни к еде, ни к воде.
я обмакнул палец и смочил ему губы
и стал говорить с ним,
я не отходил от него ни на шаг, разговаривал с ним,
нежно гладил его, а в ответ он смотрел на меня
бледно-голубыми косыми глазами
шли дни, и вот он впервые сдвинулся с места
он пополз на передних лапах
(задние не работали)
добрался до своего лотка, с трудом в него залез
и я услышал трубы, возвестившие здесь,
в этой ванной, и всему городу, о возможной победе
я болел за кота — мне от жизни досталось,
не так, как ему, но тоже неслабо
однажды утром он поднялся, встал, но упал
и посмотрел на меня.
«ты сможешь», сказал я ему
он пытался снова и снова, вставал и падал
наконец, смог сделать несколько шагов,
он шатался, как пьяный,
задние ноги не хотели слушаться,
он снова упал, отдохнул и поднялся опять
остальное вы знаете: сейчас у него всё в порядке
он косоглаз и почти беззуб, но его грациозность вернулась,
а выражение глаз никогда не менялось...
иногда я даю интервью,
меня спрашивают о жизни и литературе,
а я напиваюсь, показываю моего косоглазого,
подстреленного, сбитого машиной, обесхвосченного кота
и говорю: «вот, посмотрите на это!»
но меня не понимают и спрашивают: «вы хотите сказать,
на вас повлияла проза Селина?»
«нет! — я хватаю кота, — на меня влияет то, что происходит!
например, вот такое! вот это! вот это!»
я потрясаю котом, поднимаю его повыше
в прокуренном и пьяном свете,
он спокоен, он всё понимает...
и на этом все интервью заканчиваются
хотя иногда я горжусь, когда позже вижу картинки:
вот — я, а это — мой кот
и мы сфотографированы вместе.
он тоже знает, что всё это — чушь, но что от этого как-то легче.

Charles Bukowski — The History Of One Tough Motherfucker

he came to the door one night wet thin beaten and
terrorized
a white cross-eyed tailless cat
I took him in and fed him and he stayed
grew to trust me until a friend drove up the driveway
and ran him over
I took what was left to a vet who said, “not much
chance… give him these pills… his backbone
is crushed, but is was crushed before and somehow
mended, if he lives he'll never walk, look at
these x-rays, he's been shot, look here, the pellets
are still there…also, he once had a tail, somebody
cut it off…”
I took the cat back, it was a hot summer, one of the
hottest in decades, I put him on the bathroom
floor, gave him water and pills, he wouldn't eat, he
wouldn't touch the water, I dipped my finger into it
and wet his mouth and I talked to him, I didn't go any-
where, I put in a lot of bathroom time and talked to
him and gently touched him and he looked back at
me with those pale blue crossed eyes and as the days went
by he made his first move
dragging himself forward by his front legs
(the rear ones wouldn't work)
he made it to the litter box
crawled over and in,
it was like the trumpet of possible victory
blowing in that bathroom and into the city, I
related to that cat-I'd had it bad, not that
bad but bad enough
one morning he got up, stood up, fell back down and
just looked at me.
“you can make it,” I said to him.
he kept trying, getting up falling down, finally
he walked a few steps, he was like a drunk, the
rear legs just didn't want to do it and he fell again, rested,
then got up.
you know the rest: now he's better than ever, cross-eyed
almost toothless, but the grace is back, and that look in
his eyes never left…

and now sometimes I'm interviewed, they want to hear about
life and literature and I get drunk and hold up my cross-eyed,
shot, runover de-tailed cat and I say, “look, look
at this!”
but they don't understand, they say something like, “you
say you've been influenced by Celine?”
“no,” I hold the cat up, “by what happens, by
things like this, by this, by this!”
I shake the cat, hold him up in
the smoky and drunken light, he's relaxed he knows…
it's then that the interviews end
although I am proud sometimes when I see the pictures
later and there I am and there is the cat and we are photo-
graphed together.
he too knows it's bullshit but that somehow it all helps.

* * *
- source

* * *
Хорошо, когда вокруг целая куча котов и кошек.
Если тебе плохо — взгляни на своих кошек, и тебе станет лучше, потому что они всё знают, знают таким, как оно есть на самом деле.
Их ничем не разволнуешь. Они просто всё знают.
Они — спасители.
Чем больше у тебя котов и кошек, тем дольше ты проживешь. Если у тебя сто котов, то ты проживешь в десять раз дольше, чем если бы у тебя было только десять. Однажды это обнаружится, и люди станут заводить по тысяче кошек и жить вечно. Это в самом деле забавно.

Having a bunch of cats around is good.
If you're feeling bad, you just look at the cats, you'll feel better, because they know that everything is, just as it is.
There's nothing to get excited about. They just know.
They're saviors.
The more cats you have, the longer you live. If you have a hundred cats, you'll live ten times longer than if you have ten. Someday this will be discovered, and people will have a thousand cats and live forever. It's truly ridiculous.
Charles Bukowski
- source

Saturday, January 09, 2016

NB!

Прежде чем сказать — посчитай до десяти.
Прежде чем обидеть — посчитай до ста.
Прежде чем ударить — посчитай до тысячи.
- Восточная мудрость

Tuesday, December 22, 2015

не думаю и не пишу и чувствую себя приятно глупым/ Leo Tolstoy - letters to A. Fet

Лев Толстой, письма к А. Фету*

30 августа 1869 года:
«Знаешь ли, что было для меня нынешнее лето? Неперестающий восторг перед Шопенгауэром и ряд духовных наслаждений, которых я никогда не испытывал... Не знаю, переменю ли я когда мнение, но теперь я уверен, что Шопенгауэр — гениальнейший из людей... Читая его, мне непостижимо, каким образом может оставаться имя его неизвестным. Объяснение только одно — то самое, которое он так часто повторял, что кроме идиотов на свете почти никого нет»...

От 21 октября 1869 года:
«Покупка мною пензенского имения разладилась. Шестой том (Полного собрания) я окончательно отдал и к 1-му ноября, верно, выйдет.
Для меня теперь самое мертвое время: не думаю и не пишу и чувствую себя приятно глупым».

От 4 февраля 1870 года:
«Я очень много читаю Шекспира, Гете, Пушкина, Гоголя, Мольера — обо всем этом многое хочется сказать. Я нынешний год не получаю ни одного журнала и ни одной газеты и нахожу, что это очень полезно»...

От 17 февраля 1870 года:
«Всю зиму наслаждаюсь тем, что лежу, засыпаю и играю в безик, хожу на лыжах, на коньках бегаю и больше все лежу в постели больной, и лица драмы или комедии (только что прочитанных) начинают действовать и очень хорошо представляют».

От 11 мая 1870 года:
«Я получил ваше письмо, возвращаясь потный с работ топором и заступом, значит за 1000 верст от всего искусственного и в особенности от нашего дела. Я только что отслужил неделю присяжным, и это было для меня очень интересно и поучительно».

От 2 октября 1870 года:
«Я с утра до ночи учусь по-гречески. Я ничего не пишу, а только учусь. Я прочел Ксенофонта и теперь a livre ouvert [свободно; с листа] читаю его. Для Гомера же нужен лексикон и немного напряжения.
Но как я счастлив, что на меня Бог наслал эту дурь. Во-первых, я наслаждаюсь, во-вторых, убедился, что из всего истинно прекрасного и просто прекрасного, что произвело слово человеческое, я до сих пор ничего не знал; в-третьих, тому, что я не пишу и писать дребедени многословной никогда не стану. И виноват, и, ей-Богу, никогда не буду».

От 10 июня 1871 года:
«Я был и есть болен, сам не знаю чем, но похоже что-то на дурное или хорошее, смотря по тому, как называть конец».

24 марта 1874 года:
«Вы хвалите Каренину. Мне очень приятно, да и, как я слышу, ее хвалят, но, наверно, никогда не было писателя, столь равнодушного к своему успеху, как я. С одной стороны, школьные дела, с другой — страшное дело — сюжет нового писания, овладевший мною именно в самое тяжелое время болезни ребенка, и самая эта болезнь, и смерть!»

