Saturday, May 18, 2013

Глупа как истина, скучна как совершенство/ Pushkin, A Novel in Letters

Вот уж две недели как я живу в деревне и не вижу, как время летит. Отдыхаю от петербургской жизни, которая мне ужасно надоела. Не любить деревни простительно монастырке, только что выпущенной из клетки, да 18-летнему камер-юнкеру. Петербург прихожая, Москва девичья, деревня же наш кабинет. Порядочный человек по необходимости проходит через переднюю и редко заглядывает в девичью, а сидит у себя в своем кабинете. Тем и я кончу. Выйду в отставку, женюсь и уеду в свою саратовскую деревню. Звание помещика есть та же служба. Заниматься управлением трех тысяч душ, коих все благосостояние зависит совершенно от нас, важнее, чем командовать взводом или переписывать дипломатические депеши...

...я согласен с Лабрюером: Affecter le mépris de la naissance est un ridicule dans le parvenu et une lâcheté dans le gentilhomme. [Подчеркивать пренебрежение к своему происхождению — черта смешная в выскочке и низкая в дворянине. (франц.)]

...С Лизою вижусь каждый день — и час от часу более в нее влюбляюсь. В ней много увлекательного. Эта тихая благородная стройность в обращении, прелесть высшего петербургского общества, а между тем — что-то живое, снисходительное, доброродное (как говорит ее бабушка), ничего резкого, жесткого в ее суждениях, она не морщится перед впечатлениями, как ребенок перед ревенем. Она слушает и понимает — редкое достоинство в наших женщинах. Часто удивлялся я тупости понятия или нечистоте воображения дам, впрочем очень любезных. Часто самую тонкую шутку, самое поэтическое приветствие они принимают или за нахальную эпиграмму или неблагопристойную плоскость. В таком случае холодный вид, ими принимаемый, так убийственно отвратителен, что самая пылкая любовь против него не устоит.
Это испытал я с Еленой ***, в которую был я влюблен без памяти. Я сказал ей какую-то нежность; она приняла ее за грубость и пожаловалась на меня своей приятельнице. Это меня вовсе разочаровало. Кроме Лизы, есть у меня для развлечения Машенька ***. Она мила. Эти девушки, выросшие под яблонями и между скирдами, воспитанные нянюшками и природою, гораздо милее наших однообразных красавиц, которые до свадьбы придерживаются мнения своих матерей, а там — мнения своих мужьев.
Прощай, мой милый; что нового в свете? Объяви всем что наконец и я пустился в поэзию. Намедни сочинил я надпись к портрету княжны Ольги (за что Лиза очень мило бранила меня):
Глупа как истина, скучна как совершенство.
Не лучше ли:
Скучна как истина, глупа как совершенство.
То и другое похоже на мысль. Попроси В. приискать первый стих и отныне считать меня поэтом.

Пушкин, Роман в письмах

Thursday, May 16, 2013

Однажды печали не будет.../ Tatiana Knizhnik, poems

* * *
По тверди, солнцем палимы,
Носились люди-скитальцы.
А жизнь протекала - мимо,
Точно песок сквозь пальцы...

Они сидели в машинах,
Уверены в настоящем.
А жизнь проносилась - мимо,
Как поезд в ночи летящий.

Рассматривали витрины,
Неспешно тянули пиво.
А жизнь проходила - мимо,
Надменная, точно дива.

Смывали остатки грима,
Грустили о чем-то главном.
А жизнь проливалась - мимо,
Шипящей водой из крана.

Уставшие пилигримы —
Мечтали, строили планы,
А жизнь проплывала - мимо,
Красивая — без изъяна.

Летело время незримо,
Закат сменялся рассветом,
А жизнь пролетала - мимо,
Как птица на юг, за летом.

Невидимо, неощутимо,
Пылинкой в часах песочных.
Колечком изящным дыма,
Бегущей рекламной строчкой.
Безжалостно, неотвратимо...
Она проходила мимо.

* * *
Однажды печали не будет,
Останется все позади:
И эти постылые люди,
И эти безумные дни.

Уже не найдешь равнодушных,
Никто не оскалится вслед,
Не будет так тяжко и душно,
Найдется желанный ответ.

