Tuesday, September 19, 2017

и будничная жизнь порой не лучше ада/ Francis Jammes (1868—1938), poetry

Франсис Жамм (см. о нем). Избранные стихотворения

* * *
Зачем влачат волы тяжелый груз телег?
Нам грустно видеть их понуренные лбы,
Страдальческий их взгляд, исполненный мольбы.
Но как же селянин без них промыслит хлеб?

Когда у них уже нет сил, ветеринары
Дают им снадобья, железом жгут каленым.
Потом волы опять, в ярем впрягаясь старый,
Волочат борону по полосам взрыхленным.

Порой случается, сломает ногу вол:
Тогда его ведут на бойню преспокойно,
Вола, внимавшего сверчку на ниве знойной,

Вола, который весь свой век послушно брел
Под окрики крестьян, уставших от труда,
На жарком солнце брел, не зная сам, куда.

Перевод Бенедикта Лившица

* * *
Молитва, чтобы в рай я мог идти с ослами.

О Господи, когда пойти к Вам будет нужно,
Пусть это будет в день, когда деревни в дружном
Наивном празднике пылят... Хотел бы я
Дорогу сам избрать и, как привык, бредя
Идти, гуляя, в рай, где днем сияют звезды.
Я трость свою возьму, пойду большой дорогой
И по пути ослам, друзьям моим, скажу:
Зовусь я Жамм Франсис, я прямо в рай иду,
Затем что ада нет у Господа в стране.
Идемте в рай со мной, друзья лазурных дней!
Скотинки кроткие, что быстрым взмахом уха
Надеетесь прогнать удары или муху...

Пусть, Боже, к Вам явлюсь меж этих тварей пленных,
Любимых мной за то, что головы смиренно
Склоняют и стоят, так чинно ножки сжав,
Что поневоле нам становится их жаль.

Пойду и тысячи за мной ушей ослиных:
Потянутся ослы, таща свой груз в корзинах,
Гимнастов уличных везя в тележке скарб,
Иль с метлами возок иль жестяной товар.
В том шествии пойдут ослицы вместе с нами,
Как бурдюки полны, с разбитыми ногами,
Ослы за ними вслед, одетые в штаны,
Чтоб синеватых ран сочащихся, больных
Не наносили им, садясь в кружок, слепни...

Позвольте, Господи, чтоб с этими ослами
Я к Вам пришел, и пусть ведут в стране нездешней
Нас ангелы к ручью, где, в зарослях, черешни
Трепещут, как тела девические лоснясь...

И там, в приюте душ, склонившись к райским водам,
О Боже, пусть ослам я сделаюсь подобен
— Им, отражающим смиренный свой удел
В предвечной доброты прозрачной чистоте!

Перевод Юрия Марра

* * *
Молитва, чтобы войти в рай с ослами

Когда Ты, Господи, прикажешь мне идти,
Позволь мне выбрать самому пути;
Я выйду вечером, в воскресный день,
Дорогой пыльной, мимо деревень,
И, встретивши ослов, скажу: «Я — Жамм,
И в рай иду». И я скажу ослам:
«Пойдемте вместе, нежные друзья,
Что, длинными ушами шевеля.
Отмахивались от ударов мух,
Назойливо кружившихся вокруг».
Позволь к Тебе прийти среди ослов, —
Средь тех, что возят фуры паяцов,
Средь тех, что тащат на спине тюки
Иль в маленьких повозочках горшки.
Среди ослиц, что ноги ставят так,
Что трогает вас их разбитый шаг,
Что, пчелами ужалены, должны
На ножках раненых носить штаны.
Позволь прийти мне с ними в райский сад,
Где над ручьями яблони дрожат,
И сделай. Господи, чтоб я в него вошел,
Как много поработавший осел,
Который бедность кроткую несет
К прозрачной чистоте небесных вод.

Перевод Ильи Эренбурга

* * *
На днях начнется снег. И прошлый год
Мне снова вспоминается с его грустями
Забытыми. И если спросит кто: что с вами?
— Скажу: побыть мне дайте одному. Пройдет…

Подолгу размышлял я в том же доме старом,
А грузный снег на ветви падал за окном.
И, как тогда, я тоже думал ни о чем,
Раскуривая трубку с мундштуком янтарным.

Всё так же славно пахнет мой резной буфет.
И я был дурнем, полагая, что приметы
Не изменяются и что сменять предметы
Пустая блажь, ненужная, и смысла нет.

Все размышляем, все толкуем — не смешно ли?
А слезы, поцелуи — все молчком, ни звука,
А нам понятны. Так шаги соседа-друга
Мне слаще всяких слов, подслащенных тем боле.

Крестили звезды, не подумав, что для них
Имен не нужно, и красавица комета,
Которой сроки учтены с начала света,
Не засияет в небесах от слов твоих.

И где же он, мой прошлый год с его грустями
Давнишними? Почти совсем забытый год.
Я говорю: побыть хочу один, пройдет…
Коли захочет кто-нибудь спросить: что с вами?

Перевод С. Шервинского

* * *
С дубовым посохом, в плаще, пропахшем сыром,
Ты стадо кроткое овечек гонишь с миром,
Зажав под мышкою небесно-синий зонт,
Туда, где тянется туманный горизонт.

Резвится пёс, осел плетется, как во сне,
Бидоны тусклые бряцают на спине.
В селеньях небольших пройдешь пред кузнецами,
Вернешься на гору, покрытую цветами,

Где овцы разбрелись, как белые кусты.
Там мачты кораблей встают из темноты,
Там с лысой шеей гриф летает над горами
И красные огни горят в ночном тумане.

И там услышишь ты, в пространство обратясь,
Над бесконечностью спокойный Божий глас.

Пер. М. Миримской

* * *
Вьеле-Гриффену

Осенние дожди, с утра застлала мгла
весь горизонт. Летят на юг перепела,
и рыщет хриплый ветер по оврагу
и гонит, как метлой, дрожащего бродягу.

С окрестных косогоров и холмов
на крыльях медленных спустились стаи дроф;
смешные чибисы уже отсуетились
и где-то в камышах, в сырых ложбинках скрылись;

чирки-коростельки, как будто неживые,
ни дать ни взять — игрушки заводные,
дня через три над нами пролетят;
а там, глядишь, и цапли воспарят,

и утки взмоют легким полукругом
и затрепещут над пустынным лугом.
Придет пора — и странный ржавый клич
раздастся в небесах, — то журавлиный клин;
промчится хвостовой и сменит головного…

А мы, Вьеле-Гриффен, поэты, мы готовы
принять весь мир, но в нем жестокость и разлад,
и режут к праздникам в деревне поросят,
они так страшно, так пронзительно визжат,
и будничная жизнь порой не лучше ада.

Но и другое есть — с улыбкою по саду
идет любимая — сиянье, и прохлада,
и прелесть. Но еще есть старый-старый пес,
он болен, и лежит, уткнувши в листья нос,
и грустно смерти ждет, и весь — недоуменье

Какая это смесь? И взлеты, и паденья,
уродство, красота, и верх и низ…
А мы, недобрые, ей дали имя — Жизнь.

Пер. Э. Липецкой

* * *
Перед зимой на телеграфных проводах
Замученные ласточки сидят рядами.
Они грустят об африканских небесах,
Которых никогда пред этим не видали.

«Которых никогда пред этим не видали...»
Как мы, когда тоскуем о далёком Рае,
Они, застывшие, пронзённые, висят;
Они летали кругом, падая, взлетая,
И после возвращались всё-таки назад.

Проститься с милой крышей церкви — трудно это.
О, как им грустно, бедным... Отчего орешник
Их обманув, осыпался, застыл перед зимой...
Как страшно им, что быстро пролетело лето...
Гнездо их больше не узнало... Безутешны,
Они теперь дрожат на проволке стальной...

Так и душа, страдавшая при жизни много,
Пред тем, как перейти навек в небесный сад,
Пускаясь в океан воздушный пред дорогой.
Колеблется и возвращается назад.

Перевод Ильи Эренбурга

* * *
Кто-то тащит на убой телят,
И они на улице мычат.
Пробуют, веревку теребя.
На стене лизать струю дождя.
Боже праведный, скажи сейчас,
Что прощенье будет и для нас.
Что когда-нибудь у райских врат
Мы не станем убивать телят,
А, напротив, изменившись там,
Мы цветы привесим к их рогам.
Боже, сделай, чтоб они, дрожа,
Меньше б чуяли удар ножа.

Перевод Ильи Эренбурга

Tuesday, September 12, 2017

David Foster Wallace on Life

Source

On September 12, 2008, David Foster Wallace (1962-2008) took his own life, becoming a kind of patron-saint of the “tortured genius” myth of creativity. Just three years prior to his suicide, he stepped onto the podium at Kenyon College and delivered one of the most timeless graduation speeches of all time — the only public talk he ever gave on his views of life.

