Monday, July 21, 2014

Khenpo Sodargye: Buddhism is wisdom, not fairy tales.

Jul 1, 2014
Nowadays, there are too many forms for our eyes, too much sound for our ears and too much desire for our minds. We should give our mind a break in peace and ease.

*
Jun 17, 2014
Many people believe that without love, life is tasteless, but do not know what love is. For them, love is to possess, snatch, and control, instead of tolerance, selflessness and help. Such love cannot make oneself and others happy, but increasingly painful.

*
Jun 5, 2014
Larung Gar Buddhist Institute is going to hold an 8-day Vajrasattva Dharma Gathering from Jun 6 to 13.
Reciting and practicing Vajrasattva mantra “Om Vajra Sattva Hum” is the most powerful and effective method to purify karmic obscurations. If you can finish 400,000 recitations, even the most inexpiable misdeed can be completely purified.

*
May 8, 2014
Everything that we cling to in a dream vanishes when we wake up; everything that we pursue today will be no use when we die. When is death coming? Neither you nor I know it.

*
May 6, 2014
Wearing watches worth three hundred dollars or three million dollars, the time is the same. Drinking liquor worth five dollars or five hundred dollars, throwing up is the same. Living in houses of three hundred square feet or three thousand square feet, loneliness is the same. One day, you will realize that genuine inner happiness could never be afforded by material world.

*
Apr 3, 2014
Living in others’ world, even with opulent comfort, one is still weary; living in one’s own world, even if penniless, one is still at ease.

- Khenpo Sodargye -
(found when searching for info on Serthar Buddhist Institute/ Larung Gar - E.K.)

Thursday, June 19, 2014

ущербные и глупые хвалят редко и мало / Clive Staples Lewis (1898 – 1963), misc quotes

...всякая радость сама собой переходит в хвалу, если не сдержишь ее из робости и деликатности. Мир только и делает, что хвалит и славит: влюбленные восхваляют возлюбленных, читатели — любимые книги, спортсмены — свой спорт; словом, все кому не лень расписывают погоду, пейзажи, вина, блюда, актеров, машины, лошадей, приятелей, детей, цветы, страны, колледжи, горы, марки, насекомых, даже политиков и ученых. Я не раз замечал, что особенно часто и много хвалят самые смиренные, здоровые и умные люди, а ущербные и глупые хвалят редко и мало. Хороший критик найдет, что похвалить в несовершенной книге; плохой вычеркивает из литературы одну книгу за другой. Здоровый и доброжелательный человек найдет, за что похвалить самую скромную еду, даже если он привык к очень изысканной; больной или сноб найдет недостатки в любом угощении. Если вычесть чрезвычайные обстоятельства, можно сказать, что хвала — словесное выражение душевного здоровья. Совершенно не важно, умелая она или нет; многие любовные стихи так же ужасны, как гимны. Еще я замечал, что, когда мы хвалим, мы вечно просим к нам присоединиться: «А? Правда? Нет, правда?»

Клайв С. Льюис. Размышления о псалмах

*
...на свете существуют два вида нелюбви к себе, очень похожие на первый взгляд и прямо противоположные по своим плодам. Когда Шелли говорит, что «презрение к себе — источник злобы», а другой, более поздний поэт обличает тех, кто «гнушается и ближним, как собою», оба они имеют в виду нередкое и весьма нехристианское свойство. Такая ненависть к себе делает истинным бесом того, кто при простом эгоизме был бы (или становился бы) животным. Видя свою нечистоту, мы совсем не обязательно обретаем смирение. Мы можем обрести и «невысокое мнение» обо всех людях, включая себя, которое породит цинизм, жестокость или и то и другое вместе.

...любить себя можно двояко. Можно видеть в себе создание Божие, а к созданиям этим, какими бы они ни стали, надо быть милостивым. Можно видеть в себе пуп земли и предпочитать свои пользу и выгоды — чужим. Вот эту, вторую любовь к себе нужно не только возненавидеть, но и убить.

Надеюсь, когда мы научимся любить ближнего, как себя (что вряд ли случится в этой жизни), мы научимся любить и себя, как ближнего, — т. е. сменим лицеприятие на милость. Нехристианский же самоненавистник ненавидит все «я», все Божьи создания. Поначалу одно «я» он ценит — свое. Но когда он убеждается в том, что эта драгоценная личность исполнена скверны, гордость его уязвлена и вымещает злобу сперва на нем самом, затем — на всех. Он глубоко себялюбив, но уже иначе, навыворот, и довод у него простой: «Раз я себя не жалею, с какой же стати мне жалеть других?»
Так, центурион у Тацита «жесточе, ибо много перенес».
Дурной аскетизм калечит душу, истинный — убивает эгоизм.
Лучше любить себя, чем не любить ничего; лучше жалеть себя, чем никого не жалеть.

Клайв Стейплз Льюис. О любви к себе

*
Образ вселенной, преподносимый нашим опытом, никогда не может послужить основой для религии — обретенная из иного источника, она всегда держалась вопреки ему.

Бесспорно, что боль и тщета человеческой жизни были очевидны во все времена. Наша собственная религия берет начало среди евреев — народа, зажатого между великими
воинственными империями, постоянно терпящего поражения и угоняемого в плен, не хуже Польши и Армении знакомого с трагической судьбой побежденного. Просто нелепо относить боль к числу открытий науки. Отложите эту книгу и поразмыслите минут пять над тем, что все великие религии впервые проповедовались и долгое время существовали в мире, в котором не было хлороформа.

Другой тип любви — это любовь человека к животному, отношение, часто употребляемое в Писании в качестве символа отношений между Богом и людьми: «Мы — Его народ и овцы Его пастбища».
<…> общение между, скажем, человеком и собакой существует в интересах человека: он приручает собаку в первую очередь затем, чтобы любить ее, а не чтобы она любила его, и чтобы она могла служить ему, но не чтобы он мог служить ей. И в то же время интересы собаки не приносятся в жертву интересам человека. Главной цели (чтобы он ее любил) нельзя полностью достичь без того, чтобы она также, на свой манер, не любила его, и она не может служить ему, если он по-своему не служит ей. При этом, потому лишь, что собака по людским стандартам — одно из «лучших» неразумных существ и подходящий предмет для человеческой любви (конечно же, любви в той степени и того рода, какие соответствуют такому предмету, без дурацких антропоморфистских преувеличений), человек накладывает свой отпечаток на собаку и делает ее более достойной любви, чем она была в своем природном состоянии. В этом состоянии она обладает запахом и повадками, непереносимыми для человеческой любви. Человек купает ее, тренирует ходить на двор, учит не воровать, и таким образом получает возможность любить ее безоговорочно. Будь щенок богословом, вся эта процедура породила бы в нем серьезные сомнения относительно «благости» человека. Но взрослая и полностью обученная собака, будучи крупнее, здоровее и долговечнее дикой собаки, и допущенная, как бы по благодати, в целый мир взаимных чувств, привязанностей, интересов и удобств, совершенно не присущих участи животного, не будет иметь подобных сомнений.
Могут заметить, что человек (я всё время имею в виду хорошего человека) берет на себя весь этот труд по отношению к собаке и задает весь этот труд собаке лишь потому, что это животное высокоразвитое — потому, что оно почти достойно любви, и ему имеет смысл сделать его полностью достойным любви. Он не учит ходить на двор уховертку и не устраивает купания сороконожке.

Настоящая беда заключена в том, что «доброта» — это качество, которое с опасной легкостью можно приписать себе на совершенно недостаточных основаниях.
Каждый человек благодушен, если в данный момент его ничто не раздражает. Таким образом, человек находит себе утешение за все свои прочие пороки в том, что «у него есть сердце», что он «мухи не обидит», хотя на деле он никогда не сделал ни малейшей жертвы ради ближнего. Мы думаем, что мы добры, когда мы просто довольны.

Мы питаем странную иллюзию, будто простое течение времени сводит грех на нет. Я слышал, как люди, в том числе и я, рассказывали о жестокостях и обманах, допущенных в детстве, так, словно нынешний говорящий не имел к ним никакого отношения, и даже со смехом. Но само по себе время никак не отменяет факта или вины греха.

Нельзя быть добрым, не обладая всеми прочими добродетелями. Если вы, будучи трусом, хвастуном и лентяем, еще ни разу не причинили своему ближнему особого вреда, то лишь потому, что благополучие вашего ближнего пока не вступило в конфликт с вашей безопасностью, самомнением и досугом. Всякий порок ведет к жестокости. Даже доброе чувство, жалость, если оно не контролируется милосердием и справедливостью, ведет, через гнев, к жестокости.

Христианское учение о страдании объясняет, на мой взгляд, очень любопытный факт относительно мира, в котором мы живем. Бог, по самой природе этого мира, лишает нас установившегося счастья и обеспеченности будущего, но Он щедро наделяет нас радостью, удовольствием и весельем. Мы никогда не застрахованы от опасности, но у нас в избытке веселья, а порой и экстаза.
Нетрудно догадаться, почему. Обеспеченность будущего, которой мы жаждем, научит нас сердечной привязанности к этому миру, тогда как несколько мгновений счастливой любви, пейзаж, симфония, веселая встреча с друзьями, купание или футбольный матч не проявляют подобной тенденции. Отец наш дает нам в отдохновение в нашем путешествии приятные гостиницы, но Он не дает нам повода ошибочно принимать их за наш дом.

Возможно, вы замечали, что книги, которые вы по-настоящему любите, связаны между собой тайной нитью. Вам очень хорошо известно, что это за общее качество, которое заставляет вас любить их, хотя вы не можете облечь его в слова, но большинство ваших друзей вовсе его не видит, и они часто удивляются, отчего это, любя одно, вы также любите и другое. Опять-таки, вы стоите перед каким-то пейзажем, который, кажется, воплотил в себе всё, чего вы всю жизнь искали, но затем вы поворачиваетесь к стоящему рядом другу, который, казалось бы, видит то же, что и вы, — но при первых же словах между вами разверзается пропасть, и вы понимаете, что для него этот пейзаж имеет совершенно иной смысл, что он стремится к чуждой вам цели и его совершенно не трогает невыразимое впечатление, только что вас преобразившее.
Даже в ваших любимых досугах — разве не присутствует в них всегда некое тайное влечение, о котором другие странным образом не имеют понятия, нечто такое, с чем нельзя отождествиться, но что всегда находится на грани проявления, какой-нибудь запах свежеоструганного дерева в мастерской или плеск воды о борт лодки? Разве не всякая дружба на всю жизнь рождается в тот момент, когда вы, наконец, встречаете другого человека с намеком (пусть, даже в лучшем случае, слабым и неверным) на то самое нечто, с желанием которого вы родились, и что, скрытое под налетом многих желаний и во все мгновения безмолвия в промежутках между более шумными страстями, день и ночь, год за годом, с детства до старости, вы разыскивали, выслеживали, к чему вы прислушиваетесь? Но вы никогда этим не обладали. Всё то, что когда-либо безраздельно владело вашей душой, было лишь намеком на это — манящим проблеском, никогда не исполненным обещанием, эхом, замершим вдали, едва докатившись до слуха. Но если оно и впрямь явится вам, если когда-нибудь возникнет эхо, которое не замрет, но раскатится полным звуком, вы его узнаете. Без малейшей тени сомнения вы скажете: вот, наконец, то, для чего я был создан. Мы не можем рассказывать об этом друг другу. Это тайное клеймо каждой души, невыразимая и неутолимая жажда, то, чего мы желали прежде, чем встретили своих жен, нашли друзей, избрали работу, и чего мы будем по-прежнему желать на смертном одре, когда наше сознание более не будет узнавать ни жены, ни друга, ни работы. Пока мы существуем, существует и это стремление. Теряя его, мы теряем всё.