24 июня 1874 года:
«Смерть тетушки, как и всегда смерть близкого дорогого человека, была совершенно новым, единственным и неожиданным поразительным событием.
Чудесная жара, купанье, ягоды привели меня в любимое мною состояние умственной праздности и только настолько и остается духовной жизни, чтобы помнить друзей и думать о них».

26 августа 1875 года:
«Я два месяца не пачкал рук чернилами и сердца мыслями. Теперь берусь за скучную и пошлую “А.Каренину” с одним желанием: поскорей опростать себе место — досуг для других занятий, но только не педагогических, которые я люблю, но хочу бросить. Они слишком много времени берут.
К чему занесла меня судьба в Самару — не знаю, но знаю, что я слушал речи в английском парламенте (ведь это считается очень важным), и мне скучно было и ничтожно было. А здесь вот мухи, нечистота, мужики, башкирцы, а я с напряженным вниманием, страхом вслушиваюсь (в их речи) и чувствую, что все это очень важно».

1 марта 1876 года:
«У нас все не совсем хорошо. Жена не оправляется с последней болезни и нет у нас в доме благополучия и во мне душевного спокойствия, которое мне особенно нужно теперь для работы. Конец зимы и начало весны всегда мое самое рабочее время, да и надо кончить надоевший мне роман».

29 апреля 1876 года: 
«У нас началась весенняя и летняя жизнь и полон дом гостей и суеты. Эта летняя жизнь для меня точно как сон; кое-что остается из моей реальной зимней жизни, но больше какие-то видения, то приятные, то неприятные из какого-то бестолкового, не руководимого здравым рассудком мира».

18 мая 1876 года:
«То чувствуешь себя Богом, что нет для тебя ничего сокрытого, а то глупее лошади, и теперь я такой».

13 ноября 1876 года:
«Я ездил в Москву узнавать про войну. Все это волнует меня очень. Хорошо тем, которым все это ясно, но мне страшно становится, когда я начинаю вдумываться во всю сложность тех условий, при которых совершается история, — как дама какая-нибудь А-ва со своим тщеславием и фальшивым сочувствием к чему-то неопределенному оказывается нужным винтиком во всей машине».

«Сплю и не могу писать; презираю себя за праздность и не позволяю себе взяться за другое дело».

7 декабря 1876 года:
«Я понемногу начал писать и очень доволен собой».

23 марта 1877 года:
«Голова моя лучше теперь и насколько она лучше, настолько я больше работаю. Март и начало апреля самые мои рабочие месяцы, а я все продолжаю быть в заблуждении, что то, что я пишу, очень важно, хотя и знаю, что через месяц мне будет совестно это вспоминать».

14 апреля 1877 года:
«Вы в первый раз говорите мне о божестве — о Боге. А я давно уже, не переставая, думаю об этой главной задаче. И не говорите, что нельзя думать, — не только можно, но должно. Во все века лучшие, то есть настоящие, люди думали об этом. И если мы не можем так же, как они, думать об этом, то мы обязаны найти как».

6 апреля 1878 года:
«У Вас так много привязанности к житейскому, что если как-нибудь оборвется это житейское, Вам будет плохо; а у меня такое к нему равнодушие, что нет интереса к жизни, и я тяжел для других одним вечным переливанием из пустого в порожнее. Не думайте, что я рехнулся. А так — не в духе».

26 октября 1878 года:
«Вот уже с месяц, коли не больше, я живу в чаду не внешних событий (напротив, мы живем одиноко и смирно), но внутренних, которых назвать не умею. Хожу на охоту, читаю, отвечаю на вопросы, которые мне делают, ем, сплю, но ничего не могу делать, даже написать письмо. Обычная земная жизнь, со все усложняющимся воспоминанием и учением детей, идет как и прежде. Мы опять заняты самыми ясными, определенными делами, а я самыми неопределенными и потому постоянно имею стыдливое сознание праздности среди трудовой жизни».

16 февраля 1879 года:
«Я не болен, не здоров, но умственной и душевной бодрости, которая мне нужна, — нет».

25 мая 1879 года:
«Давно я так не радовался на мир Божий, как нынешний год. Стою, разиня рот, любуюсь и боюсь двинуться, чтобы не пропустить чего».

13 июля 1879 года:
«Все мотаюсь, мучаюсь, тружусь, исправляюсь, учусь и думаю, не доведется ли мне заполнить пробелы, да и умереть, а все не могу не разворачивать самого себя».

28 июня 1879 года:
«Я не отрицаю ни реальной жизни, ни труда, необходимого для поддержания этой жизни; но мне кажется, что большая доля моей и вашей жизни наполнена удовлетворениями не естественных, а искусственно привитых нам воспоминанием и самими нами придуманных и перешедших в привычку потребностей, — праздный труд. Мне бы очень хотелось быть твердо уверенным в том, что я даю людям больше того, что получаю от них; но так как я чувствую себя очень склонным к тому, чтобы высоко ценить свой труд и низко ценить чужой, то я не надеюсь увериться в безобидности для других расчета со мной одним усилением своего труда и избранием тяжелейшего (я непременно уверю себя, что любимый мною труд есть самый нужный и трудный); я желал бы как можно меньше брать от других и как можно меньше трудиться для удовлетворения своих потребностей, — и думаю, так легче не ошибиться».

источник: Л. Н.Толстой. Его жизнь и литературная деятельность

*Лев Николаевич Толстой (1828-1910) и Афанасий Афанасьевич Фет (Шеншин, 1820-1892) были знакомы без малого сорок лет; более двадцати лет продолжалась между ними переписка (известны 139 писем Фета и 171 письмо Толстого).

Tuesday, December 15, 2015

Бездарность стремится поучать/ Dmitri S. Likhachev, quotes

У Белинского где-то в письмах, помнится, есть такая мысль: мерзавцы всегда одерживают верх над порядочными людьми потому, что они обращаются с порядочными людьми как с мерзавцами, а порядочные люди обращаются с мерзавцами как с порядочными людьми.
Глупый не любит умного, необразованный образованного, невоспитанный воспитанного и т. д. И все это прикрываясь какой-нибудь фразой: «Я человек простой...», «я не люблю мудрствований», «я прожил свою жизнь и без этого», «все это от лукавого» и т. д. А в душе ненависть, зависть, чувство собственной неполноценности.

**
Между патриотизмом и национализмом глубокое различие. В первом — любовь к своей стране, во втором — ненависть ко всем другим.

**
На земле нет неинтересных мест: есть только неинтересующиеся люди, люди, не умеющие находить интересное, внутренне скучные.

**
Бездарность стремится поучать, талант – подавать пример.

**
Зависть развивается прежде всего там, где вы сам себе чужой. Там, где вы не отличаете себя от других. Завидуете - значит, не нашли себя.

**
Приветливость и доброта делают человека не только физически здоровым, но и красивым. Да, именно красивым.

**
Мудрость – это ум, соединенный с добротой. Ум без доброты – хитрость.

Академик Д. С. Лихачев

Wednesday, December 09, 2015

дом посреди дикой природы/ Knut Hamsun - The Growth of the Soil

...связь с природой и т.н. «зеленые ценности», которые находят выражение в романе, сегодня воспринимаются более положительно, если принять во внимание новые идеи об использовании местных рынков, об экологичном ведении сельского хозяйства и критику глобализации экономики.
В разделе критики, которая называется экокритика (по-английски ecocriticism, или экологический критицизм) в центре внимания — отношения между человеком и природой.

В лесу человеку не нужно покупать продукты. Живущие там всё необходимое берут у самой природы. Но однажды в тех местах появляются предприниматели из Швеции, планируя добывать в этих краях медь. Темпы жизни растут – и в кратчайшие сроки ненаселенная доселе местность превращается в оживленный городской район. Люди начинают обращать внимание на время: «Его жена теперь ходит с карманными часами. Что это за важное дело она должна успеть сделать?»

«Вот подходит осень, леса смолкают, стоят горы, стоит солнце, вечером зажгутся луна и звезды, все прочно и надежно, полно ласки, словно нежное объятие. Здесь людям есть, когда прилечь и отдохнуть на вереске, подложив под голову руку вместо подушки».