*
"Here is just one example of the total wrongness of something I tend to be automatically sure of: everything in my own immediate experience supports my deep belief that I am the absolute centre of the universe; the realest, most vivid and important person in existence. We rarely think about this sort of natural, basic self-centredness because it’s so socially repulsive. But it’s pretty much the same for all of us. It is our default setting, hard-wired into our boards at birth. Think about it: there is no experience you have had that you are not the absolute centre of. The world as you experience it is there in front of YOU or behind YOU, to the left or right of YOU, on YOUR TV or YOUR monitor. And so on. Other people’s thoughts and feelings have to be communicated to you somehow, but your own are so immediate, urgent, real.

Please don’t worry that I’m getting ready to lecture you about compassion or other-directedness or all the so-called virtues. This is not a matter of virtue. It’s a matter of my choosing to do the work of somehow altering or getting free of my natural, hard-wired default setting which is to be deeply and literally self-centered and to see and interpret everything through this lens of self. People who can adjust their natural default setting this way are often described as being ‘well-adjusted’, which I suggest to you is not an accidental term."

*
"It is extremely difficult to stay alert and attentive, instead of getting hypnotized by the constant monologue inside your own head (may be happening right now). Twenty years after my own graduation, I have come gradually to understand that the liberal arts cliché about teaching you how to think is actually shorthand for a much deeper, more serious idea: learning how to think really means learning how to exercise some control over how and what you think. It means being conscious and aware enough to choose what you pay attention to and to choose how you construct meaning from experience. Because if you cannot exercise this kind of choice in adult life, you will be totally hosed. Think of the old cliché about ‘the mind being an excellent servant but a terrible master.’

This, like many clichés, so lame and unexciting on the surface, actually expresses a great and terrible truth. It is not the least bit coincidental that adults who commit suicide with firearms almost always shoot themselves in: the head. They shoot the terrible master. And the truth is that most of these suicides are actually dead long before they pull the trigger.

And I submit that this is what the real, no-bullshit value of your liberal arts education is supposed to be about: how to keep from going through your comfortable, prosperous, respectable adult life dead, unconscious, a slave to your head and to your natural default setting of being uniquely, completely, imperially alone day in and day out."

*
"[P]lease don’t think that I’m giving you moral advice, or that I’m saying you are supposed to think this way, or that anyone expects you to just automatically do it. Because it’s hard. It takes will and effort, and if you are like me, some days you won’t be able to do it, or you just flat out won’t want to.

But most days, if you’re aware enough to give yourself a choice, you can choose to look differently at this fat, dead-eyed, over-made-up lady who just screamed at her kid in the checkout line. Maybe she’s not usually like this. Maybe she’s been up three straight nights holding the hand of a husband who is dying of bone cancer. Or maybe this very lady is the low-wage clerk at the motor vehicle department, who just yesterday helped your spouse resolve a horrific, infuriating, red-tape problem through some small act of bureaucratic kindness. Of course, none of this is likely, but it’s also not impossible. It just depends what you want to consider. If you’re automatically sure that you know what reality is, and you are operating on your default setting, then you, like me, probably won’t consider possibilities that aren’t annoying and miserable. But if you really learn how to pay attention, then you will know there are other options. It will actually be within your power to experience a crowded, hot, slow, consumer-hell type situation as not only meaningful, but sacred, on fire with the same force that made the stars: love, fellowship, the mystical oneness of all things deep down."

*
"Worship power, you will end up feeling weak and afraid, and you will need ever more power over others to numb you to your own fear. Worship your intellect, being seen as smart, you will end up feeling stupid, a fraud, always on the verge of being found out. But the insidious thing about these forms of worship is not that they’re evil or sinful, it’s that they’re unconscious. They are default settings.

They’re the kind of worship you just gradually slip into, day after day, getting more and more selective about what you see and how you measure value without ever being fully aware that that’s what you’re doing.

And the so-called real world will not discourage you from operating on your default settings, because the so-called real world of men and money and power hums merrily along in a pool of fear and anger and frustration and craving and worship of self. Our own present culture has harnessed these forces in ways that have yielded extraordinary wealth and comfort and personal freedom. The freedom all to be lords of our tiny skull-sized kingdoms, alone at the centre of all creation. This kind of freedom has much to recommend it.
But of course there are all different kinds of freedom, and the kind that is most precious you will not hear much talk about much in the great outside world of wanting and achieving…. The really important kind of freedom involves attention and awareness and discipline, and being able truly to care about other people and to sacrifice for them over and over in myriad petty, unsexy ways every day.

That is real freedom. That is being educated, and understanding how to think. The alternative is unconsciousness, the default setting, the rat race, the constant gnawing sense of having had, and lost, some infinite thing."

* * *

см. также в конце статьи по ссылке

Sunday, August 20, 2017

Lagom: appropriate, less is more, logic, moderation, sustainability...

Not only is it far easier to pronounce ('la' like 'bar', 'gom' like 'prom'), but 'lagom' is much more easier to understand than the indescribable feeling of 'cosiness' [see Hygge: A heart-warming lesson from Denmark].

Translated as 'just the right amount', 'lagom' is thought to relate to being frugal, fair and creating balance.

“At one end, we are excessive in our work habits, connectivity and indulgences. On the other hand, we are advised to limit ourselves by trying a new fad diet or a trendy detox.
“In a world of contrasts and contradictory advice, lagom hits the middle – allowing people to enjoy themselves, but stay healthy and content at the same time.” [//middle path in Buddhism]

The true reason it’s difficult to translate is because it mutates, changing meaning in different situations and within various contexts.
It could mean ‘appropriate’ in social settings,
moderation’ in food,
less is more’ in interior decor,
mindfulness’ in wellbeing,
sustainability’ in lifestyle choices
and ‘logic’ in business dealings.
All these carry a connotation of ‘optimal’ decision-making.

Lagom teaches us how to avoid both excess and extreme limitation, allowing us to better understand what makes us happy and what works for our own, unique, mental wellbeing. By adopting a lagom mindset, we teach ourselves to avoid extremes of mood or feeling.

source

* * *
With its no-nonsense approach to healthy living, followers of Sweden's lagom — which roughly translates to "not too much and not too little" — might just wind up with more time on earth to enjoy the view from their mid-century modern lounge chairs.

That's the idea behind a new book called The Nordic Guide to Living 10 Years Longer: 10 Easy Tips for a Happier, Healthier Life, a new book by Swedish physician and researcher Bertil Marklund.

"We have an expression, 'lagom is best,'" Marklund said. The word encapsulates the Nordic distaste for doing anything to extremes, from adopting a strict low-carb diet to clocking a lot of overtime.

"I think if you asked most people, they would admit to working more than they would like and some of that's by choice."
While there's always something more that could use your attention at work, Marklund's book encourages workers to be satisfied with "good enough."
"It makes your life easier, cuts stress, and enables you to live a longer and happier life."

"The important and interesting thing is that it's every day exercise, 30 minutes or more, that's a very good base for good health," he said.
Spending half an hour daily walking, cycling, gardening or taking the stairs goes a long way in combating the effects of a desk job, for example.
Exercise is an easy sell in the Nordic nations — Sweden even has an autumn school holiday called "sport week."

Rather than an overhaul of what you eat, Marklund's book prizes simple changes that you can implement one at a time — adding more high-fibre grains and antioxidant-rich fruits, for example.
Coffee lovers will be glad to know Marklund says three or four cups a day contributes to good health.
The critical thing is to develop a healthy diet you can stick with over time, he says. It's an approach that discourages drinking soda but still allows room for a little cake with your coffee at work.

extracts; source

* * *
...someone has sent me something about döstädning. That’s the art of death cleaning – and it’s coming to bookshops in January. It’s a Swedish phenomenon (of course it is) whereby elderly people get their affairs in order. I watch the formidable Margareta Magnusson talk about death cleaning for herself and for others. It is about getting rid of all your junk. Downsizing. It is very considerate, as it about organising everything so that when you are die no one has to sort out your unholy mess.

Living well does mean accepting death, I am sure. Theoretically, all lifestyle is a preparation for death.
- source
*
The Gentle Art of Swedish Death Cleaning// How to Make Your Loved Ones’ Lives Easier and Your Own Life More Pleasant // By Margareta Magnusson

Funny, wise, and deeply practical, Swedish artist Margareta Magnusson offers advice on how to declutter your home and minimize your worldly possessions so your loved ones don’t have to do it for you.

In Swedish there is a word for it: Döstädning, “dö” means “death” and “städning” means “cleaning.” The idea behind death cleaning is to remove unnecessary things and get your home in order as you become older. But this word also can be applied whenever you do a thorough cleaning, to make your life easier and more pleasant. It does not necessarily have to do with age or death. If you can hardly close your drawers or shut your closet doors, it is time to do something about your stuff.