Некоторые жертвы хронической боли демонстрируют отрицательные последствия в смысле характера. Они становятся раздражительными и злоупотребляют своим положением больных, устанавливая домашнюю тиранию. Но чудо в том, что таких печальных случаев очень мало, а героев куда больше — физическая боль бросает своего рода вызов, который большинство людей признает и — принимает. С другой стороны, длительная болезнь, даже в отсутствие боли, изнуряет не только тело, но и сознание. Больной отказывается от борьбы и постепенно впадает, беспомощно и жалко, в сосредоточенное на своем несчастье отчаяние. При всем том, некоторые, даже в схожем физическом состоянии, до конца сохраняют ясность и самоотверженность. Наблюдать их — редкое, трогающее за душу переживание.
Душевная боль менее драматична, чем физическая, но она шире распространена и труднее переносима. Приватные попытки скрыть душевную боль усугубляют это бремя — куда легче сказать «у меня болит зуб», чем «у меня камень на сердце».

Клайв Стейплз Льюис. Боль (Problem Of Pain)

*
C тех пор как я стала старухой, месть богов более не страшит меня. Разве боги в силах повредить мне? У меня нет ни мужа, ни сына, ни друга, на которых мог бы обрушиться их гнев. Моя иссохшая плоть по привычке желает, чтобы ее мыли, питали и не по разу в день облачали в нарядные одежды, но мне не жаль моего тела — боги властны отнять у него жизнь, когда им заблагорассудится.

Клайв Стейплз Льюис. Пока мы лиц не обрели

* * *
Клайв Стейплз Льюис (Clive Staples Lewis, 1898 — 1963) — английский и ирландский писатель, поэт, магистр филологии и богослов.
В 1917 году поступил в Оксфордский университет, обучение прервал в ходе первой мировой войны, в которой принял участие; был ранен в битве при Аррасе.
В 1919 году возобновил учёбу, по окончании курса преподавал словесность в колледже Св. Магдалины.
С 1954 года Льюис работал в Кембридже, в 1955 стал членом Британской академии.
Наибольшую известность автору принесли религиозные апологетические трактаты «Страдание» (1940), «Письма Баламута» (1942), «Любовь» (1960), «Просто христианство» (1952), произведения в жанре аллегорической фантазии: «Кружный путь» (1933), «Мерзейшая мощь» (1945) и цикл романов в жанре фэнтази «Хроники Нарнии» (1950—1956). (из статьи)

Н. Трауберг. Несколько слов о Клайве С. Льюисе:

В 1963 г. он ушел в отставку по болезни и 22 ноября того же года — умер, в один день с Джоном Кеннеди и Олдосом Хаксли.
<…> Когда он что-то узнавал, он делился этим. Знал он очень много, слыл даже в Оксфорде одним из самых образованных людей и делился со студентами своими познаниями и в лекциях, и в живых беседах, из которых складывались его книги.
Прежде всего, Льюис милостив. Как-то и его и других оксфордских христиан обвиняли в «гуманности», и он написал стихи, которые кончаются словами: «А милостивые все равно помилованы будут» (перевожу дословно, прозой).
<…> Льюиса упрекали, что в век Гитлера и Сталина он описывает «всякие мелочи». Он знал, что это не мелочи, что именно этим путем — через властность, зависть, злобность, капризность, хвастовство — идет зло в человеке. Он знал, как близко грех.
Когда-то отец Браун у Честертона сказал: «Кто хуже убийцы? — Эгоист». Вот — суть, ворота, начало главного греха.
Кажется, Бердяев сказал, что многие живут так, словно Бога нет. К Льюису это не отнесешь. Самое главное в нем — не ум, и не образованность, и не талант полемиста, а то, что он снова и снова показывает нам не эгоцентрический, а богоцентрический мир.
<…> Американская журналистка Джой Дэвидмен стала христианкой, читая его книги (больше всего потрясли ее «Письма Баламута» и «Расторжение брака»). В начале 50-х годов она стала ему писать, потом приехала в Англию и полюбила его. События развивались медленно, Льюис привязывался к ней, но совсем не хотел жениться и даже, видимо, не влюблялся, но тут она заболела — и он обвенчался с ней в больнице. Джой выздоровела. Они были очень счастливы целых три года, поехали вместе в Грецию, а когда вернулись, она заболела опять и летом 1960 г. умерла. Еще через три года умер Льюис.

Friday, May 30, 2014

иммунная система нашей планеты пытается от нас избавиться / Kurt Vonnegut (1922-2007) - quotes

Из Правил жизни:

Пишу я с 1949 года. Я — самоучка. У меня нет никаких теорий насчет литературы, полезных для других. Когда я пишу, я просто становлюсь самим собой. А во мне шесть футов два дюйма росту, вешу я около двухсот фунтов, двигаюсь неуклюже, только плаваю хорошо. Вот вся эта, временно взятая напрокат, туша и пишет книжки. Зато в воде я прекрасен.
[в предисловии к сборнику своих рассказов]

У меня нет литературного образования. Вначале я изучал в университете химию, потом антропологию. Мне было 35, когда я полюбил Блейка, 40 — когда я прочел «Мадам Бовари», и 45 — когда я впервые услышал о Селине. По чистой случайности я прочел «Взгляни на дом свой, ангел» [роман Томаса Вульфа. — Esquire] ровно тогда, когда было нужно — в 18 лет.

Я пишу, как ребенок. Я не злоупотребляю длинными предложениями. Я не пользуюсь точкой с запятой. Я избегаю иронии — мне не нравится, когда люди говорят одно, а имеют ввиду другое. Поэтому меня читают школьники.

Если Вы всерьез хотите разочаровать родителей, а к гомосексуализму душа не лежит, — идите в искусство.

Война во Вьетнаме сделала миллионеров миллиардерами, а война в Ираке сделает миллиардеров триллионерами. Это то, что я называю прогрессом.

Когда я пишу, я чувствую себя безруким и безногим человеком с карандашом во рту.

Я всю жизнь рисую, но никому не показываю. Это приятное занятие — всем рекомендую. Пойте, танцуйте, пишите, рисуйте, играйте на инструменте, и не важно, хорошо у вас это получается или нет — так вы развиваете свою душу.

«Дорогой Сергей Довлатов! Я тоже люблю вас, но Вы разбили мое сердце. Я родился в этой стране, бесстрашно служил ей во время войны, но так и не сумел продать ни одного своего рассказа в журнал „Нью-Йоркер“. А теперь приезжаете вы и — бах! — Ваш рассказ сразу же печатают. Что-то странное творится, доложу я вам...»

Я уверен, что СПИД — это результат того, что иммунная система нашей планеты пытается от нас избавиться. После двух мировых войн, холокоста и ужаса на Балканах планета просто должна от нас освободиться. Мы ужасные животные.

Писатель скончался 11 апреля 2007 года.
За год до своей смерти он опубликовал в эдинбургской газете The Sunday Herald обращение к читателям, в котором писал:

«Какими бы коррумпированными, алчными и бессердечными ни становились наше правительство, наш большой бизнес, наши СМИ, наши религиозные и благотворительные организации — музыка никогда не утратит очарования. Если когда-нибудь я всё же умру — не дай Бог, конечно, — прошу написать на моей могиле такую эпитафию: “Для него необходимым и достаточным доказательством существования Бога была музыка”».

Wednesday, May 28, 2014

стоит задуматься, и тотчас вспоминаешь что-нибудь грустное/ Sergey Dovlatov - Zapovednik

Желтые занавески усиливали ощущение духоты.

Я перелистывал «Дневники» Алексея Вульфа. О Пушкине говорилось дружелюбно, иногда снисходительно. Вот она, пагубная для зрения близость. Всем ясно, что у гениев должны быть знакомые. Но кто поверит, что его знакомый — гений?!

Я вышел на бульвар. Тяжело и низко шумели липы. Я давно убедился: стоит задуматься, и тотчас вспоминаешь что-нибудь грустное.

До Пушкинских Гор оставалось километров сто.
Я зашел в хозяйственную лавку. Приобрел конверт с изображением Магеллана. Спросил зачем-то:
— Вы не знаете, при чем тут Магеллан?
Продавец задумчиво ответил:
— Может, умер… Или героя дали…

В шесть мы подъехали к зданию туристской базы. До этого были холмы, река, просторный горизонт с неровной кромкой леса. В общем, русский пейзаж без излишеств. Те обыденные его приметы, которые вызывают необъяснимо горькое чувство.

...страсть к неодушевленным предметам раздражает меня… (Я мысленно раскрыл записную книжку.) Есть что-то ущербное в нумизматах, филателистах, заядлых путешественниках, любителях кактусов и аквариумных рыб. Мне чуждо сонное долготерпение рыбака, безрезультатная немотивированная храбрость альпиниста, горделивая уверенность владельца королевского пуделя… […] Короче, не люблю я восторженных созерцателей. И не очень доверяю их восторгам. Я думаю, любовь к березам торжествует за счет любви к человеку. И развивается как суррогат патриотизма…
Я согласен, больную, парализованную мать острее жалеешь и любишь. Однако любоваться ее страданиями, выражать их эстетически — низость…

...из-за поворота вышел Леня Гурьянов, бывший университетский стукач.
— Борька, хрен моржовый, — дико заорал он, — ты ли это?!
Я отозвался с неожиданным радушием. Еще один подонок застал меня врасплох. Вечно не успеваю сосредоточиться

На каждом шагу я видел изображения Пушкина. Даже возле таинственной кирпичной будочки с надписью «Огнеопасно!». Сходство исчерпывалось бакенбардами. Размеры их варьировались произвольно. Я давно заметил: у наших художников имеются любимые объекты, где нет предела размаху и вдохновению. Это в первую очередь — борода Карла Маркса и лоб Ильича

Виктория Альбертовна [хранительница музея] беседовала со мной, недоверчиво улыбаясь. К этому я уже начал привыкать. Все служители пушкинского культа были на удивление ревнивы. Пушкин был их коллективной собственностью, их обожаемым возлюбленным, их нежно лелеемым детищем. Всякое посягательство на эту личную святыню их раздражало. Они спешили убедиться в моем невежестве, цинизме и корыстолюбии.

Хранители усадьбы — супружеская чета — мне неожиданно понравились. Будучи женаты, они могли позволить себе такую роскошь, как добродушие.

Чем лучше я узнавал Пушкина, тем меньше хотелось рассуждать о нем. Да еще на таком постыдном уровне. Я механически исполнял свою роль, получая за это неплохое вознаграждение. (Полная экскурсия стоила около восьми рублей.)
В местной библиотеке я нашел десяток редких книг о Пушкине. Кроме того, перечитал его беллетристику и статьи. Больше всего меня заинтересовало олимпийское равнодушие Пушкина. Его готовность принять и выразить любую точку зрения. Его неизменное стремление к последней высшей объективности. Подобно луне, которая освещает дорогу и хищнику и жертве.
Не монархист, не заговорщик, не христианин — он был только поэтом, гением и сочувствовал движению жизни в целом.
Его литература выше нравственности. Она побеждает нравственность и даже заменяет ее. Его литература сродни молитве, природе… Впрочем, я не литературовед…

Довлатов, Михайловское, 1975 год

...кошмар и безнадежность — еще не самое плохое. Самое ужасное — хаос…
Стоит пожить неделю без водки, и дурман рассеивается. Жизнь обретает сравнительно четкие контуры. Даже неприятности кажутся законным явлением.

