Friday, July 03, 2015

В похвалу пессимизма/ it’s simply a matter of shit happens - Will Self

Английский писатель Уилл Селф (Will Self) объясняет, почему даже в самой непростой жизненной ситуации человек должен всегда оставаться пессимистом. Перевод Андрея Бабицкого.

Последний раз я гулял со своей мамой в Хэмпстед-Хит. [Self's mother died in 1988.] Мы приехали туда на моей машине и ходили под руку вдоль террасы Кенвуд-хауса. Как будто комментируя кратко притормозивший прогресс человечества, она сказала: «Хорошая сторона пессимизма в том, что пессимиста трудно застать врасплох. Он подозревает, что грохнется еще до того, как у него запутаются ноги. Так куда проще ладить с неприятностями».

Через три недели она умерла, лежа в койке Королевского отоларингического госпиталя. Не то чтобы у нее были проблемы со слухом, — напротив, несмотря на то, что метастазы из лимфатических узлов проникли в печень и мозг, она прекрасно различала пустые подбадривания посетителей. Я даже думаю, последнее, что она услышала — и молча отвергла, — перед тем как скатиться в угольно-черное небытие, были слова какого-нибудь благонамеренного врача или сестры, говоривших, что все будет в порядке.

Это случилось 25 лет назад, но прощальная мудрость моей матери осталась со мной, направляя мою жизнь и разделяя эпикурейское отношение в частной жизни и стоическое — когда речь заходит об общественных событиях. Для тех, кто не готов даже рассматривать пессимизм, полагая его негативной и самосбывающейся философией, я готов выложить свои козыри на стол прямо сейчас.

Какие существенные общественные или политические перемены за последние 25 лет дают повод для оптимизма? Моей матери не хватило всего нескольких месяцев для того, чтобы приподняться на кровати и слушать, как я читаю ей вслух знаменитое эссе Фукуямы, озаглавленное «Конец истории?». Представляю, как бы она фыркнула, услышав предположение автора, что с окончанием холодной войны по всему миру распространится западная либеральная демократия.

Конечно, потемкинская демократия, построенная Путиным, тогда еще лежала впереди, а Соединенные Штаты сворачивали несколько локальных войн по всему земному шару, чтобы затем инвестировать мирные дивиденды в новые интервенции. Но в конце 1980-х прошло уже десять лет со времени подписания Кэмп-Дэвидских соглашений, с которых должна была начаться новая мирная эра, — а мира на Ближнем Востоке не наступило, как нет его до сих пор. Мою маму это не удивило бы, и ее мир бы не перевернулся, когда западная коалиция уничтожила отступающую армию иракских призывников в конце войны в Заливе.

Оптимист по необходимости верит, что в мире все известно, потому что, если положение вещей может меняться только к лучшему, его надо сравнивать с тем, что уже есть. Пессимист, напротив, привык к тому, что Дональд Рамсфелд называл «неизвестными неизвестными»: к черным лебедям, которые спускаются с неба, чтобы уничтожить тысячи офисных работников в Нью-Йорке. Пессимист никогда не санкционирует войну на том основании, что демократия выходит из дула винтовки, хотя это не значит, конечно, что пессимист не верит в необходимость защищать демократические ценности. Главный парадокс, стоящий на пути у британского величия, состоит в том, что оно все проистекает из пессимизма Уинстона Черчилля. Пока оптимисты махали зонтиками, Уинни ждал нацистского блицкрига. Лишь когда он дал волю своему оптимизму — и поверил в возможность британского владычества в Индии, — его упорство стоило многих жизней.

Во внешней политике строго показана здоровая доза пессимизма, под которым подразумевается готовность признать, что все может измениться к худшему в далеко не совершенном мире. Но и во внутренней политике есть мало поводов для оптимизма. Эффективность рынков холодной английской зимой кажется еще одним миражом. Моя мама глядела на самоедские тенденции капитализма не с теоретической точки зрения, но усталыми глазами американского дитя эпохи Великой депрессии. Она помнила, как ее отец кормил свою семью, устраивая распродажи товаров из разорившихся универсальных магазинов.

Действительно, что есть пузыри на рынке, как не чистейший пример безудержного оптимизма? Тот же сорт полоумного сознания, которое когда-то инвестировало в вечные двигатели, заставляет наших доверчивых современников надеяться, что финансовые мудрецы могут создать что-то из ничего. Тот же ни на чем не основанный энтузиазм, который заставляет кого-то верить в неизбежный приход Спасителя, убеждает их, что экономики всего мира обязаны расти год за годом и производить все больше и больше товаров для счастливых потребителей. Естественно, я не первый и далеко не самый заметный человек, заявляющий, что в плоде познания, выросшем на древе Просвещения, живет небольшой червяк.

При этом я идеалист. Есть ли тут парадокс? Думаю, что нет. Более того, я уверен, что идеалисту совершенно необходима некоторая доля пессимизма. Позвольте мне объяснить. На каждый пессимистический прогноз, который я привожу, оптимист может ответить своим контрпримером. Пусть так. Но оптимист также думает, что эта его готовность принимать лучшее будущее сама по себе является фактором успеха. Как, спрашивает оптимист, ты можешь тратить свое время на борьбу за состояние дел, которое сам же считаешь в лучшем случае маловероятным, а в худшем — недостижимым? Ответ состоит в том, что частное и политическое связаны не инструментально, а экзистенциально. Подписываясь под идеологией, которая основана на любом представлении о естественном устройстве общества, хоть Руссо, хоть Гоббса, мы с неизбежностью соглашаемся на отсрочку: не сейчас, но — при определенных обстоятельствах — когда-нибудь потом.

Эти обстоятельства и формируют основу любого призыва к политическому действию. Коммунистическая утопия и Тысячелетний рейх лежат в будущем: оба они отступают перед хорошо измеренным топотом мобилизованных масс. На менее драматическом уровне политики наших очень не совершенных, но в принципе работающих представительных демократий заклинают нас, обещая завтрашнее варенье, и напоминают о варенье, которое мы намазали на вчерашний хлеб. Не удивительно, что избиратели, подключенные к машинам электронной коммерции, все с большим трудом могут расслышать эти слова за шумом компьютеров. В конце концов, в том и состоит новейшая система вознаграждений: нажми кнопку, чтобы получить варенье экспресс-доставкой; подпишись на ежедневную доставку, чтобы получить завтрашнее варенье уже сегодня.

Эта потребительская этика — если можно использовать столь громкое слово — объясняет, почему политические партии и благотворительные организации теперь прикидываются коммерческими организациями, оборудованные маркетинговым департаментом и налоговыми вычетами за благотворительность. Все эти виды деятельности, будь они формально посвящены общественному благосостоянию или зарабатыванию денег, объединяет одна вещь: утилитарный расчет. Природа добра может обсуждаться, но никто не сомневается, что его можно измерить и исчислить.

В то же время нельзя прожить полную жизнь, подчинив большую ее часть чисто статистической перспективе. Такая жизнь, если можно позаимствовать название Селиновского романа, будет только смертью в кредит. Парадокс в том, что это именно оптимист хочет заставить все человечество жить такой жизнью, настаивая на лучшем будущем.

Я, как вы бы могли догадаться, вполне сочувствую той апокалиптической тенденции, которая заставила испанских анархистов сжечь бумаги в мэрии Барселоны и повесить священника. Но я не думаю вместе с тем, что мы должны прибегать к таким крайним мерам, чтобы утвердить превосходство здесь и сейчас, уважение к индивиду над принуждением, которое совершается ради коллектива, там и потом. Всё, что необходимо, это ожидать худшего, но жить с надеждой, то есть инвестировать настоящее в воплощение наших идеалов. Практиковать, как писал японский поэт Басё, «случайные жесты бессмысленной щедрости».

Мы никогда не поймем, что лучше для общества, если не готовы ловить момент и практиковаться на себе самих. Большинство взрослых людей понимают, что это значит в применении к ним, но беспечным другим они отказывают в способности к ответственному поведению. И потому они хотят организовать общество таким образом, чтобы собрать человеческих коров и погнать их на новые пастбища. Но поверьте, сладкая трава растет у самых наших копыт прямо сейчас; надо лишь не лениться находить удовольствие в том, что нам доступно. Я уже говорил, что мой пессимизм превращается в эпикурейство в частной жизни. К сожалению, в нашей культуре эпикурейство ассоциируется с вещами прихотливыми, а не с простыми радостями жизни. Мы должны изменить это отношение и понять, что когда базовые потребности удовлетворены, все остальное может быть изобретательным и добровольным.

Оптимисту никогда не принять этой перспективы. Оптимист — снова парадокс — живет в страхе перед будущим, которое он безуспешно пытается контролировать. И по этой причине он никогда не сможет принять желанную идею: что мир может быть улучшен человеческими действиями. Для оптимиста каждый откат назад — катастрофа. А пессимист знает: всякая херня может случиться, но пока она не случилась, надо ковать железо.

источник: Несчастное дело каждого; Esquire, №94 ноябрь 2013

This article was originally published in the New Statesman: In praise of pessimism

Who needs the politics and mindset of “jam tomorrow”, asks Will Self, when you can adopt a sensibly pessimistic attitude and live by the principle of “shit happens, but until it does, make hay”?

Unfortunately, in our gastro-fixated culture, the epicurean is associated with fancy concoctions of wheatgrass, rather than the stuff growing close to hand. We need to redress this balance and understand that once the basic necessities of life are accounted for, all the rest can be creative and even wilful.

All that’s necessary is to expect the worst but live hopefully, if by “living hopefully” is meant to invest the present in the raiment of all the idealism any of us could wish for – to practise, in the telling phrase of Basho, the Japanese Zen poet, “random acts of senseless generosity”.

Thursday, July 02, 2015

Неполезный «позитивный настрой»/ Rethinking Positive Thinking

So often in our day-to-day lives we’re inundated with advice to “think positively.” From pop music to political speeches to commercials, the general message is the same: look on the bright side, be optimistic in the face of adversity, and focus on your dreams.

"Nothing is wrong with looking at the bright side, but it depends on the situation and what you'd like to do with your dreams," said Oettingen, author of Rethinking Positive Thinking: Inside The New Science Of Motivation.
"Dreaming gives us pleasure and gives us the ability to mentally explore options for the future. But when it comes to actually implementing the desired future or fulfilling these dreams, then you need to be careful because just dreaming will not help you realize these things."

*
Профессор психологии Габриэль Эттинген (Gabriele Oettingen) объясняет, почему «позитивный настрой» приводит к негативным результатам, а литература из разряда «помоги себе сам» не помогает.

Меня всегда интересовало понятие «надежды» в художественной литературе. Мне казалось, что большинство писателей напрасно настаивают на том, что надежда и оптимизм ведут человечество к счастью, вместо того, чтобы прививать читателю практическое отношение к собственным силам.