Интересно привести строки американского поэта и защитника окружающей среды Гэри Снайдера, который считает важным прислушиваться к возможностям и ограничениям, присущим каждой местности. Чтобы научиться это чувствовать, нужно воспринимать природу не как временное пристанище, но как дом. Он цитирует даосистов: «Мудрость приходит из дикой природы». И добавляет: «Здесь каждый находится в постоянном контакте с бесчисленными растениями и животными, … с не принадлежащими к человеческому роду членами местного экологического общества».

Генри Дэвид Торо, которого многие считают основателем экокритического движения, пишет в своей книге «Леса Мэйна» (1864):
«Вы говорите о чудесах! Подумайте о нашей жизни на природе: каждый день мы видим первопричину, вступаем с ней в контакт – камни, деревья, ветер на наших щеках. Подлинная Земля! Настоящий мир! Здравый смысл! Связь! Контакт!»

«В глуши каждое время года богато своими чудесами, однако постоянно и неизменно: тяжелый, неизмеримый звук от небес и от земли, закрытость со всех сторон… каждую осень и весну видели диких гусей, тянувшихся караванами над пустошью, и слышали их говор в небесном пространстве, звучавший словно человеческая речь. И казалось тогда, будто мир замирал на минуту, пока вереница не скрывалась».

«Животные ходили по полям и паслись, где вздумается. Исааку было приятно работать поблизости и слушать звук их колокольчиков».

«Были коровы, которых на каждого из детей приходилось по две, большие, медлительные животные, такие добродушные и ласковые, что маленькие человечки в любую минуту могли подойти к ним и погладить. Была свинья, белая и очень представительная при хорошем уходе, прислушивающаяся ко всем звукам, чудачка, помешанная на еде, щекотливая и пугливая, как девчонка. И был козел… Поискать еще такого козлиного выражения, какое бывает у козла! Как раз нынче у него под присмотром очень много коз, но когда ему надоедала и прискучивала вся эта компания, он ложился, задумчивый и долгобородый, настоящий праотец Авраам».

«Вплоть до синих гор тянется большой и ласковый лес».

«Сиверт стоит и смотрит на птиц, смотрит мимо них и куда-то далеко, в мечтательную грезу. Какой-то звук пронизал его. В нем проснулось слабое и легкое воспоминание о чем-то буйном и чудесном, пережитом когда-то, но изгладившемся».

«Звездное небо, шелест в лесу, одиночество, глубокий снег, тайные силы на земле и над землей возбуждали в нем глубокие и набожные мысли по многу раз в сутки…»

Хеннинг Вэрп. Зеленый Гамсун! // О романе «Плоды земли» (1917)
источник

Monday, December 07, 2015

книжка о пионер-движении превращена сознательно мною в простую считалку/Kharms, Vvedensky - arrest, 1931

Арест Даниила Хармса и Александра Введенского по делу детского сектора Госиздата
В декабре 1931 года по обвинению в создании антисоветской нелегальной группировки литераторов в детском отделе Госиздата были арестованы поэты-обэриуты Даниил Хармс, Александр Введенский и Игорь Бахтерев, а также художник Николай Воронич, преподаватель Петр Калашников, поэт Александр Туфанов и литературовед Ираклий Андроников. Дело детского сектора Госиздата в сравнении с чуть более поздними процессами и выглядит немного «детским». Обещания следователей проявить снисхождение в обмен на признательные показания были выполнены. Обвинения, которые через пять лет безоговорочно тянули бы на расстрел, привели к «вегетарианским» приговорам. Так, для Хармса и Введенского наказание ограничилось тюремным заключением и непродолжительной высылкой из Ленинграда.
Как известно, в 1941 году Даниил Хармс и Александр Введенский были арестованы и вскоре погибли (Хармс — в психиатрическом отделении больницы ленинградских «Крестов», Введенский — на этапе из Харькова в Казань), но обвинения в этом случае не имели прямого отношения к их литературной деятельности.

Из протокола допроса Даниила Хармса, 1 января 1932 года
Мое произведение «Миллион» является антисоветским потому, что эта книжка на тему о пионер-движении превращена сознательно мною в простую считалку. В этой книжке я сознательно обошел тему, заданную мне, не упомянув ни разу на протяжении всей книжки слово «пионер» или какое-либо другое слово, свидетельствующее о том, что речь идет о советской современности. Если бы не рисунки, кстати, также сделанные худ. Конашевичем в антисоветском плане, то нельзя было понять, о чем идет речь в книжке: об отряде пионеров или об отряде белогвардейских бойскаутов, тем более что я отделил в содержании книжки девочек от мальчиков, что, как известно, имеет место в буржуазных детских организациях и, напротив, глубоко противоречит принципам пионер-движения.

Из протокола допроса Александра Введенского, январь 1932 года
Стихи же мои, и мои ощущения, и мои взгляды уткнулись в смерть. С этого момента началась у меня критическая переоценка самого себя и своего творчества. Проходила она очень нелегко <…>. С другой стороны, надо сказать, что, сколько бы я ни прятался от окружающей меня сов. действительности, из этого ничего не выходило. Я помню свои жалобы Хармсу на то, что у нас воздух советский, что я отравляюсь этим воздухом. И к счастью для меня, я наконец этим «воздухом» отравился. <…>

Из воспоминаний Якова Друскина
Когда Введенский вышел из тюрьмы, он сказал мне: сейчас даже предательство и донос неинтересны и бессмысленны. Предположим, я донес бы на тебя, что ты читаешь Платона. И после этого мне все равно бы не разрешили читать Платона.

Из статьи Ольги Берггольц «Книга, которую разоблачили», газета «Наступление», март 1932 года
<…> основное в Хармсе и Введенском — это доведенная до абсурда, оторванная от всякой жизненной практики тематика, уводящая ребенка от действительности, усыпляющая классовое сознание ребенка. Совершенно ясно, что в наших условиях обостренно-классовой борьбы — это классово-враждебная, контрреволюционная пропаганда.

Из воспоминаний Алисы Порет
Некоторое время Хармс находился в Курске. Жилось ему там неважно, мы не переписывались. Оказалось потом, что я очень облегчила и украсила Даниилу Ивановичу пребывание в Курске: он писал мне стихи и вспоминал все наши встречи. И так как он меня наяву не видел, и я не разрушала идеального его обо мне представления, то произошла кристаллизация, что и является крупнейшей удачей для поэта.
*
В Курск Хармс прибыл 13 июля 1932 года и сразу же поселился в комнате, которую нашел ему Введенский. Осенью друзья поменялись комнатами, причем Хармс в записной книжке отметил: «О, сколько клопов было в А.И. кровати! Целый день воевал с ними, обдирал обои и мыл все керосином».

*
Из письма Даниила Хармса Алексею Пантелееву, 23 июля 1932 года
Курск — очень неприятный город. Я предпочитаю ДПЗ. Тут у всех местных жителей я слыву за идиота.

*
Хармс написал два рассказа, посвященных курскому периоду, составляющих как бы единое целое, — «Я один...» и «Мы жили в двух комнатах...». Оба рассказа предельно автобиографичны. Первый рассказ написан в Курске, примерно между 20 и 22 сентября 1932 года. Второй — либо в самом конце ссылки, либо сразу по возвращении в Ленинград.
Рассказ «Я один...» целиком посвящен страху — тому, как сначала возникают отдаленные предпосылки этого ощущения, затем герой концентрируется на своем теле, прислушивается к растущим неведомо откуда первым его росткам.
«От страха сердце начинает дрожать, ноги холодеют, и страх хватает меня за затылок. Я только теперь понял, что это значит. Затылок сдавливают снизу и кажется: еще немного — и сдавят всю голову сверху, тогда утеряется способность отмечать свои состояния, и ты сойдешь с ума. Во всем теле начинается слабость, и начинается она с ног. И вдруг мелькает мысль: а что если это не от страха, а страх от этого. Тогда становится еще страшнее».
Второй рассказ «Мы жили в двух комнатах...» дает читателю возможность ощутить степень авторского одиночества в Курске.
«Мы жили в двух комнатах. Мой приятель занимал комнату поменьше, я же занимал довольно большую комнату, в три окна. Целые дни моего приятеля не было дома, и он возвращался в свою комнату, только чтобы переночевать. Я же почти всё время сидел в своей комнате, и если выходил, то либо на почту, либо купить себе что-нибудь к обеду. Вдобавок я заполучил сухой плеврит, и это ещё больше удерживало меня на месте.
Я люблю быть один. Но вот прошёл месяц, и мне моё одиночество надоело. Книга не развлекала меня, а садясь за стол, я часто просиживал по долгу, не написав ни строчки. Я опять брался за книгу, а бумага оставалась чистой. Да ещё это болезненное состояние! Одним словом, я начал скучать.
Город, в котором я жил это время, мне совершенно не нравился. Он стоял на горе, и всюду открывались открыточные виды. Эти виды мне так опротивели, что я даже рад был сидеть дома. Да собственно кроме почты, рынка и магазина, мне и ходить то было некуда...»