Друзья направились в микрорайон, жизнелюбивые, отталкивающие и воинственные, как сорняки

— Как вы сюда попали?
— Меня заманил Лобанов. Я у него картину приобрел из снобизма. Что-то белое… с ушками… Вроде кальмара… Называется «Вектор тишины»…

Шел дождь, и я подумал: вот она, петербургская литературная традиция. Вся эта хваленая «школа» есть сплошное описание дурной погоды. Весь «матовый блеск ее стиля» — асфальт после дождя…

— Я, — говорю, — репортер.
— Журналист?
— Нет, именно репортер. Журналистика — это стиль, идеи, проблемы… А репортер передает факты. Главное для репортера — не солгать. В этом состоит пафос его работы. Максимум стиля для репортера — немота. В ней минимальное количество лжи…

Она была молчаливой и спокойной. Молчаливой без напряжения и спокойной без угрозы. Это было молчаливое спокойствие океана, равнодушно внимающего крику чаек…

— Единственная честная дорога — это путь ошибок, разочарований и надежд. Жизнь — есть выявление собственным опытом границ добра и зла… Других путей не существует… Я к чему-то пришел… Думаю, что еще не поздно…
— Это слова.
— Слова — моя профессия.
— И это — слова. Все уже решено. Поедем с нами. Ты проживешь еще одну жизнь…
— Для писателя это — смерть.
— Там много русских.
— Это пораженцы. Скопище несчастных пораженцев. Даже Набоков — ущербный талант.

Короче, зашел я в лесок около бани. Сел, прислонившись к березе. И выпил бутылку «Московской», не закусывая. Только курил одну сигарету за другой и жевал рябиновые ягоды…
Мир изменился к лучшему не сразу. Поначалу меня тревожили комары. Какая-то липкая дрянь заползала в штанину. Да и трава казалась сыроватой.
Потом все изменилось. Лес расступился, окружил меня и принял в свои душные недра. Я стал на время частью мировой гармонии. Горечь рябины казалась неотделимой от влажного запаха травы. Листья над головой чуть вибрировали от комариного звона. Как на телеэкране, проплывали облака. И даже паутина выглядела украшением…
Я готов был заплакать, хотя все еще понимал, что это действует алкоголь. Видно, гармония таилась на дне бутылки…

Портвейн распространялся доброй вестью, окрашивая мир тонами нежности и снисхождения.

Ленинград начинается постепенно, с обесцвеченной зелени, гулких трамваев, мрачноватых кирпичных домов. В утреннем свете едва различимы дрожащие неоновые буквы. Безликая толпа радует вас своим невниманием.
Через минуту вы уже снова горожанин. И только песок в сандалиях напоминает о деревенском лете…

О вреде спиртного написаны десятки книг. О пользе его — ни единой брошюры. Мне кажется, зря…

Сергей Довлатов, Заповедник
фотографии отсюда

Thursday, May 15, 2014

Помни, чтó такое человек, и будешь равнодушен ко всему происходящему/ Greek Stoic Epictetus - selected aphorisms

см. также эпикурейские мудрости

Эпиктет (ок. 55 — 135 гг.) родился рабом во Фригийском городе Гиераполисе (Hierapolis, Phrygia) в середине I в. н. э.

Эпиктет — это, собственно, даже и не имя, а рабская кличка, означающая «прикупленный».

Каким-то образом Эпиктет очутился в Риме и здесь был «прикуплен» могущественным императорским вольноотпущенником секретарем Нерона Эпафродитом (Epaphroditos). Эпафродит, сам бывший раб, отличался особенной жестокостью по отношению к своим рабам.

Эпиктет. Избранные афоризмы (источник)

Перевод с греческого В.Г. Алексеева // Издание А.С. Суворина, СПб., 1891

Нет никого, кто, любя деньги, удовольствия и славу, любил бы и людей: их любит лишь тот, кто любит добродетель.

Ты не хотел бы ехать на большом, красивом, украшенном позолотой корабле — и утонуть на нем. Так не желай же жить в большом, роскошном доме, где бы ты был подавлен горем.

Самое приятное может сделаться самым неприятным, стóит только преступить меру.

Знай меру во всякой пище и питье и удовлетворяй лишь первому позыву к пище. Позыв же к пище выражается в том удовольствии, с каким ты ешь. Тогда ты не будешь принимать пищи насильно, станешь обходиться без тонких блюд и пить с удовольствием любой напиток.

Волк имеет сходство с собакой, как льстец, любовник жены и нахлебник* похожи друг на друга. Берегись поэтому вместо стерегущих стада собак впустить в дом по ошибке хищных волков.
[*так называемые «паразиты». В Древней Греции гости имели право приводить с собой на обед других гостей, незваных и носивших характерное прозвище «теней», откуда и возник обычай, по которому на обед являлись докучливые паразиты. За хорошее блюдо или роскошный обед они готовы были служить предметом самых невозможных насмешек и переносить самые возмутительные обиды со стороны хозяев или гостей].

Ссориться и спорить вообще невежливо, но в особенности неприлично — в разговорах за выпивкой. Ведь пьяному все равно не убедить трезвого, как трезвому не уговорить пьяного, а там, где все убеждения напрасны, незачем пускать в ход все свое красноречие.

Предполагаемое изображение Эпиктета,
оксфордское издание 1751 года

Лучше жить с одним человеком высокой души и быть спокойным и независимым, нежели вести жалкую жизнь в обществе многих.

Не украшай своего дома живописью — пусть украшением ему служит царящая в нем умеренность. Первая чужда душе и лишь на время ласкает взоры, тогда как последняя сжилась с ней, нетленна, вечное украшение дому.

Питтак, оскорбленный одним человеком, мог наказать его, но отпустил со словами: «Прощение — лучше мщения». Первое свойственно людям добрым, последнее — злым.

Когда Питтак спросил молчавшего за столом Солона, отчего он не говорит — оттого ли, что не находит предмета для разговора, или по глупости, он получил ответ: «Ни один дурак не может молчать за столом».

Главная цель природы — укреплять в нас стремление к прекрасному и полезному.

Когда у Фалеса спросили: «Что вполне общее всем?» — он отвечал: «Надежда»,— она остается даже у тех, у кого нет ничего другого.
[И все равно: надежда им Лжет детским лепетом своим.]

Удивительна наша природа и жизнелюбива, как говорит Ксенофонт [См. об этом IV гл. «Воспоминаний о Сократе» Ксенофонта]. Нет ничего противнее, гаже нашего тела, и все же мы любим его и хвалим; если бы нам нужно было бы походить только пять дней за нашим ближним, мы не согласились бы на это. Представь себе, как приятно вставать рано поутру и чистить другому зубы или, когда он справит свои естественные надобности, мыть ему седалище. Надо только удивляться, как это мы любим то, что ежедневно требует столько ухода, сопряженного с неприятностями. Сперва я должен набить свой «мешок», потом снова его опорожнить. Может ли быть что противнее? — и все же я должен повиноваться Богу, и я останусь верен ему и буду мыть, кормить и одевать свое жалкое тело. Когда я был моложе, мне приходилось исполнять еще больше приказаний, но я исполнял их. Почему же ропщете вы, когда природа берет обратно то тело, которое она же дала нам?.. Мы его любим, говорите вы. Но разве эту самую любовь, как я сказал выше, внушила вам не та же природа? Теперь она говорит сама: «Отдай свое тело»; оно не должно больше тяготить тебя...

Молодой, умирая, ропщет на богов за то, что умирает в цвете лет; старик — за то, что томится, когда ему пора на покой. И все же, когда смерть встанет с ним лицом к лицу, его охватывает жажда жизни, он посылает за врачом и просит его употребить все силы, все искусство, чтобы поставить его на ноги. Удивительные создания эти люди — не хотят ни жить, ни умирать!

Лучше желать всем приобрести добродетель, а не богатство, которое глупцам даже вредно: с богатством увеличиваются пороки, и, чем кто глупее, тем безобразнее ведет себя, благо имеет возможность удовлетворять своим желаниям.

Чего не следует делать, того не делай даже в мыслях.

Пьян тот, кто выпил больше трех стаканов; если же он и трезв, он все-таки перешел меру.

Нет ничего легче найти друга в счастии и ничего труднее — в горе.
[*То же говорит Гораций: «Пока ты будешь счастлив, у тебя найдется много друзей, в горе — ты будешь один»].

Глупцов вылечивает от горя время, умных — их ум.

Умен тот, кто не печалится о том, чего нет, а доволен настоящим.

Закон природы был, есть и будет один: явления в ней не могут происходить иначе, чем происходят теперь. Переменам, переходам из одного состояния в другое подвергаются не только люди и все остальные живые существа на земле, но и боги. В переменах, переходах из одного состояния в другое принимают участие даже четыре стихии: земля превращается в воду, вода — в воздух, последний в свою очередь делается эфиром. Превращение совершается в одном порядке: нижнее становится верхним (Теория Гераклита). Кто старается вникнуть в это и прийти к убеждению, что необходимо подчиняться законам природы, тот проживет свой век в мире и тишине.

Укрепляй в себе чувство довольства своей судьбою: с этим оружием ты непобедим.

Природа дала людям один язык и два уха, чтобы мы больше слушали других, нежели говорили сами.

Помни, чтó такое человек, и будешь равнодушен ко всему происходящему.

Не следует человеку с философскими взглядами на вещи говорить среди невежд, как трезвому — в кружке пьяных.

Когда Эпиктета спросили: «Какой человек богат?» — он отвечал: «Довольный собой».

Эпиктет довольно часто сравнивает человека с актером. Вот одно из наиболее известных его сравнений:
«Не забудь,— ты актер и играешь в пьесе роль, назначенную автором. Коротка пьеса — коротка и роль, длинна — длинна и она. Даст он тебе роль нищего,— старайся вернее создать его тип, как и тип калеки, высшего правительственного лица или частного человека».
(Эпиктет. Основания стоицизма. Пер. В. Алексеева. Спб., 1888, стр. 6)

Что такое человек? — Душонка с телом — ходячим трупом.

Нет ничего гнуснее и хуже двух пороков — нетерпеливости и невоздержности, когда мы не переносим, не остаемся равнодушны к обидам, которые нам следовало терпеть, или не воздерживаемся от вещей и страстей, от которых должно воздерживаться. Кто запечатлел в своем сердце два эти слова и будет помнить их, чтобы управлять и владеть собою,— тот редко впадает в ошибку и проживет вполне счастливо. Эти два слова: терпение и воздержание.

см. также историю о военном пилоте Джеймсе Стокдейле, которому выжить в плену (7 лет!) помогали доктрины Эпиктета

Tuesday, May 13, 2014

Мне бы собаку завести... пусть хоть кто-нибудь будет похож на меня /Salinger, Uncle Wiggily in Connecticut

— Умираю, хочу ее видеть. На кого она похожа?
Элоиза зажгла спичку:
— На Акима Тамирова.
— Нет, я серьезно.
— На Лью. Вылитый Лью. А когда мамаша является, они все как тройняшки. — Не вставая, Элоиза потянулась к пепельницам, сложенным стопкой на дальнем углу курительного столика. Ей удалось снять верхнюю и поставить себе на живот. — Мне бы собаку завести, спаниеля, что ли, — сказала она, — пусть хоть кто-нибудь в семье будет похож на меня.

Mary Jane extended her pack of cigarettes, saying "Oh, I'm dying to see her. Who does she look like now?"
Eloise struck a light. "Akim Tamiroff."
"No, seriously."
"Lew. She looks like Lew. When his mother comes over, the three of them look like triplets." Without sitting up, Eloise reached for a stack of ashtrays on the far side of the cigarette table. She successfully lifted off the top one and set it down on her stomach. "What I need is a cocker spaniel or something," she said. "Somebody that looks like me."

--
— А я тебе говорю — не знала ты Уолта, — говорила Элоиза в четверть пятого, лежа на ковре и держа стакан с коктейлем на плоской, почти мальчишеской груди. — Никто на свете не умел так смешить меня. До слез, по-настоящему.
<…> Вот он умел меня рассмешить, — сказала Элоиза. — Смешил в разговоре. Смешил по телефону. Даже в письмах смешил до упаду. И самое главное, он и не старался нарочно, просто с ним всегда было так весело, так смешно.