Утихнет жестокая вьюга,
И кто-то родной впереди
С улыбкою старого друга
Прижмет тебя нежно к груди.

* * *
Шепоты моря

Рожденным у синего моря неведома злая тоска,
И я позабуду о горе, душа моя снова легка.
Соленый ласкающий ветер гоняет воздушных овец,
Я знаю, что где-то на свете есть дом для усталых сердец,
Бросаются под ноги волны, о чем-то смеясь и шурша,
И чайки, истомою полны, над морем кружат не спеша.
Могучее солнце в зените лучом обжигает песок,
Клубок его огненных нитей от нас бесконечно высок,
Стихия! Сладка и близка мне твоя безграничная власть:
Душа, заточенная в камне, тобой не насытится всласть!

Татьяна Книжник, источник

одиночество - туча дождевая/ solitude

Длительная изоляция от людей может привести к возникновению чувства одиночества, которое в свою очередь, повлечет за собой ощущение беспомощности и отчаяния.
Одиночество преодолевается постоянным занятием себя каким-либо делом, а также воспитанием самодостаточности.

see also

Monday, May 06, 2013

о вреде выпивки / Buddhist parable

Я объясняю, что вы [речь о Высоцком и Шемякине] не можете справиться с наклонностью к выпивке и надеетесь на помощь мудреца. После некоторого размышления Калу Римпоче рассказывает притчу. Вот этот рассказ, переведенный с тибетского на французский, а потом на русский:

«Однажды молодой монах проходил мимо дома вдовы. Она поймала его, заперла и сказала: «Я не выпущу тебя, пока ты не проведешь со мной ночь, не выпьешь вина, или не убьешь мою козочку». Молодой монах не знает, что отвечать: дав обет безбрачия, он не может провести с ней ночь. Дав обет трезвости, он не может пить, и уж тем более он не может покуситься на чью бы то ни было жизнь. Но он должен выбрать. И после долгих раздумий он решает, что выпить вина - наименьший из этих грехов». В этот момент Калу Римпоче разражается лукавым смехом, смотрит нам прямо в глаза и заключает: «Он выпил вина, потом провел ночь с женщиной и убил козу».

* * *
Я выхожу из дома, захватив несколько сумок. Воздух удивительно чистый и сухой, вдалеке синеет лес. Я с грустью смотрю на огромную пустую площадку, где возвышаются наши дома. Лес здесь выкорчеван гигантскими бульдозерами. Не пощадили ни одного дерева, ни одного кустика, так - быстрее, так - дешевле, и следующие пятнадцать лет люди будут жить в бетонированной пустыне, где несколько рахитичных кустов, постоянно обдираемых мальчишками, не спасут в летнюю жару.

Марина Влади. «Владимир, или Прерванный полет»

Saturday, May 04, 2013

разрозненные выписки разных лет/ misc

«В моменты пиковых переживаний индивид уподобляется Богу ... также и в некоторых других отношениях, особенно в своем любящем, неосуждающем, сострадательном и, можно сказать, веселом восприятии мира и человеческого существа, в их полноте и целостности, сколь бы ужасными они ни представлялись ему в его нормальном состоянии».
- Абрахам Маслоу. Психология Бытия -

* * *
И всё-таки – всё в нашей жизни отмерено поровну. Радости и горести, и прочее-прочее... Если вам кажется, что это не так – значит, вы просто не умеете заметить и оценить.

* * *
Фарш

Город твой как огромный рынок
Горький от соли ночного пота…

Иногда кажется, что огромные
куклы из цветного картона,
едва приводимые в чувство ниткой,
заняты нелепой пантомимой:

Двигаются внутри и
снаружи стекла и бетона,
бесконечно бегущей мозаикой ликов,
отражаясь сплошной стеной.

Каждый встает горой,
ширясь, вздымаясь глыбой
над глупой толпой. Кажется, еще чуть-чуть
и оторвется нитки постылой руководство.

От эдакой крайности –
глаза - голубые, зеленые, серые, карие, -
были разные, становятся сплошь белыми –
выцветают фальшивой-радостью.

