Tuesday, May 05, 2015

Патриотизм есть рабство/ Leo Tolstoy: Patriotism is slavery

Патриотизм — чувство безнравственное потому, что вместо признания себя сыном Бога, как учит нас христианство, или хотя бы свободным человеком, руководствующимся своим разумом, — всякий человек под влиянием патриотизма признает себя сыном своего отечества, рабом своего правительства и совершает поступки, противные своему разуму и своей совести.
[Самая дешёвая гордость — это гордость национальная. Она обнаруживает в зараженном ею субъекте недостаток индивидуальных качеств, которыми он мог бы гордиться. - Шопенгауэр
Патриотизм в самом простом, ясном и несомненном значении своем есть не что иное для правителей, как орудие для достижения властолюбивых и корыстных целей, а для управляемых — отречение от человеческого достоинства, разума, совести и рабское подчинение себя тем, кто во власти. Так он и проповедуется везде.

Патриотизм не может быть хороший. Отчего люди не говорят, что эгоизм не может быть хороший, хотя это скорее можно было бы утверждать, потому что эгоизм есть естественное чувство, с которым человек рождается, а патриотизм же чувство неестественное, искусственно привитое ему. Так, например, в России, где патриотизм в виде любви и преданности к вере, царю и отечеству с необыкновенной напряженностью всеми находящимися в руках правительства орудиями: церкви, школы, печати и всякой торжественности, — прививается народу, русский рабочий человек — сто миллионов русского народа, — несмотря на ту незаслуженную репутацию, которую ему сделали, как народа особенно преданного своей вере, царю и отечеству, есть народ самый свободный от обмана патриотизма. Веры своей, той православной, государственной, которой он будто бы так предан, он большей частью не знает, а как только узнает, бросает ее и становится рационалистом; к царю своему, несмотря на непрестанные, усиленные внушения в этом направлении, он относится как ко всем начальственным властям — если не с осуждением, то с совершенным равнодушием; отечества же своего, если не разуметь под этим свою деревню, волость, он или совершенно не знает, или, если знает, то не делает между ним и другими государствами никакого различия.

Мне уже несколько раз приходилось высказывать мысль о том, что патриотизм есть в наше время чувство неестественное, неразумное, вредное, причиняющее большую долю тех бедствий, от которых страдает человечество, и что поэтому чувство это не должно быть воспитываемо, как это делается теперь, — а напротив, подавляемо и уничтожаемо всеми зависящими от разумных людей средствами.

Но удивительное дело, несмотря на неоспоримую и очевидную зависимость только от этого чувства разоряющих народ всеобщих вооружений и губительных войн, все мои доводы об отсталости, несвоевременности и вреде патриотизма встречались и встречаются до сих пор или молчанием, или умышленным непониманием, или всегда одним и тем же странным возражением: говорится, что вреден только дурной патриотизм, джингоизм, шовинизм, но что настоящий, хороший патриотизм есть очень возвышенное нравственное чувство, осуждать которое не только неразумно, но и преступно. О том же, в чем состоит этот настоящий, хороший патриотизм, или вовсе не говорится, или вместо объяснения произносятся напыщенные высокопарные фразы, или же представляется под понятие патриотизма нечто, не имеющее ничего общего с тем патриотизмом, который мы все знаем и от которого все так жестоко страдаем.

Патриотизм есть рабство.

**Цитаты из статей Л.Н.Толстого «Христианство и патриотизм» (1894), «Патриотизм или мир?» (1896), «Патриотизм и правительство» (1900).
Заметьте, время тихое и благополучное; Русско-японская война, Первая мировая и прочий ХХ век еще впереди... Впрочем, на то Толстой и гений.
- via Артемий Троицкий, Новая газета

Monday, April 27, 2015

Живи в настоящем/ Stay present

Люди проводят всю неделю в ожидании пятницы;
весь год в ожидании лета;
всю жизнь - в ожидании счастья.

Сначала мне до смерти хотелось закончить школу и поступить в колледж.
А потом смертельно хотелось поскорее закончить колледж и начать работать.
Потом безумно хотелось выйти замуж и завести детей.
Затем до смерти хотелось, чтобы дети быстрее подросли, и я могла вернуться на работу.
Потом мне смертельно хотелось выйти на пенсию.
И вот я умираю... и внезапно понимаю: я забыла побыть живой.

См. также:

Thursday, April 23, 2015

Хорошее неизменно запаздывает/ Stephen Fry, from books

Университетский друг мой на вопрос о том, как он осознал себя геем, ответил, что явственно помнит миг своего рождения — он тогда оглянулся назад и сказал себе: «Больше я в такие места ни ногой...»

Большинство людей проходит путь от колыбели до крематория, не досаждая посторонним рассказами о своей жизни и о жизни своей семьи.

Мама была помешана на кисленьких ягодках и могла обобрать куст крыжовника быстрее, чем пастор раздевает мальчишку-хориста.

...в умении торговаться, хвастливости и саморекламе хорошего мало, но и в чрезмерной скромности, думаю, присутствует свой эгоизм.

С раннего возраста я что ни вечер наблюдал, как они [родители] решают кроссворды «Таймс». Существовали типы ключей к разгадке, до которых неизменно додумывался отец, и существовали такие, до которых всегда додумывалась мать, поэтому, трудясь на пару, они каждый раз вылизывали, если можно так выразиться, тарелку дочиста. Случалось, что кому-то из них удавалось решить кроссворд самостоятельно, думаю, однако, что наибольшее удовольствие они получали, делая это вместе. Я довольно рано научился решать эти кроссворды в одиночку и просто терпеть не мог делиться ими с кем-то еще, я костенел, если кто-то заглядывал мне через плечо и предлагал подсказку. Это свидетельствовало, я полагаю, о моей потребности в независимости, доказывало, что я не нуждаюсь ни в ком так, как мои родители нуждались друг в дружке, и более того, доказывало, что я решительным образом нуждался в отсутствии такой нужды, иными словами, доказывало, что меня изводит страх.

Вы могли поиметь меня ананасом и обозвать вонючей свиньей, высечь цепями и что ни день нещадно гонять в военной форме по плацу, и я со слезами на глазах благодарил бы вас, если бы это избавило меня от занятий спортом.

А с другой стороны, разве бывают горести мелкими? Я прекрасно понимаю, что мои горести мелки. История нежного молодого росточка, пробивающегося в грубой чащобе английской частной школы, вряд ли способна пробудить сочувствие в сердце каждого читателя. Да и тему эту заездили до смерти еще в начале века – в романах, воспоминаниях, автобиографиях. Я – клише, и сознаю это. Меня не похищали работорговцы, не заставляли в три года надраивать до блеска ботинки на улицах Рио, садист-трубочист не чистил мной дымоходы. Я вырос и не в низкой нищете, и не в фантастическом богатстве. Меня не подвергали жестокому обращению, не эксплуатировали, я не был заброшенным ребенком. Меня, порождение среднего класса, пребывавшее в среднего класса школе, которая стояла в самой середке Англии, хорошо кормили, хорошо обучали, обо мне заботились – на что я могу жаловаться? История моя, как таковая, это история удачи. Однако это моя история, и стоит она не больше и не меньше, чем ваша или чья-то еще. И в моем, по крайней мере, понимании это история трогательной любви.

Я начал отчаянно гордиться моей астмой, так же, как впоследствии возгордился моим еврейством и моей сексуальностью. Обыкновение занимать агрессивно-оборонительную позицию в отношении тех качеств, которые кто-то мог счесть слабостью, стало одной из выдающихся черт моего характера.

Плачу о всех матерях, вчерашних, сегодняшних и завтрашних, одиноко сидящих дома в дни рождения их детей, не знающих, где сейчас их любимый сынок или милая дочка, с кем они, что с ними. Плачу о взрослых детях, настолько потерявших самих себя и любую надежду, что в день своего восемнадцатилетия они бессмысленно переминаются у каких-то чужих подъездов, лежат на кроватях, уставясь в пьяном или наркотическом оцепенении в потолок, или сидят в полном одиночестве, доедаемые отвращением к себе. И плачу о смерти отрочества, смерти детства и смерти надежды; чтобы оплакать эти кончины, не хватит никаких слез.

Чего на самом деле не способен вынести гомофоб, так это мысли о Любви одного человека к другому, принадлежащему к одному с ним полу. Любви во всех восьми тонах и пяти полутонах полной октавы нашего мира. Любви чистой, эроса и филоса; любви как романтики, дружбы и обожания; любви как наваждения, вожделения, одержимости; любви как муки, эйфории, исступления и самозабвения (все это начинает смахивать на каталог духов Кельвина Кляйна); любви как жажды, страсти и желания.

Когда любишь, весь распорядок твоего дня подстраивается к перемещениям любимого человека.

Существует такое клише: в большинстве своем клише верны, — и, подобно большинству клише, этот неверен тоже.

...ложные воспоминания бывают порою намного точнее запротоколированных фактов.

Проза – выдумка взрослая, а поэзия, при всей ее универсальности, очень часто воздействует с особой силой именно на душу подростка. Наиболее распространенный вид измены, совершаемый теми, кто живет и дышит литературой, состоит в том, что, взрослея, они отрекаются от любви к поэзии и начинают ухлестывать за прозой.

*
Я готов просить прощения за многое из сделанного мною, однако просить прощения за то, что ни в каком прощении не нуждается, не собираюсь. У меня имеется теория, которая в последнее время все вертится и вертится в моей голове, – согласно этой теории большая часть бед нашего глупого и упоительного мира проистекает из того, что мы то и дело извиняемся за то, за что извиняться ничуть не следует, а вот за то, за что следует, извиняться считаем не обязательным.
К примеру, ничто из нижеследующего не является постыдным и требующим извинений, несмотря на наши самоубийственные попытки убедить себя в обратном.
• Обладать прямой кишкой, уретрой, мочевым пузырем и всем, что из этого проистекает.
• Плакать.
• Обнаружить, что нечто или некто, принадлежащие к какому бы то ни было полу, возрасту или животному виду, обладают сексуальной привлекательностью.
• Обнаружить, что нечто или некто, принадлежащие к какому бы то ни было полу, возрасту или животному виду, не обладают сексуальной привлекательностью.
• Засовывать что-либо в рот, в зад или во влагалище на предмет получения удовольствия.
• Мастурбировать столько, сколько душа просит. Или не мастурбировать.
• Сквернословить.
• Проникаться, безотносительно к деторождению, сексуальным влечением к каким-либо объектам, предметам или частям тела.
• Пукать.
• Быть сексуально непривлекательным.
• Любить.
• Глотать разрешенные и не разрешенные законом наркотические средства.
• Принюхиваться к своим и чужим телесным выделениям.
• Ковырять в носу.

Я потратил кучу времени, завязывая на носовом платке узелки, коим надлежало напоминать мне, что стыдиться во всем этом нечего, если, конечно, практика такого рода не причиняет страданий другим людям – что справедливо и в отношении разговоров о книгах Терри Пратчетта, вождения хороводов, ношения вельветовой одежды и иных безобидных видов человеческой деятельности. Главное – оставаться человеком воспитанным.
Боюсь, однако, что я потратил слишком мало времени, извиняясь или испытывая стыд за то, что действительно требует искренних просьб о прощении и открытого раскаяния, а именно за:
• Неспособность поставить себя на место другого человека.
• Наплевательское отношение к собственной жизни.
• Нечестность по отношению к себе и к другим.
• Пренебрежительное нежелание отвечать на письма и телефонные звонки.
• Неумение связывать те или иные вещи с их происхождением и нежелание думать о таковом.
• Умозаключения, ни на каких фактах не основанные.
• Использование своего влияния на других для достижения собственных целей.
• Причинение боли.
Мне следует просить прощения за вероломство, пренебрежение, обман, жестокость, отсутствие доброты, тщеславие и низость, но не за побуждения, внушенные мне моими гениталиями, и уж тем более не за сердечные порывы. Я могу сожалеть об этих порывах, горько о них сокрушаться, а по временам ругать их, клясть и посылать к чертовой матери, но извиняться – нет, при условии, что они никому не приносят вреда. Культура, которая требует, чтобы люди просили прощения за то, в чем они не повинны, – вот вам хорошее определение тирании, как я ее понимаю.