Friday, July 28, 2017

да и то лишь кажется, будто просыпаетесь.../ Yuri Levitansky, four poems

Старая женщина с авоськой

А вот явленье грусти бесконечной,
хотя,
на первый взгляд,
и беспричинной.
На остановке где-нибудь конечной
старушка из автобуса выходит.
Ах, город,
эти новые дома,
керамика,
стекло
и алюминий!
Какая пестрота и легкость линий
в меняющихся контурах его,
какая гамма цветосочетаний!
Здесь для примера я бы показал
Центральный, скажем, аэровокзал
или Дворец
для бракосочетаний,
куда подъехал свадебный кортеж
с девчонкою в одежде подвенечной...
Но вот картина грусти бесконечной,
когда старушка площадь переходит.
Ах, город,
всё куда-то он спешит,
торопится на ярмарки,
на рынки,
на свадьбы,
на рожденья,
на поминки,
проглатывая прессу на ходу,
прижав к себе попутные покупки,
нет-нет еще косясь на мини-юбки,
как бы стыдясь,
что снова уличен
в приверженности к моде быстротечной...
Но вот картина грусти бесконечной,
и я едва не плачу в этот миг,
когда старушка площадь переходит,
в скрещенье всех событий мировых
шагает по дорожке пешеходной,
неся свою порожнюю авоську,
где, словно одинокий звук минорный
и словно бы воробушек озябший,
один лежит на донышке
лимон.

-из сборника «Кинематограф» (1970)

* * *

* * *

* * *

источник

В заметках на смерть Юрия Левитанского поэтесса Олеся Николаева, много лет дружившая с ним, написала: «В нем была драгоценная любовь к скорбям – amor fati, - которая достается поэтам как крест и как дар. Плакальщик и печальник, наш вечный Пьеро, белая ворона среди здравомыслящих и комильфотных московских поэтов…»
источник

Saturday, July 22, 2017

луковка и паутинка, Достоевский и Акутагава/ Fable of the Onion & The Spider's Thread

Отрывок из романа Ф. М. Достоевсого «Братья Карамазовы» (1880):

…– И начну плакать, и начну плакать! – приговаривала Грушенька. – Он меня сестрой своей назвал, и я никогда того впредь не забуду! Только вот что, Ракитка, я хоть и злая, а всё-таки я луковку подала.
— Каку таку луковку? Фу, чорт, да и впрямь помешались!
Ракитин удивлялся на их восторженность и обидчиво злился, хотя и мог бы сообразить, что у обоих как раз сошлось всё, что могло потрясти их души так, как случается это не часто в жизни.
— Видишь, Алешечка, – нервно рассмеялась вдруг Грушенька, обращаясь к нему – это я Ракитке похвалилась, что луковку подала, а тебе не похвалюсь, я тебе с иной целью это скажу. Это только басня, но она хорошая басня, я ее, еще дитей была, от моей Матрены, что теперь у меня в кухарках служит, слышала. Видишь, как это:
"Жила-была одна баба злющая-презлющая, и померла. И не осталось после нее ни одной добродетели. Схватили ее черти и кинули в огненное озеро. А ангел-хранитель ее стоит да и думает: какую бы мне такую добродетель ее припомнить, чтобы Богу сказать. Вспомнил и говорит Богу: она, говорит, в огороде луковку выдернула и нищенке подала. И отвечает ему Бог: возьми ж ты, говорит, эту самую луковку, протяни ей в озеро, пусть ухватится и тянется, и коли вытянешь ее вон из озера, то пусть в рай идет, а оборвется луковка, то там и оставаться бабе, где теперь. Побежал ангел к бабе, протянул ей луковку: на, говорит, баба, схватись и тянись. И стал он ее осторожно тянуть, и уж всю было вытянул, да грешники прочие в озере, как увидали, что ее тянут вон, и стали все за нее хвататься, чтоб и их вместе с нею вытянули. А баба-то была злющая-презлющая, и почала она их ногами брыкать: "Меня тянут, а не вас, моя луковка, а не ваша". Только что она это выговорила, луковка-то и порвалась. И упала баба в озеро и горит по сей день. А ангел заплакал и отошел".
Вот она эта басня, Алеша, наизусть запомнила, потому что сама я и есть эта самая баба злющая. Ракитке я похвалилась, что луковку подала, а тебе иначе скажу: всего-то я луковку какую-нибудь во всю жизнь мою подала, всего только на мне и есть добродетели…

* * *
Басня про луковку из романа Достоевского вдохновила японского писателя на создание своей истории (вторым источником вдохновения стала легенда про Кандату из сборника Karma: A Story of Early Buddhism [an anthology of five Buddhist parables published in Tokyo in 1895] - source):

Акутагава Рюноскэ «Паутинка» (1918)

"The Spider's Thread" (Kumo no Ito) is a 1918 short story by Ryūnosuke Akutagawa.

Однажды Будда бродил в одиночестве по берегу райского пруда. Весь пруд устилали лотосы жемчужной белизны, золотые сердцевины их разливали вокруг неизъяснимо сладкое благоухание.
В раю тогда было утро.
Будда остановился в раздумье и вдруг увидел в окне воды, мерцавшей среди широких листьев лотоса, все, что творилось глубоко внизу, на дне Лотосового пруда.

Райский пруд доходил до самых недр преисподней.
Сквозь его кристальные воды Игольная гора и река Сандзу были видны так отчетливо ясно, словно в глазок биоскопа.
Там, в бездне преисподней, кишело великое множество грешников. И случилось так, что взор Будды упал на одного грешника по имени Кандата.
Этот Кандата был страшным разбойником. Он совершил много злодеяний: убивал, грабил, поджигал, но все же и у него на счету нашлось одно доброе дело.

Как-то раз шел он сквозь чащу леса и вдруг увидел: бежит возле самой тропинки крохотный паучок. Кандата занес было ногу, чтобы раздавить его, но тут сказал себе: «Нет, он хоть и маленький, а, что ни говори, живая тварь. Жалко понапрасну убивать его».
И пощадил паучка.

Созерцая картину преисподней, Будда вспомнил, что разбойник Кандата подарил однажды жизнь паучку, и захотел он, если возможно, спасти грешника из бездны ада в воздаяние за одно лишь это доброе дело. Тут, по счастью, на глаза Будде попался райский паучок. Он подвесил прекрасную серебряную нить к зеленому, как нефрит, листу лотоса.
Будда осторожно взял в руку тончайшую паутинку и опустил ее конец в воду между жемчужно-белыми лотосами. Паутинка стала спускаться прямо вниз, пока не достигла отдаленнейших глубин преисподней.

Там, на дне ада, Кандата вместе с другими грешниками терпел лютые мучения в Озере крови, то всплывая наверх, то погружаясь в пучину.
Повсюду, куда ни взгляни, царила кромешная тьма. Лишь изредка что-то смутно светилось во мраке. Это тускло поблескивали иглы на страшной Игольной горе. Нет слов, чтобы описать весь безотрадный ужас этого зрелища. Кругом было тихо, как в могиле. Лишь иногда слышались глухие вздохи грешников.
Преступные души, низверженные после многих мук в самые глубины преисподней, не находили сил стонать и плакать.
Вот почему даже великий разбойник Кандата, захлебываясь кровью в Озере крови, лишь беззвучно корчился, как издыхающая лягушка.

Но вдруг Кандата поднял голову и начал вглядываться в темноту, нависшую над Озером крови. Из этой пустынной мглы, с далекого-далекого неба, прямо к нему, поблескивая тонким лучиком, плавно спускалась серебряная паутинка, словно опасаясь, как бы ее не приметили другие грешники.

Кандата от радости забил в ладоши. Надо только уцепиться за эту паутинку и полезть до ней, взбираясь всё выше и выше. Тогда уж, верное дело, ускользнешь из преисподней.
А если повезет, то, чего доброго, и в рай попадешь. И не погонят тебя больше на вершину Игольной горы, не бросят снова в Озеро крови.

Подбодренный этой надеждой, Кандата крепко ухватился за паутинку обеими руками и начал изо всех сил карабкаться вверх. Само собой, для опытного вора это было делом привычным.