"I mean you didn't really know Walt," said Eloise at a quarter of five, lying on her back on the floor, a drink balanced upright on her small-breasted chest. "He was the only boy I ever knew that could make me laugh. I mean really laugh."
<…> "Well, he could make me laugh that way," Eloise said. "He could do it when he talked to me. He could do it over the phone. He could even do it in a letter. And the best thing about it was that he didn't even try to be funny—he just was funny."

--
— Нет, все-таки это еще не все, — сказала Мэри Джейн. — Этого мало. Понимаешь, мало.
— Чего мало?
— Ну... сама знаешь... Если тебе с человеком весело, и все такое...
— А кто тебе сказал, что этого мало? —— сказала Элоиза. —— Жить надо весело, не в монашки же мы записались, ей-богу!

"Well," Mary Jane said. "That isn't everything. I mean that isn't everything."
"What isn't?"
"Oh . . . you know. Laughing and stuff."
"Who says it isn't?" Eloise said. "Listen, if you're not gonna be a nun or something, you might as well laugh."

--
— Смешно, конечно. Только почему ты не рассказываешь про него своему Лью?
— Почему? Да потому что Лью — тупица, каких свет не видел, вот почему, — сказала Элоиза. — Мало того. Я тебе вот что скажу, деловая барышня. Если ты еще раз выйдешь замуж, никогда ничего мужу не рассказывай. Поняла?
— А почему? — спросила Мэри Джейн.
— Потому. Ты меня слушай, — сказала Элоиза. — Им хочется думать, что у тебя от каждого знакомого мальчишки всю жизнь с души воротило. Я не шучу, понятно? Да, конечно, можешь им рассказывать что угодно. Но правду — никогда, ни за что! Понимаешь, правду — ни за что! Скажешь, что была знакома с красивым мальчиком, обязательно добавь, что красота у него была какая-то слащавая. Скажешь, что знала остроумного парня, непременно тут же объясни, что он был трепло и задавака. А не скажешь, так он тебе будет колоть глаза этим мальчиком при всяком удобном случае... Да, конечно, он тебя выслушает очень разумно, как полагается. И физиономия у него будет умная до черта. А ты не поддавайся. Ты меня слушай. Стоит только поверить, что они умные, у тебя не жизнь будет, а сущий ад.

"Yes. Only, why don't you tell Lew about him sometime, though?"
"Why? Because he's too damn unintelligent, that's why," Eloise said. "Besides. Listen to me, career girl. If you ever get married again, don't tell your husband anything. Do you hear me?"
"Why?" said Mary Jane.
"Because I say so, that's why," said Eloise. "They wanna think you spent your whole life vomiting every time a boy came near you. I'm not kidding, either. Oh, you can tell them stuff. But never honestly. I mean never honestly. If you tell 'em you once knew a handsome boy, you gotta say in the same breath he was too handsome. And if you tell 'em you knew a witty boy, you gotta tell 'em he was kind of a smart aleck, though, or a wise guy. If you don't, they hit you over the head with the poor boy every time they get a chance." Eloise paused to drink from her glass and to think. "Oh," she said, "they'll listen very maturely and all that. They'll even look intelligent as hell. But don't let it fool you. Believe me. You'll go through hell if you ever give 'em any credit for intelligence. Take my word."

Лапа-Растяпа (перевод Р. Райт-Ковалевой) / Uncle Wiggily in Connecticut

Sunday, May 11, 2014

война — это не романтика, а варварство/ Stefan Zweig, The World of Yesterday

Нынешнее поколение, ставшее свидетелем начала только второй мировой войны, возможно, спрашивает себя: почему мы не переживали подобное? Почему в 1939 году массы больше не всколыхнулись в таком же воодушевлении, как в 1914-м? Почему они просто подчинились приказу — беспрекословно, молчаливо и обреченно? Разве здесь было не то же самое, разве речь не шла о вещах даже более важных, более святых, более высоких в этой современной нам войне, которая стала войной идей, а не просто войной за границы и колонии?

Ответ прост: потому что наш мир 1939 года уже не имел былой, по-детски наивной легковерности, как тот — 1914 года. Тогда народ еще слепо доверял своим авторитетам; никто в Австрии не отважился бы подумать, что повсюду почитаемый отец страны император Франц Иосиф на двадцать четвертом году своего правления мог призвать свой народ без крайней на то необходимости, потребовать кровавых жертв, если бы империи не угрожали злые, коварные, преступные враги. Немцы в свою очередь прочитали телеграммы их кайзера к царю, в которых он ратовал за мир; благоговейное почитание «старших» начальников, министров, дипломатов, их проницательности и честности было еще в крови маленького человека. Если уж дело дошло до войны, то это могло случиться лишь против воли их государственных деятелей: они не виноваты ни в чем, никто во всей стране не несет ни малейшей вины. Следовательно, преступники, поджигатели войны должны были быть по ту сторону, в другой стране: мы вынуждены защищаться от подлого и коварного врага, который без всякой причины «напал» на мирную Австрию и Германию.

[…]
И потом, что знали в 1914 году о войне после почти полувекового мира широкие массы? Они ее не видели, они навряд ли когда-нибудь думали о ней. Она была легендой, и именно отдаленность сделала ее героической и романтичной. Люди все еще представляли себе ее по школьным хрестоматиям и картинам в галереях: стремительные атаки кавалеристов в красочных мундирах; если уж смерть, то от пули прямо в сердце, вся военная кампания — сплошной победный марш. «На Рождество мы будем дома», — со смехом кричали в августе 1914 года своим матерям новобранцы. Кто в деревне и городе помнил еще о «настоящей» войне? В лучшем случае несколько стариков, которые в 1866 году воевали с Пруссией, нынешним союзником, да и война была скоротечной, почти бескровной, давней, поход на три недели без особых жертв, даже устать не успели. Стремительная вылазка в романтику, дерзкое мужское приключение — так рисовалась война 1914 года простому человеку; молодые люди даже искренне опасались, что могут пропустить столь волнующее приключение, поэтому они пылко припадали к знаменам, поэтому ликовали и пели в поездах, которые везли их на бойню; бурно и судорожно устремлялась красная кровавая река по венам всей империи. А поколение 1939 года с войной было уже знакомо. Оно уже не обманывалось. Оно знало, что война — это не романтика, а варварство. Что длится она годы и годы, это непоправимое зло жизни. Оно знало, что не с разряженными дубовыми венками и пестрыми лентами они устремятся в атаку на врага, а неделями будут прозябать в окопах или казармах, что могут быть разорваны и изувечены на расстоянии, ни разу не глянув врагу в глаза. Заранее знали из газет и фильмов о новых чудовищных технических способах уничтожения, знали, что огромные танки перемалывают на своем пути раненых, а самолеты превращают спящих женщин и детей в месиво, знали, что любая война 1939 года из-за ее бездушной механизации будет в тысячу раз более подлой, более жестокой и более бесчеловечной, чем все прежние войны человечества. Никто из поколения 1939 года не верил больше в благословенную Господом справедливость войны, и больше того: уже не верили даже в справедливость и продолжительность мира, который она должна была принести. Ибо слишком хорошо еще помнили все разочарования, которые принесла последняя: обнищание вместо обогащения, ожесточение вместо удовлетворения, голод, инфляцию, мятежи, потерю гражданских свобод, закабаление государством, выматывающую нервы неуверенность, недоверие всех ко всем.

[…]
Постепенно в эти первые военные недели войны 1914 года стало невозможным разумно разговаривать с кем бы то ни было. Самые миролюбивые, самые добродушные как одержимые жаждали крови. Друзья, которых я знал как убежденных индивидуалистов и даже идейных анархистов, буквально за ночь превратились в фанатичных патриотов, а из патриотов — в ненасытных аннексионистов. Каждый разговор заканчивался или глупой фразой, вроде «Кто не умеет ненавидеть, тот не умеет по-настоящему любить», или грубыми подозрениями. Давние приятели, с которыми я никогда не ссорился, довольно грубо заявляли, что я больше не австриец, мне следует перейти на сторону Франции или Бельгии. Да, они даже осторожно намекали, что подобный взгляд на войну как на преступление, собственно говоря, следовало бы довести до сведения властей, ибо «пораженцы» — красивое слово было изобретено как раз во Франции — самые тяжкие преступники против отечества. Оставалось одно: замкнуться в себе и молчать, пока других лихорадит и в них бурлят страсти. Это было нелегко. Ибо даже в эмиграции — чего я отведал предостаточно — не так тяжело жить, как одному в своей стране.

Стефан Цвейг (1881-1942), «Вчерашний мир»

The World of Yesterday (German title Die Welt von Gestern) is the final book Zweig handed to his publisher the day before he and his wife committed suicide in 1942, despairing at the destruction of European culture resulting from by the rise of fascism. (source)

Saturday, May 10, 2014

у них на все уже заготовлены названия и чувства/ they have names and emotions for everything that happens. Salinger - Teddy

Правда или нет, что вы сообщили всей этой лейдеккеровской ученой братии — Уолтону, Питу, Ларсену, Сэмюэлсу и так далее, — где, когда и как они умрут? Правда это? Если хотите, можете не отвечать, но в Бостоне только и говорят о том, что...
— Нет, это неправда, — решительно возразил Тедди. — Я сказал, где и когда именно им следует быть как можно осмотрительнее. И еще я сказал, что бы им стоило сделать... Но ничего такого я не говорил. Не говорил я им, что во всем этом есть неизбежность.
— Так вы не говорили Уолтону или там Ларсену, где, когда и как их настигнет смерть? — настаивал Никольсон.
— Нет! Не говорил, — твердо ответил Тедди. — Я бы им вообще ничего не сказал, если бы они сами об этом все время не заговаривали. Первым начал профессор Уолтон. Он сказал, что ему хотелось бы знать, когда он умрет, потому что тогда он решит, за какую работу ему браться, а за какую нет, и как получше использовать оставшееся время, и все в таком духе. И тут они все стали спрашивать... Ну, я им и сказал кое-что.
Никольсон промолчал.
— Но про то, кто когда умрет, я не говорил, — продолжал Тедди. — Это совершенно ложные слухи... Я мог бы сказать им, но я знал, что в глубине души им этого знать не хотелось. Хотя они преподают религию и философию, все равно, я знал, смерти они побаиваются.
Тедди помолчал, полулежа в шезлонге.
— Так глупо, — сказал он. — Ты ведь просто бросаешь свое тело ко всем шутам... И все. Тыщу раз все это проделывали. А если кто забыл, так это еще не значит, что ничего не было. Так глупо.

"But is it true, or isn't it, that you informed the whole Leidekker examining bunch—Walton, Peet, Larsen, Samuels, and that bunch—when and where and how they would eventually die? Is that true, or isn't it? You don't have to discuss it if you don't want to, but the way the rumor around Boston—"
"No, it is not true," Teddy said with emphasis. "I told them places, and times, when they should be very, very careful. And I told them certain things it might be a good idea for them to do . . . But I didn't say anything like that. I didn't say anything was inevitable, that way."
"But you didn't tell Walton, or Larsen, for example, when or where or how death would eventually come?" Nicholson pressed.
"No. I did not," Teddy said firmly. "I wouldn't have told them any of that stuff, but they kept talking about it. Professor Walton sort of started it. He said he really wished he knew when he was going to die, because then he'd know what work he should do and what work he shouldn't do, and how to use his time to his best advantage, and all like that. And then they all said that . . . So I told them a little bit."
Nicholson didn't say anything.
"I didn't tell them when they were actually going to die, though. That's a very false rumor," Teddy said. "I could have, but I knew that in their hearts they really didn't want to know. I mean I knew that even though they teach Religion and Philosophy and all, they're still pretty afraid to die." Teddy sat, or reclined, in silence for a minute. "It's so silly," he said. "All you do is get the heck out of your body when you die. My gosh, everybody's done it thousands and thousands of times. Just because they don't remember it doesn't mean they haven't done it. It's so silly."