*
Я был абсолютно уверен, что если бы Бог существовал, его капризность, злобность, деспотизм и полное отсутствие вкуса отвратили бы меня от него. Было время, когда в его команду входили люди, подобные Баху, Моцарту, Микеланджело, Леонардо, Рафаэлю, Лоду, Донну, Герберту, Свифту и Рену, ныне у него остались лишь кошмарные, слюнявые лизоблюды без стиля, остроумия, возвышенности и способности к членораздельной речи.

Ныне, когда дурные миазмы евангелизма поднимаются, дабы поглотить нас, со всех концов несчастной Божьей земли, уже с трудом вспоминаешь, что было время, когда добрый христианин мог прожить жизнь, не приплетая к каждому слову «помощь несчастным» и «спасение души». Бог был полным достоинства и великодушия отцом, а Христос — его прекрасным, влажнооким сыном; они любили тебя, даже если видели сидящим в уборной или ворующим сладости. Таково было христианство — вещь никак не связанная с гимнами, псалмами, песнопениями и церковной литургией.

Следует сказать, что физически привлекательным я себя не считал. И тому имелись три причины:
1. Я был, что называется, «не моего типа».
2. Я не был физически привлекательным.
3. Ну и довольно.

Я боялся насекомых, ночных бабочек в особенности – жутких чешуйчатых мотыльков, которые влетали в открытые окна и порхали вокруг электрической лампочки, мешая мне читать. Я не мог ни отдохнуть, ни хотя бы расслабиться в комнате с мотыльками. Бабочки хороши днем, ночные же внушали мне отвращение и пугали.

Самый мучительный для меня миг наступил под конец их [родителей] визита [в тюрьму], когда мама достала из сумочки толстую пачку кроссвордов, аккуратно вырезанных из последних страниц «Таймс». Она запасала их каждый день моего отсутствия, твердой рукой отрезая ответы на кроссворд предыдущего дня. Когда она подсунула их под стекло и я увидел, что это, у меня перехватило горло, я накрепко зажмурился. Я попытался улыбнуться, постарался не дышать, потому что знал: любой мой вдох может обратиться в череду разрывающих грудь рыданий, остановить которые мне будет уже не по силам.

Музыка увлекает меня в края, полные безграничной чувственности и неосмысленной радости, доводя до вершин восторга, которые никакой нежный любовник и представить-то себе не способен, или погружая в ад нечленораздельно рыдающей муки, до которой не смог бы додуматься ни один пыточных дел мастер. Музыка заставляет меня писать такого вот рода бессвязную отроческую лабуду и нисколько этого не стесняться. Музыка – это на самом-то деле херня собачья. Вот наиболее точное ее определение.

Только дурак отмахивается от мысли на том основании, что он ее уже слышал.

Я уже за несколько лет до того определил у себя «математический кретинизм» и лишь огорчался тем, что это состояние не получило такого же официального статуса, какой имелся у дислексии.

«Если моим демонам придется покинуть меня, боюсь, с ними улетят и мои ангелы», – сказал Рильке, надменно поворачиваясь спиной к будущей индустрии телевидения и магических формул, предлагаемых книгами типа «помоги себе сам».

...прискорбный консультант по менеджменту, напичканный статистическими данными и психологическими рекомендациями насчет «искусства управления людьми» – искусства настолько, мать его, очевидного, что у нормального человека от разговоров о нем начинает кровь носом идти...

Кости срастаются, да еще и крепче становятся ровно в том месте, в котором срослись; раны душевные гноятся и ноют десятилетиями, открываясь от тишайшего шепота.

Ничто из того, о чем ты молишься — таков неприложнейший и неприятнейший закон жизни, — не приходит к тебе во время молитвы. Хорошее неизменно запаздывает.

ЛСД позволяет нам проникать в суть вещей, в их сущность, в их существо. Вам вдруг открывается водность воды, ковровость ковров, древесность дерева, желтость желтизны, ногтеватость ногтей, всецелость всего, ничтовость всего и всецелость ничто.

Если подумать как следует, я не могу сказать, что у любви вообще есть какая-то цель. Тем она и хороша. Секс может быть целью – в том смысле, что он дает тебе утешение, а иногда и ведет к продолжению рода, – а вот любовь, как, по словам Оскара, и любое искусство, совершенно бесполезна. Именно бесполезные вещи и делают жизнь достойным, но также и опасным препровождением времени: вино, любовь, искусство, красота. Без них жизнь безопасна, однако не заслуживает особой траты сил.

[...] меня бросало из крайности в крайность – от мучительных размышлений о том, стою ли я вообще хоть чего-то, к размышлениям о том, стоит ли гроша ломанного хоть что-то, кроме меня.

Существует еще одно слово, которое и поныне многое значит для англичан и которое долгие годы было бичом для моей спины, шпорой для моих устремлений, фурией от которой надлежало бежать, Немезидой, врагом, анафемой, тотемом, пугалом и обвинением. Я и поныне стараюсь не прибегать к нему и всем его близким родственникам. Это слово обозначает все, к чему я никогда не стремился, все и вся, от чего я ощущаю себя отчужденным. Оно — тайный пароль клуба, в который я ни за что не вступлю да и вступить не смогу, — клуба, у дверей коего я могу стоять, глумливо улыбаясь, однако какая-то потаенная часть меня все равно будет с жалкой неприязнью к себе наблюдать, как избранные члены его проходят, посвистывая, счастливые и самоуверенные, сквозь вращающиеся двери. Слово это ЗДОРОВЫЙ...

Я вечно буду все той же приводящей людей в исступление смесью педантства, себялюбия, вежливости, эгоизма, мягкосердечия, трусливости, общительности, одиночества, честолюбия, размеренного спокойствия и тайного неистовства. Я осыплю наш дурацкий мир словами. Слова – это по-прежнему все, что у меня есть, но теперь они наконец помогли мне вырваться вперед.

Я отношусь к монархии и аристократии как кривому носу Британии. Иностранцы находят наши старинные глупости своеобразными, мы же считаем их смехотворными и полны решимости найти как-нибудь время и избавиться от них. Боюсь, когда мы от них избавимся, а я полагаю, мы это сделаем, нам придется пережить психологический шок, сопряженный с открытием, что в результате мы не стали ни на йоту более свободной и ни на унцию более справедливой в общественном отношении страной, чем, скажем, Франция или Соединенные Штаты. Мы останемся ровно тем, чем и были, страной почти такой же свободной, как две только что названные.
...Беда всякого рода затей косметического характера в том, что и результаты всегда получаются косметические, а косметические результаты, как ведомо всякому, кто приглядывался к богатым американкам, неизменно смехотворны и способны лишь привести в замешательство либо нагнать страху.

Кто-то сказал однажды, что автобиография — это разновидность мести. Однако она может быть и разновидностью благодарственного письма.

«Автобиография. Моав — умывальная чаша моя» (Moab Is My Washpot, 1997) 

*
С успехом писать о книгах, поэмах и пьесах можно, лишь если они тебя не волнуют, не волнуют по-настоящему. Конечно, все это бред истеричного школьника, позиция, порожденная не чем иным, как самовлюбленностью, тщеславием и трусостью. Да, но до какой глубины прочувствованная. Все школьные годы я сохранял убежденность в том, что «литературные исследования» есть вереница аутопсий, произведенных бессердечными лаборантами. Хуже, чем аутопсий: биопсий. Вивисекций.
Даже с кино, которое я люблю больше всего на свете, больше жизни, даже с ним поступают ныне подобным же образом. Теперь без методологии о кино и заикаться нечего. Как только нечто становится темой университетского курса, ты понимаешь — оно мертво.
Как можно выдержать дистанцию и писать в академически одобренном стиле о том, что заставляет тебя ежиться, дрожать и всхлыпывать?

Самоутверждается ли, в той или иной степени, человек, надевающий темные очки? Ты скрываешь под ними глаза, что можно счесть признаком слабости и боязливости, но, с другой стороны, приобретаешь вид хладнокровный и отчасти непроницаемый.

Не исключено, что детство лучше иметь несчастное, голодное и полное жестокостей. По крайней мере, оно научит тебя оценивать вещи по истинному их достоинству. Заставит до конца смаковать каждую выпавшую тебе кроху счастья.

Как знать, может, теми, чье детство и юность состояли лишь из любви, доверия и радости, боль страданий переживается намного острее.

Так приводят они в город деревню, думала Клара. Убивают животных, чтобы носить их на себе, или держать под стеклянными колпаками, или сдирать с них кожу и шить из нее лакированные городские туфельки либо желтоватые чемоданы. Лошадей они заставляют всю жизнь таскать по городам конки, а после вываривают на клей или свежуют, чтобы набивать их волосом диваны или делать смычки для скрипок.
Деревья швыряют в топки, чтобы приводить в ход машины и обогревать дома, или же из них вырезают кисти дубовой листвы с желудями и орешками или трубки, и все это потом зарастает темными пятнами, печалится и умирает. Цветы высушивают, подкрашивают и выставляют букетиками на роялях, на квадратиках бахромчатого шелка.
Весь просторный, светлый сельский мир пишут маслом на холстах — темные грозные горы, мглистые, гулкие ущелья и тревожные темные тучи, а после холсты развешивают по мрачным коридорам, освещенным тусклыми, шипящими газовыми горелками, и картины эти пугают детей, поселяя в них вечный ужас перед миром, что лежит за пределами городов. Город, как его одолеешь? Кровь, железо и газ.
«Как творить историю»

Странное возникает чувство, когда оказываешься меньшинством меньшинства.
«Хроники Фрая»

...в голове моей нежелательных жидкостей больше, чем в общественном плавательном бассейне Кембриджа.
«Пресс-папье»

Родительская власть — это вовсе не признак демократии, это признак варварства. Мы относимся к образованию, как к сфере обслуживания, как к прачечной: родители суть клиенты, учителя — прачки, а дети — грязное белье. И клиент всегда прав. Боже, боже, боже. Но что, заклинаю вас именем ада кипящего, знают родители об образовании?
«Радио»

см. также: письмо Стивена Фрая;
другие его высказывания

Tuesday, April 21, 2015

я могу подождать: у меня есть палка и есть песок/ I would take a stick and I would scratch words in the sand

Чарльз Буковски — Джону Уильяму Коррингтону, 17 января 1961 года:

...[я спрашивал себя], Буковски, если бы ты оказался на необитаемом острове и никто бы там тебя не мог отыскать, разве что птички да букашки, взял бы ты палку и стал бы писать на песке? Я ответил “нет”, и на какое-то время это решило многие проблемы, заставило идти вперед и делать много такого, чего делать не хотелось, это оторвало меня от пишущей машинки и привело в окружной госпиталь, в палату милосердия, кровь хлестала у меня из ушей, и изо рта, и из задницы, все думали, что я умру, но этого не случилось. И, оклемавшись, я снова спросил себя, Буковски, если бы ты оказался на необитаемом острове и т.д., и знаете, может быть, оттого, что кровь отхлынула из левого полушария, или еще из-за чего, но я сказал “да, возьму”. Я возьму палку и буду выводить слова на песке.

Но писательство, конечно же, как брак, или снегопад, или автомобильные шины, дело недолговечное. Можно лечь спать в среду вечером писателем и проснуться в четверг кем-то другим. В среду можно лечь спать слесарем, а в четверг проснуться писателем. Лучшие писатели получаются именно так.

Большинство из них умирают, конечно же, оттого, что слишком стараются; или, с другой стороны, оттого, что становятся знаменитыми — все, что они пишут, публикуется, и им совсем не нужно стараться. Смерть ходит по многим тропам, и хотя вы говорите, что вам нравится то, что я делаю, но я хочу вам сказать, что если все протухнет, то это не потому, что я слишком старался или старался недостаточно, а потому, что у меня иссякло пиво или кровь.
Если это необходимо, то я могу подождать: у меня есть палка и есть песок.