Но от преисподней до райской обители много десятков тысяч ри. Как он ни старался, нелегко ему было добраться до горных высот. Лез, лез Кандата вверх и наконец даже его, такого силача, одолела усталость. Не смог он без единой передышки добраться до самого неба.
Делать нечего, пришлось дать себе роздых. Вот остановился он на полдороге, висит на паутинке, отдыхает, и вдруг поглядел вниз, в глубокую пропасть.
Недаром так упорно взбирался Кандата вверх по этой тонкой паутинке. Озеро крови, где он только что терпел лютые муки, скрылось в непроглядной тьме. А вершина страшной Игольной горы, смутно сверкавшая во мраке адской бездны, уже у него под ногами. Если он и дальше будет так проворно карабкаться, что ж, пожалуй, ему и в самом деле удастся дать тягу из преисподней.
Крепко цепляясь за паутинку, Кандата впервые за много лет вновь обрел человеческий голос и с хохотом крикнул: — Спасен! Спасен!
Но тут же внезапно заметил, что и другие грешники без числа и счета облепили паутинку и, как шеренга муравьев, ползут вслед за ним все выше и выше.
При этом зрелище Кандата от испуга и удивления некоторое время только и мог вращать глазами, по-дурацки широко разинув рот.
Эта тоненькая паутинка и его-то одного с трудом выдерживала, где же ей выдержать такое множество людей!
Если паутинка лопнет, тогда и он сам, – подумать только, он сам! – уже забравшийся так высоко, полетит вверх тормашками в ад. Прощай надежда на спасение!
А пока он говорил это себе, грешники целыми роями выползали из темных глубин Озера крови. Сотни, тысячи грешников, растянувшись длинной цепочкой, торопливо лезли вверх по сверкающей, как тонкий луч, паутинке. Надо что-то скорей предпринять, или паутинка непременно порвется, и он полетит в бездну.
И Кандата завопил во весь голос:
— Эй вы, грешники! Это моя паутинка! Кто вам позволил взбираться по ней? А ну, живо слезайте. Слезайте вниз!

Но что случилось в тот же миг!
Паутинка, до той поры целая и невредимая, с треском лопнула как раз там, где за нее цеплялся Кандата.
Не успел он и ахнуть, как, вертясь волчком, со свистом разрезая ветер, полетел вверх тормашками все ниже и ниже, в самую глубь непроглядной тьмы.
И только короткий обрывок паутинки продолжал висеть, поблескивая, как узкий луч, в беззвездном, безлунном небе преисподней.

Стоя на берегу Лотосового пруда, Будда видел всё, что случилось, с начала и до конца. И когда Кандата, подобно брошенному камню, погрузился на самое дно Озера крови, Будда с опечаленным лицом опять возобновил свою прогулку.
Сердце Кандаты не знало сострадания, он думал лишь о том, как бы самому спастись из преисподней, и за это был наказан по заслугам: снова ввергнут в пучину ада. Каким постыдным и жалким выглядело это зрелище в глазах Будды!
Но лотосы в райском Лотосовом пруду оставались безучастны.
Чашечки их жемчужно-белых цветов тихо покачивались у самых ног Будды.
И при каждом его шаге золотые сердцевины лотосов разливали вокруг неизъяснимо сладкое благоухание.
В раю время близилось к полудню.

16 апреля 1918 г.
Перевод с японского Веры Николаевны Марковой.
источник

Sunday, July 16, 2017

I am only passionately curious/ Albert Einstein (1879-1955); quote collection

• In living through this "great epoch," it is difficult to reconcile oneself to the fact that one belongs to that mad, degenerate species that boasts of its free will. How I wish that somewhere there existed an island for those who are wise and of good will! In such a place even I should be an ardent patriot!
— Letter to Paul Ehrenfest, early December 1914

• Our entire much-praised technological progress, and civilization generally, could be compared to an axe in the hand of a pathological criminal.
— Letter to Heinrich Zangger (1917)

• I was sitting in a chair in the patent office at Bern when all of sudden a thought occurred to me: If a person falls freely he will not feel his own weight. I was startled. This simple thought made a deep impression on me. It impelled me toward a theory of gravitation.
— Einstein in his Kyoto address (14 December 1922), talking about the events of "probably the 2nd or 3rd weeks" of October 1907

• May they not forget to keep pure the great heritage that puts them ahead of the West: the artistic configuration of life, the simplicity and modesty of personal needs, and the purity and serenity of the Japanese soul.
— Comment made after a six-week trip to Japan in November-December 1922, published in Kaizo 5, no. 1 (January 1923)

• Try and penetrate with our limited means the secrets of nature and you will find that, behind all the discernible concatenations, there remains something subtle, intangible and inexplicable. Veneration for this force beyond anything that we can comprehend is my religion. To that extent I am, in point of fact, religious.
― Response to atheist Alfred Kerr in the winter of 1927, who after deriding ideas of God and religion at a dinner party in the home of the publisher Samuel Fischer, had queried him "I hear that you are supposed to be deeply religious"

• I believe in Spinoza's God, Who reveals Himself in the lawful harmony of the world, not in a God Who concerns Himself with the fate and the doings of mankind.
― 24 April 1929 in response to the telegrammed question of New York's Rabbi Herbert S. Goldstein: "Do you believe in God? Stop. Answer paid 50 words." Einstein replied in only 27 (German) words. (The New York Times 25 April 1929)

• If I were not a physicist, I would probably be a musician. I often think in music. I live my daydreams in music. I see my life in terms of music. … I cannot tell if I would have done any creative work of importance in music, but I do know that I get most joy in life out of my violin.

Reading after a certain age diverts the mind too much from its creative pursuits. Any man who reads too much and uses his own brain too little falls into lazy habits of thinking, just as the man who spends too much time in the theater is tempted to be content with living vicariously instead of living his own life.

• I believe with Schopenhauer: We can do what we wish, but we can only wish what we must. Practically, I am, nevertheless, compelled to act as if freedom of the will existed. If I wish to live in a civilized community, I must act as if man is a responsible being. I know that philosophically a murderer is not responsible for his crime; nevertheless, I must protect myself from unpleasant contacts. I may consider him guiltless, but I prefer not to take tea with him.

• I am not prepared to accept all his [Freud's] conclusions, but I consider his work an immensely valuable contribution to the science of human behavior. I think he is even greater as a writer than as a psychologist. Freud's brilliant style is unsurpassed by anyone since Schopenhauer.

Nationalism is an infantile disease. It is the measles of mankind.

I am happy because I want nothing from anyone. I do not care for money. Decorations, titles or distinctions mean nothing to me. I do not crave praise. The only thing that gives me pleasure, apart from my work, my violin and my sailboat, is the appreciation of my fellow workers.

• I claim credit for nothing. Everything is determined, the beginning as well as the end, by forces over which we have no control. It is determined for the insect as well as for the star. Human beings, vegetables or cosmic dust, we all dance to a mysterious tune, intoned in the distance by an invisible piper.

• I am not an Atheist. I do not know if I can define myself as a Pantheist. The problem involved is too vast for our limited minds. May I not reply with a parable? The human mind, no matter how highly trained, cannot grasp the universe. We are in the position of a little child, entering a huge library whose walls are covered to the ceiling with books in many different tongues. The child knows that someone must have written those books. It does not know who or how. It does not understand the languages in which they are written. The child notes a definite plan in the arrangement of the books, a mysterious order, which it does not comprehend, but only dimly suspects. That, it seems to me, is the attitude of the human mind, even the greatest and most cultured, toward God. We see a universe marvelously arranged, obeying certain laws, but we understand the laws only dimly. Our limited minds cannot grasp the mysterious force that sways the constellations. I am fascinated by Spinoza's Pantheism. I admire even more his contributions to modern thought. Spinoza is the greatest of modern philosophers, because he is the first philosopher who deals with the soul and the body as one, not as two separate things.
— "What Life Means to Einstein: An Interview by George Sylvester Viereck". The Saturday Evening Post (26 October 1929)

Life is like riding a bicycle. To keep your balance you must keep moving.
— Letter to his youngest son Eduard (5 February 1930)

• School failed me, and I failed the school. It bored me. The teachers behaved like Feldwebel (sergeants). I wanted to learn what I wanted to know, but they wanted me to learn for the exam. What I hated most was the competitive system there, and especially sports.
— First conversation (1930) – from Einstein and the Poet (1983)

• I believe that whatever we do or live for has its causality; it is good, however, that we cannot see through to it.
[…]
• The really good music, whether of the East or of the West, cannot be analyzed.
— Interview with Rabindranath Tagore (14 April 1930), published in The Religion of Man (1930)

• A man's ethical behavior should be based effectually on sympathy, education, and social ties and needs; no religious basis is necessary. Man would indeed be in a poor way if he had to be restrained by fear of punishment and hope of reward after death.
— Albert Einstein, "Religion and Science," New York Times Magazine, November 9, 1930

• Besides agreeing with the aims of vegetarianism for aesthetic and moral reasons, it is my view that a vegetarian manner of living by its purely physical effect on the human temperament would most beneficially influence the lot of mankind.
— From a letter to Hermann Huth, Vice-President of the German Vegetarian Federation, 27 December 1930

• A dictatorship means muzzles all round and consequently stultification. Science can flourish only in an atmosphere of free speech.
— "Science and Dictatorship," in Dictatorship on Its Trial, by Eminent Leaders of Modern Thought (1930) - later as Dictatorship on Trial (1931)

• I believe in intuition and inspiration. …At times I feel certain I am right while not knowing the reason. When the eclipse of 1919 confirmed my intuition, I was not in the least surprised. In fact I would have been astonished had it turned out otherwise. Imagination is more important than knowledge. For knowledge is limited, whereas imagination embraces the entire world, stimulating progress, giving birth to evolution. It is, strictly speaking, a real factor in scientific research.
[…]
• I see a clock, but I cannot envision the clockmaker. The human mind is unable to conceive of the four dimensions, so how can it conceive of a God, before whom a thousand years and a thousand dimensions are as one?
— Cosmic Religion: With Other Opinions and Aphorisms (1931) by Albert Einstein

• How strange is the lot of us mortals! Each of us is here for a brief sojourn; for what purpose he knows not, though he sometimes thinks he senses it. But without deeper reflection one knows from daily life that one exists for other people — first of all for those upon whose smiles and well-being our own happiness is wholly dependent, and then for the many, unknown to us, to whose destinies we are bound by the ties of sympathy. A hundred times every day I remind myself that my inner and outer life are based on the labors of other men, living and dead, and that I must exert myself in order to give in the same measure as I have received and am still receiving...