Позже, когда я переехала из Германии в США, то поняла, что большинство исследований поведения человека, касающихся оптимизма, напрямую связаны с ожиданиями удачи — иногда оправданными, а когда — ложными. Я стала думать: что же, собственно, является причиной провалов и разочарований, и после серии исследований пришла к выводу, что это, как правило, фантазии и мечты. Человек строит в собственной голове безупречный сценарий, благодаря которому он обязательно придет к успеху, а на практике все заканчивается крахом его надежд — просто потому, что фантазии не позволили ему объективно оценить собственные возможности.

Разница между мечтой и надеждой проста: в первом случае вы мечтаете о достижении какой-то цели, думая, что это случится само по себе, а от вас требуется только один оптимизм и вера в себя. Тем не менее вы постоянно об этом думаете, ваша мечта становится навязчивой. Уильям Джеймс называл такое состояние «криком мысли».
Надежда, в сущности, это тот же план пути к желанной цели, только прочерченный «на трезвую голову»: вы наметили цель, оценили препятствия на своем пути, поняли, как их можно преодолеть. Я могу привести простой пример: хороший студент может блестяще защитить диплом. Плохой студент вряд ли это сделает, что не мешает ему постоянно об этом мечтать.

Большое место в современной научно-популярной литературе занимают психологические книги «самопомощи» и тренинги: как правило, их авторы объясняют людям, что любая цель достижима, стоит лишь в это поверить. Конечно, все зависит от качества [? качества чего?], к тому же если человек понимает, что у него проблемы, а к психологу он обращаться не хочет, то лучше прочитать книгу, чем вообще ничего не делать. Но всегда нужно отдавать себе отчет в том, что набор инструментов, предложенный в таких книгах, мягко говоря, не всегда соотносится с жизнью.

Приятно чувствовать кратковременный прилив энтузиазма, когда читаешь строчки «нет ничего невозможного, главное — мыслить позитивно», но странно верить в то, что так оно и есть на самом деле.

Одно из исследований, которые мы проводили, касалось женщин, желавших сбросить вес. Нам удалось установить очень интересный факт: те из них, кто раньше уже сидели на диете и, как следствие, знали, что это многодневный труд, достигали лучших результатов, чем дебютантки, мечтавшие: вес исчезнет, главное — быть позитивно настроенной.
В этом исследовании принимали участие женщины со средним весом 106 кг. Всем им предложили ответить на следующие вопросы: «Насколько, по-вашему, высока вероятность того, что за время диеты вы потеряете желаемое количество килограммов? Вы справитесь с диетой? Насколько вы уверены в том, что потеряете столько килограммов, сколько хотите?». Помимо этого участницам предлагалось написать несколько сценариев развития следующих ситуаций: после диеты вы идете встречаться с друзьями... вы заходите в комнату, на столе стоит коробка пончиков... и так далее. Выяснилось, что женщины, четко определившие объем веса, который хотят сбросить за время диеты, потеряли на 12 кг больше, чем женщины, которые считали, что диета им в принципе не поможет. При этом женщины, которые считали, что друзья при встрече упадут в обморок при виде их чудесной худобы, а они сами даже не откроют коробку с пончиками, потеряли на 11 кг меньше тех, кто считал, что противостоять искушению коробкой пончиков худеющей женщине не так-то просто.

Мы проводили исследования в трех странах — США, Великобритании и Германии. Мир невозможно разделить на более мечтательные страны и менее мечтательные. Даже несмотря на понятие «американской мечты» повсюду действует один базовый принцип: есть люди, которые рационально оценивают свои силы, есть те, кто изначально настроен на неудачу, а есть неисправимые мечтатели. Национальная культура на это никак не влияет. Как и социальный статус мечтателя — и богатые, и бедные склонны к фантазиям в равной степени.

В Германии мы проводили исследование среди студентов с очень низким ежемесячным доходом, и они рисовали воздушные замки так же часто, как и их сверстники из обеспеченных семей в американских университетах. Так что никакой разницы между Гарвардом и захолустным государственным университетом нет.

Многие считают, что мечта о чуде помогает встать на ноги больному — допустим, после сложной операции. В 2002 году мы решили проверить это утверждение и провели следующий эксперимент: нескольким пациентам, которых наутро ждала операция по замене тазобедренного сустава, мы предложили развить следующие сюжеты: вы приходите в себя после операции в палате, постепенно начиная ощущать собственное тело... вы идете в фойе больницы за газетой... вы гуляете с друзьями... вы прибираетесь на кухне... Через две недели физиотерапевты провели обследование этих пациентов и выяснили, насколько хорошо прижился тазобедренный сустав и сколько ступенек лестницы они способны преодолеть. Те пациенты, которые более трезво оценивали свое будущее, показали лучшие результаты, чем те, кто предавался фантазиям.

Фантазии могут принести пользу, если научиться направлять мысли в практическое русло: например, вы мечтаете о том, чтобы быть хирургом, носить белый халат и с блеском проводить операции. Было бы неплохо, если б одновременно с этим в ваших фантазиях были и ночные дежурства, которые предполагает такая работа. И может статься, в этот момент вы поймете, что категорически не согласны проводить свою жизнь в больницах.
Все наши исследования позволили выяснить следующее: люди, отдающие отчет в том, какие препятствия стоят на пути к цели, и при этом не впадающие в депрессию, способны добиться большего, чем мечтатели или, наоборот, неисправимые пессимисты. При этом пустые мечты и чрезмерно позитивный настрой могут влиять на психологическое состояние человека. Фантазии могут быть следствием депрессии: мечтая, человек расслабляется, у него понижается давление. Но это кратковременное расслабление. Когда же он понимает, что его фантазии бесплотны и беспочвенны, он неизбежно и глубоко расстраивается.

Самое занятное, что точно так же, как отдельные люди, ведут себя целые государства. В одном из последних наших исследований мы выявили следующую закономерность: чем больше радужных обещаний давали в своих инаугурационных речах американские президенты, тем меньше в их президентство рос ВВП и тем выше был уровень безработицы. А во время недавнего финансового кризиса в 2007-2009 годах биржевой индекс Dow Jones падал тем ниже, чем более безоблачными были экономические прогнозы в газете USA Today. Так что чрезмерный оптимизм и склонность к фантазиям могут иметь самые неприятные последствия не только для каждого в отдельности, но и для всех нас в целом.

(отредактированный источник, в котором немало неточностей и опечаток)

Monday, June 29, 2015

безусловное принятие/ Petranovskaya - unconditional acceptance

...по поводу безусловной любви. Кто не знает, это такая священная корова гуманистической психологии. Типа, любить ребенка (и вообще всякого человека, но ребенка особенно), надо БЕЗУСЛОВНО. Не в зависимости от того, насколько он хорош, талантлив, красив, здоров и соответствует нашим ожиданиям, а просто так. За то, что он есть. А кто так ребенка не любит, тот неправильный родитель и огребет немерено, дайте только срок.

С одной стороны, очень все это правильно. Но вот что меня смущает.

Мне кажется, предъявляя родителю (или кому угодно) ТРЕБОВАНИЕ безусловно любить, мы впадаем в логическое противоречие. Задаем планку, которую заведомо нереально выдержать, а потом говорим: о-па, не достал!
Почему невозможно? Да как-то мне сдается, и этим своим мнением я фраппировала как раз питерских коллег, что безусловная любовь возможна только к очень маленькому ребенку, младенцу. Это та самая любовь, которая описана в милом стихотворении Агнии Барто: «Она водички попила: Ну, девочка, ну, умница! Она немного поспала: Ну, девочка, ну, умница!» Очень важный опыт в жизни человека, необходимый.
Но младенчество проходит, в ребенке все больше проклевывается личность, субъектность. Правильно ли, честно ли любить его так же, как младенца, «ни за что»? Как будто им не была проделана огромная работа по выращиванию своей индивидуальности, как будто он не делал множество сложнейших выборов, становясь тем, кем он стал? И родителем как будто не был пройден вместе с ребенком долгий путь, вложены силы, чувства, мысли, забота? Не обесценивание ли это?

Да и есть ли такое в жизни? Можно ли безусловно любить друга, супруга? Не в абстрактно-христианском смысле, а прямо — любить? Что бы он ни делал, как бы ни предавал? Мне кажется, в любых взрослых отношениях есть черта, за которую любовь не перейдет, если это любовь, а не зависимость.

Кстати, насколько я помню, классики-то этого самого гуманистического подхода использовали выражение «безусловное принятие» (unconditional acceptance), а вовсе не «безусловная любовь». Принятие — это не чувство, это позиция. Некое внутреннее решение не брать на себя функции Страшного суда и не сортировать людей на зерна и плевела. Уважение, внимание к живому и разному. Принятие есть результат свободного решения, оно не может быть обусловлено, например, материнским инстинктом. И, как всякое свободное решение, оно не может быть проверено на предмет «принято ли оно на самом деле» не только посторонним наблюдателем, но и самим человеком.
Даже если такое решение есть, это лишь решение встать на определенный путь. Полное, безусловное принятие ближнего — вообще выше сил человеческих.

Л. Петрановская, источник

Sunday, June 28, 2015

(Real) books and power of words

There’s nothing like the smell of old books or the crack of a new one’s spine. (Plus, you’ll never run low on battery.) And it turns out that diving into a page-turner can also offer benefits toward your health and happiness. Here are eight smart reasons to read a real book.

• It increases intelligence & it can boost your brain power.

• Reading can make you more empathetic.

Getting lost in a good read can make it easier for you to relate to others. Literary fiction, specifically, has the power to help its readers understand what others are thinking by reading other people’s emotions. The impact is much more significant on those who read literary fiction as opposed to those who read nonfiction. Understanding others’ mental states is a crucial skill that enables the complex social relationships that characterize human societies.

• Flipping pages can help you understand what you’re reading.

When it comes to actually remembering what you’re reading, you’re better off going with a book than you are an e-book. The feel of paper pages under your fingertips provides your brain with some context, which can lead to a deeper understanding and better comprehension of the subject you’re reading about.

• It may help fight Alzheimer’s disease.

Reading puts your brain to work, and that’s a very good thing. Those who who engage their brains through activities such as reading, chess, or puzzles could be 2.5 times less likely to develop Alzheimer’s disease than those who spend their down time on less stimulating activities.

• Reading can help you relax.

It really doesn’t matter what book you read, by losing yourself in a thoroughly engrossing book you can escape from the worries and stresses of the everyday world and spend a while exploring the domain of the author’s imagination.

• Reading before bed can help you sleep.

Creating a bedtime ritual, like reading before bed, signals to your body that it’s time to wind down and go to sleep. Reading a real book helps you relax more than zoning out in front of a screen before bed. Screens like e-readers and tablets can actually keep you awake longer and even hurt your sleep.

• Reading is contagious.