*
— Для вас это [собственная смерть], может быть, и не трагедия, — сказал он, — но ваши мама с папой были бы наверняка весьма опечалены. Об этом вы подумали?
— Подумал, конечно, — ответил Тедди. — Но это оттого, что у них на все уже заготовлены названия и чувства.

"It might not be a tragedy from your point of view, but it would certainly be a sad event for your mother and dad," he said "Ever consider that?"
"Yes, of course, I have," Teddy said. "But that's only because they have names and emotions for everything that happens."

*
— Вы ведь знаете Свена? Из гимнастического зала? — спросил Тедди. — Так вот, если бы Свену приснилось сегодня, что его собака умерла, он бы очень-очень мучился во сне, потому что он ужасно любит свою собаку. А проснулся бы — и увидел, что все в порядке. И понял бы, что все это ему приснилось.
— Что из этого следует?
— Из этого следует, что, если бы его собака и вправду умерла, было бы совершенно то же самое. Только он не понял бы этого. Он бы не проснулся, пока сам не умер, вот что я хочу сказать.

"You know Sven? The man that takes care of the gym?" he asked. He waited till he got a nod from Nicholson. "Well, if Sven dreamed tonight that his dog died, he'd have a very, very bad night's sleep, because he's very fond of that dog. But when he woke up in the morning, everything would be all right. He'd know it was only a dream."
Nicholson nodded. "What's the point, exactly?"
"The point is if his dog really died, it would be exactly the same thing. Only, he wouldn't know it. I mean he wouldn't wake up till he died himself."

Сэлинджер. Девять рассказов. Тедди // Перевод: С. Таск
Salinger. Nine Stories. Teddy

Friday, May 09, 2014

I never saw such a bunch of apple-eaters/ Salinger, Teddy

— Я испытываю к ним сильную привязанность. Я хочу сказать, они ведь мои родители, значит, нас что-то объединяет, — говорил Тедди. — Мне бы хотелось, чтобы они весело прожили эту свою жизнь, потому что, я знаю, им самим этого хочется... А вот они любят меня и Пуппи, мою сестренку, совсем иначе. Я хочу сказать, они, мне кажется, как-то не могут любить нас такими, какие мы есть. Они не могут любить нас без того, чтобы хоть чуточку нас не переделывать. Они любят не нас самих, а те представления, которые лежат в основе любви к детям, и чем дальше, тем больше. А это все-таки не та любовь.

"I have a very strong affinity for them. They're my parents, I mean, and we're all part of each other's harmony and everything," Teddy said. "I want them to have a nice time while they're alive, because they like having a nice time . . . But they don't love me and Booper — that's my sister — that way. I mean they don't seem able to love us just the way we are. They don't seem able to love us unless they can keep changing us a little bit. They love their reasons for loving us almost as much as they love us, and most of the time more. It's not so good, that way."

*
...не повстречай я эту девушку, и мне бы не надо было воплощаться в американского мальчика. Вы знаете, в Америке так трудно предаваться медитациям и жить духовной жизнью. Стоит только попробовать, как люди начинают считать тебя ненормальным. Например, отец видит во мне какого-то урода. Ну а мама... ей кажется, что зря я думаю все время о Боге. Она считает, что это вредно для здоровья.

I wouldn't have had to get incarnated in an American body if I hadn't met that lady. I mean it's very hard to meditate and live a spiritual life in America. People think you're a freak if you try to. My father thinks I'm a freak, in a way. And my mother— well, she doesn't think it's good for me to think about God all the time. She thinks it's bad for my health.

*
— Мне было шесть лет, когда я вдруг понял, что все вокруг — это Бог, и тут у меня волосы стали дыбом, и все такое, — сказал Тедди. — Помню, это было воскресенье. Моя сестренка, тогда совсем еще маленькая, пила молоко, и вдруг я понял, что она — Бог, и молоко — Бог, и все, что она делала, это переливала одного Бога в другого, вы меня понимаете?

"I was six when I saw that everything was God, and my hair stood up, and all that," Teddy said. "It was on a Sunday, I remember. My sister was only a very tiny child then, and she was drinking her milk, and all of a sudden I saw that she was God and the milk was God. I mean, all she was doing was pouring God into God, if you know what I mean."

*
— Почему людям кажется, что все имеет границы? Да просто потому, что большинство людей не умеет смотреть на вещи иначе, — объяснил он. — А сами вещи тут не при чем.

"The reason things seem to stop off somewhere is because that's the only way most people know how to look at things," he said. "But that doesn't mean they do."

*
— Вы помните яблоко из Библии, которое Адам съел в раю? — спросил он. — А знаете, что было в том яблоке? Логика. Логика и всякое Познание. Больше там ничего не было. И вот что я вам скажу: главное — это чтобы человека стошнило тем яблоком, если, конечно, хочешь увидеть вещи, как они есть. Я хочу сказать, если оно выйдет из вас, вы сразу разберетесь с
кусками дерева и всем прочим. Вам больше не будут мерещиться в каждой вещи ее границы. И вы, если захотите, поймете наконец, что такое ваша рука. Вы меня слушаете? Я говорю понятно?
— Да, — ответил Никольсон односложно.
— Вся беда в том, — сказал Тедди, — что большинство людей не хочет видеть все как оно есть. Они даже не хотят перестать без конца рождаться и умирать. Им лишь бы переходить все время из одного тела в другое, вместо того, чтобы прекратить это и остаться рядом с Богом — там, где действительно хорошо.
Он задумался.
— Надо же, как все набрасываются на яблоки, — сказал он.
И покачал головой.

"You know that apple Adam ate in the Garden of Eden, referred to in the Bible?" he asked. "You know what was in that apple? Logic. Logic and intellectual stuff. That was all that was in it. So--this is my point — what you have to do is vomit it up if you want to see things as they really are. I mean if you vomit it up, then you won't have any more trouble with blocks of wood and stuff. You won't see everything stopping off all the time. And you'll know what your arm really is, if you're interested. Do you know what I mean? Do you follow me?"
"I follow you," Nicholson said, rather shortly.
"The trouble is," Teddy said, "most people don't want to see things the way they are. They don't even want to stop getting born and dying all the time. They just want new bodies all the time, instead of stopping and staying with God, where it's really nice." He reflected. "I never saw such a bunch of apple-eaters," he said. He shook his head.

Сэлинджер. Девять рассказов. Тедди // Перевод: С. Таск
Salinger. Nine Stories. Teddy

Thursday, May 08, 2014

поэты любят навязывать [свои] эмоции тому, что лишено всякой эмоциональности/ what emotions are good for; Salinger, Teddy

В его завораживающем голосе звучали хрипловатые нотки, как это бывает у мальчиков его возраста. Каждая фраза казалась первозданным островком в крошечном море виски.

His voice was oddly and beautifully rough cut, as some small boys' voices are. Each of his phrasings was rather like a little ancient island, inundated by a miniature sea of whiskey.

*
Наберись терпения и ответь на письмо профессора Манделя.
Попроси профессора, чтобы он больше не присылал книжки стихов. У меня и так уже запас на целый год. И вообще они мне надоели. Идет человек по пляжу, и вдруг, к несчастью, ему на голову падает кокосовый орех. И голова его, к несчастью, раскалывается пополам. А тут его жена идет, напевая, по бережку, и видит две половинки, и узнает их, и поднимает. Жена, конечно, расстраивается и начинает душу раздирающе плакать... Дальше я эти стихи читать не могу. Лучше взяла бы в руки обе половинки и прикрикнула бы на них, сердито так: «Хватит безобразничать!» Конечно, профессору советовать такое не стоит. Вопрос сам по себе спорный, и к тому же миссис Мандель — поэт.

Answer Professor Mandell's letter when you get a chance and the patience. Ask him not to send me any more poetry books. I already have enough for 1 year anyway. I am quite sick of it anyway. A man walks along the beach and unfortunately gets hit in the head by a cocoanut. His head unfortunately cracks open in two halves. Then his wife comes along the beach singing a song and sees the 2 halves and recognizes them and picks them up. She gets very sad of course and cries heart breakingly. That is exactly where I am tired of poetry. Supposing the lady just picks up the 2 halves and shouts into them very angrily "Stop that!" Do not mention this when you answer his letter, however. It is quite controversial and Mrs. Mandell is a poet besides.

*
— А вас никогда не смущали загадочные атмосферные явления? — продолжал он с улыбкой.
— Не знаю, я не принимаю погоду так близко к сердцу, если вы это имели в виду, — сказал Тедди.

"The weather ever bother you out of all sensible proportion?" he asked, smiling.
"I don't take it too personal, if that's what you mean," Teddy said.

*
— Вы поэт? — спросил он.
— Поэт? — переспросил Никольсон. — Да нет. Увы, нет. Почему вы так решили?
— Не знаю. Поэты всегда принимают погоду слишком близко к сердцу. Они любят навязывать [свои] эмоции тому, что лишено всякой эмоциональности.
Никольсон, улыбаясь, полез в карман пиджака за сигаретами и спичками.
— Мне всегда казалось, что в этом-то как раз и состоит их ремесло, — возразил он. — Разве, в первую очередь, не с эмоциями имеет дело поэт?
Тедди явно не слышал его или не слушал. Он рассеянно смотрел то ли на дымовые трубы, похожие друг на друга, как два близнеца, то ли мимо них, на спортивную площадку.
Никольсон прикурил сигарету, но не сразу — с севера потянуло ветерком. Он поглубже уселся в шезлонге и сказал:
— Видать, здорово вы озадачили...
— Песня цикады не скажет, сколько ей жить осталось, — вдруг произнес Тедди. — Нет никого на дороге в этот осенний вечер.
— Это что такое? — улыбнулся Никольсон. — Ну-ка еще раз.
— Это два японских стихотворения. В них нет особых эмоций, — сказал Тедди.

"Are you a poet?" he asked.
"A poet?" Nicholson said. "Lord, no. Alas, no. Why do you ask?"
"I don't know. Poets are always taking the weather so personally. They're always sticking their emotions in things that have no emotions."
Nicholson, smiling, reached into his jacket pocket and took out cigarettes and matches. "I rather thought that was their stock in trade," he said. "Aren't emotions what poets are primarily concerned with?"
Teddy apparently didn't hear him, or wasn't listening. He was looking abstractedly toward, or over, the twin smokestacks up on the Sports Deck.
Nicholson got his cigarette lit, with some difficulty, for there was a light breeze blowing from the north. He sat back, and said, "I understand you left a pretty disturbed bunch--"
" `Nothing in the voice of the cicada intimates how soon it will die,' " Teddy said suddenly. "'Along this road goes no one, this autumn eve."'
"What was that?" Nicholson asked, smiling. "Say that again."
"Those are two Japanese poems. They're not full of a lot of emotional stuff," Teddy said.

*
— Не понимаю, — сказал Тедди, — отчего считается, что надо непременно испытывать какие-то эмоции. Мои родители убеждены, что ты не человек, если не находишь вещи [ситуации, происходящее] грустными, или очень неприятными, или очень... несправедливыми, что ли. Отец волнуется, даже когда читает газету. Он считает, что я бесчувственный.
Никольсон стряхнул в сторону пепел.
— Я так понимаю, сами вы не подвержены эмоциям? — спросил он.
Тедди задумался, прежде чем ответить.
— Если и подвержен, то, во всяком случае, не помню, чтобы я давал им выход, — сказал он. — Не вижу, какая от них польза.