Чарльз Буковски — Джону Уильяму Коррингтону, 1 февраля 1961 года:

Я думаю, абсолютно нормально писать короткие рассказы и считать их стихотворениями главным образом потому, что в рассказах слишком много ненужных слов. А мы сокрушаем так называемую стихотворную форму неподдельным прозаическим словом и сокрушаем форму рассказа, сообщая массу всего на небольшом временном отрезке стихотворения. Мы можем находиться где-то посередине, заимствуя что-то и там и тут, но если мы не можем дать строгое определение, как рассказа, так и стихотворения, означает ли это, что мы непременно заблуждаемся?

Когда Пикассо накладывал кусочки картона и расширял пространство плоской поверхности листа
разве обвиняли мы его в том, что
он скульптор
или архитектор?

Человек либо художник, либо кусок резины, и то, что он делает, не обязано отвечать ничему, кроме, скажем так, энергии его творения.

источник

*
Буковски неоднократно признавался, что писал, по большей части, находясь в состоянии опьянения. Он говорил: «Я пишу трезвым, пьяным, когда мне хорошо и когда мне плохо. У меня нет никакого особого поэтического состояния».

см. также

Sunday, April 05, 2015

Вы живете только для того, чтобы отгребать песок/ Kobo Abe. The Woman in the Dunes

Появилась версия о самоубийстве на почве мизантропии. Ее высказал один из сослуживцев, большой любитель психоанализа. Уже одно то, что взрослый человек способен увлекаться таким никчемным делом, как коллекционирование насекомых, доказывает психическую неполноценность. Даже у ребенка чрезмерная склонность к коллекционированию насекомых часто является признаком Эдипова комплекса. Чтобы как-то компенсировать неудовлетворенное желание, он с удовольствием втыкает булавку в погибшее насекомое, которое и так никуда не убежит. И уж если став взрослым, он не бросил этого занятия означает, что состояние его ухудшилось. Ведь довольно часто энтомологи одержимы манией приобретательства, крайне замкнуты, страдают клептоманией, педерастией. А от всего этого до самоубийства на почве мизантропии — один шаг.

...шпанская мушка — типичное насекомое пустыни. Согласно одной из теорий, необычный полет этих мушек — просто хитрость, которой они выманивают из нор мелких животных. Мыши, ящерицы, увлекаемые мушками, убегают далеко от своих нор в пустыню и погибают там от голода и усталости. Мушки только этого и ждут и пожирают погибших животных. Японское название этих мушек изящное — «письмоносец». Хотя на первый взгляд они кажутся грациозными, на самом деле у них острые челюсти и они настолько кровожадны, что пожирают друг друга.

Почему из трех элементов – камней, песка и глины, – из которых в сложных сочетаниях состоит почва, только песок может находиться в изолированно состоянии и образовывать пустыни и песчаные местности?

Бесплодность песка, каким он представляется обычно, объясняется не просто его сухостью, а беспрерывным движением, которого не может перенести ничто живое. Как это похоже на унылую жизнь людей, изо дня в день цепляющихся друг за друга.
Да, песок не особенно пригоден для жизни.

— Песок, понимаете... — Женщина тоже взглянула на потолок. — Он летит отовсюду... Не метешь день, его собирается на три пальца. И вправду нет ничего страшнее этого песка. Он похуже точильщика. Это такие жучки, которые точат дерево. Если не следить, то он такую вон балку в два счета сгноит. Он проходит сквозь всё. А когда ветер дует с плохой стороны, песок наметает на чердак, и, если не убирать, его набьется там столько, что доски на потолке не выдержат.
— Но не кажется ли вам немного странным говорить, что песок может сгноить балку? Ведь песок отличается как раз тем, что очень сухой.
— Все равно сгноит... Дерево гниет, и вместе с ним гниет и песок...

И этот дом тоже почти мертв... Его внутренности уже наполовину проникающий всюду своими щупальцами, вечно текущий песок... песок, не имеющий собственной формы, кроме среднего диаметра в одну восьмую миллиметра... Но ничто не может противостоять этой сокрушающей силе, лишенной формы... А может быть, как раз отсутствие формы и есть высшее проявление силы...

— Смотрите, туман начинает подниматься.
— Туман?..
Пока они разговаривали, звезды на небе поредели и стали постепенно расплываться. Какая-то мутная пелена клубилась там, где была граница между небом и песчаной стеной.
— Это потому, что песок берет в себя очень много тумана... А когда соленый песок набирается тумана, он становится тугим, как крахмал...

Женщина, как будто бросая вызов, резко повернулась и побежала. Собирается, наверное, вернуться к обрыву и продолжить работу. Ну точно шпанская мушка, подумал он.

— Что же получается? Вы живете только для того, чтобы отгребать песок?!

И то, что его увлек песок и насекомые, в конце концов было лишь попыткой, пусть хоть на время, убежать от нудных обязанностей бесцветного существования...

Песок, забившийся в рот между губами и зубами, впитал в себя слюну и расползся по всему рту. Он нагнулся к земляному полу и стал выплевывать слюну, смешанную с песком. Но сколько ни сплевывал, ощущение шершавости во рту не исчезало. Как он ни вычищал рот, песок там все равно оставался. Казалось, между зубами непрерывно образуется все новый и новый песок.

...если он категорически не приемлет нынешнего положения, видимо, ему следует отказаться от пищи. Было бы просто смешно негодовать и есть одновременно.

Когда он поел, женщина подсела к умывальнику и, накинув на голову кусок полиэтилена, начала тихонько есть. Сейчас она похожа на какое-то насекомое, подумал он. [// мусульманки в нац-одеждах!] Неужели она собирается до конца дней вести такую жизнь?..


Дзяб, дзяб, дзяб, дзяб.
Что это за звук?
Звук колокольчика.
Дзяб, дзяб, дзяб, дзяб.
Что это за голос?
Голос дьявола.

Он, помнится, читал стихотворение о том, как мальчику, которого била лихорадка, приснилось, что его заворачивают в прохладную серебряную бумагу.

Первые три дня были его законным отпуском. Но дальше — отсутствие без предупреждения. Сослуживцы, часто даже без всякого повода ревниво следящие за тем, что делают их товарищи, вряд ли обойдут молчанием такой факт. Уж наверное, в один из этих вечеров какой-нибудь доброхот заглянул к нему домой. В душной, раскаленной послеполуденным солнцем комнате царит запустение — ясно, что хозяина нет. Посетитель чувствует еще, пожалуй, инстинктивную зависть к счастливчику, который вырвался из этой дыры. А на следующий день — оскорбительное злословие, гаденький шепоток, приправленный неодобрительно нахмуренными бровями и двусмысленными жестами. И вполне резонно... В глубине души он и тогда еще чувствовал, что этот необычный отпуск вызовет у сослуживцев именно такую реакцию. И неудивительно, ведь учителя ведут своеобразную жизнь, все время отравленную грибком зависти... Год за годом мимо них, как воды реки, текут ученики и уплывают, а учителя, подобно камням, вынуждены оставаться на дне этого потока. Они говорят о надеждах другим, но сами не смеют питать надежду, даже во сне. Они чувствуют себя ненужным хламом либо впадают в мазохистское одиночество, либо становятся пуристами, к другим проникаются подозрительностью, обвиняют их в оригинальничанье. Они так тоскуют по свободе действий, что не могут не ненавидеть свободу действий.

Если нет пейзажа, то посмотреть хоть на картинку — ведь недаром живопись развилась в местах с бедной природой, а газеты получили наибольшее развитие в промышленных районах, где связь между людьми ослабла.

Еще древние очень верно говорили: если удача спит — жди...

...лет десять назад, когда царила разруха, все только и мечтали о том, чтобы никуда не ходить. Такой им представлялась свобода. Но можно ли сказать, что сейчас они уже пресытились этой свободой?.. А может быть, в этот песчаный край тебя и завлекло как раз то, что ты уже изнемогла в погоне за этой призрачной свободой... Песок... Бесконечное движение одной восьмой миллиметра... Это значит — все наизнанку: автопортрет на негативной пленке, рассказывающий о свободе жить, никуда не выходя.

И вдруг женщина превратилась в силуэт, отошедший от фона...
Двадцатилетнего мужчину возбуждают мысли. Сорокалетнего — возбуждает кожа. А для тридцатилетнего самое опасное — когда женщина превращается в силуэт.

...в тусклом свете, пробивавшемся через дверь, иероглифы в газете казались застывшими лапками дохлых мух.

Ни одной статьи, которую было бы жалко пропустить. Призрачная башня с просветами, сложенная из призрачного кирпича. Впрочем, если бы на свете существовало лишь то, что жалко упустить, действительность превратилась бы в хрупкую стеклянную поделку, к которой страшно прикоснуться. Но жизнь — те же газетные статьи. Поэтому каждый, понимая ее бессмысленность, ось компаса помещает в своем доме.

Женщина как-то неопределенно покачала головой. Вроде бы и утвердительно, вроде бы и отрицательно. Он приблизил лампу к ее лицу, пытаясь прочесть по глазам. Сначала он даже не поверил. В них не было ни злобы, ни ненависти, а лишь бесконечная печаль и, казалось, мольба о чем-то.
Быть не может... Наверное, кажется... «Выражение глаз» — это просто-напросто красивый оборот... Разве может быть в глазах какое-то выражение, если глазное яблоко лишено мускулов?

Он беззвучно заплакал. Горевал он не особенно сильно. Да и казалось ему, что плачет кто-то другой.

Желание стать писателем — самый обыкновенный эгоизм: стремление стать кукловодом и тем самым отделить себя от остальных марионеток. С той же целью женщины прибегают к косметике...

Считается, что уровень цивилизации пропорционален степени чистоты кожи. Если у человека есть душа, она, несомненно, обитает в коже. Стоит только подумать о воде, как грязная кожа покрывается десятками тысяч сосков, готовых всосать ее. Холодная и прозрачная как лед, мягкая как пух — великолепное вместилище для души...

Зверь слишком поздно обнаружил, что щель, в которую он полез, надеясь убежать на волю, оказалась входом в клетку... Рыба поняла наконец, что стекло аквариума, в которое она то и дело тыкалась носом, — непреодолимая преграда... Он второй раз остался ни с чем. И сейчас оружие в руках у них.
Но пугаться нечего. Потерпевшие кораблекрушение гибнут не столько от голода и жажды, сколько от страха, что пищи и воды не хватит. Стоит только подумать, что проиграл, и в тот же миг начнется поражение.

Это было неожиданно, точно зонт вывернуло порывом ветра.

Голову женщины в мгновение ока засыпало белой пудрой. Песок плавал в воздухе, точно туман. Плечи и руки тоже покрылись тонким слоем песка.
И все же непонятно, почему его с такой силой влекут к себе ее бедра?.. Настолько, что он готов вытягивать из себя нерв за нервом и обвивать вокруг ее бедер...

Не железные ворота, не глухие стены, а маленький глазок в двери камеры — вот что больше всего напоминает человеку о неволе.

Действительно, труд помогает человеку примириться с бегущим временем, даже когда оно бежит бесцельно.

Вдруг ему показалось, что его глаза, подобно птицам, взвились высоко в небо и оттуда внимательно смотрят на него. И не кто иной, как он сам, думающий о странности всего происходящего, ведет очень странную жизнь.

В ботинки набился песок и стал влажным от пота — терпеть больше было невозможно. Он с трудом стянул носки и подставил ноги ветру. Почему там, где обитает животное, такой отвратительный запах?.. Хорошо бы животные благоухали цветами... Да нет, это пахнут его ноги... И как ни парадоксально, мысль эта почему-то была ему приятна... Кто-то говорил, что нет ничего лучше серы из своего уха — она вкуснее, чем сыр... Ну, может, это преувеличение, но и в запахе своих гнилых зубов есть что-то притягательное — его хочется вдыхать и вдыхать без конца.