Reading out loud to kids throughout their elementary school years may inspire them to become frequent readers — meaning kids who read five to seven days per week for fun.
Source: Science-Backed Reasons to Read a (Real) Book

***
Source: Words Can Change Your Brain

A single word has the power to influence the expression of genes that regulate physical and emotional stress.

Positive words, such as “peace” and “love,” can alter the expression of genes, strengthening areas in our frontal lobes and promoting the brain’s cognitive functioning. They propel the motivational centers of the brain into action, according to the authors, and build resiliency.

Conversely, hostile language can disrupt specific genes that play a key part in the production of neurochemicals that protect us from stress. Humans are hardwired to worry — part of our primal brains protecting us from threats to our survival — so our thoughts naturally go here first.

However, a single negative word can increase the activity in our amygdala (the fear center of the brain). This releases dozens of stress-producing hormones and neurotransmitters, which in turn interrupts our brains’ functioning. (This is especially with regard to logic, reason, and language.)
Angry words send alarm messages through the brain, and they partially shut down the logic-and-reasoning centers located in the frontal lobes.

By holding a positive and optimistic [word] in your mind, you stimulate frontal lobe activity. This area includes specific language centers that connect directly to the motor cortex responsible for moving you into action. And as our research has shown, the longer you concentrate on positive words, the more you begin to affect other areas of the brain. Functions in the parietal lobe start to change, which changes your perception of yourself and the people you interact with. A positive view of yourself will bias you toward seeing the good in others, whereas a negative self-image will include you toward suspicion and doubt. Over time the structure of your thalamus will also change in response to your conscious words, thoughts, and feelings, and we believe that the thalamic changes affect the way in which you perceive reality.

See: Andrew Newberg, M.D. and Mark Robert Waldman “Words Can Change Your Brain

Tuesday, June 23, 2015

Сюжетные линии, потоки, в которых каждый барахтается, как может/ Petranovskaya about traumas of generations

Людмила Петрановская о механизме передачи травмы от поколения к поколению.

Вчера прочитала стихи замечательного человека, учителя и вообще нашего друга Дмитрия Шноля. Как раз об этом.

То, что мы не домололи,
Мы оставим сыновьям:
Бессознательные роли,
Комья страхов по углам.

Нам оставил век оптовый
Соль сиротства на губах,
Запах ясельный, перловый,
Окрик нянечки в дверях...

Дети за отцов отвечают. Не по закону, а по жизни, хотим мы этого или нет. Все непроговоренное, не названное своими именами, все, из чего не сделаны выводы, остается потомкам. «И от этого наследства нам не деться никуда...»
Кстати, я убеждена, что это единственная причина, по которой надо судить преступников. Наказанием никого не исправишь, местью ничьей боли не уймешь. Но названное преступлением, взвешенное и оцененное, оплаченное и искупленное, остается в прошлом, а неназванное — продолжает висеть на шее у детей. Причем, не обязательно прямых потомков преступника.
источник

*
Поколение горя и стоического терпения.

Как же она все-таки передается, травма? Взять только самый понятный, чисто семейный аспект, родительско-детские отношения, без политики и идеологии.

Живет себе семья. Молодая совсем, только поженились, ждут ребеночка, или только родили. Любят, счастливы, полны надежд. И тут случается катастрофа. Маховики истории сдвинулись с места и пошли перемалывать народ. Чаще всего первыми в жернова попадают мужчины. Революции, войны, репрессии – первый удар по ним.
И вот уже молодая мать осталась одна. Ее удел – постоянная тревога, непосильный труд (нужно и работать, и ребенка растить), никаких особых радостей. Похоронка, «десять лет без права переписки», или просто долгое отсутствие без вестей. Может быть, это и не про мужа, а про брата, отца, других близких.
Каково состояние матери? Она вынуждена держать себя в руках, она не может толком отдаться горю. На ней ребенок (дети), и еще много всего. Изнутри раздирает боль, а выразить ее невозможно, плакать нельзя, «раскисать» нельзя. И она каменеет. Застывает в стоическом напряжении, отключает чувства, живет, стиснув зубы и собрав волю в кулак, делает все на автомате.

Иногда прорывается гнев. Ребенок подполз или подошел, теребит ее, хочет внимания и ласки, она когда может, отвечает через силу, но иногда вдруг как зарычит: «Да, отстань же», как оттолкнет, что он аж отлетит. Нет, она не него злится – на судьбу, на свою поломанную жизнь, на того, кто ушел и оставил и больше не поможет.
Только вот ребенок не знает всей подноготной происходящего. Ему не говорят, что случилось. Или он даже знает, но понять не может. Единственное объяснение, которое ему в принципе может прийти в голову: мама меня не любит, я ей мешаю, лучше бы меня не было. Его личность не может полноценно формироваться без постоянного эмоционального контакта с матерью, без обмена с ней взглядами, улыбками, звуками, ласками, без того, чтобы читать ее лицо, распознавать оттенки чувств в голосе. Это необходимо, заложено природой, это главная задача младенчества. А что делать, если у матери на лице депрессивная маска?

Пока мать рвет жилы, чтобы ребенок элементарно выжил, не умер от голода или болезни, он растет себе, уже травмированный. Не уверенный, что его любят, не уверенный, что он нужен, с плохо развитой эмпатией. Даже интеллект нарушается в условиях депривации*. Помните картину «Опять двойка»? Она написана в 1951-м. [Фёдор Павлович Решетников, «Опять двойка», 1952 год]
Главному герою лет 11 на вид. Ребенок войны, травмированный больше, чем старшая сестра, захватившая первые годы нормальной семейной жизни, и младший брат, любимое дитя послевоенной радости – отец живой вернулся. На стене – трофейные часы. А мальчику трудно учиться.
[*Термин «депривация» стал широко известнен в 40-50 гг. ХХ века – период массового сиротства. Исследования показали, что дети, лишенные материнской заботы и любви в раннем возрасте, испытывают задержку и отклонения в эмоциональном, физическом и интеллектуальном развитии. Кстати тогда же появилось понятие «анаклектическая депрессия»: множество младенцев, перенесших в самые первые месяцы своей жизни разлуку с матерью, вскоре переставали отвечать на общение, переставали нормально спать, отказывались от еды и погибали. В современной научной литературе термин «депривация» (от лат. deprivatio – потеря, лишение чего-либо) означает «психическое состояние, которое возникает в результате жизненных ситуаций, где человеку не предоставляется возможность для удовлетворения его важнейших потребностей в достаточной мере и в течение достаточно длительного времени».]

Конечно, у всех все по-разному. Запас душевных сил у разных женщин разный. Острота горя разная, характер. Хорошо, если у матери есть источники поддержки – семья, друзья, старшие дети. А если нет?

Идут годы, очень трудные годы, и женщина научается жить без мужа. «Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик». Это человек, который нес-нес непосильную ношу, да и привык. Адаптировался. И по-другому уже просто не умеет. Многие помнят, наверное, бабушек, которые просто физически не могли сидеть без дела. Уже старенькие совсем, все хлопотали, все таскали сумки, все пытались рубить дрова. Это стало способом справляться с жизнью. Кстати, многие из них стали настолько стальными – да, вот такая вот звукопись – что прожили очень долго, их и болезни не брали, и старость.

В самом крайнем своем выражении, при самом ужасном стечении событий, такая женщина превращалась в монстра, способного убить своей заботой. И продолжала быть железной, даже если уже не было такой необходимости, даже если потом снова жила с мужем, и детям ничего не угрожало. Словно зарок выполняла.
Ярчайший образ описан в книге Павла Санаева «Похороните меня за плинтусом».
А вот что пишет о «Страшной бабе» Екатерина Михайлова («Я у себя одна» книжка называется): «Тусклые волосы, сжатый в ниточку рот…, чугунный шаг… Скупая, подозрительная, беспощадная, бесчувственная. Она всегда готова попрекнуть куском или отвесить оплеуху: “Не напасешься на вас, паразитов. Ешь давай!”…. Ни капли молока не выжать из ее сосцов, вся она сухая и жесткая…»

Самое страшное в этой патологически измененной женщине – не грубость, и не властность. Самое страшное – любовь. Когда, читая Санаева, понимаешь, что это повесть о любви, о такой вот изуродованной любви, вот когда мороз-то продирает. У меня была подружка в детстве, поздний ребенок матери, подростком пережившей блокаду. Она рассказывала, как ее кормили, зажав голову между голенями и вливая в рот бульон. Потому что ребенок больше не хотел и не мог, а мать и бабушка считали, что надо. Их так пережитый голод изнутри грыз, что плач живой девочки, родной, любимой, голос этого голода перекрыть не мог.
А другую мою подружку мама брала с собой, когда делала подпольные аборты. И она показывала маленькой дочке полный крови унитаз со словами: «вот, смотри, мужики-то, что они с нами делают. Вот она, женская наша доля». Хотела ли она травмировать дочь? Нет, только уберечь. Это была любовь.

А самое ужасное – что черты «Страшной бабы» носит вся наша система защиты детей до сих пор. Медицина, школа, органы опеки. Главное – чтобы ребенок был «в порядке». Чтобы тело было в безопасности. Душа, чувства, привязанности – не до этого.

Но оставим в стороне крайние случаи. Просто женщина, просто мама, просто горе. Просто ребенок, выросший с подозрением, что не нужен и нелюбим, хотя это неправда и ради него только и выжила мама и вытерпела все. И он растет, стараясь заслужить любовь, раз она ему не положена даром. Помогает. Ничего не требует. Сам собой занят. За младшими смотрит. Добивается успехов. Очень старается быть полезным. Только полезных любят. Только удобных и правильных. Тех, кто и уроки сам сделает, и пол в доме помоет, и младших уложит, ужин к приходу матери приготовит. Слышали, наверное, не раз такого рода рассказы про послевоенное детство? «Нам в голову прийти не могло так с матерью разговаривать!» — это о современной молодежи. Еще бы. Еще бы. Во-первых, у железной женщины и рука тяжелая. А во-вторых — кто ж будет рисковать крохами тепла и близости? Это роскошь, знаете ли, родителям грубить.
источник
*
Поколение обиды и потребности в любви.

Настанет время, и сам этот ребенок создаст семью, родит детей. Годах примерно так в 1960-х. Кто-то так был «прокатан» железной матерью, что оказывался способен лишь воспроизводить ее стиль поведения.