Из дневника Даниила Хармса, декабрь 1936 года
Я был наиболее счастлив, когда у меня отняли перо и бумагу и запретили что-либо делать. У меня не было тревоги, что я не делаю чего-то по своей вине. Совесть была спокойна, и я был счастлив. Это было, когда я сидел в тюрьме. Но если бы меня спросили, не хочу ли я опять туда или в положение, подобное тюрьме, я сказал бы: нет, не хочу.

источник; источник

Monday, November 30, 2015

Николай Заболоцкий/ Nikolai Zabolotsky, quotes

О том, что больше всего интересует
«Архитектура; правила для больших сооружений. Символика; изображение мыслей в виде условного расположения предметов и частей их. Практика религий по перечисленным вещам. Стихи. Разные простые явления — драка, обед, танцы. Мясо и тесто. Водка и пиво. Народная астрономия. Народные числа. Сон. Положения и фигуры революции. Северные народности. Уничтожение французиков. Музыка, ее архитектура, фуги. Строение картин природы. Домашние животные. Звери и насекомые. Птицы. Доброта-Красота-Истина. Фигуры и положения при военных действиях. Смерть. Книга, как ее создать. Буквы, знаки, цифры. Кимвалы. Корабли».

«Чудеса Евангелия не интересны, но само оно кажется чудом. И как странна судьба его, на что обычно не обращают внимания: в нем всего одно предсказание, и оно, уже скоро выяснилось, не сбылось; последние слова действующего лица — слова отчаяния. Несмотря на это, оно распространилось».

«Его [опьянение] можно сравнить с курением или чесанием; раздражение кожи, легких, стенок желудка. В этом удовольствие».

«Когда-то у поэзии было все. Потом одно за другим отнималось наукой, религией, прозой, чем угодно. Последний, уже ограниченный расцвет в поэзии, был при романтиках. В России поэзия жила один век — от Ломоносова до Пушкина. Быть может, сейчас, после большого перерыва, пришел новый поэтический век. Если и так, то сейчас только самое его начало. И от этого так трудно найти законы строения больших вещей».

Н. А. (входя): «Я меняю фамилию на Попов-Попов. Фамилия двойная, несомненно аристократическая».

«Я заключил договор на переделку „Гаргантюа и Пантагрюэля“. Это, пожалуй, даже приятная работа. К тому же я чувствую сродство с Рабле. Он, например, хотя и был неверующим, а целовал при случае руку папе. И я тоже, когда нужно, целую ручку некоему папе».

Н. А. (возмущенно): «Немцы! У них вообще сплошное безобразие. Там, например, Тельман сидит уже который месяц в тюрьме. Можно ли это представить у нас?.. А деревья живут очень долго. Баобаб — шесть тысяч лет. Говорят, есть даже такие деревья, которые помнят времена, когда на Земле не было еще деревьев».

Н. А. (взглянув себе на ноги и заметив на коленях заплаты): «Когда буду богатым, заменю эти заплаты бархатными; а посередке еще карбункулы нашью».

«Знаете, мне кажется, что все люди, неудачники и даже удачники, в глубине души чувствуют себя все-таки несчастными. Все знают, жизнь — что-то особенное, один раз и больше не повторится; и потому она должна бы быть изумительной. А на самом деле этого нет».

«Мне кажется, я видел даже больше, момент, когда будто уже умер и растекаешься в воздухе. И это тоже легко и приятно... Вообще во сне удивительная чистота и свежесть чувств. Самая острая грусть и самая сильная влюбленность переживаются во сне».

«Когда среди ночи проснешься под впечатлением сна, кажется, его невозможно забыть. А утром невозможно вспомнить. Но сам тон сна настолько отличается от жизни, что те вещи, которые во сне гениальны, кажутся увядшими и ненужными потом, как морские животные, вытащенные из воды. Поэтому я не верю, что можно во сне писать стихи, музыку и т. п., чтобы потом пригодилось».

«Верно, и зубная боль чем-то ценна. Ваши йоги самодовольны; это противное занятие — прислушиваться к своим кишкам».

«Были бы лишь подходящие условия для писания. Д. X., например, нужен театр; Н. М. свой журнал; мне две комнаты, а я живу в одной».

источник

Sunday, November 29, 2015

Что-нибудь одно: или быть писателем, или служить/ Alexander Blok as official

Ты ль это, Блок? Стыдись! Уже не роза,
Не Соловьиный сад,
А скудные дары из Совнархоза
Тебя манят.
- Корней Чуковский

Нет, клянусь, довольно Роза* 
Истощала кошелек!
Верь, безумный, он — не проза,
Свыше данный нам паек!
Без него теперь и Поза
Прострелил бы свой висок.
- Александр Блок

[*Роза — имя известной в писательском кругу Петрограда спекулянтки. «Роза была одной из привлекательных достопримечательностей „Всемирной Литературы“. Она, с разрешения Горького и Тихонова, устроила в зале около лестницы... подобие продовольственной лавочки и отпускала писателям за наличные, а чаще в кредит, сахар, масло, патоку, сало и прочие советские лакомства. Толстая, старая, похожая на усатую жабу, она безбожно обвешивала и обсчитывала, но зато никого не торопила с уплатой долга», — вспоминает о ней Ирина Одоевцева в своих мемуарах «На берегах Невы».]

Такой обмен шуточными экспромтами на злободневную тему состоялся между Чуковским и Блоком в декабре 1919 года, в пору их сотрудничества в издательстве «Всемирная литература». Адресатом посланий был Давид Левин — заведующий хозяйственно-техническим отделом издательства «Всемирная литература» (в прошлом — ведущий критик либеральной кадетской газеты «Речь»). За ироничным «свыше» в стихотворении Блока скрывается горькая истина первых послереволюционных лет: получить паек можно было, только устроившись на государственную службу.

Блок так же, как и остальные его коллеги по литературному цеху, был поставлен революцией перед необходимостью служить, чтобы кормить себя и семью. Однако его отношение к службе в первые дни после Октября было иным: он искренне верил в возможность «музыкального соглашения» между интеллигенцией и большевиками.

В начале января 1918 года газета «Петроградское эхо» задала ряду видных литературных и общественных деятелей вопрос: «Может ли интеллигенция работать с большевиками?» Блок ответил на него однозначно: «Может и обязана». Однако служба, начавшись по идейным мотивам, вскоре стала для него необходимостью, зачастую почти невыносимой. Мало того, прокормиться можно было, только работая сразу в нескольких местах. В записных книжках Блока регулярные сетования на бедственность положения («Ни пищи, ни денег») соседствуют с не менее отчаянными жалобами на бесконечность и утомительность заседаний: «Как я устаю от бессмысленности заседаний!» И было от чего устать: зачастую заседания в разных секциях, редколлегиях и союзах сменяли друг друга почти без перерыва — благо, некоторые из них находились в соседних помещениях, да и их сотрудники во многом пересекались. К тому же мемуаристы отмечают крайнюю добросовестность Блока по отношению к выполнению своих служебных обязанностей. «Он не пропускал ни одного заседания… ему приходилось входить в разные мелочи и заботиться о дровах для Союза и хотя бы единовременных пайках в помощь нуждающимся членам и посещать собрания», — вспоминала Н. Павлович.