Ну что такое крестьянин? Работая изо всех сил и увеличивая свой участок, он только прибавляет себе работы... Предела его тяжелом у труду нет, и единственное, что он приобретает, — это труд еще более тяжкий... Правда, к крестьянину его труд возвращается — урожай риса и картошки. Чего же ему еще надо? С работой крестьянина нашу возню с песком сравнить нельзя. Ведь это все равно что строить каменную запруду на реке в преисподней — черти разбросают камни.
— А чем кончается эта история с рекой?
— Да ничем... именно в этом и состоит наказание за грехи*!

[*В мифологии синто считается, что между жизнью и смертью протекает река. Название её Сэй но Кавара, буквально «лимб детей» (Сэй), и «берег реки» (Кавара). По синтоистским верованиям, души детей не попадают ни в ад, ни в рай, но оказываются на берегах этой реки, Сэй но Кавара. Их обязанность здесь – выкладывать горки из камней. Но детям мешает демон, пугая их и разрушая выстроенные башенки. - статья; статья]

Утром и вечером в безветренную погоду из-за резких скачков температуры поднимался туман, напоминавший мутную реку.

Он приспособился к жизни в яме, будто впал в зимнюю спячку, и заботился только о том, чтобы рассеять подозрительность жителей деревни. Говорят, что бесконечное повторение одного и того же — самая лучшая маскировка. И если вести жизнь, которая будет состоять из простых повторений одного и того же, то, может быть, в конце концов о нем забудут.

Достаточно было потерпеть неделю — и читать уже почти не хотелось. А через месяц он вообще забыл об их [газет] существовании. Когда-то он видел репродукцию гравюры, которая называлась «Ад одиночества», и она его поразила. Там был изображен человек в странной позе, плывущий по небу. Его широко открытые глаза полны страха. Все пространство вокруг заполнено полупризрачными тенями покойников. Ему трудно пробираться сквозь их толпу. Покойники, жестикулируя, отталкивая друг друга, что-то беспрерывно говорят человеку. Почему же это «Ад одиночества»? Он тогда подумал, что перепутано название. Но теперь понял, что одиночество — это неутоленная жажда мечты.
Именно поэтому грызут ногти, не находя успокоения в биении сердца. Курят табак, не в состоянии удовлетвориться ритмом мышления. Нервно дрожат, не находя удовлетворения в половом акте. И дыхание, и ходьба, и перистальтика кишечника, и ежедневное расписание, и воскресенье, наступающее каждый седьмой день, и школьные экзамены, повторяющиеся каждые четыре месяца, — все это не только не успокаивало его, но, напротив, толкало на все новое и новое повторение. Вскоре количество выкуриваемых сигарет увеличилось, ему снились кошмарные сны, в которых он вместе с какой-то женщиной, у которой были грязные ногти, все время искал укромные, укрытые от посторонних глаз уголки. И когда в конце концов он обнаружил симптомы отравления, то сразу же обратился мыслями к небесам, поддерживаемым простым цикличным эллиптическим движением, к песчаным дюнам, где господствуют волны длиной в одну восьмую миллиметра.

Говорят ведь: нищий три дня — нищий навсегда...

Если однополой любви среди мужчин подвержен один процент, то, естественно, таким же должен быть и процент женщин. И если продолжить — один процент поджигателей, один процент алкоголиков, один процент психически отсталых, один процент сексуальных маньяков, один процент страдающих манией величия, один процент закоренелых преступников, один процент импотентов, один процент террористов, один процент параноиков... Прибавим боязнь высоты, боязнь скорости, наркоманию, истерию, одержимых мыслью об убийстве, сифилитиков, слабоумных... — тоже по одному проценту — и получим в общем двадцать процентов... И если ты можешь таким же образом перечислить еще восемьдесят аномалий — а нет никаких сомнений, что сделать это можно, — значит, совершенно точно, статистически доказано, что все сто процентов людей ненормальны.

— Я слышал, на свете есть люди, которые чуть ли не десять лет жизни посвятили тому, чтобы найти число с точностью до нескольких сотен знаков... Прекрасно... В этом, наверное, тоже может быть смысл существования... Но именно потому, что ты отвергаешь подобный смысл существования, ты в конце концов и забрел в эти места.

Пока он стоял так, весь дрожа, и смотрел на луну, в голову пришли самые неожиданные ассоциации. На что похожа эта плоская луна? Болячка, покрытая рубцами и кое-где припудренная грубо смолотой мукой... Высохшее дешевое мыло... Или, может быть, заплесневевшая круглая алюминиевая коробка для завтраков... А ближе к центру совсем уж невероятные образы. Череп... Общая во всех странах эмблема яда... Присыпанные порошком белые кристаллы на дне бутылки для насекомых... Удивительное сходство между поверхностью луны и кристаллами, остающимися после того, как испарится цианистый калий. Бутыль эта, наверное, все еще стоит около двери, засыпанная песком...
Сердце стало давать перебои, точно треснувший шарик пинг-понга. Какие-то жалкие ассоциации. Почему он думает все время о таких зловещих вещах? И без того в октябрьском ветре слышится горечь и отчаяние. Он проносится с воем, будто играя на дудке, сделанной из пустого стручка.

Хочется более легкого воздуха! Хочется хотя бы чистого воздуха, не смешанного с тем, который я вдыхаю!

Когда на тебя смотрят, а ты делаешь что-то гадкое — это гадкое в той же степени марает и тех, кто смотрит...

Только потерпевший кораблекрушение и чудом не утонувший в состоянии понять психологию человека, которому хочется смеяться уже потому, что он дышит.

Кобо Абэ - Женщина в песках (1962)
Перевод с японского – В. С. Гривин

Thursday, April 02, 2015

One whose Name was writ in Water

John Keats died in Rome on 23 February 1821 and was buried in the Protestant Cemetery, Rome. His last request was to be placed under a tombstone bearing no name or date, only the words, "Here lies One whose Name was writ in Water."
Joseph Severn and Brown erected the stone, which under a relief of a lyre with broken strings, includes the epitaph:

"This Grave / contains all that was Mortal / of a / Young English Poet /
Who / on his Death Bed, in the Bitterness of his Heart /
at the Malicious Power of his Enemies / Desired / these Words to be / engraven on his Tomb Stone: /
Here lies One / Whose Name was writ in Water.
24 February 1821"


Китс умер 23 февраля 1821 года. Ему было 25 лет. Похоронен на протестантском кладбище в Риме.
На надгробном камне надпись:
«В этой могиле покоится все, что было тленного в Молодом Английском Поэте,
который на смертном одре, в горечи сердца своего 
против злобного могущества врагов велел начертать на своем надгробии:
"Здесь лежит тот, чье имя написано на воде"».
24 февраля 1821

Ни имени, ни дат.
Волю Китса исполнили его друзья — Джозеф Северн и Чарльз Браун.

* * *
Могила писателя и философа Никоса Казантзакиса (Nikos Kazantzakis, 1883 – 1957):
Я ни на что не надеюсь.
Я ничего не боюсь.
Я свободен.
Пантеон в Ираклионе, Греция

Wednesday, April 01, 2015

как редко понимают друг друга даже самые близкие люди/ Nagibin, diaries (1975-76)

1 ноября 1975 г.
Мама умирает.

2 ноября 1975 г.
Мама умерла.

3 ноября 1975 г.
Второй день без мамы. Как-то, в пору не самых худших отношений в доме, мама сказала Алле: «Когда мы (она и Я. С.) умрем, Юрке всё равно будет нас жалко». Но догадывалась ли она, как мне будет, когда ее не станет? Если догадывалась, то ей не могло быть особенно больно во время наших, довольно частых ссор в последние два года.
Мы сидим в теплой, уютной даче, а мамино тело лежит в морге, на холодном оцинкованном столе, накрытое рогожей. И ледяной холод.
Неужели ничего больше не осталось от мамы? Этого не может быть. Что-то осталось и витает здесь, и видит нас и наше горе. Иначе такой пустоты не выдержать.

4 ноября 1975 г.
Сегодня похоронили маму на Востряковском кладбище.

26 ноября 1975 г.
Слева всё болит, наверное, от сердца. Единственный, кто умел изображать человеческие страсти — это Шекспир. Остальные то ли стеснялись, то ли просто не знали, что это такое. Не испытывали. Им ведомы чувства, а страсти кажутся (в глубине души, никто вслух не признается) чем-то преувеличенным, натужным, искусственным. И вот, что отличает меня от окружающих: во мне — страсти, в них — чувства. Отсюда и хулиганское письмо Я. С. Он думает, что достаточно наорать на меня хорошенько, чтобы я перестал «так безобразно и неопрятно страдать» и взял себя в руки. Никто не верит в библейское, уж больно все трезвы и хладнокровны. И как редко понимают друг друга даже самые близкие люди.

22 февраля 1976 г.
Что происходит с Я. С [отчим], ума не приложу. Господи, что ты делаешь со своими детьми, зачем лишаешь их под старость, и без того трудную, всякого достоинства? Приоткрой хоть чуть свой «замысел упрямый». Может быть, не стоит так сложно готовить нас к уходу близких? Мы справимся, даже если они будут уходить чисто, опрятно, в тихом свете своего скромного достоинства. То, что Ты делаешь с ними, не облегчает нам разлуки, лишь марает душу.

Моя ошибка: я оплакиваю те образы, которых давно уже не было. Я мог бы оплакивать их с тем же правом уже три-четыре года назад. Мама, из-за которой рвется в клочья мое больное сердце, умерла куда раньше смерти ее бренной оболочки. С Я. С. еще сложнее, а может, проще. Был ли он вообще когда-либо? Не сочинен ли он весь мамой, причем сочинен так мощно, что он сам поверил в этот выдуманный образ и убедительно существовал в нем почти без срывов. Тут, как и во всех подобных построениях «на потребу», есть некоторая искусственность, но сама мысль содержит рациональное зерно. Надо додумать. Пусть это и плохо, я должен спастись любой ценой. Я могу еще что-то написать и должен вернуться к словам во что бы то ни стало, вырваться из гиблого болота засасывающей меня боли.

29 февраля 1976 г.
Сегодня в ночь умер Яков Семенович. Мы уезжали на день рождения Ады, перенесенное, будто нарочно, по закону подлости, на двадцать восьмое. Он позвал меня: «Как вам не стыдно бросать на три дня больного, может быть, умирающего человека?» «На какие три дня?» — злобным голосом сказал я, поскольку мы собирались завтра утром вернуться, и Алла только что говорила ему об этом, но он то ли не расслышал, то ли не хотел слышать. [...]
И мы уехали. Ночью ему стало плохо — очередной приступ астмы, разыгравшейся после смерти мамы. Нина вызвала «неотложную помощь» и врача Екатерину Ивановну из профилактория. Они сделали, что могли, дыхание наладилось. Я. С. успокоился. «Ну, не будете больше кричать?» — спросила Екатерина Ивановна. «Нет»,— ответил Я. С. и улыбнулся. Он сдержал слово: умер во сне, на боку, не издав стона.
А если б мы были рядом? Может быть, мы дали бы ему тот импульс, который был необходим, чтобы остаться в живых? Может, наше отступничество доканало его? Кто знает? Во всяком случае, мы достойные кандидаты в убийцы.
[...]
И опять лежит в промозглом морге родное, бедное, изглоданное старостью и болезнями тело, но сейчас всё еще ужаснее. Мамин исход был чист, здесь же всё опакощено. И я себе мерзок.

12 июля 1976 г.
Сегодня шел по лесу и понял что-то важное для себя. Почему я бывал так резок, негибок, порой груб с мамой и Я. С., почему не делал скидок на их старость, болезни, ослабление всего жизненного аппарата. Я не хотел признавать, что они в чем-то сдали, я видел их такими же сильными, властными, твердыми и «опасными», как десять и двадцать лет назад. Я не признавал прав времени на них, и в этом было мое высшее к ним уважение.