Но рассмотрим вариант более благополучный. Ребенок был травмирован горем матери, но вовсе душу ему не отморозило. А тут вообще мир и оттепель, и в космос полетели, и так хочется жить, и любить, и быть любимым. Впервые взяв на руки собственного, маленького и теплого ребенка, молодая мама вдруг понимает: вот он, тот, кто наконец-то полюбит ее по-настоящему, кому она действительно нужна. С этого момента ее жизнь обретает новый смысл. Она живет ради ребенка, которого любит так страстно, что и помыслить не может разделить эту любовь еще на кого-то. Она ссорится с собственной матерью, которая пытается отстегать внука крапивой – так нельзя. Она обнимает и целует свое дитя, и спит с ним вместе, и не надышится на него, и только сейчас, задним числом осознает, как многого она сама была лишена в детстве. Она «живет его жизнью», его чувствами, интересами, тревогами. У них нет секретов друг о друга. С ним ей лучше, чем с кем бы то ни было другим.
И только одно плохо – он растет. Стремительно растет, и что же потом? Неужто снова одиночество? «Я не могу уснуть, пока ты не придешь». Мне кажется, у нас в 1960-70-е эту фразу чаще говорили мамы детям, а не наоборот.

Что происходит с ребенком? Он не может не откликнуться на страстный запрос его матери о любви. Это выше его сил. Он счастливо сливается с ней, он заботится, он боится за ее здоровье. Самое ужасное – когда мама плачет, или когда у нее болит сердце. Только не это. «Хорошо, я останусь, мама. Конечно, мама, мне совсем не хочется на эти танцы». Но на самом деле хочется, ведь там любовь, самостоятельная жизнь, свобода, и обычно ребенок все-таки рвет связь, рвет больно, жестко, с кровью, потому что добровольно никто не отпустит. И уходит, унося с собой вину, а матери оставляя обиду. Ведь она «всю жизнь отдала, ночей не спала». Она вложила всю себя, без остатка, а теперь предъявляет вексель, а ребенок не желает платить. Где справедливость? Тут и наследство «железной» женщины пригождается, в ход идут скандалы, угрозы, давление. Как ни странно, это не худший вариант. Насилие порождает отпор и позволяет-таки отделиться, хоть и понеся потери.

Некоторые ведут свою роль так искусно, что ребенок просто не в силах уйти. Зависимость, вина, страх за здоровье матери привязывают тысячами прочнейших нитей, про это есть пьеса Надежды Птушкиной «Пока она умирала». А лучший – с точки зрения матери – вариант: если дочь все же сходит ненадолго замуж и останется с ребенком. И тогда сладкое единение можно перенести на внука и длить дальше, и, если повезет, хватит до самой смерти.
Часто свои неполадки со здоровьем начинают использовать как неосознанную манипуляцию, а потом трудно не заиграться, и вдруг все оказывается по настоящему плохо. При этом сами они выросли без материнской нежной заботы, а значит, заботиться о себе не привыкли и не умеют, не лечатся, не умеют себя баловать, да, по большому счету, не считают себя такой уж большой ценностью.

Но что-то мы все о женщинах, а где же мужчины? Где отцы? От кого-то же надо было детей родить?
С этим сложно. Девочка и мальчик, выросшие без отцов, создают семью. Но единственная модель семьи, известная им – самодостаточная «баба с яйцами», которой, по большому счету, мужик не нужен. «Посиди, дорогой, в сторонке, футбол посмотри, а то мешаешь полы мыть. Не играй с ребенком, ты его разгуливаешь, потом не уснет. Не трогай, ты все испортишь. Отойди, я сама». А мальчики-то тоже мамами выращены. Слушаться привыкли. Психоаналитики бы отметили еще, что с отцом за маму не конкурировали и потому мужчинами себя не почувствовали. Ну, и чисто физически в том же доме нередко присутствовала мать жены или мужа, а то и обе. А куда деваться? Поди тут побудь мужчиной…

Некоторые мужчины находили выход, становясь «второй мамой». В самом хорошем варианте получалось что-то вроде папы Дяди Федора: мягкий, заботливый, чуткий, все разрешающий. В промежуточном – трудоголик, который просто сбегал на работу от всего от этого. В плохом — алкоголик. Потому что это мужчина, который даром не нужен своей женщине, который все время слышит только «отойди, не мешай», а через запятую «что ты за отец, ты совершенно не занимаешься детьми» (читай «не занимаешься так, как Я считаю нужным»).
[...] нередко женщины просто пользовали их, как осеменителей, и дети были им нужнее, чем мужики.

Ох, эти разводы семидесятых — болезненные, жестокие, с запретом видеться с детьми, с разрывом всех отношений, с оскорблениями и обвинениями. Мучительное разочарование двух недолюбленных детей, которые так хотели любви и счастья, столько надежд возлагали друг на друга, а он/она – обманул/а, все не так, сволочь, сука, мразь… Они не умели налаживать в семье круговорот любви, каждый был голоден и хотел получать, или хотел только отдавать, но за это – власти. В результате – обиды, душевные раны, еще сильнее разрушенное здоровье, женщины еще больше зацикливаются на детях, мужчины еще больше пьют.

У мужчин на все это накладывалась идентификация с погибшими и исчезнувшими отцами. Потому что мальчику надо, жизненно необходимо походить на отца. А что делать, если единственное, что о нем известно – что он погиб? Что остается молодому парню, кроме суицидального поведения? Выпивка, драки, сигареты по три пачки в день, гонки на мотоциклах, работа до инфаркта. Мой отец был в молодости монтажник-высотник. Любимая фишка была – работать на высоте без страховки. Ну, и все остальное тоже, выпивка, курение, язва. Развод, конечно, и не один. В 50 лет инфаркт и смерть. Его отец пропал без вести, ушел на фронт еще до рождения сына. Неизвестно ничего, кроме имени, ни одной фотографии, ничего.

Вот в таком примерно антураже растут детки, третье уже поколение.
В моем классе больше, чем у половины детей родители были в разводе, а из тех, кто жил вместе, может быть, только в двух или трех семьях было похоже на супружеское счастье. Помню, как моя институтская подруга рассказывала, что ее родители в обнимку смотрят телевизор и целуются при этом. Ей было 18, родили ее рано, то есть родителям было 36-37. Мы все были изумлены. Ненормальные, что ли? Так не бывает!

Но случилось и хорошее. В конце 1960-х матери получили возможность сидеть с детьми до года. Они больше не считались при этом тунеядками. Конечно, в год все равно приходилось отдавать, и это травмировало, но это уже несопоставимо, и об этой травме в следующий раз. А так-то дети счастливо миновали самую страшную угрозу депривации, самую калечащую – до года.
А еще случилось хорошее – отдельное жилье стало появляться. Хрущобы пресловутые, которые огромную роль выполнили – прикрыли наконец семью от всевидящего ока государства и общества. Хоть и слышно было все сквозь них, а все ж какая-никакая – автономия. Граница. Защита. Берлога. Шанс на восстановление.

Третье поколение начинает взрослую жизнь со своим набором травм, но и со своим довольно большим ресурсом. Нас любили. Пусть не так, как велят психологи. У нас были отцы. Пусть пьющие и/или «подкаблучники» и/или «бросившие мать козлы» в большинстве, но у них было имя, лицо и они нас тоже по-своему любили.
источник
*
Еще раз: я просто пытаюсь показать механизм передачи травмы. В ответ на вопрос «Как так может быть, что травмированы люди, родившиеся через полвека после». Вот так вот может быть. Это ни в коем разе не означает, что именно так и только так, и что у всех так и вообще.

Во-первых, есть поколения «между», то есть со сдвигом на 10-15 лет. Во-вторых, травмы в ХХ веке шли волнами, и одна накрывала другую, не давая не то что зализать раны – даже осознать, что произошло. Это все больше истощало, снижало способность к сопротивлению. Точно так же возможны сдвиги в волнах травм внутри семьи: например, дочь «Страшной бабы» может тоже вырасти «железной», но чуть мягче, и тогда будет другой сценарий.
В-третьих, на массовые травмы всегда накладывается история собственно семьи, в которой есть свои трагедии и драмы, болезни, предательства, радости и т. д. И все это может оказаться существенней исторический событий. Помню, как однажды в компании вспоминали события путча 1991 года, а один мужик говорит: а у меня накануне сын с дерева упал и повредил позвоночник, боялись, что парализует, так что я не помню никакого путча. А моя бабушка рассказывала, что 22 июня 1941 года была ужасно счастлива, потому что ночью у нее дочка родилась, и вроде понимала, что война и надо что-то другое испытывать, а счастье перекрывало все.

Важно: то, как на ребенка влияет опыт родителей, зависит от двух противоположных стремлений. С одной стороны, ребенок стремится быть похожим на родителя, воспроизводить его жизненную модель, как самую известную и досконально изученную. С другой – люди в семье сцеплены друг с другом, как детальки в паззле, где у одного выемка, там у другого выступ. Ребенок всегда взаимодополнителен к родителям: они беспомощны – он супермен, они авторитарны – он пришиблен, они его боятся – он наглеет, они гиперопекают – он регрессирует. Если детей несколько, все попроще, они могут «распределить обязанности»: один может быть похож на родителя, а другой – дополнителен. Так часто и бывает.
А если один? Какие причудливые формы это все приобретет? Плюс включается критичность к родительскому опыту и сознательные усилия «жить иначе». Так что как именно проявится травма в конкретном случае конкретного человека – никто заранее не скажет. Есть лишь сюжетные линии, потоки, в которых каждый барахтается, как может.

[...] необъяснимые телесные реакции взрослых пугают ребенка еще больше, у него закрепляются свои панические реакции на те же обстоятельства. Это если не думать про реинкарнации и т. п. А если думать, так и подавно.
источник
*
Поколение вины и гиперответственности.
Итак, третье поколение, внуки военного поколения, дети детей войны.

«С нас причитается» — это, в общем, девиз третьего поколения. Поколения детей, вынужденно ставших родителями собственных родителей. В психологи такое называется «парентификация».
А что было делать? Недолюбленные дети войны распространяли вокруг столь мощные флюиды беспомощности, что не откликнуться было невозможно. Поэтому дети третьего поколения были не о годам самостоятельны и чувствовали постоянную ответственность за родителей.
У Дины Рубиной есть рассказ «Терновник». Классика: разведенная мама, шестилетний сын, самоотверженно изображающий равнодушие к отцу, которого страстно любит. Вдвоем с мамой, свернувшись калачиком, в своей маленькой берлоге против чужого зимнего мира.

А еще разводы, как мы помним, или жизнь в стиле «кошка с собакой» (ради детей, конечно). Не жаловаться, не обострять, не отсвечивать, а то папа рассердится, а мама заплачет, и скажет, что «лучше бы ей сдохнуть, чем так жить», а это очень страшно.
Символом поколения можно считать мальчика Дядю Федора из смешного мультика. Смешной-то смешной, да не очень. Мальчик-то из всей семьи самый взрослый. А он еще и в школу не ходит, значит, семи нет. Уехал в деревню, живет там сам, но о родителях волнуется. Они только в обморок падают, капли сердечные пьют и руками беспомощно разводят.