Вот полный перечень организаций, в деятельности которых принимал участие Блок:

— Комиссия Наркомпроса по изданию русских классиков;
— ТЕО (Театральный отдел) Наркомпроса;
— издательство «Алконост» — с весны 1919 года Блок избран членом редколлегии журнала «Записки мечтателей», издаваемого «Алконостом»;
— Большой драматический театр — председатель режиссерского управления;
— Вольфила — член-учредитель;
— издательство «Всемирная литература»;
— Профсоюз деятелей художественной литературы;
— Петроградское отделение Всероссийского союза поэтов — председатель и один из организаторов;
— «Издательство З. И. Гржебина» (там Блок подготовил к изданию том стихотворений Лермонтова, написал к нему предисловие и участвовал в разработке серии «Сто лучших русских книг» — аналога «Всемирной литературы» на русском материале).
Несмотря на неизменную добросовестность в исполнении своих обязанностей и даже периоды энтузиазма в отношении той или иной деятельности на службе новой власти (а таковые, по мнению биографов поэта, безусловно, были — особенно близка была Блоку его театральная деятельность и в репертуарном отделе ТЕО, и на посту председателя директории БДТ), гнетущее ощущение от безрезультатности этой деятель­ности, отнимающей все силы и не оставляющей времени для творчества, сопутствовало всем годам службы Блока. «Что-нибудь одно: или быть писателем, или служить», — вспоминала слова поэта его тетка, Мария Бекетова.

источник

Saturday, November 28, 2015

Огромное круглое кладбище от полюса до полюса... /Chukovsky, diary, final years

1 апреля. <...> Подлая речь Шолохова — в ответ на наше ходатайство взять на поруки Синявского так взволновала меня, что я, приняв утроенную порцию снотворного, не мог заснуть.
[Примечания: Открытое письмо Лидии Чуковской “Михаилу Шолохову, автору «Тихого Дона»” — в защиту А. Синявского и Ю. Даниэля — широко распространилось в Самиздате, его читали зарубежные русские радиостанции и опубликовали иностранные газеты. Оберегая покой своего отца, Лидия Корнеевна не рассказала ему о своем общественном поступке, могущем иметь нежелательные последствия. Теперь «Письмо Шолохову...» опубликовано в России. См. журнал «Горизонт», 1989, № 3, и сборники Лидии Чуковской «Процесс исключения».]

А. И. [Солженицын] говорит: богатство не в том, чтобы много зарабатывать, а в том, чтобы мало тратить. «Говорю ему: тебе нужны ботинки. А он: еще не прошло 10 лет, как я купил эти».

С Солженицыным снова беда. Твардовский, который до запоя принял для «Нового мира» его «Раковый корпус»,— после запоя отверг его самым решительным образом. <...>

Сейчас няня «тетя Дуся» увещевала меня:
— И зачем вам работать? Надо и отдохнуть. Много ли вам жить осталось? Ну год, ну два,— не больше.
И все это — от доброго сердца.

Прочитал I часть автобиографии Bertrand'a Russel'a. При всем своем демократизме он остается британским аристократом. Пишет прекрасным, классически прозрачным языком. Юмор — чудесна свобода суждений — и полная откровенность насчет своих сексуальных причуд. Ни математика, ни философия не убили в нем человека.

Какая мутная, претенциозная чушь набоковское «Приглашение на казнь». Я прочитал 40 страничек и бросил. <...>

Бунин в своей беллетристике мастер деталей, для которых у него порой нет никакого стержня.

[1965] 16 понед. Был чудесный Митя. Рассказал об Олеше. Тот пьяный вышел в вестибюль «Астории» и говорит человеку с золотыми галунами: — Швейцар! Позовите такси! — Я не швейцар. Я адмирал! — Ну так подайте катер. <...>

...последние сорок лет окончательно убедили меня, что революционные идеи — были пагубны — и привели [не дописано.— Е. Ч.]

Шагинян рассказывает, как она нашла, что мать Ленина была дочерью еврея-выкреста Бланка, местечкового богача. Мариетта выследила этот род. Настоящее имя этого выкреста было Израиль. При крещении он получил имя Александр. Со своим открытием Шагинян поспешила к Поспелову. Тот пришел в ужас. «Я не смею доложить это в ЦК». Шагинянше запретили печатать об этом.
[Примечания: Мариэтта Шагинян — автор книги «Семья Ульяновых» (Роман-хроника. М., 1958, 1959). В роман входит глава «Предки Ленина с отцовской стороны». Глава неоднократно печаталась также под названием «Предки Ленина». В середине 60-х годов в архиве были выявлены документы о том, что дед Ленина по материнской линии был крещеным евреем, а в роду у отца Ленина были калмыки. Подробное исследование генеалогии семьи Ульяновых, включающее главы «Астраханские предки» и «Шведская ветвь», теперь опубликовано. См.: Г. М. Дейч. Еврейские предки Ленина. Нью-Йорк: Телекс, 1991. Среди других документов в книге приведены письма М. Шагинян о ее находке и о запретах, которым подверглась ее работа «Семья Ульяновых». Г. Дейч рассказывает о том, как были уволены сотрудники архива, позволившие исследователям ознакомиться с документами о семье Ульяновых.]

29 января. В гостях у меня был гений: Костя Райкин. [...] создает этюды своим телом: «Я, ветер и зонтик», «Индеец и ягуар», «На Арбате», «В автобусе». Удивительная наблюдательность... При нем невозможны никакие пошлости, он поднимает в доме духовную атмосферу — и глядя на его движения, я впервые (пора!) понял, насколько красивее, ладнее, умнее тело юноши, чем тело девицы. Верно сказал Ал. Н. Толстой:
Девка голая страшна:
Живородная мошна.

В кабинете у него [Розанова] висел барельеф — гипсовый портрет Ник. Ник. Страхова. На столе был портрет Николая Яковлевича Данилевского.
«Данилевский правильно доказал, что дарвинизм — чушь. Вот я порезал палец, и какая-то премудрая сила скрепила порез, наложила сверху струп, произвела тонкую работу под струпом, струп отпал — и от пореза ни следа — вся фактура кожи ровная, словно и не было пореза. Природа совершила ряд целесообразных поступков, клонящихся к благу индивидуума, но при чем же здесь борьба за существование? Легче верить в бога, чем в эту борьбу».
Страшно хотел, чтобы Репин написал его портрет. Репин наотрез отказался: «лицо у него красное. Он весь похож на...» Узнав, что Репин не напишет его портрета, Розанов в «Новом времени» и в «Опавших листьях» стал нападать на него, на Наталию Борисовну и выругал мой портрет работы Репина. Но все это простодушно; при первой же встрече он сказал: «Вот какую я выкинул подлую штуку».

***
Пишу, что вспомнилось:
о Константине Набокове, полюбившем меня после моих переводов Уитмена. Тощая фигура, изможденное измятое лицо, отличный костюм от парижского портного — приехал ко мне в Куоккалу из-за границы, даже не заехав к своей матушке на Сиверскую (вся Сиверская принадлежала Набоковым). Денег у меня не было. Семья большая. Весь наш обед состоял из горохового супа. Я отправлялся в лекционное турне, читать лекцию, кажется, об Оскаре Уайльде. Он сопровождал меня и в Москву, и в Вильну, и в Витебск и снова и снова слушал мою лекцию — одну и ту же. Причем останавливался в дорогих гостиницах, водил меня по дорогим ресторанам — из-за чего мои заработки сильно уменьшились. Когда мы вернулись в Москву — я по некоторым поступкам Кости понял, что он гомосексуалист, и любовь его ко мне — любовь урнинга. Он любил искусство, был очень учтив, увлекался стихами — потом я встретил его в Лондоне, он был 1-ым секретарем посольства — и нашей дружбе наступил конец.

Как Ахматова презирала Шкловского! Это перешло к ней по наследству от Блока, который относился к нему с брезгливостью, как к прокаженному.
«Шкловский, — говорил он,— принадлежит к тому бесчисленному разряду критиков, которые, ничего не понимая в произведениях искусства, не умея отличить хорошее от плохого, предпочитают создавать об искусстве теории, схемы — ценят то или иное произведение не за его художественные качества, а за то, что оно подходит (или не подходит) к заранее придуманной ими схеме».