Юрий Нагибин, из дневников; источник

Saturday, March 28, 2015

бедная человеческая крыса/ Nagibin, diary (1960 - 1968)

1960
Ты заставила меня любить в тебе то, что никогда не любят. Как-то после попойки, когда мы жадно вливали в спалённое нутро боржом, пиво, рассол, мечтали о кислых щах, ты сказала с тем серьезно-лукавым выражением маленького татарчонка, которое возникает у тебя нежданно-негаданно:
— А мой желудочек чего-то хочет!..— и со вздохом: — Сама не знаю чего, но так хочет, так хочет!..
И мне представился твой желудок, будто драгоценный, одушевленный ларец, ничего общего с нашими грубыми бурдюками для водки, пива, мяса. И я так полюбил эту скрытую жизнь в тебе! Что губы, глаза, ноги, волосы, шея, плечи! Я полюбил в тебе куда более интимное, нежное, скрытое от других: желудок, почки, печень, гортань, кровеносные сосуды, нервы. О легкие, как шелк, легкие моей любимой, рождающие в ней ее радостное дыхание, чистое после всех папирос, свежее после всех попоек!..

1960
[Мещера]
...я опустил взгляд и увидел на своем сапоге мертвую рыжую водяную крысу. Из грудки ее текла не сукровица, а красная, яркая струйка крови. И взбешенный, я заорал:
— Вышвырните ее!.. Сейчас же, черт бы вас побрал!.. Я ненавижу крыс!..
Я глядел в сторону, но знал, что он за хвост снимает ее с моего сапога, рассматривает и кидает в воду. А потом я увидел на волне маленькую, совсем не противную, рыжую тушку.
— Она от воды и так съежившись, — говорил Анатолий Иванович, — а тут еще подобралась да в щелку и вышмыгнула на сушь...
— Как же она нас не испугалась?
Нешто тут разбираешь — в смертной тошноте?.. — грустно сказал Анатолий Иванович.

[Венгрия]
Еще были в больнице, где прекрасный парк. Запах осенней листвы, чистые красивые халаты на больных и врачи, переезжающие из корпуса в корпус на велосипедах.

Вообще я заметил: трапезы во время путешествий едва ли не самое привлекательное и волнующее. Понятно, почему Гончаров так много писал о жратве в своем «Фрегате „Паллада"».

У нашей жизни есть одно огромное преимущество перед жизнью западного человека: она почти снимает страх смерти.

1962
Тяжело происходит наше возвращение к тихой трезвой жизни. Мы прихварываем, много спим, разговор у нас не ладится. Нам скучно жить без надежды на грядущее перевозбуждение, забвение, на короткое безумие, за которым — нервный обвал, лунатическая выключенность из окружающего.

...с Геллой, которая по утрам становится фурией от неврастенической боязни недоспать...

...нужно опять научиться спать. Сейчас сон накрывает меня не надежным, темным пологом, а тоненькой паутинкой, сквозь которую доносятся все шумы, все запахи, всё трепетанье ночной жизни. Это не дает отдыха голове, это окрашивает весь день какой-то сонно-беспечной легкостью. Надо спать глубоко, угрюмо-отрешенно, тогда и дневная жизнь обретет глубину, серьезность, сама запросится на бумагу.

1963
Как всё прекрасно и трогательно в мире природы, как всё грязно и мерзко в мире людей! Я не могу быть среди людишек: скучно, стыдно и ненужно. Водка делала сносным любое общение, без нее с себе-подобными нечего делать.

Говорят, что умирающий начинает за собой «прибирать». [обирать]

30 мая 1965 г.
Стол был неопрятен, как бывает только в деревнях, — откуда это неуважение к месту трапезы? — завален грудами рыбьих костей, мослами, корками хлеба, огуречной мякотью и еще какой-то непонятной слизлой дрянью.

...вонь от затхлости дряхлых вещей...

1968
Акустика двора такая, что ночью кажется, будто по квартире ходят люди, разговаривают, смеются, кашляют, харкают. Порой это ощущение достигает обморочной силы.

Люди не догадываются, что внутри меня поселилось смирение старости. Их вводит в заблуждение то, что я так крепко держусь за свои пороки. Это кажется им силой жизни.

Мне стрезва люди не только не нужны, а невыносимо тягостны, скучны, обременительны до страдания. Надо предельно избегать всяких общений. Спьяна же мне и черт — друг-товарищ. Но пить ради этого всё же не стоит.

Завтра иду разводиться с Геллой. Получил стихи, написанные ею о нашем расставании. Стихи хорошие, грустные, очень естественные. Вот так и уместилась жизнь между двумя стихотворениями: «В рубашке белой и стерильной» и «Прощай, прощай, со лба сотру воспоминанье».

Юрий Нагибин, дневниковые записи, источник

Friday, March 27, 2015

Тень доброты в людях трогает меня до сжатия гортани/ Nagibin Yuriy, diaries (1955-1958)

1955
[...] как всегда, победа пришла слишком поздно, став ненужной. И я думаю, в ней меньше моей заслуги, нежели равнодушия окружающих. Так, верно, всегда бывает во внешней жизни; редко чего достигаешь сознательным волевым усилием — созревшее и подгнившее яблоко само падает к ногам. Но будем благодарны жизни и за такие скудные дары.

Тень доброты в людях трогает меня до сжатия гортани.

1956
[Поездка в Тюрингию.] Один человек может сделать грандиозно много, если он работает на совесть. А у немцев это еще сохранилось. Там, где у нас не управляются десять разгильдяев, над которыми стоят еще двадцать бездельников, у них — один работяга.

Дети и новобрачные подымаются к Вартбургу на осликах; когда-то на осликах сюда подвозили воду. Я видел одну юную пару, совершавшую подъем на четвероногом вездеходе. На месте новобрачного я бы прежде всего не женился и уж во всяком случае не стал бы утруждать крошку-ослика грузом этой большой и безрадостной бабы с толстыми, раскоряченными ногами.

Верстах в 15 от города, «под небом Шиллера и Гёте», находится Бухенвальд, самый «прославленный» из гитлеровских лагерей смерти. Лагерь сохраняется в том самом виде, в каком его застало освобождение. На воротах чугунная надпись: «Каждому — свое», и еще одна — «Право оно или не право, но это твое отечество». Здорово утешительно! Сразу за входом, слева, очередная могила Тельмана, здесь он был расстрелян. Бараков, где обитали узники, не сохранилось, но уцелел карцер. Узкий коридор, по обе стороны — камеры. Железная дверь, узкий глазок, задраенная дыра, через которую заключенным подавали еду и воду. Внутри — койка, где откидная, где обычная. В одной камере, где сидел какой-то пастор,— шандал с огарком свечи. Другая постройка с высокой четырехугольной трубой, не без изящества отделанной деревянными планками, — фабрика смерти. Здесь находились печи. Перед каждой печью — железная тележка на колесах. На этих тележках к печам подвозили трупы, а иногда и полутрупы. Тут же помещение, где расстреливали. В стену вделан прибор для измерения роста. Планка, отмечающая рост, бегала по вертикальной сквозной щели. За стеной, против щели, стоял эсэсовец. Когда планка останавливалась над макушкой узника, он стрелял ему в за тылок. Обычно пуля оставалась в черепе, но случалось, проходила навылет. Чтобы не видно было пулевых пробоин на противоположной стене, ее завешивали длинными ремнями.
Чудесная предусмотрительность, напомнившая мне о целлулоидных мешочках, висящих над умывальником в дрезденской гостинице. Я долго ломал голову: для чего они? Оказывается, туда надо складывать выпавшие во время причесывания волосы. Их потом собирают и используют для набивки матрацев. «Так сладко спать на этих матрацах!» — нежно сказала мне коридорная.

Супружеская пара: комендант Кох и его жена Ильза Кох;  был дважды приговорен к расстрелу своими же собратьями. В первый раз за то, что присвоил полтора миллиона золотых марок, конфискованных у богатых евреев, которые попали в Бухенвальд после покушения французского еврея на советника германского консульства в 1939 году. После вынесения приговора Коху дали возможность загладить свою вину и направили в Люблин, где он сперва устроил великую резню, затем создал образцовый лагерь смерти. Его реабилитировали, а вскоре наградили железным крестом. Затем Коха командировали в Норвегию, где он расстрелял ряд видных норвежских офицеров и схватил сифилис. Болезнь он обнаружил, вернувшись в Бухенвальд, и стал лечиться у двух заключенных врачей-коммунистов. Они его вылечили, и в благодарность были расстреляны. Но пока шло лечение, Кох наряду с другими эсэсовцами, сдавал кровь для фронтовых госпиталей. Поскольку у всех эсэсовцев одна группа крови, зараженная кровь Коха механически поступала в госпитали с ранеными эсэсовцами. Он заразил сифилисом сотни раненых. Не представляло труда установить, откуда поступает зараженная кровь. В Бухенвальд прибыла следственная комиссия. Врачи-коммунисты, расстрелянные Кохом, успели доверить тайну двум-трем товарищам, и в один прекрасный, действительно прекрасный день Кох был расстрелян в родном Бухенвальде и сожжен в печи.
Ильза Кох, судя по фотографиям, похожа на психопатологические типы из книги Кречмера: асимметричное, одутловатое лицо, маленькие глаза, тяжелый подбородок. Но говорят, что густые, неистово рыжие волосы делали ее почти привлекательной. Она любила скакать на лошади. Седло было усеяно драгоценными каменьями, в мундштук вделаны бриллианты, уздечка отливала золотом. Бывший сторож Бухенвальда сказал мне, любовно и гордо, что скачущая фрау Кох «была прекрасна, как цирковая наездница». В лагере Ильза Кох ведала изготовлением дамских сумочек, бюваров и других изделий из татуированной человечьей кожи.
Ее посадили одновременно с мужем в 1944 году. После окончания войны ее предали суду, как военную преступницу. Но сидя в тюрьме, она соблазнила американского майора и забеременела от него, поэтому смертный приговор, который ей вынесли, нельзя было привести в исполнение. Вскоре она благополучно разрешилась от бремени и стала матерью американского гражданина. Генерал Клей немедленно выпустил ее из тюрьмы. Это вызвало взрыв общественного негодования, и Клею пришлось снова заключить Ильзу Кох в тюрьму. На этот раз суд приговорил ее к пожизненному заключению. Она отсидела около девяти лет и на днях была выпущена на свободу. Кажется, она уезжает в Америку. Неужто к своему другу-майору, терпеливо и преданно ждавшему свою маленькую Ильзу? По другой версии она умерла накануне освобождения.
В музее Бухенвальда: гора женских и гора детских туфелек. Груда волос. Простреленное сердце в спирту. Блестящие, похожие на зубоврачебные, инструменты, которыми сдирали, а потом обрабатывали человеческую кожу.
В Бухенвальде работали крупные немецкие ученые, врачи. Они испытывали на заключенных противочумную сыворотку. Эксперимент долго не удавался, и в жертву науке были принесены более семи тысяч человек. Испытывали также воспламеняющееся вещество, необходимое для производства зажигательных бомб. Капля такого вещества прожигала тело до кости. Испытывали различные яды.
Бок о бок с лагерем находился парк, где прогуливались жены охранников и прочего обслуживающего персонала с детишками. При парке был маленький зверинец: медведи, волки, грифы-кондоры, орлы, лисицы, зайцы и прочее зверье, радующее детский глаз. «Сейчас Бухенвальд не узнать!— с мягкой грустью говорил мне бывший сторож. — Вам бы приехать к нам лет этак двенадцать назад, как здесь было красиво!»
Я еще забыл упомянуть о высушенной до размера картофелины человеческой голове, хранящейся в музее. Сушение производилось в горячем песке. Такие головы дарились особо знатным гостям, посещавшим Бухенвальд.