А когда настала пора вырасти и оставить дом – муки невозможной сепарации, и вина, вина, вина, пополам со злостью, и выбор очень веселый: отделись – и это убьет мамочку, или останься и умри как личность сам.
Впрочем, если ты останешься, тебе все время будут говорить, что нужно устраивать собственную жизнь, и что ты все делаешь не так, нехорошо и неправильно, иначе уже давно была бы своя семья. При появлении любого кандидата он, естественно, оказывался бы никуда не годным, и против него начиналась бы долгая подспудная война до победного конца.

Интересно, что при все при этом и сами они, и их родители воспринимали свое детство как вполне хорошее, почти счастливое.
[...] ребенок некритичен, он не может здраво оценить реальное положение дел. Он все всегда принимает на свой счет и сильно преувеличивает. И всегда готов принести себя в жертву.

Третье поколение стало поколением тревоги, вины, гиперответственности. У всего этого были свои плюсы, именно эти люди сейчас успешны в самых разных областях, именно они умеют договариваться и учитывать разные точки зрения.
Но есть у гиперотвественности, как у всякого «гипер», и другая сторона. Если внутреннему ребенку военных детей не хватало любви и безопасности, то внутреннему ребенку «поколения Дяди Федора» не хватало детскости, беззаботности. А внутренний ребенок – он свое возьмет. Именно у людей этого поколения часто наблюдается «агрессивно-пассивное поведение»: в ситуации «надо, но не хочется» человек не протестует открыто «не хочу и не буду!», но и не смиряется «ну, надо, так надо». Он всякими разными, порой весьма изобретательными способами, устраивает саботаж.

Часто люди этого поколения отмечают у себя чувство, что они старше окружающих, даже пожилых людей. И при этом сами не ощущают себя «вполне взрослыми», нет «чувства зрелости».
Еще заметно сказываются последствия «слияния» с родителями, всего этого «жить жизнью ребенка». Многие вспоминают, что в детстве родители и/или бабушки не терпели закрытых дверей: «Ты что, что-то скрываешь?». А врезать в свою дверь защелку было равносильно «плевку в лицо матери».
В результате дети, выросшие в ситуации постоянного нарушения границ, потом блюдут эти границы сверхревностно. Редко ходят в гости и редко приглашают к себе. Напрягает ночевка в гостях (хотя раньше это было обычным делом). Не знают соседей и не хотят знать – а вдруг те начнут в друзья набиваться? Мучительно переносят любое вынужденное соседство (например, в купе, в номере гостиницы), потому что не знают, не умеют ставить границы легко и естественно, получая при этом удовольствие от общения, и ставят «противотанковые ежи» на дальних подступах.

А что с семьей? Большинство и сейчас еще в сложных отношения со своими родителями (или их памятью), у многих не получилось с прочным браком, или получилось не с первой попытки, а только после отделения (внутреннего) от родителей.

Часто первый ребенок появлялся в быстротечном «осеменительском» браке, воспроизводилась родительская модель. Потом ребенок отдавался полностью или частично бабушке в виде «откупа», а мама получала шанс таки отделиться и начать жить своей жизнью. Кроме идеи утешить бабушку, здесь еще играет роль многократно слышанное в детстве «я на тебя жизнь положила». То есть люди выросли с установкой, что растить ребенка, даже одного – это нечто нереально сложное и героическое, ведь известны заранее условия задачи: «жизнь положить, ночей не спать, здоровье угробить». Тут уж хочешь – не хочешь… Эта установка заставляет бояться и избегать ребенка.

Другой вариант сценария разворачивается, когда берет верх еще одна коварная установка гиперответственных: все должно быть ПРАВИЛЬНО! Наилучшим образом! И это – отдельная песня. Рано освоившие родительскую роль «Дяди Федоры» часто бывают помешаны на сознательном родительстве.
Родительствовали они со страшной силой и по полной программе. Результат невеселый, сейчас вал обращений с текстом «Он ничего не хочет. Лежит на диване, не работает и не учится. Сидит, уставившись в компьютер. Ни за что не желает отвечать. На все попытки поговорить огрызается». А чего ему хотеть, если за него уже все отхотели? За что ему отвечать, если рядом родители, которых хлебом не корми – дай поотвечать за кого-нибудь?

Думаю, к четвертому поколению уже гораздо важнее конкретный семейный контекст, чем глобальная прошлая травма. Но нельзя не видеть, что много в сегодняшнем дне все же растет из прошлого.
источник
*
Мои тексты не являются ни научным исследованием, ни полемической публицистикой.

Больше всего эти тексты похожи на дублирование — есть такая важная техника в любимом мной методе психодрамы. Там психодраматист, ведущий, стоит за спиной человека, работающего со своей темой, и подстраивается под него: позой, дыханием, мыслями, чувствами. Становится дублем, «вторым я», задача которого — озвучить то, что сам человек не может пока осознать или осознал, но не может выразить словами, потому что сложно, много всего, слезы душат, внутренний запрет и т. д. При дублировании дается инструкция: «Если тебе подходит, повтори», «Если отзывается, скажи это еще раз». А если нет — просто пропусти мимо ушей, отмахнись. В реальной работе иногда человек повторяет, как эхо, иногда уточняет, иногда может сказать что-то совсем свое. Главное — чтобы отозвалось, так или иначе, вызвало движение чувств и мыслей.

Дублирование не может быть «верным» или «не верным», его нельзя проверить на «объективную истинность», и уж точно не может быть одного универсального дублирования для всех. Критерий «хорошего» дублирования — отклик, попадание, отзыв. Отзыв был сильный. Часто очень точный, многие находили слова, приводили примеры, которые меня, в свою очередь, цепляли и вызывали чувства и мысли. И тогда мне хотелось ответить, продлить возникшую связь.

А если кому-то не отозвалось, мимо прошло, так зачем спорить? Значит, это не про них, только и всего. Объективно не про них, или это такое отрицание — мне тоже не очень важно, ведь за что я люблю психодраму: она не насилует, не взламывает защит. Каждый может услышать ровно столько, сколько он готов и хочет сейчас.

Так вот, это было что-то вроде дублирования сразу большой общности людей, поколения или его части.
Это все — про любовь. Про то, что люди — живые и ранимые, даже если могут вынести невозможное. Про то, как странно искажается поток любви под влиянием травмы. И про то, что любовь, когда она искажена, может мучить хуже ненависти.
• Поколение горя и стоического терпения.
• Поколение обиды и потребности в любви.
• Поколение вины и гиперответственности.
• Вот уже прорисовываются черты поколения пофигизма и инфантильности.
Зубцы колес цепляются друг за друга, «передай дальше», «передай дальше».

Меня тут спрашивают: а что же делать? А что делать, когда поток засорен, забит, запружен, искажен?
Чистить. Разбирать, разгребать. Вытаскивать оттуда обиды, вину, претензии, неоплаченные счета. Промывать, сортировать, что-то выбрасывать, что-то оплакивать и хоронить, что-то оставлять на память. Давать место и путь чистой воде. Можно делать это самому, с психологом, индивидуально, на группе, просто обсуждая с друзьями, супругами, сестрами-братьями, читая книги, как угодно, кто как может и хочет. Главное — не сидеть на берегу мутного потока, обиженно надув губы и не бухтеть про «плохих родителей». Потому что так можно всю жизнь просидеть, а поток дальше пойдет — детям, внукам. Экологически сильно нечистый. И дальше придется сидеть и бухтеть про никуда не годных детей.
источник
*
Как вести себя с родителями, с теми, которые недолюбленные дети.

Опыт показывает, что если дети что-то разгребают в себе, то и родителей поотпускает немножко. Хотя не всегда. Иногда такое давление и даже агрессия бывают, что нужно просто ограничивать контакты, сберегать свою семью. Потому что, что бы ни казалось на уровне чувств, ответственность перед детьми гораздо важнее ответственности перед родителями. Жизнь идет вперед, а не назад, поток должен идти от предком к потомкам. К счастью, совсем тяжелые варианты все же не очень часто встречаются.

Главное — все, что можно, остановить на себе, не пускать дальше, не накручивать еще более тугие петли вины и обиды. Кстати, иногда мне кажется, что одна из причин расцвета чайлд-фри (конечно, не единственная) — это такой вот способ прекратить передачу «не того» родительско-детского сценария, когда длить его не хочется, а в возможность изменить не верится. Такая радикальная реакция и на страх потерять детей, и на представление о том, что растить ребенка — нереально тяжело.

[Есть разные формы избавления от страдания. Доктор Лиза — детей спасает, лечит. А я вот не родил ребенка. Я не могу доставить ему абсолютного счастья — не миллионер. А если есть ребенок, то у него должно быть абсолютное счастье.
...У меня было неплохое детство. Много семейных драм, главное — я не очень много внимания тратил на действительность. Как сын двух режиссеров, терпеть не могу быть в позиции актера и вестись на чужие идеи. Своих достаточно. Есть фрустрированность и драма от моего детства.
...Почти все, что происходит с человеком, он делает с собой сам. Другое дело — кармические законы: то, что сделали предки, часто отзывается. Наши дела отзовутся в наших потомках. Еще раз повторяю — я очень рад, что я не родил ни одного ребенка. Что я прекращу свой род. - Данила Давыдов, интервью]

Но вернемся к родителям. Здесь главное вычленять те реплики, которые адресованы не тебе. Когда поколение «детей войны» обращается к своим детям, они на самом деле очень часто говорят не с ними, а с родителями. Это к ним, к родителям обращено «не могу уснуть, пока тебя нет дома». Просто тогда не было выбора. А потребности остались, и теперь вопят о себе.

Но как бы дети третьего поколения ни старались, в чем бы себе ни отказывали, как бы ни готовы были даже принести себя в жертву, это ничего не даст. Ведь запрос — не к нам. Машины времени у нас нет, чтобы приголубить того малыша, которым когда-то были мама или папа. Мы можем сочувствовать, жалеть того ребенка, можем стараться помочь родителям сейчас, но когда мы пытаемся ставить себе задачу их «вылечить», «сделать счастливыми», это гордыня. Кстати, гордыня — ипостась гиперответственности. Немножко мы себе насочиняли в нашем Дяди-Федорном детстве, что от нас все зависит, и без нас все пропадут. По сути, иррациональная вина, которую мы чувствуем перед родителями — это вина за то, что мы не способны сделать невозможное, не Господь Бог мы и даже не ангелы. Согласитесь, довольно странная причина для вины.

Для начала хорошо бы все-таки отдать себе отчет, как нам все-таки повезло со временем и с родителями. Одно то, что мы сейчас сидим и ведем умные разговоры, что у нас есть для этого душевные силы, хорошее умственное развитие и деньги на компьютер и Интернет — это признак достаточно благополучного детства. И достаточно хороших родителей. Те из наших сверстников, кому повезло меньше, коротают сейчас вечерок совсем по-другому, если живы еще.