I am strongly drawn to the simple life and am often oppressed by the feeling that I am engrossing an unnecessary amount of the labour of my fellow-men. I also consider that plain living is good for everybody, physically and mentally.

• I gang my own gait and have never belonged to my country, my home, my friends, or even my immediate family, with my whole heart; in the face of all these ties I have never lost an obstinate sense of detachment, of the need for solitude — a feeling which increases with the years.

I cannot imagine a God who rewards and punishes the objects of his creation, whose purposes are modeled after our own — a God, in short, who is but a reflection of human frailty. Neither can I believe that the individual survives the death of his body, although feeble souls harbor such thoughts through fear or ridiculous egotisms.
— "Mein Weltbild" (1931) ["My World-view", or "My View of the World" or "The World as I See It"], translated as the title essay of the book The World as I See It (1949)

• I do not believe in freedom of the will. Schopenhauer's words: “Man can do what he wants, but he cannot will what he wills” accompany me in all situations throughout my life and reconcile me with the actions of others even if they are rather painful to me. This awareness of the lack of freedom of will preserves me from taking too seriously myself and my fellow men as acting and deciding individuals and from losing my temper.
— My Credo (1932) — Speech to the German League of Human Rights, Berlin (Autumn 1932)

Force always attracts men of low morality.
— The World As I See It (1934)

• I live in that solitude which is painful in youth, but delicious in the years of maturity.
— "Self-Portrait" (1936)

Body and soul are not two different things, but only two different ways of perceiving the same thing. Similarly, physics and psychology are only different attempts to link our experiences together by way of systematic thought.
— Aphorism (1937)

• The moral decline we are compelled to witness and the suffering it engenders are so oppressive that one cannot ignore them even for a moment. No matter how deeply one immerses oneself in work, a haunting feeling of inescapable tragedy persists. Still, there are moments when one feels free from one's own identification with human limitations and inadequacies. At such moments, one imagines that one stands on some spot of a small planet, gazing in amazement at the cold yet profoundly moving beauty of the eternal, the unfathomable: life and death flow into one, and there is neither evolution nor destiny; only being.
— Letter to Queen Mother Elisabeth of Belgium (9 January 1939), asking for her help in getting an elderly cousin of his out of Germany and into Belgium.

Great spirits have always encountered violent opposition from mediocre minds. The mediocre mind is incapable of understanding the man who refuses to bow blindly to conventional prejudices and chooses instead to express his opinions courageously and honestly.
— Letter to Morris Raphael Cohen, professor emeritus of philosophy at the College of the City of New York, defending the appointment of Bertrand Russell to a teaching position (19 March 1940)

• People like you and I, though mortal of course like everyone else, do not grow old no matter how long we live... [We] never cease to stand like curious children before the great mystery into which we were born.
— In a letter to Otto Juliusburger, September 29, 1942

• "What is there to celebrate? Birthdays are automatic things. Anyway, birthdays are for children."
[…]
• Why is it nobody understands me and everybody likes me?
— As quoted in New York Times article "The Einstein Theory of Living; At 65 he leads the simplest of lives — and grapples with the most complex thoughts." (12 March 1944)

• The great moral teachers of humanity were, in a way, artistic geniuses in the art of living.

• While religion prescribes brotherly love in the relations among the individuals and groups, the actual spectacle more resembles a battlefield than an orchestra.
— Religion and Science: Irreconcilable? (1948)

• A new idea comes suddenly and in a rather intuitive way. But intuition is nothing but the outcome of earlier intellectual experience.
— Letter to Dr. H. L. Gordon (May 3, 1949)

• I have repeatedly said that in my opinion the idea of a personal God is a childlike one. You may call me an agnostic, but I do not share the crusading spirit of the professional atheist whose fervor is mostly due to a painful act of liberation from the fetters of religious indoctrination received in youth. I prefer an attitude of humility corresponding to the weakness of our intellectual understanding of nature and of our own being.
— Letter to Guy H. Raner Jr. (28 September 1949)

• A human being is a part of the whole, called by us "Universe," a part limited in time and space. He experiences himself, his thoughts and feelings as something separate from the rest—a kind of optical delusion of his consciousness. The striving to free oneself from this delusion is the one issue of true religion. Not to nourish it but to try to overcome it is the way to reach the attainable measure of peace of mind.
— Letter "to a distraught father who had lost his young son and had asked Einstein for some comforting words" (February 12, 1950)

[Variant: “A human being is a part of the whole called by us universe, a part limited in time and space. He experiences himself, his thoughts and feeling as something separated from the rest, a kind of optical delusion of his consciousness. This delusion is a kind of prison for us, restricting us to our personal desires and to affection for a few persons nearest to us. Our task must be to free ourselves from this prison by widening our circle of compassion to embrace all living creatures and the whole of nature in its beauty.”]

• I have no special talents. I am only passionately curious.
— Letter to Carl Seelig (11 March 1952)

• Somebody who reads only newspapers and at best books of contemporary authors appears to me like an extremely near-sighted person who scorns eyeglasses. He is completely dependent on the prejudices and fashions of his times, since he never gets to see or hear anything else.
— Article in Der Jungkaufmann, April 1952

• The strange thing about growing old is that the intimate identification with the here and now is slowly lost; one feels transposed into infinity, more or less alone, no longer in hope or fear, only observing.
— Letter to Queen Mother Elisabeth of Belgium (12 January 1953)

• ...the world is in greater peril from those who tolerate or encourage evil than from those who actually commit it.
— Einstein's tribute to Pablo Casals [a Spanish cellist and conductor] (30 March 1953)

• In the past it never occurred to me that every casual remark of mine would be snatched up and recorded. Otherwise I would have crept further into my shell.
— Letter to Carl Seelig (25 October 1953)

• To think with fear of the end of one's life is pretty general with human beings. It is one of the means nature uses to conserve the life of the species. Approached rationally that fear is the most unjustified of all fears, for there is no risk of any accidents to one who is dead or not yet born. In short, the fear is stupid but it cannot be helped.
— Letter to Eileen Danniheisser (1953)

The word god is for me nothing more than the expression and product of human weaknesses, the Bible a collection of honourable, but still primitive legends which are nevertheless pretty childish. No interpretation no matter how subtle can (for me) change this.
— Gutkind Letter (3 January 1954)

• I have never imputed to Nature a purpose or a goal, or anything that could be understood as anthropomorphic. What I see in Nature is a magnificent structure that we can comprehend only very imperfectly, and that must fill a thinking person with a feeling of "humility." This is a genuinely religious feeling that has nothing to do with mysticism.
— Draft of a German reply to a letter sent to him in 1954 or 1955

• Now he has departed from this strange world a little ahead of me. That means nothing. People like us, who believe in physics, know that the distinction between past, present, and future is only a stubbornly persistent illusion.
— Letter to Besso's family (March 1955) following the death of Michele Besso (aged 81), Einstein’s close friend

- source
* * *
On 17 April 1955, Einstein experienced internal bleeding caused by the rupture of an abdominal aortic aneurysm, which had previously been reinforced surgically by Rudolph Nissen in 1948.
Einstein refused surgery, saying: "I want to go when I want. It is tasteless to prolong life artificially. I have done my share, it is time to go. I will do it elegantly."
He died in Princeton Hospital early the next morning at the age of 76, having continued to work until near the end.

During the autopsy, the pathologist of Princeton Hospital, Thomas Stoltz Harvey, removed Einstein's brain for preservation without the permission of his family, in the hope that the neuroscience of the future would be able to discover what made Einstein so intelligent.
Einstein's remains were cremated and his ashes were scattered at an undisclosed location.

Harvey also removed Einstein's eyes, and gave them to Henry Abrams, Einstein's ophthalmologist. - source

“Albert Einstein was a very important part of my life – a lasting influence,” Henry Abrams, 82, said during an interview at his winter home west of Boynton Beach. “Having his eyes means the professor’s life has not ended. A part of him is still with me." - source]

Tuesday, July 11, 2017

Тот жил и умер, та жила И умерла, и эти жили И умерли/ Anton Nossik about death

Пишет Антон Носик (anton_nossik) // 2008-01-26

Факт 100: Смерть

Однажды я, вероятно, умру.