По улицам Веймара, мимо памятников, театров и консерватории, где дирижирует сам Абендрот, ездят на велосипедах мило одетые в замшевые штанишки, джемперы, яркие носки и замшевые туфли школяры со свежими, румяными лицами. Я глядел на них с мучительным чувством: Бухенвальд так близок к Веймару, они почти сливаются. Кем они станут, эти юные велосипедисты, при новой заварухе: палачами или жертвами? Кто будет Кохом, а кто тем, чья голова с картофелину? Впрочем, палачи и жертвы, это так условно. Те, кому суждено стать жертвами, станут ими вовсе не по своему свободному выбору, а по случайности, по невезению или родовой обреченности. По сути своей никто не предназначен быть жертвой, ведь и арестанты Бухенвальда делали за своих палачей половину их черной работы, и делали бы другую половину, если б от них потребовали. Гёте не выдерживает соседства с Бухенвальдом.

1956
[Первая поездка в Мещеру]
Он [генерал] принадлежал к той раздражающей породе людей, которые досконально знают то, о чем говорят. Я же всегда говорю на риск, не уверенный ни в едином слове, потому что всё знаю понаслышке, и то нетвердо. С некоторой достоверностью я мог бы говорить лишь о своей душевной жизни, но об этом не говорят.

Чудесное выражение: «озеро натихло».

Живу на даче, гляжу на сосны, наверное, это и есть счастье, но я так не привык к счастью, что чувствую себя здесь словно на чемоданах.

28 мая 1958 г. 
И опять деревья: вверху, рядом, вокруг внизу, как море, только лучше моря. Чистота, тишина и свежесть. Конечно, это лучшее, что есть на свете.

Юрий Нагибин, дневниковые записи, источник

Thursday, March 26, 2015

ничем не заговоришь, не засуетишь/ Yuriy Nagibin, diary (1952 - 1954)

31 октября 1951 г.
Утром звонок из Кохмы — М. заболел. Неотвязная мысль о том, что крошечный человек мучается в гнусной Кохме, в полном одиночестве, подлое ощущение своей дрянности и сухости — ехать-то мне не хочется.

4 апреля 1952 г.
Вот и случилось то, чего я всегда ждал, как самого страшного, и все-таки ждал. Может быть, для того, чтобы узнать всю меру своей подлости, даже не подлости, а эгоистической наивности. И всё же, я никак не думал, что это так тяжело, и настоящим эгоистом быть — кишка тонка. Утром, когда солнце пробивалось сквозь штору, и комната была похожа на детскую,— пришла телеграмма: «Ваш отец умер сегодня ночью». Как будто при всех хлестнули по морде грязной метлой — ощущение ошеломляющее по своей наготе и грубости. Как они осмелились написать слово «умер»? А потом опять ужасное по безысходности чувство: где-то была допущена ошибка, всё еще можно было исправить, страшная ошибка, когда мы вдруг выпускаем из рук жизнь близких людей. Настоящей, самоотверженной любовью можно удержать близкого, родного человека на земле, как бы он не склонялся к смерти. Если б я поехал, если б он знал, что я его люблю, как я это знаю сейчас, какие-то неведомые силы удержали б его в жизни, несмотря на склерозированный мозг, несмотря на больное, усталое сердце. Я его предал. Он это почувствовал бессознательно и отказался от жизни. Всё остальное делалось формально, санатории и больницы не спасут, если человек решил умереть.

Похороны были хороши своей сухостью и тем, что я впервые понял по-настоящему непробиваемое равнодушие людей друг к другу. И еще я понял, что нет более глубокой пропасти, чем там, которая отделяет человека любящего от нелюбящего.

Человек стареет только от несчастий. Не будь несчастий, мы жили бы до ста лет.

1952

Самое тяжелое во всех настоящих несчастьях — это необходимость жить дальше. Самый миг несчастья не столь уж невыносим. В боли, в муке, в слезах всё же испытываешь какой-то подъем. Отсюда наше постоянное слоновье удивление: он-де замечательно держался. Не он держался, это натянувшиеся нервы его держали. Но вот наступают будни, а с ними и подлинная тяжесть беды. Тогда-то и становится страшно.

1953

Не на крутом повороте ломаешь башку, в маленьком грехе, становящемся повседневностью. Когда день превращается в цепь маленьких удовольствий: папироса, рюмка водки, баба, приятельский трёп, случайная легкая книга — не в бреду яркой вспышки, в мягкой лени теряешь себя. Всё так просто понять, всё так трудно исправить. Я как бы в рабстве у своего большого, жирного тела.

В один день голые деревья покрылись нежным желто-зеленым цыплячим пухом.

Самое здоровое для старика — жить в привычном напряжении сил. Отдых — для молодых.

Много умирают вокруг. Как старый сад уходит назад в землю целое поколение. Но все, даже самые старые, уходят недоростками. Ни про одного нельзя сказать, что он покончил счеты с жизнью. Каждый лишь собирался начать жить, еще надеялся, ждал. Это умирают не старики, а дети, с детским легкомыслием, с детскими мечтами, надеждами, с детским неведением самих себя. Я бы хотел увидеть хотя бы одну смерть, подобную той, что описал Довженко в сценарии «Мичурин». Смерть человека, сделавшего всё, что в его силах, изжившего свою жизнь, а не протомившегося в ожидании жизни.

1954

Тускло-голубой, снег был кое-где подернут твердой коркой, горевшей под солнцем золотой рыбьей чешуей.

Остренькие листочки молодой, только что распустившейся рябины.

Вообще, все скоро умрут, и старые, и молодые, мир станет очень просторным.

Слабые люди — самые жестокие.

...мне противно идти в мой огаженный, опозоренный нечистотой, разнузданностью слов и жестов и непреходящей бедой дом. Грязно, подло, вонюче уходит мое прошлое, мое детство.

...так мерзко, так смрадно обернулось, что уже нельзя жить по-старому. Гадко — вот единственное чувство, какое мною сейчас владеет. Всё гадко, беспощадно гадко. Нельзя обнажать какие-то вещи, что-то надо знать поврозь, нельзя говорить об этом друг с другом, иначе наступает не животная — у тех всё чисто,— а сугубо человечья разнузданность.

Жизнь позади, отшумела, как дерево в окне поезда.

Всё время на грани последнего несчастья. Щемит, щемит сердце, и никуда от этого не денешься, ничем не заговоришь, не засуетишь.

Деревья вокруг тебя качают добрыми головами. Что может быть лучше — дубняк, тишина, безлюдье.

В этом году я потерял много близких людей: Веру, Лёшку, Аду и самого себя.

Единственное, что делает человеческую жизнь высокой,— это способность полюбить чужую жизнь больше собственной.

Кошмар засыпаний. Всё дурное, болезненное, мучающее наплывает на меня с неумолимостью, какой я не в силах противостоять. Все, кого я предал: Мара, Вероня, Лёшка; все, кого я обманул собой: Я. С., Лена, Ада, я сам прежний — лезут в башку, копошатся в ней, терзают уставший, прокуренный, проспиртованный мозг, не дают ему укрыться в спасительный сон.

После многочисленных рукопожатий на съезде ладонь пахла, как пятка полотера (у всех нечистые и потные от возбуждения руки). Через столько веков в Грановитой палате вновь разыгрались дикие картины местничества. Только вместо Буйносовых и Лычкиных, Пожарских и Долгоруких, драли друг дружку за бороду, плевали в глаза братья Тур и Михалков, Полевой и Габрилович. Не забыть, как мы вскакивали с рюмками в руках, покорные голосу невидимого существа, голосу, казалось, принадлежавшему одному из тех суровых святых, что взирали на наше убогое пиршество со стен Грановитой палаты. Покорные этому голосу, мы пили и с холуйством, которое даже не могло быть оценено, растягивали рты в улыбке.

Юрий Нагибин, дневниковые записи, источник

Wednesday, March 25, 2015

интервью Сэлинджера для школьной газеты (1953) /Salinger's interview for school newspaper

Зеркальный телескоп
Интервью, взятое Ширли Блейни (Shirley Blaney) у Дж. Д. Сэлинджера [в 1953 году]

(Когда старшеклассники готовили последний выпуск «Дейли игл» (The Daily Eagle), мисс Ширли Блейни, ученица выпускного класса виндзорской школы, подкараулила Джерома Дэйвида Сэлинджера, автора бестселлера «Над пропастью во ржи», в одном из ресторанов Виндзора. Господин Сэлинджер, который недавно купил дом в Корнише, оказал любезность корреспондентке и дал публикуемое ниже интервью).

Автор многих новелл и нескольких повестей, в числе которых «Над пропастью во ржи», отвечая на вопросы, рассказал историю своей жизни, представляющую несомненный интерес.
У господина Сэлинджера, большого друга всех старшеклассников Виндзора, есть также друзья постарше, хотя он приезжает сюда только последние несколько лет. Он не любит выставлять себя напоказ, предпочитая в уединении заниматься писательством. Это приятный высокий мужчина тридцати четырех лет с неординарной наружностью.

Джером Дэйвид Сэлинджер родился 1 января 1919 года в Нью-Йорке. Там прошли его первые школьные годы, в дальнейшем он учился в военной школе Вэлли-Фордаквж в штате Пенсильвания. Тогда же он начал писать. Окончив школу, Сэлинджер в течение двух лет посещал занятия в Нью-Йоркском университете.
Потом вместе со своим отцом он отправился в Польшу, чтобы познакомиться со спецификой морских перевозок мясных продуктов. Это, правда, не очень занимало Сэлинджера, но пошло ему впрок, так как он успел изучить немецкий язык.

* * *
Прожив десять месяцев в Вене, Сэлинджер вернулся в Америку в колледж Урсинус. Но уже в середине года потеряв интерес к учебе, он перешел в Колумбийский университет. Все это время Сэлинджер продолжал писать.

Первый рассказ увидел свет, когда Сэлинджеру был 21 год. В течение двух лет он писал для «Сэтердей ивнинг пост», «Эсквайра», «Мадемуазель» и многих других изданий. Потом он плавал в ВестИндию на лайнере «Кунгсхольм», где занимался организацией досуга туристов, не прекращая писать для журналов и университетских сборников. В двадцать три года он ушел в армию и прослужил два года. Армейская жизнь писателю не нравилась, так как ему хотелось целиком посвятить себя литературе.

* * *
Сэлинджер начал работу над повестью «Над пропастью во ржи» в 1941 году и закончил летом 1951-го. Повесть была отмечена клубом «Книга месяца» еще до того, как вышла отдельным изданием.
В этом произведении раскрывается внутренний мир нервного, ранимого подростка. На вопрос, была ли книга в какой-либо степени автобиографичной, господин Сэлинджер ответил: «В каком-то смысле — да, я испытал большое облегчение, когда закончил ее. Мое детство было очень похоже на детство героя книги, и было большим облегчением рассказать об этом людям».
Примерно два года назад он решил приехать в Новую Англию и попал в наши края. Ему здесь так понравилось, что он купил дом в Корнише.
В будущем господин Сэлинджер планирует поехать в Европу и Индонезию. Сначала он отправится в Лондон, где, возможно, будет снимать фильм.
По одному из его рассказов, «Лапа-растяпа», в Коннектикуте был снят фильм «Мое глупое сердце».

* * *
Около семидесяти пяти процентов его произведений написаны о молодых людях, не достигших двадцати одного года, из них сорок процентов — о детях младше двенадцати лет.
Вторая его книга была сборником из девяти рассказов. Впервые они появились в «Нью-Йоркере».

источник: Сэлинджер Дж.Д. Над пропастью во ржи. Харьков, 1999. Стр.: 393-394.

Tuesday, March 24, 2015

Salinger and other "born non-buyers of carrots and turnips"

J.D.Salinger (by Lilliana Ross):

...someday, when “all the fiction had run out,” he might try to do something straight, “really factual, formally distinguishing myself from the Glass boys and Holden Caulfield and the other first-person narrators I’ve used.” It might be readable, maybe funny, he said, and “not just smell like a regular autobiography.”
The main thing was that he would use straight facts and “thereby put off or stymie one or two vultures—freelancers or English-department scavengers—who might come around and bother the children and the family before the body is even cold.”