Читаю 5-ое издание Хрестоматии по детской литературе. Сколько принудительного ассортимента: например, родоначальником детской литературы считается по распоряжению начальства Маяковский. Я прочитал его вирши «Кем быть». Все это написано левой ногой, и как неутомима была его левая нога! Какое глубокое неуважение к ребенку. Дело дошло до такого неряшества — о самолете —
В небеса, мотор, лети,
Чтоб взамен низин
Рядом птички пели.
Почему птички поют взамен низин? Разве низины поют? И потом, разве самолеты для того поднимаются ввысь, чтобы слушать пение птиц? И если бы даже нашелся такой летчик, что захотел бы взлететь в небеса, чтобы послушать птиц, их голос будет заглушен пропеллером. Между тем именно в низинах огромное большинство певчих птиц. И какая безграмотная фразеология. И как устарело! Этот фимиам рабочему, этот рассказ о постройке многоэтажного дома при помощи строительных лесов. Так как я люблю Маяковского, мне больно, что по распоряжению начальства навязывают детям самое плохое из всего, что он написал.
Издательство «Просвещение» лучше бы назвать «Затемнение». В «Хрестоматии» есть много Баруздина и нет ни Майкова, ни Полонского, ни Хармса, ни Вознесенского, ни Пантелеева.

Встретил акад. Скрябина, которому сейчас 93 года. Остались одни усы. А ведь был дюжий и бравый. Лет 30 (или 40) назад мы оба отдыхали в Кисловодске, в санатории Академии Наук (или КСУ), меня прельстила его поэтическая походка, его музыкальная фамилия. Я спросил у него, чем он занимается. Он ответил: гельминтологией. Что это такое, я не знал. Думал, что-нибудь поэтическое, вроде ботаники. И попросил его выступить вечером для отдыхающих с маленьким докладом по гельминтологии (я был устроителем вечерних бесед). Собрались дамы в вечерних туалетах, вышел он походкой артиста или капельмейстера и начал поэтическим голосом:
— Рано утром, покуда детки еще спят, войдите в любую спальню детского дома и поднимите им рубашечки. Вы увидите, что у них из заднего прохода, высунув головки, выглядывают глисты...
И около часу продолжал в этом роде. А закончил весело: «В каждом из вас сидят черви. Мы все зачервлены, все до одного».
Заведующий вечерними развлечениями назывался почему-то диктатор. После того, как я на следующий вечер устроил чтение проф. Н. Н Петрова «О раке», и он убежденно сообщил, что по крайней мере одна треть слушающих его умрет от рака, — мне пришлось передать свой диктаторский жезл другому.

[1968] 6 апреля. Читаю Бунина «Освобождение Толстого». Один злой человек, догадавшийся, что доброта высшее благо, пишет о другом злом человеке, безумно жаждавшем источать из себя доброту. Толстой был до помрачения вспыльчив, честолюбив, самолюбив, заносчив, Бунин — завистлив, обидчив, злопамятен.

Бунин казался гораздо трезвее Андреева, который, как и все очень добрые люди, был во хмелю говорлив, наклонен к слезам и лиричен. Он обнимал Бунина и признавался ему в нежнейшей любви. И тут же засыпал — на минуту.

Когда в позднейших его [Бунина] мемуарах читаешь желчные отзывы о тех писателях, с которыми он водился в дореволюционное время, понимаешь, как мучительно было ему, считавшему себя великаном, жить среди тех, кого он считал чуть не карликами. Читая воспоминания Бунина, представляешь себе, что он был резкий, колючий, насмешливый, строго принципиальный человек, бесстрашно вступивший в борьбу с бездарностью, пошлостью, лживостью литературных направлений и школ, процветавших в его эпоху. На самом деле он держался по-приятельски и с Чириковым, и с Найденовым, и с Максом Волошиным, и (в первое время) с Валерием Брюсовым.

Очень удивили меня его мемуарные заметки о Репине. В них он сообщает, что Репин жаждал написать его портрет и что, уступая настоятельным просьбам художника, он приехал к нему в Куоккалу в назначенный день. Но в мастерской, где работал Репин, стоял лютый холод, все окна были распахнуты в зимнюю стужу, и Бунину пришлось поспешно убежать из Пенатов к немалому огорчению Репина.
[Примечания: Чуковский полемизирует с воспоминаниями Бунина о Репине (см. т. 9, с. 379—380). В своей краткой мемуарной заметке Бунин цитирует адресованное ему письмо И. Е. Репина: «Слышу от товарищей по кисти, слышу милую весть, что приехал Нилус, наш художник прекрасный,— ах, если бы мне его краски! — а с ним и вы, прекрасный писатель, портрет которого мечтаю написать: приезжайте, милый, сговоримся и засядем за работу».]
Когда это произошло, неизвестно. Бунин не указывает даты. Может быть, в самом начале двадцатого века, когда я еще не жил в Куоккале и не был знаком с Ильей Ефимовичем. А в более поздние времена дело было как раз наоборот. Бунин очень добивался того, чтобы Репин написал его портрет, но, к сожалению, потерпел неудачу. Все это происходило у меня на глазах, и мне хочется поделиться своим недоумением с читателем.

Конечно, я не сомневаюсь в правдивости Бунина, но должен сказать, что, бывая в мастерской Репина почти ежедневно с 1909 года по 1917, я ни разу не страдал там от холода, о котором повествует Бунин. У Репина были ученики Фюк и Комашко, которые отапливали мастерскую до 15—20 градусов по Цельсию. Репин любил свежий воздух, спал в меховом мешке под открытым небом на балконе, но (по крайней мере в мое время) писал он всегда в тепле.

я встретил Сологуба у Замятиных. Он по обыкновению игриво подрыгивал ножкой (в туфельке с бантиком).

Кажется, это было в 1920 или 1921 г. Каждое воскресенье за мною заходил Гумилев и мы пешком отправлялись на Петроградскую сторону к Варваре Васильевне.
...Мы шли по великолепному мертвому городу. Воздух был чист, как в деревне: не было верениц автомобилей, отравляющих воздух, не было дымов из труб — все жили в лютом холоде, горячей пищи никогда не готовили. Только у Горького на Кронверкском топилась ванна — сказочная роскошь — другой ванны не было на десять километров в окружности.

Среда 25. Сентябрь. В гости приехала Елена Сергеевна Булгакова. Очень моложава. Помнит о Булгакове много интереснейших вещей. Мы сошлись с ней в оценке Влад. Ив. Немировича-Данченко и вообще всего Худож. Театра. Рассказывала, как ненавидел этот театр Булгаков. Даже когда он был смертельно болен и будил ее — заводил с ней разговор о ненавистном театре, и он забывал свои боли, высмеивая Нем.-Данченко. Он готовился высмеять его во второй части романа. <...>

...вместе с Люшей провожала на самолет Виктора Некрасова. Тот напился. И, увидев портрет Ленина, сказал громко: — Ненавижу этого человека. <...>

Март 6-ое. Вчера попал в больницу Кассирского.
24 марта. <...> Здесь мне особенно ясно стало, что начальство при помощи радио, и теле и газет распространяет среди миллионов разухабистые гнусные песни — дабы население не знало ни Ахматовой, ни Блока, ни Мандельштама. И массажистки, и сестры в разговоре цитируют самые вульгарные песни, и никто не знает Пушкина, Боратынского, Жуковского, Фета — никто. В этом океане пошлости купается вся полуинтеллигентная Русь, и те, кто знают и любят поэзию — это крошечный пруд. <...>

Процесс писания причиняет мне столько страдания, я начинаю так зверски ненавидеть себя — что обрушиваюсь на ни в чем неповинных людей. <...>

25 июля. <...> В США сейчас очень плохая духовная атмосфера. Там побывал Елизар Мальцев, отец которого, темный крестьянин, работал там лесником и был сброшен браконьерами в воду, где и утонул. У Елизара там две сестры, одна — официантка в кафе, другая музыкантша. Он провел там месяц, собирая материалы, чтобы написать повесть об отце (но ведь подобная повесть написана Короленко «Без языка»). Елизар тоже «без языка». Он видал там только русских. Говорит, что нравы там бандитские, что негры творят там бесчинства и т. д. Обо всем этом поведала жена Елизара — милая Александра Ивановна, которая после чтения «Анти-Дюринга» стала православной (бывшая комсомолка). Это массовое явление. Хорошие люди из протеста против той кровавой брехни, которой насыщена наша жизнь, уходят в религию.