Конечно, про многое жаль, и горько, и обидно до сих пор. Травма и есть. Ее глупо и вредно отрицать и замалчивать, потому что тогда рана гноится и не заживает. Но и делать ее «священной коровой», главным событием жизни, тоже глупо. Травма — не приговор. Живут люди со следами ожогов на теле, без руки, без ноги, и счастливы. С душевной травмой тоже можно жить и быть счастливым. Для этого надо ее осознать, при необходимости рану очистить, обработать, лечебной мазью помазать. И после этого перестать фиксироваться на прошлом, ибо в настоящем много всего хорошего.
Это самое важное, наверное. Перестать когда-нибудь предъявлять судьбе вексель. Списать долги. Осознать, что да, в чем-то ты был обделен судьбой, но того, что есть — очень много и этого достаточно.

Иногда, глядя на родителей, важно просто напомнить себе, что они — родители, они старше, они предки, как ни крути. А мы — их дети, по сравнению с ними всего лишь маленькие глупые дети, мы не можем, даже если б захотели, отвечать за то, будут ли они счастливы, за их здоровье, их брак, их настроение, за то, что они делали и делают со своей жизнью. Даже если им вдруг кажется, что мы можем, на самом деле — нет. И если они решат вдруг угробить себя, мы можем горевать и плакать, но поделать с этим ничего не сможем, и встать между ними и их судьбой мы не в силах. Мы всего лишь дети.
Что мы можем? Помогать, поддерживать, радовать, ухаживать, если заболеют. Но без глобальных амбиций «сделать все». Как можем, как получается, как считаем нужным. Только тяжелая болезнь и явная старость «меняют ролями» детей и родителей, и тогда это правильный обмен, естественный круговорот жизни. Иногда мне кажется, что они потому и болеют так тяжело, что болезнь дает возможность поухаживать за ними, как за детьми, «легально», не нарушая иерархии, не делая вид.

Если сильно мучат отношения с родителями, я бы все же советовала поработать со специалистом. Очень уж сильные чувства задействованы, очень мощные блоки стоят. С этим всем лучше иметь дело в условиях поддержки и безопасности. Ну, и не все умными словами опишешь, особенно связанное с детским опытом, когда мы скорее живем чувствами и телом, чем головой.
источник

Thursday, June 18, 2015

В мире не так уж много любви, которая делает нас счастливыми./ Divorce with a human face

Вот у меня был мужчина, который с самого начала заявил, что, когда люди расстаются, им больше нет смысла общаться. Даже если они были вместе семь лет и у них двое детей. Мол, из сердца вон — с глаз долой. Потом выяснилось, что точно так поступила его мать с его отцом. Она сама с ним развелась, хотя он вовсе не был плохим человеком. Просто она выскочила замуж, «потому что надо» — ей ведь было уже двадцать три года. Потом она влюбилась в другого. Раньше люди почему-то испытывали вину за чувства — и чтобы не видеть жертву своих страстей, она просто вычеркнула бывшего из жизни. А дети страдали. Детей за страдания лупили, а подарки, которые отец какое-то время им отправлял, выкидывали из окна.

Это какая-то таинственная этика, которая позволяет вытряхнуть из себя все самое худшее и доказать всем вокруг, что налет культуры хоть и был нарядным, но таким тонким, что его смыло первыми же горячими слезами отчаяния.

Расставание может быть не только достойным, но и эстетичным. Если люди уважают свое и чужое решение. Если они помнят, почему они были вместе и как много хорошего сделали друг другу.

И совсем не ясно, почему люди так хотят имитировать смерть, когда расстаются. Конечно, это тоже утрата, но человек жив — и этому надо радоваться, а не создавать пустые трагедии, как будто в жизни нет настоящих трудностей.

Мой отец, например, всю жизнь поддерживал отношения с первой женой. Она осталась у меня в памяти как близкий человек. Он помогал ей, она забирала меня на выходные или сидела со мной на даче. Да, она была немного психованная и совсем из другой среды, но при этом она была хорошим и добрым человеком, который, если честно, мне был намного приятнее, чем кровные родственники.

Лучший друг моего отца, поэт Генрих Сапгир, всю жизнь прожил с мамой первой жены. Потому что дочь ее бросила — эмигрировала в Париж. И ее мать до самой смерти жила с Генрихом и его женой Милой. Это, конечно, не полное доказательство хорошего расставания, потому что с самой бывшей отношения сложились так себе, но это все равно история о том, как ведут себя достойные люди.

В мире ведь не так уж много любви, которая делает нас счастливыми.

источник: Развод с человеческим лицом

Monday, June 15, 2015

Хоопонопоно/ Hoʻoponopono - ancient practice of reconciliation and forgiveness

Есть у гавайцев такая штука с причудливым названием: хоопонопоно. Хо-о-поно-поно.
Там целая философия о том, что мир внутри нас и мир снаружи связаны и можно влиять на внешний мир, перенастраивая и гармонизируя тот, что внутри. Не буду подробнее, этого достаточно.

Основная практика хоонопонопоно до наивности проста. Нужно, думая о человеке, с которым связана проблема, конфликт, который сильно расстроил, разочаровал, произносить вслух, можно тихонечко, или напевать определенную последовательность фраз, она легкая:
Мне жаль... Я так люблю тебя... Прости... Благодарю тебя...

Не надо при этом стараться что-то особенное чувствовать, придумывать причины, чтобы простить или вспоминать поводы, за что благодарить, можно вообще о другом думать, посуду мыть или еще что-то делать, главное — просто повторять. Какое-то время, как пойдет.
Гавайцы уверяют, что действует сказочно.

Хотите попробовать? Подумайте о ком-то из знакомых или близких, с кем разругались, рассорились, разорвали отношения. И начинайте промеж делом:
Мне жаль... Я так люблю тебя... Прости... Благодарю тебя...

Л. Петрановская, источник

*
“If we can accept that we are the sum total of all past thoughts, emotions, words, deeds and actions and that our present lives and choices are colored or shaded by this memory bank of the past, then we begin to see how a process of correcting or setting aright can change our lives, our families and our society.”
Morrnah Nalamaku Simeona
-source
*
Hoʻoponopono (ho-o-pono-pono) is an ancient Hawaiian practice of reconciliation and forgiveness. Similar forgiveness practices were performed on islands throughout the South Pacific, including Samoa, Tahiti and New Zealand.

In many Polynesian cultures, it is believed that a person's errors (called hara or hala) caused illness.
Among the islands of Vanuatu in the South Pacific, people believe that illness usually is caused by sexual misconduct or anger. "If you are angry for two or three days, sickness will come," said one local man. (см. также) The therapy that counters this sickness is confession. The patient, or a family member, may confess. If no one confesses an error, the patient may die. The Vanuatu people believe that secrecy is what gives power to the illness. When the error is confessed, it no longer has power over the person.

"Hoʻoponopono" is defined in the Hawaiian Dictionary as "mental cleansing: family conferences in which relationships were set right through prayer, discussion, confession, repentance, and mutual restitution and forgiveness." Literally, hoʻo is a particle used to make an actualizing verb from the following noun, as would "to" before a noun in English. Here, it creates a verb from the noun pono, which is defined as
...goodness, uprightness, morality, moral qualities, correct or proper procedure, excellence, well-being, prosperity, welfare, benefit, true condition or nature, duty; moral, fitting, proper, righteous, right, upright, just, virtuous, fair, beneficial, successful, in perfect order, accurate, correct, eased, relieved; should, ought, must, necessary.
Ponopono is defined as "to put to rights; to put in order or shape, correct, revise, adjust, amend, regulate, arrange, rectify, tidy up, make orderly or neat".

Morrnah Nalamaku Simeona (1913 – 1992) was recognized as a kahuna lapaʻau (healer) in Hawaiʻi and taught her updated version of hoʻoponopono throughout the United States, Asia and Europe.

In 1976 Morrnah Simeona adapted the traditional hoʻoponopono of family mutual forgiveness to the social realities of the modern day. For this she extended it both to a general problem solving process outside the family and to a psycho-spiritual self-help rather than group process.

After Simeona's passing in 1992, her former student and administrator Ihaleakala Hew Len, co-authored a book with Joe Vitale called Zero Limits referring to Simeona's hoʻoponopono teachings. Len makes no claim to be a kahuna.

In contrast to Simeona's teachings, the book brings the new idea that the main objective of hoʻoponopono is getting to "the state of Zero, where we would have zero limits. No memories. No identity." To reach this state, which Len called 'Self-I-Dentity', one has to repeat constantly, according to Joe Vitale's interpretation, the mantra, "I love you. I'm sorry. Please forgive me. Thank you."
...To change our reality, we would have to change ourselves. Total Responsibility, according to Hew Len, advocates that everything exists as a projection from inside the human being. As such, it is similar to the philosophy of solipsism, but differs in that it does not deny the reality of the consciousness of others. Instead, it views all consciousness as part of the whole, so using parts of the idea of holism: any error that a person clears in their own consciousness should be cleared for everyone.

Monday, June 08, 2015

С мотивацией надо работать/ Lyudmila Petranovskaya about motivation

Людмила Петрановская, семейный психолог:

Помнится, один малосимпатичный исторический деятель говорил, что при слове «интеллигенция» у него рука тянется к пистолету*.

[*Ганс Йост (Hanns Johst; 1890 — 1978) — немецкий прозаик, драматург, поэт, президент Палаты писателей Рейха (1935—1945), группенфюрер СС (1942), автор афоризма «Когда я слышу о культуре, я снимаю с предохранителя свой браунинг». Фраза, ставшая знаменитой, в оригинале звучит: «Когда я слышу слово „культура“… я снимаю с предохранителя свой браунинг!» («Wenn ich Kultur höre… entsichere ich meinen Browning») (многоточие автора).
Её часто приписывают различным людям. Британский историк Дэвид Старки (David Starkey) в декабре 2007 года приписал эту фразу Геббельсу. – Wikipedia]

Вот у меня уже такая реакция на слово «мотивация». Хорошее вроде бы слово, термин такой психологический, полезный. Целое направление психологии изучением мотивации занимается. А рука тянется. Хочется понять, почему, хоть для себя разобраться.

В последнее время это слово преследует меня повсюду, в беседах с сотрудниками опек, на семинарах для воспитателей интернатов, в интервью с журналистами. В какой-то момент собеседник или группа смотрит на меня особым, заговорщицким взглядом и, понизив голос, спрашивает: «Ну, вот Вы нам скажите. Вы же знаете их хорошо, приемных родителей. Какая у них НА САМОМ ДЕЛЕ мотивация? Зачем им это нужно?».