The trouble with all of us, he believed, is that when we were young we never knew anybody who could or would tell us any of the penalties of making it in the world on the usual terms: “I don’t mean just the pretty obvious penalties, I mean the ones that are just about unnoticeable and that do really lasting damage, the kind the world doesn’t even think of as damage.”

[at the Cornish Fair] “I stand around and talk about schools with the other crummy parents, the summer parents,” he wrote in a letter to me. Getting back to work, he said, was “the only way I’ve ever been able to take the awful conventional world. I think I despise every school and college in the world, but the ones with the best reputation first.”

After watching his son, Matthew, playing one day, he said, “If your child likes—loves—you, the very love he bears you tears your heart out about once a day or once every other day.” He said, “I started writing and making up characters in the first place because nothing or not much away from the typewriter was reaching my heart at all.”

“A community of seriously hip observers is a scary and depressing thing,” he said. “It takes me at least an hour to warm up when I sit down to work. . . . Just taking off my own disguises takes an hour or more.”

Ralph Waldo Emerson was a touchstone, and Salinger often quoted him in letters. For instance, “A man must have aunts and cousins, must buy carrots and turnips, must have barn and woodshed, must go to market and to the blacksmith’s shop, must saunter and sleep and be inferior and silly.” Writers, he thought, had trouble abiding by that, and he referred to Flaubert and Kafka as “two other born non-buyers of carrots and turnips.”

“There are no writers anymore,” he said once. “Only book-selling louts and big mouths.”

...he described the fun he’d had on a trip to London with his children, where he took them to see Engelbert Humperdinck in a stage version of “Robinson Crusoe”: “Awful, but we all sort of enjoyed it, and the main idea was to see the Palladium itself, because that’s where the last scene of ‘The 39 Steps’ was set.”

Brigitte Bardot once wanted to buy the rights to “A Perfect Day for Bananafish,” and he said that it was uplifting news. “I mean it,” he told me. “She’s a cute, talented, lost enfante, and I’m tempted to accommodate her, pour le sport.”

“God, how I still love private readers,” he wrote. “It’s what we all used to be.”

source

См. мой перевод на русский язык

Tuesday, March 10, 2015

Искусство умирания/ John Donne - Devotions Upon Emergent Occasions (1624)

Джон Донн (1572 – 1631) – поэт, богослов

«Обращения к Господу в час нужды и бедствий» были написаны зимой 1623 года, когда Донн слег с приступом тяжелейшей «лихорадки».
«Обращения к Господу...» — непосредственный опыт физического умирания, зафиксированный шаг за шагом. Так медики-экспериментаторы нашего века надиктовывали ученикам клиническую картину своей агонии...
Рукою Донна, когда он писал «Обращения к Господу...», в прямом смысле водила лихорадка. «Плотность», сложность текста объясняются той необычайной обостренностью, ускоренностью работы сознания, которые присущи порой болезни.

Медитация I
Сколь превратна и жалка участь человеческая: только что я был здоров — и вот болен.

И вот — мы не просто умираем, мы умираем на дыбе, умираем, истязаемые болезнью; более того, мы страдаем заранее, страдаем чрезмерно, изводя себя подозрениями, опасениями и мнительными предчувствиями недуга прежде, чем мы можем назвать его недугом; мы даже не уверены, что больны; и вот одна рука наша старается по пульсу другой, а глаз — по цвету мочи определить, здоровы ли мы? О, нищета, многократно умноженная!

Медитация II
В то самое мгновение, как чувствую я первый приступ болезни, я сознаю, что побежден; в мгновение ока взор мой затуманивается; вкус пищи становится пресен и пуст; чувство голода исчезает; колени мои подгибаются, и вот уж ноги не держат меня; и сон, который есть образ и подобие смерти, бежит меня, ибо сам Подлинник — Смерть — приближается ко мне, и вот я умираю для жизни. Сказано в проклятии Адаму: в поте лица твоего будешь есть хлеб свой (ср.: Рим. 4, 17); для меня проклятие это умножено стократ: в поте лица добывал я хлеб насущный, утруждаясь на ниве своей, и вот он — мой хлеб; но я обливаюсь потом, от лица до пят, и не ем хлеба, не вкушаю ничего, что поддержало бы меня: о злосчастное разделение рода человеческого, когда у одних нет пищи, а у других — аппетита.


Медитация III
Ложе болезни — сродни могиле; всякий стон, срывающийся с уст распростертого на нем больного, — лишь черновик его эпитафии.
Жалкое и нечеловеческое (хотя и ведомое каждому) положение: я должен заранее учиться лежать в могиле, но не могу учиться Воскресению, ибо не могу уже встать с этого ложа.

Медитация IV
...мы, которые сами есть целый мир, порождаем своих пожирателей, то есть болезни и недуги самого разного рода: ядовитые и заразные, точащие и пожирающие, а также болезни запутанные и разнородные, сложенные из многих хворостей.

Раненый олень, травимый охотниками, знает, как найти такую траву, что если съесть ее, рана сама извергнет застрявшую в ней стрелу, — странный вид рвотного зелья. Так же и гончий пес, преследующий оленя, — если его одолеет недуг, он знает траву, которая вернет ему силы. Может, и правда, что спасительное средство — рядом с человеком, ибо прочие создания всегда имеют таковое, может быть, его исцелило бы самое простое природное зелье; но подле нас нет врача и нет аптекаря, а ведь у всех иных живых существ те всегда рядом. У человека, в отличие от низших тварей, нет врожденного инстинкта, который в час нужды помогал бы находить эти природные средства; человек — не врач и не аптекарь себе.

Медитация V
Пусть болезнь — сама величайшее из несчастий, но величайшее несчастье, выпадающее нам в болезни, — одиночество*; — ибо те, кто мог бы нас поддержать, нас избегают, опасаясь заразы: даже врач, и тот идет к больному с трепетом, перемогая себя. Одиночество — мука, которой не грозят нам и глубины Преисподней.

*Мотив одиночества в этой медитации отсылает к ветхозаветным законам о прокаженных, где о больном сказано: «Во все дни, доколе на нем язва, он должен быть нечист, нечист он; он должен жить отдельно, вне стана жилище его» (Лев 13, 46).

Медитация VI
Страх может таиться за личиной иных расстройств, что поражают сознание и ведут к помрачению его: в любви, стремящейся к обладанию, можно увидеть любовь, но на деле она — лишь страх, ревность и настроенный на подозрениях страх потери; в презрении к опасности и пренебрежении ею можно увидеть доблесть, но это лишь страх, порожденный нашей зависимостью от мнения окружающих о нас и боязнь пасть в их глазах.

Меня не страшит близость Смерти, но я страшусь того, что болезнь моя станет набирать силу; я бы пошел против самой Природы, если бы стал отрицать, что мысль об этом пугает меня, — однако если бы стал я утверждать, что боюсь Смерти, я бы восстал на Господа Бога. Слабость моя — от Природы, которой положены предел и мера (Прем. 11, 21), твердость моя — от Господа, Коему подвластна бесконечность. Не всякий холодный воздух — злотворный туман [во времена Донна считалось, что особый туман, появляющийся в морозном воздухе, — провозвестник чумы, если не сам источник заразы], не всякая дрожь и озноб — от бешенства, не всякий страх — одержимость ужасом, не всякое колебание — предательство и бегство, не всякий спор — разрешение сомнений, не всякое желание чего-то иного — ропот, и нет нужды впадать в уныние, коли желание осталось неосуществленным.


Медитация VII
Есть ли в мире хоть что-то, от чего кто-нибудь не принял бы смерть: перышко невесомое, волосок тончайший, и те убивали человеков; даже лучшее из противоядий*, лучший из целебных бальзамов может обернуться смертельным ядом для тела.
*Медики XVII в. считали, что эффективность противоядия определяется его способностью восстанавливать в организме баланс соков-гуморов, нарушенный отравой, однако при неправильной дозировке противоядие само вызывает нарушение этого баланса и тем самым несет смерть.

Сколь многие (быть может) страждут сейчас более, чем я, оказавшись в больнице, где, подобно рыбе, выброшенной на песок и дожидающейся прилива, должны дожидаться обхода врача, да и тот придет не излечить их, но лишь осмотреть? Сколь многие (быть может) страждут сейчас более, чем все мы, и не имеют ни больницы, где о них позаботятся, ни соломы, чтобы зарыться в нее, а лишь хладный камень могильный, на котором они простерты — и выхаркивают души свои, уязвляя тем глаза и уши прохожих — прохожих, чьи сердца жестче, чем булыжная мостовая, — ложе этих несчастных? Им заказан вкус нашего лекарства, их удел — голодная диета; им и жидкая овсянка была бы целебным сиропом

Медитация VIII
Вернемся же к помышлению о том, что человек вмещает в себе целый мир, ибо на этих путях нас еще ждут открытия. Представим: человек есть мир: сам он — твердь земная, а скорби его — воды морские. И скорбь его (ибо скорбь воистину есть его достояние; что до счастья, быстротечного счастья земного — человек не властен над ним, оно дается ему, как дается надел арендатору, скорбям же он — полноправный владелец; счастье он взращивает, как фермер, что труждается на чужой земле, хоть и пользуется плодами своих трудов, а скорбям своим он единственный господин), — его скорбь, словно воды морские, подступает и покрывает холмы той земли, что есть человек, достигая самых дальних уголков суши; человек — лишь прах, вот он льет слезы, покуда не останется от него только персть земная, слезы, как огонь, выжигают его и они же размягчают его, и делается он податлив, будто ком глины: состав человека — персть земная, и скорбь дарует форму ему.

*Граф Сомерсет ходатайствовал перед Иаковом I о придворной должности для Донна, король отклонил эту просьбу, сказав: «Мы знаем мистера Донна как человека искушенного в науках и одаренного способностями к ученому богословию, из него может выйти могучий проповедник. И желание наше состоит в том, чтобы видеть его на этой стезе — и никакой другой».

Медитация IX
Всякое ослабление наших способностей, всякое нарушение телесных функций есть болезнь.

Они находятся в трудном положении, сталкиваясь со столь медленно текущей болезнью [букв.: «болезни, ползущей, как змея»].

Медитация X
...величайшие из бедствий — те, что подкрадываются к нам невидимо; они настигают нас путями тайными, но тем горше их последствия, что явлены нам
...то, что наиболее тайно, — наиболее опасно. Пульс, моча, испарина — словно заговорщики, связанные обетом молчания, они не подают ни единого знака, дабы мог я постичь, сколь опасна моя болезнь.

Они оттягивают яд от окруженного сердца благородными растворами и драгоценными камнями и вливают целебные растворы, предписываемые искусством [врачевания] и природой.

Philippe de Champaigne's Vanitas (c. 1671) is reduced to three essentials: Life, Death, and Time

Медитация XI
Сердце человеческое — не есть ли оно лучшее доказательство, лучший пример того, что все величие этого мира держится на домысле и не обладает ни реальным бытием, ни субстанциональной силой? Постоянно деятельное, непрестанно пребывающее в движении, не ведающее покоя, сердце претендует быть подателем всего, что поддерживает силы и способности наши. Но когда поражен организм смутой, когда стал он пристанищем вражеской армии, сердце — уязвимей иных частей тела и ранее всего терпит оно поражение. И мозг, и печень выстоят под длительным натиском врагов и выдержат даже долгую осаду болезни; но огонь мятежа — жар, как мина, в одно мгновение взрывает крепость нашего сердца.

Медитация XII
И прилагая дышащую голубку к ногам,
оттягивают жар от внутренностей.