Я не принадлежу к числу оптимистов, склонных надеяться, что на их веку современная медицина изобретёт бессмертие, или хотя бы замораживание телесной оболочки для сохранения её клеток до поры, когда технологии капремонта физических тел встанут на промышленный поток. Про реинкарнацию я ничего не знаю; следовательно, даже если допустить, что она имеет место в природе, то та собака, которая в следующем рождении станет мной, будет так же мало со мной нынешним связана, как то дерево, которое было мною до 4 июля 1966 года.

Тем не менее, я нахожу невозможным поверить в собственную смерть. В том смысле, что мне трудно себе представить этот час, когда весь известный мир вокруг меня продолжит своё существование, но я перестану быть и восприниматься его частью, а останется от меня лишь накрытая белой простынёй безжизненная оболочка с чертами внешнего сходства, да память знавших меня людей.

Поверить в реальность такого события не помогает мне даже то, что я эту ситуацию постоянно и разнообразно репетирую. Во-первых, я более или менее каждую ночь засыпаю, и это та же самая смерть, потому что мир перестаёт существовать для меня, и сам я перестаю существовать в нём, перестаю участвовать. Во-вторых, я много путешествую, а отъезд из любой местности также является смертью в миниатюре (partir c'est mourir un peu, написал в 1891 году Edmond Haraucourt, пояснив в том же стихотворении, что в любом покидаемом месте и времени оставляешь часть себя; Alphonse Allais добавил, что mourir, c’est partir beaucoup; Набоков усовершенствовал последнюю фразу, записав за 8 лет до смерти, что mourir c'est partir un peu trop; в нашем масскульте наиболее распространена версия той же мысли от Жанны Агузаровой Ильи Резника: расставанье — маленькая смерть).
Ещё одну репетицию небытия воспел Бродский, написав в 1980 году: «Из забывших меня можно составить город». Количество моих жизней, которые необратимо закончились на одном моём веку, едва ли хватит пальцев пересчитать, но всякий раз невозможно поверить, что так же бесследно пройдёт и нынешняя, что все вещи, которые меня сегодня живо волнуют, трудно будет вспомнить, или понять, почему мне было до них дело.

При этом я совершенно понимаю, что от моей способности поверить в будущее событие ничего решительно не зависит. Тысячелетиями покидали этот мир люди, у которых наверняка были те же когнитивные ограничения, что и у меня (смерть — это то, что бывает с другими). Поэтому всё, что я могу сделать, чтобы избавиться от неудобств, связанных с мыслью о непостижимости собственной смерти — это отказаться от привычного естествоиспытательского взгляда на это событие, не анализировать его возможных обстоятельств, не рассматривать каждый прожитый день и каждую выкуренную сигарету как лишний шаг к последней черте. Смерть — всего лишь частный случай будущего, в котором не останется черт настоящего, и, покуда живём, можно находить в ней безусловную пользу, так как она даёт неисчерпаемую пищу для философских раздумий и поэтических опытов. Одним из которых я и завершу сегодня свой рассказ:

Тот жил и умер, та жила
И умерла, и эти жили
И умерли; к одной могиле
Другая плотно прилегла.

Земля прозрачнее стекла,
И видно в ней, кого убили
И кто убил: на мёртвой пыли
Горит печать добра и зла.

Поверх земли метутся тени
Сошедших в землю поколений;
Им не уйти бы никуда

Из наших рук от самосуда,
Когда б такого же суда
Не ждали мы невесть откуда.

[Арсений Тарковский, 1975]

Wednesday, July 05, 2017

уже заметна как бы легкая усталость в природе, задумчивость/ Prishvin about summer rain

Михаил Пришвин (1873—1954) о дожде, дневники

20 июня 1915 года. Солнце перемежается с теплым дождем. В лесу как в оранжерее. Застанет дождь, станешь под ель, постоишь немного — и опять солнце и такое: эти умытые деревья тогда под радугой встречают как новые, необыкновенные, вырисованные, как минареты, дворцы, — такими после болезни или после тюрьмы видишь деревья, такими жаждешь увидеть их в городе в ожидании весны. Теперь высшая точка расцвета северной природы (время наливания ржи), потом все пойдет на убыль.

11 июня 1917 года. Светлый дождь летний большими каплями падал на пруд весь день, но вода пруда не посветлела, напротив, стала еще много мутнее...

11 июля 1917 года. Две недели почти уже непрерывный дождь. Клевер попрел. Рожь переспелая наклонилась и не дается косить, пар мажется и зарастает. Жить в такое время без работы и без газет, значит, не жить.

9 августа 1917 года. После сева пошел мелкий дождик, дня три я никуда из дома не показывался и вышел сегодня на поле после дождя по солнышку и ахнул, удивленный и радостный: все свое посеянное взошло, и так чудесно, дружно и уже зелено, снизу розовое, сверху уже зеленое и такое прекрасное, такое милое и согласное, и я, хозяин всему этому, я дал эту жизнь, я знаю все свои грехи и где я обсеялся и опахался. И вот в этот миг от моего труда, создавшего рожь — свое законное дитя, рождается блудное дитя — Мечта. Так родились и две блудные дочери — Земля и Воля.

3 июля 1921 года. Первое утро после периода дождей и холода — совершенно ясное, тихое, но уже заметна как бы легкая усталость в природе, задумчивость. Ай, дни-то уменьшаются!

14 июля 1921 года. Почти каждый день набираются облака, налетают тучи, обкладывают небо и дождь льет. Последняя ночь была очень холодная. Березы все сереют и желтых листьев все прибавляется. Чаще и чаще, слышу, называют меня просто «старик».

3 августа 1921 года. Итак, целый месяц странствования из-за того, что дома нечего есть. Целый месяц — все дожди и холод, теперь, кажется, установилась погода, но холодные ночи, сильные росы.

16 июня 1926 года. После обеда, наконец, собрался дождь. Любопытно, что на торфе при забастовке беспартийные студенты, инженеры сочувствуют рабочим, а партийные против рабочих. Причины забастовки («лопаты воткнули») объективны...

17 июня 1926 года. Весь день дождь. Пишу о торфе.

24 июня 1926 года. Набежала теплая туча, загремел гром, закапал большими каплями дождь. Наши разбежались, а я не поверил в дождь и решил доесть тарелку с творогом и молоком. Дождь полил, я все ел, творог уменьшался, а молоко в тарелке все прибывало...

23 июня 1927 года. Весь день дождь. Каждый день дождь, и не совсем тепло даже. Плохая жизнь в это лето слепням, комарам и дачникам.

7 июля 1927 года. Эти дни сижу, готовлю III и IV т.т. сочинений. Завтра надеюсь выбраться. Погода: день простоит без дождя, и за счастье считаешь.

17 июня 1928 года. Дожди каждый день. Бывает, выглянет солнце, станет истомно жарко и через несколько часов дождь. Серо, неприютно, мозгло.

26 июня 1928 года. Продолжаются, несмотря на предсказания обсерватории, холода и дожди. Трава плохо растет.

29 июня 1928 года. Наконец-то два дня, среда и четверг, вышло благополучно в природе и обошлось без дождя. Сегодня с утра все небо закрыто, неужели опять будет дождь.

7 августа 1928 года. И всю-то ночь дождь! Третьи сутки льет с небольшими перерывами. Вспоминаю хороших и дурных людей, восхищаюсь хорошим, удивляюсь дурным, но тех и других, в особенности дурных, нахожу чрезвычайно мало.

3 августа 1929 года. Ночью был дождь и гроза, вот почему вчера вечером (в 6 час. уже) казалось, что наступает затмение солнца: так оно тускло светило даже при безоблачном небе.

12 августа 1929 года. В природе творится что-то непостижимое, сильнейшая буря вдруг сменяется полной тишиной и наоборот. Так вчера вечером необыкновенная была тишина, жарко, душно немного. И вдруг ураган до восхода солнца. Я почти уверен по вчерашнему дню, что к обеду ветер стихнет. Так было зимой и летом, продолжается все полосами: весенняя сушь, потом летние сплошные дожди, теперь ветры...

18 июля 1930 года. Приехали во Владивосток в 11 дня. Дождь, пахнет рыбой. На дождь никто не обращает внимания. Зампред, зверовод комбината Анатолий Дмитриевич Батурин сказал: — Фирсова нет, совсем нет. Мы решили, что он расстрелян, и не стали спрашивать.

28 июля 1930 года. Мы долго слушали. Моросил бус — нечто среднее между дождем и туманом. Бус был очень теплый, не мочил, и мы были как в оранжерее, всюду сверкали ночные летающие насекомые, занятно было мысленно проводить линию от одной вспышки к другой и так следить в полной темноте за полетом светляка.