Тема вообще модная. Целые семинары проводятся для сотрудников опек: как определить подлинную мотивацию кандидатов в приемные родители. Статьи пишутся: какая мотивация правильная, а какая — так себе. Сами потенциальные приемные родители обращаются: подскажите, как правильно ответить на вопрос о мотивации? Обсуждается, что нужно бы всех кандидатов направлять к психологу, чтобы он эту самую мотивацию у них точно определил. Уровень обсуждения вопроса все растет. От грубого предположения, что «они просто хотят денег», переходят к более тонким интерпретациям. Мол, хотят избежать одиночества. Загладить вину перед собственными детьми. Освободиться от власти родителей. Самоутвердиться. Утешить внутреннего ребенка. Укрепить брак. И много чего еще. Мотивацию предлагается установить в ходе часовой беседы и учесть при принятии решения.

За всем этим стоит представление о человеке, в данном случае о приемном родителе, как о простенькой электрической схемке, где несколько проводков идут от одного контакта к другому и важно угадать, на какую кнопочку нажать, чтобы загорелась нужная лампочка. А еще лучше — применить научный подход (то есть пусть в схемке психолог поковыряется) и создать стандарты правильной мотивации — чтобы образцовая схема висела в кабинете на стенке и с ней всегда можно было сравнить.

Когда я слышу вопрос о мотивации от слушателей на семинаре, я всегда задаю встречный вопрос: «Ну, а вот у вас какая мотивация? Если вы работаете воспитателями в интернате или инспекторами опеки, не самая ведь простая работа на свете? Не самая хорошо оплачиваемая? Не самая престижная? Нервная, часто неблагодарная. Можно было бы, пожалуй, и получше найти. Зачем ВАМ это нужно? Зачем вы каждый день идете и занимаетесь несчастными детьми, страдающими семьями, иногда через не могу, через слезы и отчаяние, иногда за счет собственных детей? Зачем?»

В ответ всегда повисает тишина. Люди думают, прислушиваются к себе. А потом звучит: «Ну, много всего… Одним словом не ответишь…». Вот как, оказывается. Когда речь идет о себе — парой проводков не обойдешься. Все сложно. И сам иногда не знаешь, зачем делаешь то, что делаешь. И не отличишь, какая мотивация правильная, какая нет.

Мои коллеги-психологи очень любят себя и друг друга на эту тему поинтерпретировать. Мол, ты (или я) работаешь в помогающей профессии, потому что сам много перестрадал. Или недострадал. Или потому что у тебя в роду было что-то, или чего-то не было. Или не можешь устроить свою личную жизнь, или она у тебя слишком благополучная и устроенная.

Я вот тоже поначалу все хотела для себя понять — почему сироты? Почему семейное устройство? Чем мне далась эта сфера? Мне казалось важным разобраться. А потом перестало казаться. Человеческий ум силен и гибок — убедительное объяснение, правдоподобную «схемку» можно составить всегда. Толку от нее, если честно, мало. Именно потому, что это будет лишь правдоподобие, ведь человек — не схема. Он, как еще в свое время Кант показал, «вещь в себе», непознаваемая до конца ни самим собой, ни уж тем более внешними наблюдателями. Мотивация — одно из сложнейших явлений психики, потому что имеет отношение к сфере ценностей, к сфере свободы. Ее нельзя разложить на пункты и составить списки «имеющихся в наличии мотивов», с разделением их на «хорошие» и «плохие».

К сожалению, нельзя, потому что хотелось бы, конечно, иметь возможность отсекать, например, тех, кто хочет взять ребенка только ради денег. Или того хуже — для педофильских утех. Или чтобы свою жажду власти удовлетворить и над сиротой поиздеваться. Но такую патологическую мотивацию выявить практически невозможно. Люди, которые сознательно хотят плохого, скажут все самые нужные и правильные слова, они как раз себя контролируют.

И к счастью, нельзя, потому что страшно себе представить, что будет, если решения будут приниматься на основе «анализа мотивации». Собственно, это уже и сейчас местами происходит. Семью направляют к психологу или сами подробно беседуют. И начинается: «Почему вы хотите взять ребенка?» — «Хотим помочь, вытащить его из казенного дома». — «Значит, вами движет жалость? Вы знаете, а жалость — она унижает. Ребенка жалеть нельзя. Его надо любить». Кандидаты в замешательстве. Не могут же они сказать, что любят ребенка, когда никакого конкретного ребенка еще нет? Это пока не мальчик, не девочка, не Маша, не Петя, а просто абстрактный «ребенок».

«Ну, мы просто хотим ребенка, любить его, заботиться о нем» — заходят они с другого бока. «Хотите ребенка? Значит, хотите удовлетворить с помощью ребенка свои потребности? Вам без него одиноко? Жизнь пуста? Больше некого любить? Вас не удовлетворяют супружеские отношения? Разочаровали собственные дети?»

«Нет, у нас все нормально, но вот просто хотелось всегда большую семью, много детей…» — «Значит, вы хотите воспроизвести модель семьи своих родителей? Или вами движут религиозные убеждения? А может быть, вы так самоутверждаетесь в собственных глазах?».

И так далее. Чем подкованней специалист, чем больше всяких психологических теорий он знает, чем быстрее соображает и лучше формулирует свои мысли, тем дольше и виртуознее будет проходить «анализ мотивации». О, это такая увлекательная интеллектуальная игра — увидеть ближнего насквозь, прозреть тайные пружины движений его души! «Она просто хочет доказать своей матери, что уже выросла», «Они просто страдают от синдрома пустого гнезда», «Он просто боится женщин и потому хочет создать семью с ребенком». Неслучайное слово — «просто». Как все просто, как ясно, как складно, когда речь идет о другом человеке. На месте кандидатов я лично не хотела бы оказаться и никому бы не пожелала. Быть заживо препарированным — сомнительное удовольствие.

А главное — во всем этом нет никакого смысла. Пусть даже каждая вторая догадка нашего проницательного спеца справедлива. И? Что дальше? Как из этого следует вывод о способности или неспособности данной семьи воспитывать ребенка? Вот даже пусть им без ребенка и вправду одиноко. Что это дает нам с точки зрения прогноза: как они будут себя вести, столкнувшись с трудностями, не спасуют ли, не вернут ли ребенка обратно, не начнут ли обижать? Это самое одиночество, которое их гипотетически мучило до приема ребенка, оно — что? Будет дополнительным стимулом, чтобы все преодолеть? Будет ахиллесовой пятой, потому что никуда не исчезнет? Кто может сказать заранее? Даже если одиночество имеет место быть, они, эти будущие приемные родители, не сводятся к нему, они больше, шире, сложнее этого одного чувства, одного обстоятельства. Кроме одиночества, у них еще есть мужество, ответственность, сострадание, чувство юмора, опыт, любовь друг к другу. Много всего. Они люди, а не схемы.

Дело не в том, чтобы перестать говорить о мотивации. Я вовсе не против того, чтобы мотивацию изучать. Это ужасно интересно и наверняка сулит много интересных открытий. Я даже считаю, что с мотивацией надо работать: необоснованные ожидания — всегда фактор риска, задача специалиста выявить мифологические, идеализированные ожидания кандидатов и обсудить их вместе, помочь посмотреть на свое совместное с приемным ребенком будущее более здраво. Но меня пугает перспектива иметь «стандарты» мотивации и я уж точно не хочу ничью мотивацию «определять».

Я так до сих пор и не знаю даже про себя, почему уже много лет занимаюсь именно семейным устройством. Наверное, никогда не узнаю. Мне важнее, хорошо я это делаю, или плохо. Помогаю приемным родителям или нет. Эффективно помогаю или так себе. Только это имеет значение.

С приемными родителями — та же история. Мне не очень важно, какая у них мотивация была изначально и есть сейчас. Мне важно другое: они с ребенком обращаются по-человечески? Уважают его? Заботятся о нем? Не обижают? Сознают ответственность за него? Стараются честно, как могут, справляться с трудностями? У них получается? Вот это важно. Не чего человек в глубине души хочет, а что он на самом деле, в реальности делает. Судить душевные порывы и стремления может лишь Господь Бог. Мы просто люди, и оценивать можем лишь реальные дела и их последствия, и то в меру своих способностей. Если же говорить о стадии подготовки и принятия решений, то гораздо больше толку будет не от «определения мотивации», а от оценки ресурсов и рисков, но это уже тема отдельного разговора.

И еще одно важное соображение.

Важнейшая цель работы с мотивацией — показать, что ребенок не может и не должен быть средством решения каких бы то ни было проблем. Нельзя брать его в качестве компаньона к собственным детям, или «цемента», призванного скрепить разрушающийся брак, или «подавальщика стакана воды». То есть эти мотивы могут присутствовать, сами по себе они не криминальны, но, во-первых, наш долг предупредить семью, что подобного рода ожидания обычно не сбываются, во-вторых, — все не должно сводиться к этому. Как говорил тот же Кант, нельзя относиться к человеку «только как к средству». Ключевое слово «только». Совсем не относиться к окружающим как к средству не получится — даже самого любимого человека мы иногда просим передать соль, и в этот момент, безусловно, относимся к нему как к средству. Но он не утратит для нас ценности, как любимый человек, если по какой-то причине больше не сможет передавать соль. В этом все дело — он бывает нам нужен и полезен, но наше отношение к нему этим не исчерпывается. Всегда есть «что-то еще», представление о его самоценности безотносительно к тому, насколько он удовлетворяет наши потребности.

Все это вовсе не абстрактные рассуждения, они напрямую связаны с тем, почему меня так бесят разговоры о мотивации. В них всегда скрыто присутствует убеждение, что «просто так» приемных детей не берут. Что от хорошей жизни растить чужого ребенка никто не станет. Только если есть свои проблемы, которые с его помощью пытаются решить. «Зачем вам это нужно?» Как раз самоценности ребенка этот вопрос не предусматривает вовсе. И я очень хорошо понимаю, почему приемные родители буквально взвиваются от этого вопроса, примерно как я от вопроса про «мотивацию». Отвечать на него всерьез означает как бы признать правоту этой картины мира, признать себя схемой, а ребенка — функцией, средством. Это вызывает протест и злость и ничего другого вызывать не может.

Вопрос про «зачем» как бы исходит из того, что никаких детей-сирот в реальности нет. Если они «зачем-то» понадобятся, их вынут из виртуальной реальности базы данных и дадут. Но они ведь есть. Живут, дышат, ждут. Невозможно об этом не думать и не помнить (да, это я жалею своего внутреннего ребенка), совершенно естественно стремиться им помочь (да, у меня «комплекс спасителя»), нормально отвечать любовью на их неутоленную потребность в любви (и секса мне тоже не хватает, и, кстати, денег, а еще очень холодно за окном). Я не знаю, как и что можно объяснить тем, кому это не понятно и не очевидно. Я не знаю, что отвечать на вопрос про мотивацию.