...если бы это самоуничтожение диктовалось собственной нашей волей или нашими порывами — нет, если бы оно просто было расплатой за наши ошибки — мы могли бы винить себя, свою волю, свои желания. Так лихорадки порождаются злоупотреблением горячительными напитками и прочими излишествами, чахотка — невоздержанностью и распущенностью, безумие — неправильным применением или перенапряжением наших природных способностей — все эти болезни взлелеяны нами самими, словно мы вступили против себя в заговор и не только претерпеваем напасти, но сами себя губим. Но что сделал я, чтобы зародились во мне эти пары или чтобы обречен я был их вдохнуть? Врачи утверждают, что причиной всему — моя меланхолия. Но разве я взлелеял ее, разве упивался я ей? Они говорят, что причиной болезни — моя постоянная погруженность в размышления, но разве я сотворен не для того, чтобы мыслить?

И так болезнь, обнаруживая себя многочисленными пятнами, изгоняется в грудь, предместье болезни.

Медитация XIII
Мы говорим, что жизнь человеческая соткана из страданий и счастья — словно того и другого в ней поровну, и так как дни человеческие переменчивы, добрых дней выпадает нам столько же, сколько дурных, — будто мы живем в дни постоянного равноденствия, где день и ночь равны, а доброе и злое проживается равной мерой. Но сколь же далеко от того истинное положение вещей: беды и несчастия человек пьет полной чашей, счастье же ему дано лишь пригубить; несчастья он пожинает, а счастье собирает по колоску; он странствует по морю бед — а в саду радостей лишь прогуливается; и — скажем худшее: несчастья человеческие — сущностны, нет того, кто усомнился бы в их реальности, что до наших радостей — они эфемерны и иллюзорны; несчастье все называют несчастьем, у радости же — множество имен, каждый выбирает ей имя на свой вкус.

Родив сына, женщина испытывает облегчение; ее тело избавляется от тяжести, что носила она в себе (Ин 16, 21); но если бы в пророческом видении мать узнала историю того, кому дала она жизнь, если бы постигла, сколько горестей выпадает человеку, сколько горестей выпадет сыну ее, — куда более тяжкое бремя легло бы ей на душу.


Медитация XIV
Также дано всему происходить во Времени, но представим, что время есть ни что иное, как мера движения, и может иметь как бы три состояния: прошлое, настоящее и будущее; из них первого, как и последнего, нет (одного нет уже, а другого еще нет), то же, что мы называем настоящим, — вовсе не то настоящее, которое было, когда вы начали произносить слово, что видите здесь на странице (ибо прежде, чем вы произнесете «настоящее» или даже просто «сейчас», и это «настоящее», и это «сейчас» уже в прошлом), — если это воображаемое почти ничто, Время, есть сама сущность нашего счастья, можно ли помыслить счастье чем-то длительным и надежным. Время ненадежно; как же может быть надежным счастье? Время ненадежно; ненадежно, как бы ни мыслили мы о нем: как о прошлом, как о настоящем или о будущем.

Как же суетно человеческое счастье, не есть ли оно — хитроумные тенета, что плетутся с осторожным тщанием затем, чтобы удержать случай, который — лишь мельчайшая частица Ничто, Времени.
A few months before his death, Donne commissioned this portrait of himself as he expected to appear when he rose from the grave at the Apocalypse. He hung the portrait on his wall as a reminder of the transience of life.

Медитация XV
Человек, живущий в согласии с природой, полагает, что сон ниспосылается ему, дабы освежить силы телесные для жизни этой и приуготовить душу для жизни будущей; сон есть наслаждение и милость; он есть отдых, нам данный, ободряющий нас, и катехизис, нам заповеданный, наставляющий нас; мы восходим на ложе сна в надежде, что восстанем с него, исполнившись сил; мы отправляемся ко сну, ведая, что, может статься, уже не воспрянем от него. Сон — это опиум, дарующий нам отдых, но опиум этот таков, что мы можем так и не прийти в сознание.

И как нуждаемся мы во сне, чтобы прожить годы жизни, коих отпущено человеку около семидесяти, так нуждаемся мы в смерти, чтобы прожить жизнь, которая столь велика, что непостижима для нас.

Медитация XVI
Детей сильных мира сего воспитывают таким образом, что за проступки, совершенные ими, карают других: на их глазах невинные претерпевают наказания, положенные тому, кто действительно их заслужил, — и тем вызывают в нем раскаянье. И когда колокольный звон возвещает мне, что еще один из ближних моих сошел в землю, не должен ли я осознать, что это — мое наказание, которое принял он на себя, мой долг, который он выплатил.

Сколько людей, что глазеют на казнь, спроси они, за что обречен несчастный смерти, услышали бы, что проступок его — тот же, в котором и они повинны, и увидели бы себя всходящими на эшафот в сопровождении прокурора. Иногда мы слышим о чьем-то стремительном продвижении к вершинам власти и полагаем, что и мы могли бы быть на его месте, почему же не можем мы быть на месте того, кого похоронные дроги везут сейчас к месту вечного упокоения? Полагая себя достойными сидеть в кресле другого или занимать пост его, почему не считаем нужным помыслить о том, каково было бы нам лежать в чужой могиле?

Но власть над смертью в руке Господа, иначе нашлись бы те, что подкупят саму смерть.

Медитация XVII
...все человечество — создание одного автора, оно есть единый том, и со смертью каждого из нас не вырывают из книги соответствующую главу, но переводят ее на другой язык, и перевод тот лучше оригинала; так каждой главе суждено быть переведенной в свой черед; у Бога в услужении множество переводчиков: одни части переведены Старостью, другие — Болезнью, иные — Войной, а иные — Правосудием, — но на каждом переводе лежит рука Господа; и она сплетает вместе разрозненные листы для той Библиотеки, где каждая книга раскрыта навстречу другой.*

*Ср.: Данте. Рай XXXIII. 85—87:
Я видел — в этой книге сокровенной
Любовь как книгу некую сплела

То, что разлистано по всей вселенной:
Суть и случайность, связь их и дела,
Все — слитое столь дивно для сознанья,
Что речь моя как сумерки тускла.
(перевод М. Лозинского)

...колокол звонит о тех, кто внемлет ему...

Нет человека, что был бы сам по себе, как остров; каждый живущий — часть континента; и если море смоет утес, не станет ли меньше вся Европа, меньше — на каменную скалу, на поместье друзей, на твой собственный дом. Смерть каждого человека умаляет и меня, ибо я един со всем человечеством. А потому никогда не посылай узнать, по ком звонит колокол, он звонит и по тебе.

Медитация XVIII
Душа покинула тело. Подобно земледельцу, который взял участок в аренду, и истекла она, — и тут узнал он, что отныне участок сей на 1000 лет закреплен в его собственности, — подобно дворянину, что растратил все свое состояние, — и тут узнал о завещанном ему наследстве, — усопший вступил во владение новой собственностью — собственностью, неизмеримо превышающей все, что имел он при жизни. Душа его отошла. Куда? Кто видел душу, как нисходит она в тело человеческое и как оставляет его? Никто, но каждый уверен: была в теле сем душа — и вот уже нет ее. Но спроси я у тех, кто именует себя истинными философами, что есть душа? — каков будет ответ? — Она есть ничто — ибо существуют лишь темперамент и гармония — благоприятное, пребывающее в равновесии сочетание четырех элементов в теле человеческом, — оно-то и порождает все наши способности, ошибочно приписываемые душе; сама же по себе душа — ничто, она не обладает отдельной субстанцией, чтобы пережить тело.

...если моя душа не более души зверя — разве мог бы я задумываться о самом ее существовании? — ибо если душа может себя мыслить и себя осознавать, она — более, чем душа животная.

Вот — обитель, надежно и соразмерно выстроенная: душа связует члены нашего тела подобно тому, как раствор связует камни, — но едва душа покинет тело — как перед нами безжизненная статуя, изваянная из глины (Иов 10, 9), — статуя, которая тут же начинает расползаться и терять очертания, как если бы глина была снегом, и вот, то, что было обителью, — лишь горсть праха (Быт 3, 19) — пыль, носимая ветром, куча отбросов, останки.

У человека, помимо бессмертной души, есть еще душа чувственная и душа растительная, кои первыми пробуждаются и начинают действовать в теле, когда мы приходим в мир и бессмертная душа обитает в нас бок о бок с этими душами, не ущемляя и не изгоняя их, — но, покидая тело, уводит их вместе с собой: она ушла — и нет в теле ни теплившейся до того жизни, ни чувства. И видим мы, что Земля нам — лишь приемная мать, и не она дала нам жизнь.

Медитация XIX
...болезнь, которая есть не что иное, как раздор, разлад, смятение, хаос и мятеж, охватившие наше тело...

Медитация XX
Все усилия мои должны сосредоточиться на очищении. Но это очищение, это изгнание болезни сопряжено с насилием над Природой, с постом, с воздержанием — всем тем, что ослабляет мое тело. Дорогой ценой дается восстановление сил и сколь странен способ: дабы укрепить тело, я ослабляю его.

Медитация XXII
Тело, доставшееся человеку во владение, — не подобно ли оно ферме, пришедшей в упадок? Дом каждое мгновение грозит рухнуть, земля вокруг поросла сорняками — ибо что, как не сорняки, болезни, истощающие наше тело? Сорняки эти захватили не только каждый клочок нашей земли, но и каждый камень ее: всякий мускул плоти, всякая кость поражены недугом. Даже мелкая галька — и та поросла ядовитым мхом: всякий зуб во рту нашем стал пристанищем боли, — и самый мужественный человек в глубине души боится причиняемых ею страданий. Какова же рента, что платит человек за эту ферму, и сколь часто он должен ее вносить? Дважды в день принимаем мы пищу, дважды в день выплачиваем долг свой телу.

...сама земля на ферме нашей отравлена, сама почва пропитана заразой: тело наше склонно к болезни, оно само стремится к ней — вот в чем источник всех бед, вот почему болезни почти ничего не надо, чтобы укорениться внутри нас и пойти в рост, а мы вынуждены постоянно труждаться на этой ферме, ревностно следя за телом своим.

*Медицина, знахарство и некромантия во времена Донна были слишком плотно переплетены, и даже образованный врач мог рекомендовать какие-нибудь средства на основе «пепла сожженного еретика» или «волос повешенного».
**Вытяжки из экскрементов использовались парфюмерами при изготовлении духов и пачулей.

Медитация XXIII
Болезни, через которые мы не прошли сами, способны лишь подвигнуть нас на сочувствие тем, кому выпало их испытать на себе. Но и само это сочувствие не слишком глубоко, если только мы сами хоть в малой мере не прошли через то, чему мы сострадаем и соболезнуем у ближних наших. И, однако, когда те же самые муки мы испытываем в их средоточии, в точке экзальтации [в астрологии — положение планеты в Зодиаке, при котором ее влияние наиболее сильно], где они достигают наивысшего предела — в нашем собственном теле, одна только мысль о том, что они могут повториться, вызывает в нас дрожь.

Покуда болезнь не была нам явлена во всем своем ужасе, мы, если и испытываем перед ней страх, то страх безотчетный, ибо не ведаем, чего бояться.

«Обращения к Господу в час нужды и бедствий» (1624)
Devotions Upon Emergent Occasions (1624) - John Donne

Temptation of lack of Faith; engraving by Master E. S., circa 1450
(The five temptations that beset a dying man, and how to avoid them. These are lack of faith, despair, impatience, spiritual pride and avarice. - source).

Ars moriendi — букв. «искусство умирания» — довольно разработанная в католическом богословии тема, ставшая особенно популярной в конце XVI — начале XVII вв.
Для жанра ars moriendi характерен акцент на переменчивости человеческого жребия и неожиданности горестей и испытаний, венцом которых является смерть. Так, один из трактатов утверждает:
«Сегодня мы здоровы и крепки, а завтра — больны; сегодня счастливы, а завтра — поражены скорбью; сегодня богаты, а завтра — ввергнуты в нищету; сегодня прославлены, завтра — опозорены и отринуты; сегодня живы, а завтра — мертвы... О, что за перемена участи в течение двух лишь дней! От счастья — к горечи, от здоровья — к болести, от наслаждения — к скорби, от спокойствия — к тревогам, от силы — к слабости — и точно так же от жизни перехожу я внезапно к смерти! Что за жалкое я создание!»