30 июля 1930 года. Пауки. Распад. Ежи. Ветер с юга — дождь, но сегодня слегка дует N, однако, слишком слабо дует, и перемены погоды нет: туманный дождь. Вся гора покрыта сетями пауков. Значит ночные летающие огни должны постепенно обрываться в своем полете. Несмотря на туман и дождь, фотографировал пауков.

20 августа 1930 года. После вчерашнего дождика роскошное светлое утро и нет даже никаких следов лесного пожара. С высоких елей в лучах солнца золотом падали сверху капли вчерашнего, сохраненного тихой лунной ночью в ветвях дождя. И от этого мне было радостно до того, что я, в который не помню уже раз, собрался думать о способе всегда искать эту радость и жить надеждой найти ее. Моя литература и есть след моего усилия искать и задерживать эту радость. Мне сейчас приходит мысль перечитать себя критически с этой точки зрения.

источник

Wednesday, June 28, 2017

приводящая меня в растерянность слепота людей перед тем, что есть/ Merab Mamardashvili, from lectures and articles

Мераб Константинович Мамардашвили (15.09.1930 – 25.11.1990) – философ, доктор философских наук.

Цитаты из лекций и статей Мераба Мамардашвили (1930-1990):

• Одним из моих переживаний (из-за которых я, может быть, и стал заниматься философией) было… переживание совершенно непонятной, приводящей меня в растерянность слепоты людей перед тем, что есть.

• Достаточно присмотреться к некоторым эпизодам российской истории, чтобы увидеть, что это ситуация, когда мы не извлекаем опыта. Когда с нами что-то происходит, а опыта мы не извлекаем, и это повторяется бесконечно.
<…> Мы употребляем слово «ад» как обыденное или из религии заимствованное слово, но забываем его первоначальный символизм. Ад — это слово, которое символизирует нечто, что мы в жизни знаем и что является самым страшным, — вечную смерть. Смерть, которая все время происходит. Представьте себе, что мы бесконечно прожевываем кусок и прожевывание его не кончается. А это — не имеющая конца смерть.

Один из законов русской жизни — это вздыхание или поползновение добра, но — завтра. И всем скопом, вместе. Сегодня — какой смысл мне одному быть добрым, когда кругом все злые?

источник


* * *
Бытие — это то, чего никогда не было и никогда не будет, а есть сейчас!

• Мир не есть. Мир происходит.

• То, что необъяснимо (т.е без причины) болит, и есть «душа», по определению. И человек испытующий [испытывающий?] есть человек в поисках своей души.

Философия — это размышления о смерти.

• Человек не может выскочить из мира, но на край мира он может себя поставить.

Вежливость — это то в нас, без чего вынужденное общение превратилось бы в ад.

Экзистенциализм – это не академическая философия, которую излагают с кафедр и уточняют с помощью профессорских словопрений (хотя и словопрений здесь много). Это скорее способ фиксации определенных настроений, достаточно широко распространенных в обществе. Категории экзистенциализма суть категории самовыражения, имеющие в виду определенный душевный склад, эмоциональный комплекс личности. Они существенно отличаются от категорий, с которыми обычно приходится иметь дело при анализе готовых форм идеологии. Поэтому, кстати, для экзистенциализма оказался вполне подходящим универсальный язык искусства, которым он воспользовался для массового распространения своих идей и какого не знала, пожалуй, ни одна разновидность философии.

источник

* * *
О философии Мераба Мамардашвили размышляет ректор Тбилисского педагогического университета Гиги Тевзадзе:

– Мамардашвили был философским шутником, несмотря на его серьезность. Очень много было людей, которые знали его, но не понимали. Он это чувствовал, но не воспринимал болезненно, очень философски шутил над этим. Однажды он опоздал на лекцию. Когда пришел, почитатели его окружили и спросили, что случилось, и он очень серьезно рассказал, что он спал, ему приснился Декарт, и когда он проснулся, у него из горла пошла кровь. Те, кто знают историю философии, поймут эту шутку, потому что это довольно известная в кругу философов и историков философии история – история Сведенборга. Сведенборг – известный мыслитель XVII века. Он спал, ему приснился Декарт, у него горлом пошла кровь. Мамардашвили пошутил над собой, над теми, кто его слушал и вообще над образом философа в Советском Союзе. Такие шутки были очень характерны для него. Я думаю, что его пример – это больше пример философствования, чем пример философии, и пример того, как можно жить даже в Советском Союзе и быть философом. К сожалению, исходя из того, о чем я сейчас рассказал, Мамардашвили не воспринимается адекватно ни в Грузии, ни в России, ни за рубежом...

Радио Свобода, 2010, источник

* * *
Из интервью Мераба Мамардашвили журналу «Юность» (1988 год), источник:

Во все времена и везде философия — это язык, на котором расшифровываются свидетельства сознания.

Я хочу подчеркнуть, что философом является каждый человек — в каком-то затаенном уголке своей сущности. Но профессиональный философ выражает и эксплицирует особого рода состояния, которые поддаются пересказу лишь на философском языке. Иначе они остаются той самой ласточкой Мандельштама, которая вернулась в «чертог теней», не найдя слова.
Я хочу определить философию как сознание вслух, как явленное сознание. То есть существует феномен сознания — не вообще всякого сознания, а того, которое я бы назвал обостренным чувством сознания, для человека судьбоносным, поскольку от этого сознания человек, как живое существо, не может отказаться. Ведь, например, если глаз видит, то он всегда будет стремиться видеть. Или если вы хоть раз вкусили свободу, узнали ее, то вы не можете забыть ее, она — вы сами. Иными словами, философия не преследует никаких целей, помимо высказывания вслух того, от чего отказаться нельзя. Это просто умение отдать себе отчет в очевидности — в свидетельстве собственного сознания. То есть философ никому не хочет досадить, никого не хочет опровергнуть, никому не хочет угодить, поэтому и говорят о задаче философии: «Не плакать, не смеяться, но понимать».

[...] человек не создан природой и эволюцией. Человек создаётся. Непрерывно, снова и снова создается. Создается в истории, с участием его самого, его индивидуальных усилий. И вот эта его непрерывная создаваемость и задана для него в зеркальном отражении самого себя символом «образ и подобие Божье». То есть Человек есть такое существо, возникновение которого непрерывно возобновляется. С каждым индивидуумом и в каждом индивидууме.

...Для чего вообще все это? Для чего мироздание? Для чего «я» и мои переживания? А эти вопросы задаются именно потому, что в этом мироздании живет существо, которое не создано, а создается. Непрерывно, снова и снова. Да и мир не завершен, не готов.

Таково утверждение философии: бытие — это то, чего не было и не будет, но что есть сейчас или всегда, что то же самое. Здесь временные наклонения, слова, их обозначающие, путают, потому что они принадлежат обыденному языку. А других слов у нас нет. Какие бы слова мы ни изобретали, все равно мы находим их в обыденной речи. И они тянут за собой шлейф мании человека представлять все наглядно и предметно.
Философский акт состоит в том, чтобы блокировать в себе нашу манию мыслить картинками. И когда мы убираем картинки и предметные референции из нашего сознания, мы начинаем мыслить.

...мы говорим: покажите нам вполне справедливый конкретный закон, и тогда мы будем жить по закону. Но был ли когда-нибудь и где-нибудь такой конкретный закон, при применении которого всегда торжествовала бы справедливость? Покажите пример идеального или совершенного общества. И когда мы не можем это показать (а показать нельзя — этого нет), то торжествует нигилизм. Из непонимания того, как устроены мы сами, как устроена наша нравственность. Нигилизм сначала есть требование того, чтобы было «высокое». Второй шаг — обнаружение, что истинно высокого никогда не было: ну покажите мне истинно честного человека! У каждого можно найти какой-то недостаток, какую-то корысть. Третий шаг — утверждение, что все высокое — это сплошное притворство, лицемерие, возвышенное покрытие весьма низменных вещей. И потом знаменитое: «Все дозволено, раз Бога нет».

...Мы оказались инфантильными. Инфантильность — это те же ласточки Мандельштама, вернувшиеся в «чертог теней». Инфантильность — это переростковое состояние, с упущенным моментом взросления. Упустив его сами, мы теперь озабочены проблемой молодежи, хотя в действительности «это о нас говорит сказка». Мы ждем от молодежи зеркального отображения самих себя. Мы желаем, чтобы молодежь, например, занимаясь принудительным, назначенным трудом или добродетельно сидя за поучительными книжками (хотя из этого ничего нельзя узнать о себе и повзрослеть), подтверждала бы нам то представление, которое мы имеем о самих себе, о своих возможностях. Но сами-то мы ходим на помочax, ждем инструкций, указок, ничего не знаем о себе, потому что о себе мы можем узнать только на ответственном поле деятельности, где к человеку возвращаются последствия его действий и поступков.
Человеку очень важно, чтобы счастье, как и несчастье, было результатом его собственных действий, а не выпадало ему из таинственной, мистической дали послушания. Важно сознание зависимости происходящего в мире — и в удаче, и в неудаче — от того, что сам человек мог бы сделать, а не от потусторонне «высшей» (анонимной или олицетворенной) игры, непостижимыми путями выбрасывающей ему дары и иждивение или, наоборот, злые наказания и немилости.