"I wish I knew why people think it's so important to be emotional," Teddy said. "My mother and father don't think a person's human unless he thinks a lot of things are very sad or very annoying or very-very unjust, sort of. My father gets very emotional even when he reads the newspaper. He thinks I'm inhuman."
Nicholson flicked his cigarette ash off to one side. "I take it you have no emotions?" he said.
Teddy reflected before answering. "If I do, I don't remember when I ever used them," he said. "I don't see what they're good for."

*
Будь я Богом, ни за чтобы не захотел, чтобы меня любили сентиментальной любовью. Очень уж это ненадежно.

"If I were God, I certainly wouldn't want people to love me sentimentally. It's too unreliable."

Сэлинджер. Девять рассказов. Тедди // Перевод: С. Таск
Salinger. Nine Stories. Teddy

Wednesday, May 07, 2014

как бы я был счастлив, если бы у меня была такая мать/ Paustovsky, Telegram

(на фото: Паустовский и пёс Грозный, Таруса, 1961; отсюда)

Ветер свистел за окнами в голых ветвях, сбивал последние листья. Керосиновый ночник вздрагивал на столе. Он был, казалось, единственным живым существом в покинутом доме, — без этого слабого огня Катерина Петровна и не знала бы, как дожить до утра.
Ночи были уже долгие, тяжёлые, как бессонница. Рассвет все больше медлил, все запаздывал и нехотя сочился в немытые окна, где между рам ещё с прошлого года лежали поверх ваты когда-то жёлтые осенние, а теперь истлевшие и черные листья.

Она задохнулась, остановилась у старого дерева, взялась рукой за холодную, мокрую ветку и узнала: это был клён. Его она посадила давно, ещё девушкой-хохотушкой, а сейчас он стоял облетевший, озябший, ему некуда было уйти от этой бесприютной, ветреной ночи.
Катерина Петровна пожалела клён, потрогала шершавый ствол, побрела в дом и в ту же ночь написала Насте письмо.
«Ненаглядная моя, — писала Катерина Петровна. — Зиму эту я не переживу. Приезжай хоть на день. Дай поглядеть на тебя, подержать твои руки. Стара я стала и слаба до того, что тяжело мне не то что ходить, а даже сидеть и лежать, — смерть забыла ко мне дорогу. Сад сохнет — совсем уж не тот, — да я его и не вижу. Нынче осень плохая. Так тяжело; вся жизнь, кажется, не была такая длинная, как одна эта осень».

Катерина Петровна закрывала глаза, и из них выкатывалась и скользила по желтому виску, запутывалась в седых волосах одна-единственная слезинка.

Подморозило. Выпал тонкий снежок. День побелел, и небо было сухое, светлое, но серое, будто над головой протянули вымытую, подмёрзшую холстину. Дали за рекой стояли сизые. От них тянуло острым и веселым запахом снега, схваченной первым морозом ивовой коры.
К. Паустовский, «Телеграмма» (1930е)

*
Я бродил подолгу и видел много примет осени. По утрам в лужах под стеклянной коркой льда были видны пузыри воздуха. Иногда в таком пузыре лежал, как в полом хрустальном шаре, багровый или лимонный лист осины или березы. Мне нравилось разбивать лед, доставать эти замерзшие листья и приносить их домой. Скоро у меня на подоконнике собралась целая куча таких листьев. Они отогрелись, и от них тянуло запахом спирта.
Лучше всего было в лесах. По лугам дул ветер, а в лесах стояла похрустывающая ледком сумрачная тишина. Может быть, в лесах было особенно тихо от темных облаков. Они так низко нависали над землей, что кроны сосен закутывались подчас туманом.

Много было примет осени, но я не старался запоминать их. Одно я знал твердо — что никогда не забуду этой осенней горечи, чудесным образом соединенной с легкостью на душе и простыми мыслями.
Чем угрюмее были тучи, волочившие по земле мокрые, обтрепанные подолы, чем холоднее дожди, тем свежее становилось на сердце, тем легче, как бы сами по себе, ложились на бумагу слова.

Стекла в окнах были старенькие и кривые. Они переливались радужным блеском, и язычок свечи отражался в них почему-то два раза.
Все вещи — диваны, столы и стулья — были сделаны из светлого дерева, блестели от времени и пахли кипарисом, как иконы.

Однажды Катерина Ивановна попросила меня проводить ее в сад, — в нем она не была с ранней весны, все не пускала слабость.
— Дорогой мой, — сказала Катерина Ивановна, — уж вы не взыщите с меня, со старой. Хочется мне напоследок посмотреть сад. В нем я еще девушкой зачитывалась Тургеневым. Да и кое-какие деревья я посадила сама.
Она одевалась очень долго. Надела старый теплый салопчик, теплый платок и, крепко держась за мою руку, медленно спустилась с крылечка.
Уже вечерело. Сад облетел. Палые листья мешали идти. Они громко трещали и шевелились под ногами. На зеленеющей заре зажглась звезда. Далеко над лесом висел серп месяца.
Катерина Ивановна остановилась около обветренной липы, оперлась о нее рукой и заплакала.
Я крепко держал ее, чтобы она не упала. Плакала она, как очень старые люди, не стыдясь своих слез.
— Не дай вам Бог, родной мой, — сказала она мне, — дожить до такой одинокой старости! Не дай вам Бог!
Я осторожно повел ее домой и подумал: как бы я был счастлив, если бы у меня была такая мать!

[Мать Паустовского Мария Григорьевна (1858 - 1934), урождённая Высочанская, происходила из семьи служащего сахарного завода и отличалась, по воспоминаниям сына, властностью характера; см. статью.
«Моя мать — дочь служащего на сахарном заводе — была женщиной властной и неласковой. Всю жизнь она держалась «твердых взглядов», сводившихся преимущественно к задачам воспитания детей.
Неласковость ее была напускная. Мать была убеждена, что только при строгом и суровом обращении с детьми можно вырастить из них "что-нибудь путное"». см. статью]

Умерла Катерина Ивановна к утру. Мне пришлось закрыть ей глаза. Я, должно быть, никогда не забуду, как я осторожно прижал ее полузакрытые веки и неожиданно из-под них скатилась тусклая слеза.

Отрывок из главы «Зарубки на сердце» // «Золотая роза» (1956)

Sunday, May 04, 2014

В.К.Тредиаковский - о поэте и поэтическом вымысле/ Trediakovsky about a poet and fiction

«От сего, что поэт есть творитель, не наследует, что он лживец: ложь есть слово против разума и совести, но поэтическое вымышление бывает по разуму так, как вещь могла и долженствовала быть».

Василий Кириллович Тредиаковский
(1703—1768)

Thursday, May 01, 2014

В те дни мы отождествляли стиль с сущностью.../ Brodsky, Watermark

И я поклялся, что если смогу выбраться из родной империи, то первым делом поеду в Венецию, сниму комнату на первом этаже какого-нибудь палаццо, чтобы волны от проходящих лодок плескали в окно, напишу пару элегий, туша сигареты о сырой каменный пол, буду кашлять и пить и на исходе денег вместо билета на поезд куплю маленький браунинг и не сходя с места вышибу себе мозги, не сумев умереть в Венеции от естественных причин.

...Впервые я ее увидел несколько лет назад, в том самом предыдущем воплощении: в России. Тогда картина явилась в облике славистки, точнее, специалистки по Маяковскому. Последнее чуть не зачеркнуло картину как объект интереса в глазах моей компании. Что этого не случилось, было мерой ее обозримых достоинств.
180 см, тонкокостнaя, длинноногaя, узколицaя, с кaштaновой гривой и кaрими миндaлевидными глaзaми, с приличным русским нa фaнтaстических очертaний устaх и с ослепительной улыбкой тaм же, в потрясaющей, плотности пaпиросной бумaги, зaмше и чулкaх в тон, гипнотически блaгоухaя незнaкомыми духaми… Онa былa сделaнa из того, что увлaжняет сны женaтого человекa. Кроме того, венециaнкой.

В те дни мы отождествляли стиль с сущностью, крaсоту с интеллектом. Все-тaки мы были публикой книжной, a в известном возрaсте, веря в литерaтуру, предполaгaешь, что все рaзделяют или должны рaзделять твои вкусы и пристрaстия. Поэтому если кто-то хорошо смотрится, то он свой. Незaтронутые внешним миром, особенно зaпaдным, мы не знaли, что стиль продaется оптом, что крaсотa бывaет просто товaром.

Иосиф Бродский, «Набережная неисцелимых» (1989)

см. также

Wednesday, April 30, 2014

a box of chocolates with an occasional turd

“My mama always said, life was like a box a chocolates. You never know what you’re gonna get.”
Forrest Gump (actor Tom Hanks), 1994

“Life is not like a box of chocolates. A box of chocolates is all good. I mean, it would be like a box of chocolates if there was a occasional turd.”
Comedian Bill Maher (On his TV show 'Politically Incorrect')

source

Monday, April 28, 2014

Очень мало любви и много одиночества/ Petr Mamonov - squiggle

14 апреля родился знаменитый российский актер, музыкант и поэт Пётр Мамонов.

(П. Мамонов, 1985 год, фото отсюда)