...Весь поглощен полетом американцев на Луну.
[16 июля 1969 г. США запустили пилотируемый корабль «Аполлон-II» с тремя космонавтами на борту. 20 и 21 июля космонавты Н. Армстронг и Э. Олдрин высадились на Луне и пробыли на ее поверхности в районе Моря Спокойствия 21 час 36 мин.] Наши интернационалисты, так много говорившие о мировом масштабе космических полетов, полны зависти и ненависти к великим амер. героям — и внушили те же чувства народу.
В то время когда у меня «грудь от нежности болит» — нежности к этим людям, домработница Лиды Маруся сказала: «Эх, подохли бы они по дороге».
Школьникам внушают, что американцы послали на Луну людей из-за черствости и бесчеловечия; мы, мол, посылаем аппараты, механизмы, а подлые американцы — живых людей! Словом, бедные сектанты даже не желают чувствовать себя частью человечества.
Причем забыли, что сами же похвалялись быть первыми людьми на луне. «Только при коммунизме возможны полеты человека в космос» — такова была пластинка нашей пропаганды. Благодаря способности русского народа забывать свое вчерашнее прошлое, нынешняя пропаганда может свободно брехать, будто «только при бездушном капитализме могут посылать живых людей на Луну». Завравшиеся шулера! <...>

...космонавты благополучно вернулись на Землю! На Землю, которая одновременно рождает и подлецов и героев, и феноменальных мудрецов и феноменальных невежд — и потом служит могилой для тех и других. Огромное круглое кладбище от полюса до полюса издали (с Луны) кажется хорошенькой звездочкой. <...>

Читаю стихи Слуцкого. Такой хороший человек, очень начитанный, неглупый, и столько плоховатых стихов.

Корней Чуковский. Дневник. 1930-1969

Friday, November 27, 2015

я изучил методику умирания/ Chukovsky, diary, 1960s

[1961 год, в больнице.— Е. Ч.]
9 марта. <...> Сестер насильно заставляют быть гуманными. Многие из них сопротивляются этому. В голове у них гуляет ветер молодости и самой страшной мещанской пошлости.

Кино, телевизор и радио вытеснили всю гуманитарную культуру. Мед. «сестра» это типичная низовая интеллигенция, сплошной массовый продукт — все они знают историю партии, но не знают истории своей страны, знают Суркова, но не знают Тютчева — словом, не просто дикари, а недочеловеки. Сколько ни говори о будущем поколении, но это поколение будет оголтелым, обездушенным, тёмным. Был у меня «медбрат» — такой же обокраденный. И у меня такое чувство, что в сущности не для кого писать. <...>

15 августа, суббота. Вернулся из Америки В. Катаев. Привез книгу «The Holy Barbarians», о «битниках», которую я прочитал в течение ночи, не отрываясь. Капитализм должен был создать своих битников — протестантов против удушливого американизма — но как уродлив и скучен их протест. <...>

Опять здесь в санатории мне попался Walt Whitman и очаровал как в дни юности — особенно Crossing Brooklyn Ferry, где он говорит о себе из могилы. И нельзя себе представить того ужаса и того восторга — с которым я прочитал книгу J. D. Salinger'a «The Catcher in the Rye» о мальчишке 16 лет, ненавидящем пошлость и утопающем в пошлости — его автобиография. «Неприятие здешнего мира», сказали бы полвека назад. И как написано!! Вся сложность его души, все противоборствующие желания — раздирающие его душу — нежность и грубость сразу. <...>

Был сегодня на могиле Марии Борисовны — собственно на своей могиле. Там рядом с нею оставлено свободное место для моей ямы. Сегодня сидел у своей могилы — вместе с Лидой — и думал, что я в сущности прожил отличную жизнь, даже могила у меня превосходная.

Теперь читаю книгу Vladimir'a Nabokov'a «Pnin», великую книгу, во славу русского праведника, брошенного в американскую университетскую жизнь. Книга поэтичная, умная — о рассеянности, невзрослости и забавности и душевном величии русского полупрофессора Тимофея Пнина. Книга насыщена сарказмом — и любовью.

Со слов своего отца Влад. Дмитриевича Набокова романист рассказывает в своих мемуарах, будто в то время, когда я предстал в Букингемском дворце перед очами Георга V, я будто бы обратился к нему с вопросом об Оскаре Уайльде. Вздор! Король прочитал нам по бумажке свой текст и Вл. Д. Набоков — свой. Разговаривать с королем не полагалось. Всё это анекдот. Он клевещет на отца...

Февраль 1916 года. Делегация русских журналистов на пути в Англию. Среди членов делегации В.И.Немирович-Данченко, А.Н.Толстой, В.Д.Набоков и К.И.Чуковский.

[Примечания: Очевидно, Чуковский имеет в виду следующий абзац из книги В. Набокова «Другие берега» (цит. по изданию: Владимир Набоков. Собр. соч. в четырех томах, т. 4. М., 1990, с. 271): «Отец и раньше бывал в Англии, а в феврале 1916-го года приезжал туда с пятью другими видными деятелями печати (среди них были Алексей Толстой, Немирович-Данченко, Чуковский) по приглашению британского правительства, желавшего показать им свою военную деятельность, которая недостаточно оценивалась русским общественным мнением. Были обеды и речи. Во время аудиенции у Георга Пятого Чуковский, как многие русские, преувеличивающий литературное значение автора «Дориана Грея», внезапно, на невероятном своем английском языке, стал добиваться у короля, нравятся ли ему произведения — «дзи воркс» — Оскара Уайльда. Застенчивый и туповатый король, который Уайльда не читал, да и не понимал, какие слова Чуковский так старательно и мучительно выговаривает, вежливо выслушал его и спросил на французском языке, ненамного лучше английского языка собеседника, как ему нравится лондонский туман — «бруар»? Чуковский только понял, что король меняет разговор, и впоследствии с большим торжеством приводил это как пример английского ханжества, — замалчивания гения писателя из-за безнравственности его личной жизни».]

...бросился к Достоевскому и стал читать любимейшего своего «Игрока» — где гениальность Достоевского дана без всяких посторонних примесей — чистая гениальность — в сюжетосложении, в характерах, в создании образа бабуленьки, в диалогах, в нервном подъеме вдохновения. <...>

4 мая. Снег. Лютый ветер.

[1961] 1 апреля. День рождения: 79 лет. Встретил этот предсмертный год без всякого ужаса, что удивляет меня самого. <...> Очень интересно отношение старика к вещам; они уже не его собственность. Всех карандашей мне не истратить, туфлей не доносить, носков не истрепать. Все это чужое.

Что за чудак Маршак. Он требует, чтобы его переводы печатались так: раньше крупными буквами — Маршак, потом перевод, а потом внизу мелким шрифтиком — «Шекспир».

(на фото: Маршак, Хренников, Чуковский)

8 января. Свои дневники я всегда писал для себя: «вот прочту через год, через 2, через десять, через 20 лет». Теперь, когда будущего для меня почти нет, я потерял всякую охоту вести дневники, п. ч. писать о своей жизни каким-то посторонним читателям не хочется — да и времени нет. <...>

Марина Цветаева, уроженка Тарусы, выразила однажды желание быть похороненной там, — а если это не удастся, пусть хотя бы поставят в Тарусе камень на определенном месте над Окой и на этом камне начертают: Здесь хотела быть погребенной МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Некий энергичный молодой человек пожелал выполнить волю Цветаевой. Он приехал в Тарусу, получил у властей разрешение, раздобыл глыбу мрамора, — там же в Тарусе есть залежи мрамора — и пригласил гравера, который и начертал на граните: Здесь хотела быть погребенной и т. д. Но в это время какой-то бездарный скульптор ставил в Тарусе памятник Ленину; он узнал о затее энергичного юноши и побежал в Горком. — Что вы делаете? Ставите монументы эмигрантке? врагу родины? и т. д. Там испугались, отменили решение, прислали подъемный кран — и увезли памятник эмигрантке Марине Цветаевой обратно, чтобы он не осквернял Тарусу.