[...] Или, например, свобода. Для чего нужна свобода и что она? Свобода ничего не производит, да и определить ее как предмет нельзя. Свобода производит только свободу, бóльшую свободу. А понимание того, что свобода производит только свободу, неотъемлемо от свободного человека, свободного труда. То есть свободен только тот человек, который готов и имеет реальную силу на труд свободы, не создающей никаких видимых продуктов или результатов, а лишь воспроизводящей саму себя. А уже затем она — условие других вещей, которые может сделать свободный человек. Но нет такого предмета в мире, называемого «свобода», который внешне доказуемым образом можно кому бы то ни было показать и передать. Свобода недоказуема, совесть недоказуема, смысл недоказуем и так далее.

Friday, June 09, 2017

Most of us die in silence and leave silence behind us.

Helen Dunmore: facing mortality and what we leave behind - source; extracts

The novelist, recently diagnosed with cancer, considers the question of legacy and how a wander through a graveyard inspired her latest novel Birdcage Walk
by Helen Dunmore

What is left behind by a life? Avoiding this question can be as much of an art as answering it. Philip Larkin wrote of ambulances, inexorable as plague carts, extracting those who are about to die from the commerce of the living. In his poem “Aubade” he describes the blank horror of extinction, the mind caught in the glare of it, the poet half-drunk and paralysed by dread of death. In this poem the living leave no legacy, unless it is self-delusion.

I have been thinking about this question of legacy over the past few months, for one reason because my new novel deals with memory, historical record, what remains, what is saved and what is lost. The question has become more acute because a few months ago I was diagnosed with a cancer that has a very poor prognosis. The ground beneath my feet has never been more uncertain, but what is sure is that the ambulance has already called and there is no vagueness about my mortality.

There never was, although I might have fooled myself about it. A couple of generations ago I’d have done very well to live in reasonable health to the age I now am: 64. Go back another generation or so and childbirth, monstrous figure of attrition, cut short the lives of innumerable women, as it would have ended mine. Men’s lives were scrubbed out by the first world war, children were killed by diphtheria, whooping cough and minor infections that bloomed into sepsis in the days before antibiotics. Death and the living walked hand in hand and could not easily pretend that they had nothing to do with each other. Inscriptions on gravestones acknowledge how soon the living will join those who are already under the earth, not lost but gone before. The grief of death is admitted but there’s no incredulity, no sense of thwarted entitlement.

But in western Europe in 2017 there is a narrative of lengthening lifespans, of extraordinary treatments that fend off death for decades and may, in the end, outwit it entirely. It isn’t realistic and in our hearts we know this, but there is a tendency to think and talk as if it is not the mark we leave upon time that we need to think about but the endless years that will be ours if we eat well enough and exercise effectively enough to dodge the grave.

In much of the rest of the world this magical thinking won’t work. Infant mortality is appalling, water kills and so do far too many curable diseases. Dictators herd their opponents into cellars before hanging them in batches. I may be ill but I’m also warm and sheltered, surrounded by family and friends and with medical help a phone call away. I think of a young man or woman in the Middle East who has lived less than a third of the years that I’ve enjoyed and is now alone in a cell, tortured, condemned to death, silenced and very likely denied even a funeral. More than ever it seems a heartrending abomination that human beings, who can’t avoid natural suffering and death, should inflict further pain upon one another.


Most of us die in silence and leave silence behind us. There is no visible mark, no written record and very often no grave to visit. Ancestors have shifted about in search of work, or been unable to write, or have never had the cash to pay a stonemason. They leave behind a story, perhaps, or an anecdote that is handed down from child to grandchildren, and then is heard no more. Existence subsides into a humus that at first sight looks entirely anonymous. But I want to probe more deeply, because I believe that there is more to it than that. Anonymity is also an inheritance and perhaps a precious one, just as the poems grouped under Anonymous in an anthology are often the most moving of all, honed as they are by generations of memory.

In my new novel, Birdcage Walk, I write about a small group of radicals in Bristol at the end of the 18th century. It is the time of the French Revolution, when “bliss was it in that dawn to be alive”, when idealism and curiosity blazed through a thousand speeches, pamphlets and poems, when speakers toured mills and factories and women wrote about that impossible but almost imaginable future when human rights might be for human beings rather than for men only, and when those doubly silenced might be allowed a voice.
[…]
I write fiction, not history. If I’m lucky, someone will stop to read it and then walk on, imagining other times and other lives, so far away and yet as near as the brush of leaves over that stone, there, where the snuffling jack russell has uncovered an inscription.

[upd Helen Dunmore (12 December 1952 – 5 June 2017) was a British poet, novelist and children's writer.]

Sunday, April 30, 2017

rightly attributed statements

(thanks to the article about Wrongly Attributed Statements - ошибочно приписываемые цитаты)

Resolve to be tender with the young,
compassionate with the aged,
sympathetic with the striving,
and tolerant of the weak and the wrong.
Sometime in life you will have been all of these.

* * *
When you perform a significant act in life you will often experience both praise and criticism. Elbert Hubbard founded a successful community of artisans in East Aurora, New York. He wrote popular books and coined aphorisms. A 1909 collection titled "The Motto Book" included the following clever piece of reverse-wisdom from his pen:

To escape criticism: Do nothing, say nothing, be nothing.

Hubbard also presented several variants of the saying including this from an 1898 essay:

If you would escape moral and physical assassination, do nothing, say nothing, be nothing—court obscurity, for only in oblivion does safety lie.

* * *
(1883)
The words above are usually attributed to Mark Twain, but he probably never said them. The joke really originated with the journalist, clergyman, and humorist Robert Jones Burdette who spoke the following during a lecture in 1883.

* * *
The famous comedian Groucho Marx wrote the words above in his memoir "Groucho and Me" in 1959. He constructed a comical tale about resigning from a fictitious group called the Delaney Club.
His son stated that the humorous message was really sent to a private club, but there are many different versions of this story. Here are the names of several candidate organizations: The Friars Club of Beverly Hills, The Lambs Club, The Beverly Hills Tennis Club, and The Hillcrest Country Club.

* * *
The words above are attributed to the ancient Greek philosopher and sage Plato. QI believes that the statement was derived from a passage in "The Republic" that yields an imperfect match.

* * *
(1933)
see more

* * *
This statement is often attributed to Winston Churchill or Abraham Lincoln, but there is no substantive evidence linking the words to either luminary. Who did craft this statement? The earliest instances were anonymous. Follow the link for more information.

* * *
The above-mentioned quotation is often incorrectly attributed to Albert Einstein.
Evidence collected by QI indicates that the saying should be credited to Francis Phillip Wernig who printed it on a poster that was circulating in 1973. Wernig used the pseudonym Alan Ashley-Pitt.

* * *
Were these words spoken by Marilyn Monroe, Eleanor Roosevelt, or Anne Boleyn? Several famous names have been attached to this quotation by social media participants.

The phrase was actually coined by Laurel Thatcher Ulrich when she was a graduate student at the University of New Hampshire. She earned her doctorate in History there in 1980, and now she is an eminent Pulitzer-Prize-winning Professor of early American history at Harvard University.

* * *

* * *
If a man could pass through Paradise in a dream, and have a flower presented to him as a pledge that his soul had really been there, and if he found that flower in his hand when he awoke — Ay! and what then?
The famous Romantic poet Samuel Taylor Coleridge who crafted “The Rime of the Ancient Mariner” and “Kubla Khan” wrote the text above in a notebook circa 1818. Many years later his grandson, Ernest Hartley Coleridge, edited and published selections from the notebook under the title “Anima Poetae”.
A scrambled version of the text was in circulation by the 1960's, and it is often shared online in modern times:
What if you slept
And what if in your sleep you dreamed
And what if in your dream you went to heaven
And there plucked a strange and beautiful flower
And what if when you awoke you had that flower in your hand
Ah, what then?

More information is available at the Quote Investigator website

* * *
A dramatic quotation about the dangers of environmental upheaval is attributed to the brilliant physicist Albert Einstein. Here are two versions:

If the bee disappeared off the surface of the globe then man would only have four years of life left. No more bees, no more pollination, no more plants, no more animals, no more man.

If the bee disappears from the surface of the earth, man would have no more than four years to live.


QI has located no supporting evidence that Einstein made the remark above. Instead, QI has determined that a statement of this type was made by the major literary figure Maurice Maeterlinck in his work “The Life of the Bee” in 1901.

read more

* * *
This saying has incorrectly been credited to a triumvirate of quotation superstars: Mark Twain, Abraham Lincoln, and George Bernard Shaw. The adage actually evolved in a multistep multi-decade process. The modern version was spoken by Cyrus Stuart Ching in 1948.

read more

source; source

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...