Я ничего не одобряю и не порицаю, у меня дел по горло, своей грязи. Если я очищу мир на маленькое пятнышко себя, миру этого хватит. Спаси себя, и хватит с тебя.
Любовь — это не чувство, это добродетель. Это количество добра, которое мы делаем, невзирая на отдачу. Когда ты делаешь просто так. Вот бабуля в метро, уступи ей место. Не надо к ней чувством пылать, делать надо, делать.
Любое, любое дело мимо любви — это мимо Бога. А мимо Бога — это мимо вообще.
Сделай кому-нибудь что-то хорошее, даром, но каждый день. Все время в плюс, в позитив. Увидишь, как у тебя сердце заживет!
• Нельзя подменять настоящее ловко сказанным.
• Надо встречать человека, всегда говорить выше его заслуг и достоинства, и это не будет человекоугодием. Тогда человек будет стремиться подняться до того уровня, который ты ему устанавливаешь. [// см. Эффект Пигмалиона]
• Если ты на самом дне, то у тебя на самом деле хорошее положение: тебе дальше некуда, кроме как наверх.
Задайте себе один вопрос: «Зачем я живу?». Только так, реально задайте. Считаю, если никому не было хорошо от того, что я сегодня день прожил, — он прошел зря.
Надо бы нам всем, да и мне в первую очередь, научиться говорить себе «нет». Легко сказать — трудно сделать. Трудно. Но если постараться сильно, понять, что другого способа жить просто нет, тогда получается.
Не прощать обидчику — всё равно как сердиться на какую-то вещь, что об неё стукнулся. Виноват всегда ты; но бывает так больно, что бьёшь вещь или швыряешь её об пол. Ну и что? Только руку зашиб или отскочила от пола и — по лбу! Обида — это адское состояние: нигде нет покоя.
Важно, как мы умрем! Одно дело — за правду, и совсем иное — от водки.
• Когда ко мне приезжают, говорят: «Далеко вы забрались». А я спрашиваю: «Далеко от чего?» И человек замолкает. Из-за того, что я в деревне живу, у меня каждый день другой. Каждый день — другое небо. Утром встал — и завертелось, а вечером смотришь и видишь: и такие облачка, и этакие Господь подпустил. Ни фига себе! Стоишь и как безумный смотришь на эти звезды и думаешь: «Боже мой, вот завтра умру, и что я скажу Ему?» Как в молитве говорится: если тень Твоя так прекрасна, каков же Ты Сам?
Учитесь проигрывать и не сожалеть об этом.
Нам знать нужно, что все плохие мысли — не наши, от чертей. Наше — хорошее. Значит, себя любить надо. Но себя — изначально задуманного. А все блудное, жадное — не мое. И — легче становится. Все чужое гнать начинаешь.
На мой взгляд, святой отличается от грешного тем, что научился любить.
• Если мы сделали 9100 шагов в сторону от Бога и один шаг в сторону Бога, то мы движемся.
Дух творит себе формы. Нельзя быть плохим человеком и хорошим писателем.
Без любви человек умирает заживо — живой труп. Ходит, делает свои дела, исполняет свой долг, но задыхается.
Мы интересуемся, как дела в Бангладеш, как в Японии после землетрясения. Какое землетрясение?! У каждого из нас землетрясение внутри. Человек тонет в реке. Кричит: «Help!» А ему говорят: «Знаешь, в Японии...»
Если мы видим гадость — значит, она в нас. Подобное соединяется с подобным. Если я говорю: вот пошел ворюга — значит, я сам стырил если не тысячу долларов, то гвоздь. Не осуждайте людей, взгляните на себя.
Если делаешь доброе и раскрываешь это перед людьми, то добро становится не случившимся.
Я однажды вошел в дом, думал — сейчас компьютер включу, а электричества не было. И я оказался в полной темноте. Лягте как-нибудь в темноте, отключите все «пикалки» и задайте себе такой вопрос: кто вы и как вы живете? Я вообще нормальный парень или так себе?
• Блатные правильно говорят: в гробу карманов нет. Что собрал в душе, с тем и будешь лежать! Человеческая жизнь — как луч. У человека есть начало и нет конца! Понимаете, как интересно!
Жить очень сложно. Очень мало любви и много одиночества. Долгих трудных часов, когда никого нет или, вообще, никто не нужен. Ещё хуже в компании: или говоришь без умолку, или молчишь и всех ненавидишь.
Деньги — это хорошо, дело все в мотиве. Вот две женщины моют пол. Одна для того, чтобы 15-го получить зарплату, а вторая, чтобы было чисто. В итоге они обе 15-го получат зарплату. Но одна моет «туда», а вторая мимо. Ножом можно человека убить, а можно хлеб порезать. Также и с деньгами.
Трудиться приходится и нечего унывать, жизнь — это не курорт, и вообще скоро все быстренько умрем. И там будет все каждому, кто сколько чего успел, и поэтому, как говорят, спешите делать добро. Это действительно так...
Тьма не уничтожает свет. Тьма — это отсутствие света. Изначально все создано любовью и добром. Только мы внесли в мир зло своим раздражением, своим непониманием, своим осуждением. Только мы овеществляем зло.
• Сядь напиши стихотворение хорошее, если ты поэт. Сядь напиши статью хорошую, если ты журналист. Найди хорошее, честное, чистое, чтобы в этом ужасе маленькую щелочку света сделать. Всегда можно. На работе все тащат детали? Не тащи, сегодня хотя бы. Куришь семь косяков в день? Выкури сегодня пять. Это тоже будет христианство. Движение, подвиг. Так всюду, всегда, везде, постоянно. Всегда чуть в плюс чтобы было. Чуть лучше, чуть лучше — каждый день. И начинается что? В привычку входит. В человеке все — привычка. «Привычка свыше нам дана, замена счастию она». Входит в привычку деланье добра. К концу жизни стать бы нормальным человеком. Вот и вся задача. Чтобы с тобой всем было хорошо, спокойно, просто, ясно, не путано, без этих вопросов.
Я занят смертью. Я буду умирать. Вот и весь смысл. Просто в какой-то момент своей жизни я понял, что, валяясь на диване и услаждая свое мясо, я все-таки умру. А что я там буду делать? Вот что я там буду делать? Там «Мерседеса» нет, денег нет, телки нет, детишек нет, внучков нет… Наш Сбербанк находится на небе. В вечности. Как говорят блатные — в гробу карманов нету. Туда возьмем только то, что нельзя потрогать. Страшно не умирать, страшно понимать, что ты совсем не готов к смерти

По книгам «Птица Зу», «Закорючки», «Дураков нет» и интервью; см. также
Основной источник
фото с вебсайта

Friday, April 25, 2014

просто дыхание — настоящее счастье!/ Ariadna Efron, letters, last years (1970-75)

В.Н.Орлову
16 марта 1970
О себе и ближних писать нечего, ибо сплошное занудство и однообразие — у ближних — болезни и сужающиеся горизонты старости, (кто из нас когда думал, что старость — такая западня!). У меня — почти та же программа, но к сужению горизонтов — отношение легкомысленное; пройдет, мол.
Понемногу двигается работа над архивом, делаю подробную опись содержания каждой тетради (раньше это было сделано en gros [В общем (фр.)] и оказалось абсолютно недостаточным, ибо — приблизительным, а М<арина> Ц<ветаева> не терпит приблизительностей).

<...> Быта — многовато, бытия — куда меньше, в первую очередь потому, что сместилось само понятие времени и упразднилось само понятие досуга; не досуга — отдыха, а досуга для отделения света от тьмы внутри себя и высвобождения мысли...
Однако на кислом фоне междусезонья, междупогодья (и международья!) бывают радости (не свои, так чужие, иногда!); бывают и общие радости...

...Кажется, не писала Вам, что на Западе объявлено издание «обоймы» из «Лебединого стана», «Перекопа», полного «Крысолова» и «Избранных писем» — тоже, по-видимому, «сориентированных». Ужасно, когда творчество такого поэта становится оружием политической борьбы в таких грязных руках!

Е.Я. Эфрон
6 сентября 1970
Тут у нас стояли дни ласковости и красоты несказанной и, пожалуй, впервые после весны по-настоящему тихие; только когда наступила эта осенняя тишина, понимаешь — сколько же было лишнего шума от лишних людей с их моторами лодочными и автомобильными, с их транзисторами — да и просто голосами, тоже какими-то одинаковыми, стандартизированными; правда, всё это вместе взятое доносилось до нас весьма приглушенно, смягченное и приглушенное деревьями, что с каждым годом разрастаются всё гуще, — и расстоянием между источниками человеческого шума и нашим восприятием его. Правда, в выходные дни наезжают «грибники» и основательно опустошают прелестные наши леса; но теперь это тревожит меня не больше, чем очереди в отдаленных от меня универмагах! Я этого не вижу и с этим не сталкиваюсь, и — слава Богу!

Р.Б.Вальбе
27 июня 1971
И так-то уже больше ничего не нужно в жизни, кроме покоя, передышки, которых негде взять, ибо не стало покоя и равновесия внутри себя, а ведь извне они, по сути дела, никогда не приходили и не придут... С твоим письмом о том, что Лилина болезнь протекает так тяжело, померкло и обессмыслилось и то, что еще как-то скрашивало жизнь — кусочек природы, видимой мне. Как всё печально, Боже мой...
<...> Для того, чтобы работать самой так, как «спланировала» на это лето, надо на что-то надежное опереться внутри себя, хочу верить, что удастся, что это самое «надежное» не раскрошилось по мелочам; оно ведь тратится, не лежит неприкосновенным запасом до востребования...

Е.Я.Эфрон и З.М.Ширкевич
16 июля 1971
Со мной Лена*, с к-ой живется спокойно и гармонично; понемножку хозяйничаем сообща, работаем каждая свое. Три раза знакомые катали нас на машине по прелестным здешним окрестностям, Россия просторна и прекрасна до печали, ибо ощущаешь и вечность и проходящесть природы, земли и самих себя на ней...

[*Елена Баурджановна Коркина, тогда студентка второго курса Литературного института им. Горького. Вместе с А.С. готовила передачу архива М.Цветаевой в ЦГАЛИ СССР. В 1978—1983 гг. составила научное описание архива. Защитила канд. дисс. «Поэмы Цветаевой». Составитель, текстолог, комментатор и автор предисловий к ряду изданий произведений М.И.Цветаевой;
см. интервью с ней; см. главу Наша Леночка в книге А. Шкодиной-Федерольф]

В.Н.Орлову
26 августа 1971
Радость же — чувство непосредственное и внезапное, типа «сказано-сделано», и даже без «сказано»! — ничего не имеющее общего с этим грузовым и подъяремным «слава Богу», которое мы выдыхаем, чего-то добившись, чего-то дождавшись.

В.Н.Орлову
16 января 1972
По-разному любишь в разные годы своей жизни; любишь, потому что любят тебя; любишь, потому, что любишь ты; варианты бесконечны, пока — с возрастом души и с опытом потерь не доходишь до наивысшей точки любви: когда тебе, для себя, ничего не нужно, кроме одного: чтобы тот, кого ты любишь, — жил, дышал, был; пусть где-то, а не рядом, пусть с кем-то, а не с тобой; только бы билось это сердце на земле; больше ничего, ничего не надо. И тут приходит смерть и останавливает это сердце и обрывает это дыхание, а ты остаешься бессмысленным соляным столпом, наполненным остолбеневшей болью.

В.Н.Орлову
17 февраля 1972
Марина вся, всегда, с пеленок и до конца, была поэтом. Особость ее, отличность от других в этом и заключалась, иначе она была бы просто «тяжелым характером» среди иных тяжелых характеров.

Е.Я.Эфрон и З.М.Ширкевич
9 июля 1973
Проезжая Тарусу при приезде в нее и при отъезде думаю: всё еще хороший городок пока что! Ибо и тут строятся «современные» здания, кубики, в которые играет ребенок, патологически лишенный фантазии! Они, эти кубики, идут в наступление на ближайшие, прелестные и тишайшие, окрестности. Разрастается и местный дом отдыха. А по берегам Оки — палатки почти подряд, а по (плохим) здешним дорогам — машины и мотоциклы потоком. Какие мы счастливые, что видели и осознали ту, прежнюю, Москву — да и Россию!

В.Н.Орлову
28 августа 1974
«Кабы знатьё» — мы бы больше ценили просто молодость, просто здоровье, когда были богаты ими...

А мне уже давно некому сказать: «а помнишь?» — хотя бы это сказать! и иной раз трудно превозмогать то, что принято называть одиночеством. Я говорю «то, что принято называть», потому что, несмотря ни на что, одиночества своего не ощущаю в полной мере; но ведь на самом-то деле происходит это только благодаря памяти и воображению — ценностям бесплотным, а у бесталанных еще и бесплодным...

В.Н.Орлову
2 ноября 1974

...не отлипаю от письменного стола, расшифровываю мамины иероглифы до рези в глазах и, конечно же, в сердце: та жизнь воскресает, всё кромсая в тебе нынешней. Но, пожалуй, все ощущения перекрываются усталостью безмерной, просто — физической; от вновь — осознания тщеты, роковой, предопределенной тщеты и тщетности Марининого героического единоборства с Прокрустом-жизнью.

В.Н.Орлову
8 июля 1975
Пишу Вам, для разнообразия, из местной, сиречь тарусской, больнички...

Самое чудесное время, когда только что солнце взошло, больные еще спят, ласточки с визгом летают и можно приоткрыть окно, и подышать, и полюбоваться утренней свежестью. Всё же нестерпимы звуки стонов и воздыханий, запах горького пота, ночное бряцание суденышек и вкус беды во рту... И обязательность (деревенская, вероятно!) страдательных интонаций в присутствии врачей.
В Тарусе очень жарко, сушь великая и пыль; так и не довелось побывать в лесу и хоть на каком-нб. просторе; но и в своем садике тоже хорошо было... Был оазис зелени и тишины. Даст Бог, снова будет.

Е.Я.Эфрон и З.М.Ширкевич
21 июля 1975
Трудна астма с ее предсмертными задыханиями, особенно ночными... Оказывается — просто дыхание — настоящее счастье!

Ариадна Эфрон. «А душа не тонет...» (Письма 1942—1975)

26 июля 1975 года А.С.Эфрон умерла — раньше своих престарелых тёток, о здоровье которых она так тревожилась...