Вчера черт меня дернул согласиться выступить в 268 школе с докладом о Маяковском. Кроме меня выступала сестра Маяковского, 79-летняя Людмила Маяковская. Ее длинный и нудный доклад заключался весь в саморекламе: напрасно думают, что Володя приобрел какие-нб. качества вне семьи: все дала ему семья. Остроумию он научился у отца, чистоплотности от матери. Сестра Оля отличалась таким же быстрым умом, «у меня — скромно сказала она — он научился лирике. Я очень лиричная».

24/1. У меня такое впечатление, будто какая-то пьяная личность рыгнула мне прямо в лицо. Нет, это слишком мягко. Явился из Минска некий Сергей Сергеевич Цитович и заявил подмигивая, что у Первухина и Ворошилова жены — еврейки, что у Маршака (как еврея) нет чувства родины, что Энгельс оставил завещание, в к-ром будто писал, что социализм погибнет, если к нему примкнут евреи, что настоящая фамилия Аверченко — Лифшиц, что Маршак в юности был сионистом, что Кони (Анат. Фед.) был на самом-то деле Кон и т. д.
Я сидел оцепенелый от ужаса. Чувствовалось, что у него за спиной большая поддержка, что он опирается на какие-то очень реальные силы. <...>

8 июля. Все страшнее для меня мысль о Маршаке. Больной, весь в когтях смерти, он держался здесь на земле только силой духа, только творчеством. Возле его постели был целый стол, заставленный лекарствами. Он не мог ходить, оглох, ослеп, весь съежился, как воздушный шар, из которого выкачали воздух — но на письменном столе у него высился ворох бумаг, и покуда он был повелителем этих бумаг, покуда он мог создавать свои черновики, которые он бесконечным, неустанным трудом превращал в поэзию, в песню, в эпиграмму, в русского Бернса, русского Блэйка — он держался на поверхности земли. Вообще эта «поверхность земли». Она существует миллионы лет. И вдруг после миллионов лет небытия на ней возникает на минутку человек — и через минутку уходит в небытие прочь с поверхности.
С такими глазами, с такой биографией, Самуил Яковлевич написал о Габбе: Ты научила меня умирать. И в его устах это были не слова. Он после ее смерти стал мудрее, смиреннее, строже к себе. <...>

Утром 10 сент. Камфара. Все это пустяки. Умирать вовсе не так страшно, как думают. Из-за того, что я всю жизнь изучал биографии писателей и знаю, как умирали Некрасов, Тургенев, Щедрин, Вас. Боткин, Леонид Андреев, Фонвизин, Зощенко, Уолт Уитмен, Уайльд, Сологуб, Гейне, Мицкевич, Гете, Байрон и множество других, в том числе Куприн, Бунин, Кони, Лев Толстой, я изучил методику умирания, знаю, что говорят и делают умирающие и что делается после их похорон. В 1970 году Люша будет говорить: это было еще при деде, в квартиру к тому времени вторгнется куча вещей, но, скажем, лампа останется. «Эту дорожку в саду провели еще при Корнее Ивановиче». «Нет, через год». И проходя мимо дачи: «Вот на этом балконе сидел всегда Маршак... — Какой Маршак? Чуковский!» И появятся некрологи в «Литгазете» и в «Неделе». А в 1975 году вдруг откроют, что я был ничтожный, сильно раздутый писатель (как оно и есть на самом деле) — и меня поставят на полочку.

21 ноября. <...> Так как, свергнув Хрущева, правительство пребывает в молчании — и обыватели не знают, под каким гарниром их будут вести «по Ленинскому пути», — сочиняется множество эпиграмм, песен, анекдотов, стишков.

...в Новосибирске. Тамошние жители давно уже не выходят вечерами на улицу, так как недавно на улице появилась группа молодых вполне советских юнцов, которая в один вечер убила ни с того, ни с сего 12 человек. Просто эти веселые люди развлекались во время прогулки. Помахивая гирькой на веревке, они при встрече с возвращающимися из театра людьми говорили: вот этого и вот эту. Гирька взлетала в воздух, и на улице оставались два трупа, а молодые люди, взращенные советской действительностью, шли дальше и развлекались убийствами. Одна сотрудница местной газеты написала об этом очень неполный, урезанный цензурой отчет — ее вызвали в Горком: как вы смеете позорить наш город? ведь в других городах то же самое.

Надо писать о Пастернаке. Только что кончил о Библии. Оказывается, нельзя писать Библия с большой буквы и лучше бы не говорить, что это еврейская книга. «НьюЙоркер» уведомил меня, что Чивер подписался для меня на этот журнал. Но журнала нет, и вряд ли будет. <...> Мне очень противно признаваться в своей стариковской косности, но я с негодованием вчера читал любимую Лидой и Люшей Марину Цветаеву. Сплошной моветон, словоблудие, претенциозность, кокетливость [!!]: «Я люблю Брюсова и потому ненавижу его, и как он был туп, что не догадался, как я люблю его и только потому ненавижу». <...>

Сегодня приедет ко мне Ясиновская — очень дельный и смышленый редактор «Библии». Я жалею, что согласился составить эту книгу. Нападут на меня за нее и верующие и неверующие. Верующие — за то, что священное писание представлено здесь как ряд занимательных мифов. Неверующие — за то, что я пропагандирую Библию. <...>

Упрощенчество страшное. Подлинно культурные люди окажутся вскоре в такой изоляции, что, напр., Герцен или Тютчев — и все, что они несут с собой, будет задушено массовой полукультурой. Новые шестидесятые годы, но еще круче, еще осатанелее. Для них даже «Pop literature» слишком большая вершина. Две-три готовых мыслишки, и хватит на всю жизнь.

Там сказано, будто Бродский замечательный поэт. Этого я не думаю. Он развязный. <...>

15 авг. <...> Впервые в жизни слушаю радио и вижу, что «радио — опиум для народа». В стране с отчаянно плохой экономикой, с системой абсолютного рабства так вкусно подаются отдельные крошечные светлые явления, причем раритеты выдаются за общие факты — рабскими именуются все другие режимы за исключением нашего.

С таким же правом можно сказать: газета — опиум для народа. Футбол — опиум для народа. А какие песни — всё бодряцкие — прикрывающие собою общее уныние. И персонажи — всё бодрячкú — «вот, Ив. Пафнутьич, расскажи нам, как вы достигли в своем колхозе таких изумительных успехов...». Небо свинцовое.

Ужас — радио. Все передачи «Юности» сплошные мармеладно-сладкие сопли. Говорил Гагарин как поп: «Вам открыты все пути», а если Люша захочет поехать в Голландию, а если я захочу написать, что «Русский лес» Леонова плох — этот путь будет мне закрыт. <...>

Главное событие: «Театральная повесть» Булгакова — чудо. В 8-й книге «Нов. Мира». Ослепительный талант. Есть гоголевские страницы.

Оказывается, Коля, к-рый был у меня три дня назад, вполне уравновешенный, спокойный, прошелся со мною над озером,— вчера после обеда уснул и не проснулся. Тихо умер без страданий. Марина — в трансе — вошла, увидела мертвого Колю и пошла на кухню домывать посуду.

Прости меня, Колечка, не думал я тебя пережить. В голову не приходило, что я буду видеть облака, деревья, клумбы, книги, когда все это для тебя тлен и прах.

6 января. Был Иосиф Бродский. Производит впечатление очень самоуверенного и даже самодовольного человека, пишущего сумбурные, но не бездарные стихи. Меня за мои хлопоты о нем он не поблагодарил. Его любовь к английской поэзии напускная, ибо язык он знает еле-еле. Но человек он в общем приятный. Говорит очень почтительно об Анне Ахматовой. <...>

Корней Чуковский. Дневник. 1930-1969