источник: Зачем вам это надо?
17 декабря, 2009 года

Saturday, June 06, 2015

Пушкин: радость и свобода/ Lyudmila Petranovskaya about Pushkin

Людмила Петрановская, психолог, филолог:

Искала давеча по просьбе коллеги одну свою старую статью, все папки old перерыла. И вдруг нашла еще более старое, давно-давно написанное как редакторская колонка для первой полосы газеты «Русский язык». Так тепло стало. А сегодня как раз та же самая дата, к которой это писалось лет десять, наверное, назад. С долей упрощения, ибо колонка. Но суть, мне кажется, передает. Дай, думаю, повешу про хорошее, не все ж про мрачное.

* * *
Мысль, что именно после Пушкина стало возможно говорить о русском литературном языке, став хрестоматийной, не перестала быть правильной, хотя вряд ли мы часто задумываемся, что она значит. Ведь и до Пушкина были слова и предложения, метафоры и эпитеты, стихи и проза. И трудно выразить словами то, чего не было.
Не было, например, вот такого:

Послушай, дедушка, мне каждый раз,
Когда взгляну на этот замок Ретлер,
Приходит мысль: что, если это проза,
Да и дурная?..

Не могло быть и этого: «... поглядеть на дочку их, Марью Гавриловну, стройную, бледную и семнадцатилетнюю девицу». Вот этого и ни в коем случае быть не могло. Не могло быть и романа в стихах, который с удовольствием слушают маленькие дети, не понимая смысла, но зачарованные звучанием. А в самом романе – всех этих авторских усмешек: «Противоречий очень много, но их исправить не хочу...»

Серьезно все было до Пушкина в нашей литературе, серьезно, трудно... несвободно. Как не вспомнить Кантемира: «Кто не отведал еще стихи сочинять, почает, что не трудное дело несколько слогов вместить в одну строку. И правда, кто чает, что стих в том одном состоит, легко на одной стоя ноге их намарать может, но не тоже, когда дело идет, составлять порядочные, по правилам, и уху и уму приятные стихи. Трудность тогда немалая встречается так в соглашении здраваго смысла с рифмою, как и в учреждении слогов...»
Кто, прочитав пушкинское «Я вас любил», заподозрит, что ему ведомы эти мучения «соглашения здраваго смысла с рифмою»? Только тот, кто видел станицы рукописи, где после десяти зачеркнутых слов оставлено одно, единственно нужное. Как у Цветаевой: «Так и со словами. Не это — не это — не это — то. По явности не-этого узнаю то».

Главное, чем мы обязаны Пушкину — это уважение к свободе языка и ответственность перед языком. Он прошел, как по лезвию ножа, между двумя крайностями, перемешанными в русском языке к началу прошлого века: жесткой регламентированностью, расставленными всюду границами и запретами «штилей» и «приличий» и вседозволенностью, пренебрежением к «духу языка», принятой практикой корежить его по иностранным шаблонам или потому, что «не согласуется с рифмою». Свобода и ответственность вместе — огромная творческая, созидательная сила.

Свою работу по учреждению языка он проделывал сознательно, свою миссию ощущал со всей ответственностью, год за годом, произведение за произведением проходил необъятные просторы русского языка, с одной стороны, отменяя запреты, выпуская слова на свободу, как птиц из клетки, снимая гипноз штампов и предписаний, с другой — расчищая завалы, превращая хаос в гармонию. Вся его жизнь была Днем творения, когда каждые несколько лет: «Да будет проза», «Да будет драма», «Да будет лирика». А увидев, что это хорошо: «Ай, да Пушкин! Ай, да сукин сын!»

Литературный язык — это среда, в которой живет культурный человек, это воздух, которым дышит его личность. Пушкин пришел в культуру, где дышали по-французски, а по-русски отчитывали горничную. Уже через несколько десятилетий в каждом культурном доме были книги русских философов, были русские критические журналы, стояли тома классиков великой русской литературы — на вольном воздухе все развивается быстро. Теперь уже и не представить себе, как это не иметь возможности выразить свою мысль на родном языке, потому что нет слов, потому что так не говорят, потому что не поймут.
Поэтому давайте сегодня еще раз порадуемся тому, что у всех у нас был и есть Пушкин.
Хорошо, что он родился!..

*
Добавлю из сегодняшнего дня: он очень утешает. Восстанавливает, как живая вода.
Даже самыми своими отчаянными и мрачными стихами, потому что таким может быть только отчаяние человека, в полной мере знающего радость и свободу: их суть, их цену, их правоту.

источник; 6 июня 2012

Friday, June 05, 2015

don't be scared, you'll dream of squirrels and rabbits, you'll have cows there... /Kundera - Karenin's Smile

Dogs do not have many advantages over people, but one of them is extremely important: euthanasia is not forbidden by law in their case; animals have the right to a merciful death. Karenin walked on three legs and spent more and more of his time lying in a corner. And whimpering. Both husband and wife agreed that they had no business letting him suffer needlessly. But agree as they might in principle, they still had to face the anguish of determining the time when his suffering was in fact needless, the point at which life was no longer worth living.

If only Tomas hadn't been a doctor! Then they would have been able to hide behind a third party. They would have been able to go back to the vet and ask him to put the dog to sleep with an injection.

Assuming the role of Death is a terrifying thing. Tomas insisted that he would not give the injection himself; he would have the vet come and do it. But then he realised that he could grant Karenin a privilege forbidden to humans: Death would come for him in the guise of his loved ones.

Karenin had whimpered all night. After feeling his leg in the morning, Tomas said to Tereza, "There's no point in waiting."

In a few minutes they would both have to go to work. Tereza went in to see Karenin. Until then, he had lain in his corner completely apathetic (not even acknowledging Tomas when he felt his leg), but when he heard the door open and saw Tereza come in, he raised his head and looked at her.

She could not stand his stare; it almost frightened her. He did not look that way at Tomas, only at her. But never with such intensity. It was not a desperate look, or even sad. No, it was a look of awful, unbearable trust. The look was an eager question. All his life Karenin had waited for answers from Tereza, and he was letting her know (with more urgency than usual, however) that he was still ready to learn the truth from her. (Everything that came from Tereza was the truth. Even when she gave commands like "Sit!" or "Lie down!" he took them as truths to identify with, to give his life meaning.)

His look of awful trust did not last long; he soon laid his head back down on his paws. Tereza knew that no one ever again would look at her like that.

They had never fed him sweets, but recently she had bought him a few chocolate bars. She took them out of the foil, broke them into pieces, and made a circle of them around him. Then she brought over a bowl of water to make sure that he had everything he needed for the several hours he would spend at home alone. The look he had given her just then seemed to have tired him out. Even surrounded by the chocolate, he did not raise his head.

She lay down on the floor next to him and hugged him. With a slow and laboured turn of his head, he sniffed her and gave her a lick or two. She closed her eyes while the licking went on, as if she wanted to remember it forever. She held out the other cheek to be licked.

Then she had to go and take care of her heifers. She did not return until just before lunch. Tomas had not come home yet. Karenin was still lying on the floor surrounded by the chocolate, and did not even lift his head when he heard her come in. His bad leg was swollen now, and the tumour had burst in another place. She noticed some light red (noy blood-like) drops forming beneath his fur.

Again she lay next to him on the floor. She stretched one arm across his body and closed her eyes. Then she heard someone banging at the door. "Doctor! Doctor! The pig is here! The pig and his master!" She lacked strenth to talk to anyone, and did not move, did not open her eyes. "Doctor! Doctor! The pigs have come!" Then silence.

Tomas did not get back for another half hour. He went straight to the kitchen and prepared the injection without a word. When he entered the room, Tereza was on her feet and Karenin was picking himself up. As soon as he saw Tomas, he gave him a weak wag of his tail.

"Look," said Tereza, "he's still smiling."

She said it beseechingly, trying to win a short reprieve, but did not push for it.

Slowly she spread a sheet out over the couch. It was a white sheet with a pattern of tiny violets. She had everything carefully laid out and thought out, having imagined Karenin's death many days in advance. (Oh, how horrible that we actually dream ahead to the death of those we love!)

He no longer had the strength to jump up on the couch. They picked him up in their arms together. Tereza laid him on his side, and Tomas examined one of his good legs. He was looking for a more or less prominent vein. Then he cut away the fur with a pair of scissors.

Tereza knelt by the couch and held Karenin's head close to her own.

Tomas asked her to squeeze the leg because he was having trouble sticking the needle in. She did as she was told, but did not move her face from his head. She kept talking gently to Karenin, and he thought only of her. He was not afraid. He licked her face two more times. And Tereza kept whispering, "Don't be scared, don't be scared, you won't feel any pain there, you'll dream of squirrels and rabbits, you'll have cows there, and Mefisto will be there, don't be scared..."

Tomas jabbed the needle into the vein and pushed the plunger. Karenin's leg jerked; his breath quickened for a few seconds then stopped. Tereza remained on the floor by the couch and buried her face in his head.

Then they both had to go back to work and leave the dog laid out on the couch, on the white sheet with tiny violets.

They came back towards evening. Tomas went into the garden. He found the lines of the rectangle that Tereza had drawn with her heel between the two apple trees. Then he started digging. He kept precisely to her specifications. He wanted everything to be just as Tereza wished.

She stayed in the house with Karenin. She was afraid of burying him alive. She put her ear to his mouth and thought she heard a weak breathing sound. She stepped back and seemed to see his breast moving slightly.

(No, the breath she heard was her own, and because it set her own body ever so slightly in motion, she had the impression the dog was moving.)

She found a mirror in her bag and held it up to his mouth. The mirror was so smudged she thought she saw drops on it, drops caused by his breath.

"Tomas! He's alive!" she cried, when Tomas came in from the garden in his muddy boots.

Tomas bent over him and shook his head.

They each took an end of the sheet he was lying on, Tereza the lower end, Tomas the upper. Then they lifted him up and carried him out to the garden.

The sheet felt now wet to Tereza's hands. He puddled his way into our lives and now he's puddling his way out, she thought, and she was glad to feel the moisture on her hands, his final greeting.

They carried him to the apple trees and set him down. She leaned over the pit and arranged the sheet so that it covered him entirely. It was unbearable to think of the earth they would soon be throwing over him, raining down on his naked body.

Then she went into the house and came back with his collar, his leash, and a handful of the chocolate that had lain untouched on the floor since morning. She threw it all in after him.

Next to the pit was a pile of freshly dug earth. Tomas picked up the shovel.

Just then Tereza recalled her dream: Karenin giving birth to two rolls and a bee. Suddenly the words sounded like an epitaph. She pictured a monument standing there, between the apple trees, with the inscription Here lies Karenin. He gave birth to two rolls and a bee.

It was twilight in the garden, the time between day and evening. There was a pale moon in the sky, a forgotten lamp in the room of the dead.

Their boots were caked with dirt by the time they took the shovel and spade back to the recess where their tools stood all in a row: rakes, watering cans, hoes.

Milan Kundera - Unbearable Lightness of Being

Этот отрывок на русском языке - в подборке цитат Милана Кундеры о животных