см. также;
о смерти Али - А. Шкодина-Федерольф

Thursday, April 24, 2014

Сэлинджер: Тедди и апельсинные корочки/ Salinger: Teddy & orange peels

He suddenly thrust his whole head out of the porthole, kept it there a few seconds, then brought it in just long enough to report, "Someone just dumped a whole garbage can of orange peels out the window."
...Teddy took in most of his head. "They float very nicely," he said without turning around. "That's interesting."
"I don't mean it's interesting that they float," Teddy said. "It's interesting that I know about them being there. If I hadn't seen them, then I wouldn't know they were there, and if I didn't know they were there, I wouldn't be able to say that they even exist. That's a very nice, perfect example of the way—"

..."Some of them are starting to sink now. In a few minutes, the only place they'll still be floating will be inside my mind. That's quite interesting, because if you look at it a certain way, that's where they started floating in the first place. If I'd never been standing here at all, or if somebody'd come along and sort of chopped my head off right while I was—"
...
Teddy lingered for a moment at the door, reflectively experimenting with the door handle, turning it slowly left and right.
"After I go out this door, I may only exist in the minds of all my acquaintances," he said. "I may be an orange peel."

J. D. Salinger. Nine stories. Teddy

*
Неожиданно он весь высунулся в иллюминатор, а потом обернулся в каюту и доложил:
— Кто-то сейчас выбросил целое ведро апельсинных очистков из окошка.

Тедди опять высунулся.
— Красиво плывут, — сказал он не оборачиваясь. — Интересно...
— Интересно не то, что они плывут, — продолжал Тедди. — Интересно, что я вообще знаю об их существовании. Если б я их не видел, то не знал бы, что они тут, а если б не знал, то даже не мог бы сказать, что они существуют. Вот вам удачный, я бы даже сказал, блестящий пример того как...
А они уже начали тонуть... Скоро они будут плавать только в моем сознании. Интересно — ведь если разобраться, именно в моем сознании они и начали плавать. Если бы, скажем, я здесь не стоял или если бы кто-нибудь сейчас зашел сюда и взял бы да и снес мне голову, пока я...

...Тедди задержался у выхода, чтобы покрутить в раздумье дверную ручку туда-сюда.
Когда я выйду за дверь, — сказал он, — я останусь жить лишь в сознании всех моих знакомых. Как те апельсинные корочки.

Джером Дэвид Сэлинджер. Тедди
Перевод: С.Таск

The true war is a celebration of markets

“Don’t forget the real business of war is buying and selling. The murdering and violence are self-policing, and can be entrusted to non-professionals. The mass nature of wartime death is useful in many ways. It serves as spectacle, as diversion from the real movements of the War. It provides raw material to be recorded into History, so that children may be taught History as sequences of violence, battle after battle, and be more prepared for the adult world. Best of all, mass death’s a stimulus to just ordinary folks, little fellows, to try ‘n’ grab a piece of that Pie while they’re still here to gobble it up. The true war is a celebration of markets.”

- Thomas Pynchon, Gravity’s Rainbow
via Generation Alpha

Tuesday, April 22, 2014

недуги и напасти многочисленны и подробны, как на рисунках Дюрера/ Ariadna Efron, letters (1967-69)

Р.А.Мустафину
22 апреля 1967
Сталинская эпоха создала тип бронированных руководителей; хрущевская эпоха научила их улыбаться и быть вежливыми (да и то далеко не всех!). Кто и что может научить их быть людьми и действовать по-людски? Никто и ничто, наверное. Надо, чтобы народились и воспитались новые поколения; а это дело долгое – не дождаться...

Е.Я.Эфрон и З.М.Ширкевич
22 июня 1967
Утро солнечное, но недостоверное; наверное, опять будет дождь. Начала поспевать земляника, у нас на участке несколько лесных ее кустиков — краснеют ягодки. И вместо радости — грусть, что еще, вернее уже — кусок лета прошел, растворился. Я тоже очень стала чувствовать обгоняющий бег времени, и то, что еще недавно было предвестником новых радостей, теперь лишь вехи убегающего времени; правда, не так категорически и печально, как я об этом написала, но есть, есть такое чувство; и жаль, что оно есть... Параллельно с ним должно бы развиваться чувство (состояние) покоя и воли — а вот этого-то как раз и маловато, благодаря чему разрушено необходимое каждому возрасту чувство равновесия между временем и тобой. — Но всё равно всё хорошо и всё слава Богу.

П. Г.Антокольскому
30 июля 1967
(на фото - годовалая Аля)
Павлик мой дорогой, как всегда рада была Вашему письму, Вашему почерку на конверте, похожему на русский старинный городок (вроде Тарусы): слова расположены крепко и гармонично, как крепостцы (т.е. маленькие не сердитые крепости, не грозные, но могущие быть и таковыми!).
Недостает ятей, представьте себе, чтобы и церковки были в этом пейзаже; Вы бы писали, конечно, «Ѣ, ѣ»,а не «ГЬ». Выразительная и точная была буква; мама долго ее оплакивала, т.к. гармония шрифтового пейзажа нарушилась с ее исчезновением, а многие слова опреснились: бес, дева, хлеб. Так обессолился и обесхлебился и русский пейзаж — обесцерковленный.

П.Г.Антокольскому
30 августа 1967
Вообще пропорции мёда и дегтя жизненных — опасно смещаются в моем предпенсионном сознании — я становлюсь занудой и боюсь, что это — процесс необратимый. Вот и лето красное проныла и провозмущалась, а оно и пролетело, и уже яблоки бухаются с яблонь, и редеет листва, обнажая мускулатуру деревьев и являя тревожные дали, и вороны галдят вечерами, и по утрам — туман и паутины в грушевидных каплях, и сошли огурцы, и мухи кусаются, и пора складывать в чемодан ненадеванные сарафаны. И всё это вместе взятое называется жизнь — как говорил Киршон*, вскоре с нею расставшийся.
[*Владимир Михайлович Киршон (1902-1938, репрессирован), драматург. Более всего известен как автор стихотворения «Я спросил у ясеня»]

В.Н.Орлову
10 сентября 1967
О «Герое»* я Вам и расскажу, и напишу, и вообще запишу его приезд сюда и то, о чем мы говорили, вернее — то, что говорил он.
Обаяние этого человека велико и теперь, но поразила меня его углубленность человеческая, чего раньше не было и в помине, его дорастание до поэм и до самой Марины и — вечный закон разминовения, ибо этого он ей сказать не может и не сможет.
Он приехал сказать об этом мне. И наша встреча, встреча двух дорастающих, доросших до глубочайшего понимания того, что у нас отнято, того, что нам дано слишком поздно, — была, пожалуй, одним из сильнейших потрясений моей жизни...

(*Речь идет о приезде К.Б.Родзевича с женой. В следующих письмах А.С. называет его «героем маминых поэм «Горы" и "Конца"» или просто «Героем»).
[слева - Марина Цветаева, рисунок Али, 1928 г.]

В.Н.Орлову
25 декабря 1967
Милый Владимир Николаевич, пишу Вам в волшебный день «всемирного» — кроме нас, православных, Рождества — и чувствую этот день праздником, всю жизнь! Тут и воспоминания о чешском моем детстве — в каждом доме пекли «ваночки» (от слова «Ваноце» — Рождество) — такие сдобные плетенки; по домам ходили кукольники и «представляли» Великую Ночь; дети объедались святыми Николаями — из пряничного теста с цветной глазурью; из уважения к святости прославленного чудотворца начинали с ног. И елки, елки...
А потом Франция — уже без пряников, но с театрализованными витринами «больших магазинов», с рекламными Дедами Морозами у подъездов — дядями в сказочных одеяниях, в комфортабельных ватных бровях, усах, бородах, но с голодным безработным блеском в глазах; детский писк, марципаны, хлопушки, подарки всем от всех (много бумаги, много бантов, одним словом — много упаковки, а «толку» — чуть!).

Е.Я.Эфрон и З.М.Ширкевич
22 июля 1968 [об экскурсии в Углич]
...К тому же радио не оставляло нас в покое с 7 утра до 11вечера; все эти шумовые эффекты мешали воспринимать медленно проплывавшие мимо нас пейзажи, слышать всегда волнующий шелест воды; но потом как-то приспособились.

В.Н.Орлову
30 июля 1968
Да, лето преподлое, милый Владимир Николаевич, дожди замучили и полнейшее отсутствие неба над головой; всё это — очевидно, в наказание за нытье по поводу предшествовавшей жары, которая также непрерывностью своей была не к месту — но зато хоть красиво и ярко было. Увы, увы мне — я давно вышла из того возраста, когда всё нипочем, сейчас я стала иждивенкой не только государства, но и природы, жду от нее пайка по зубам — чтобы и солнышка, и дождичка в меру; ан нет; лопай, что дают; вот и хлебаю в унынии дождь — большой щербатой деревянной ложкой — как некогда «баланду». Нет, неправда! Та, голубушка, хлебалась с аппетитом, и всё мало было. Частенько мне приходится одергивать себя, тыкать носом в недавнее прошлое, когда начинаю завывать по пустякам.

В.Н.Орлову
30 июля 1969
Приветствуем Вас с берегов Сев. Двины, милый Владимир Николаевич! Поездка (Архангельск — Вел. Устюг — Архангельск) была столь же интересной, сколь утомительной, к тому же и погода не баловала ни теплом, ни солнцем, появившимся, как водится, лишь в последние дни. Всласть налюбовались на еще уцелевшие «памятники деревянного зодчества» — от красоты их и заброшенности сердце обливалось кровью.

В.Н.Орлову
16 ноября 1969
Приезжали старинные знакомые родителей из Парижа — с которыми (знакомыми) общалась, на которых таращилась — уж больно удивительно выглядят ровесники моих родителей, кажущиеся — по годам — ровесниками моими, если не моложе меня лет на десять. Ну, как говорится, и душой молоды до чрезвычайности.

В.Н.Орлову
2 декабря 1969
Милый Владимир Николаевич, с большим интересом и, как бы сказать, с внутренним контактом прочла в Вашем письме совет переходить с папирос на водку; надо будет попробовать — только хватит ли пенсии? Пока что еле-еле на закуску натягиваю, а там, смотришь, придется тащить в шинок последний нагольный тулуп (синтетический, естественно! из синтетического барана). Когда я приехала в Москву — тому тридцать лет и три года — и Москва еще была кое-где совсем прародительской — помню, всё заглядывалась на пьяных (потом как-то примелькались!). В день моего приезда один из них, в Мерзляковском переулке, стоял на коленях на мостовой и кланялся тротуару (гулко соприкасаясь с ним лбом!) — и приговаривал нездешним голосом: «Мама, ты слышишь меня, мама?». Боясь, как бы «мама» не среагировала, я припустилась бегом от этой мистики, причем социалистической, от чего стало еще страшнее.
А на Комсомольской площади было тоже страшновато, настолько она была окружена и ужата всякими «распивочно и на вынос». На пороге одного такого заведения, помню, стоял и шатался, раздумывая, падать ли лицом и на площадь или на спину и обратно в заведение, — некий тип в голубых нитяных, державшихся на нем чудом. Иных чудес он, судя по всему, и не заслужил.
Что до меня, то я постараюсь следовать Вашему совету более... женственно, что ли!

...Жизнишка моя течет не так чтобы ахти — все кругом болеют и хиреют, и только и разговору об этом; недуги и напасти многочисленны и подробны, как на рисунках Дюрера: что поделаешь? Носа не вешаю и духа не угашаю и ухитряюсь радоваться хотя бы раза по три каждый день; а то и чаще!

Ариадна Эфрон. «А душа не тонет...» (Письма 1942—1975)