В каждом сонете слышится марш,
или элегия. Топот тысяч ног встречающих смерть
самих себя в мясорубке города, выстреливающей
новый, свежий человеческий фарш.
Владислав Андрюшин

* * *
Вместо любви...
Вместо любви так часто обнаруживается клубок ревности и собственничества, зависти и самолюбования, одиночества, азарта, комплексов, заниженной или завышенной самооценки, надежды и сомнений, желания что-то доказать себе и другим, страхов и чувства вины, всепрощения и долгов, заботы и попыток контролировать, наивности и цинизма, нежности и похоти, желания нравиться и быть нужным, попыток убить время и черт знает чего еще.
Каждый может дополнить этот список, потому, что как я чувствую, здесь далеко не все...

* * *
«Не верьте на слово людям, рассказывающим, как они несчастны. Спросите у них только, могут ли они спать. Да — значит, всё в порядке. Этого достаточно».
- Луи Фердинанд Селин -

Thursday, May 02, 2013

Г. Чхартишвили: Мы еще слишком дикие / Grigory Chkhartishvili on Alexei German's effect

источник: Эффект Германа

Недавно я был на предпремьерном показе фильма Алексея Германа «Трудно быть богом». В этой картине во всех отвратительных подробностях изображается жизнь средневекового города – такой, какой она, вероятно, была на самом деле (хотя действие, вы знаете, происходит на другой планете): грязь и уродство, невежество и грубость, скотство и срам, обыденная жестокость, бесстыдство власти и рабская покорность толпы.

Сначала я смотрел на все эти мерзости с приятным чувством. Прогресс существует и все муки истории не напрасны, думал я. Как далеко ушла цивилизация со времен средневековья, насколько презентабельнее и лучше стали люди. Ну и так далее. Примерно, как в старом анекдоте про врача, который осматривает пациента и приговаривает: «Как хорошо! Ой, как прекрасно! Просто замечательно! …Что у меня всего этого нет». (Сомневаюсь, что режиссер рассчитывал на такую зрительскую реакцию, но оголтелого позитивиста вроде меня, видимо, лишь могила исправит).
А потом мне полезли в голову другие мысли. В сущности, тоже позитивистского настроя, но менее отрадные.
Если всё у нас пойдет хорошо, если человечество себя не угробит и сумеет построить на земле лет этак через триста разумную и достойную жизнь, то из этого прекрасного далека на наш 2013 год будут смотреть примерно так же, как мы на будни Арканара.
И я попытался увидеть нашу с вами жизнь глазами человека будущего – то есть нормальными глазами.
Посмотрел – и содрогнулся. Ну и в дикую же эпоху мы с вами живем, господа!

Самая передовая наша наука и львиная часть наших доходов используются для изобретения и производства орудий убийства.
Мы усердно гробим природу планеты, на которой живем.
Мы беспрестанно мучаем и унижаем себе подобных.
Мы черт-те как воспитываем наших детей.
Мы толком не знаем, как функционирует наше тело, а уж наш мозг – вообще тайна за семью печатями.
Цена человеческой жизни даже в развитых странах мала, а в неразвитых ничтожна.
У нас целые социальные слои и даже народы живут в позорной нищете.
Странами, как правило, управляют далеко не лучшие представители населения – такую уж мы разработали систему отрицательного естественного отбора.
Планета кишит преступниками, которых сажают в специальные загоны, где эти плохие люди становятся еще хуже.
Мы невежественны, жестоки, и 99 процентов проживают жизнь на манер животного: едим, хлопаем глазами, производим потомство и потом умираем.
Кстати о животных. Для них у нас повсюду устроены «лагеря смерти». Мы выращиваем наших «меньших братьев», чтобы убивать и пожирать, а из их кожи шьем себе обувь и сумки.
В общем, абсолютное средневековье.

Любуйтесь: Земля. XXI век.




Если правда, что за нами наблюдают инопланетяне, то вполне понятно, почему они не вступают с нами в контакт. Рановато. Мы еще слишком дикие.
Может быть, какие-нибудь доны Руматы осторожненько, чтобы не вмешиваться в процесс эволюции, иногда чуть-чуть подправляют нашу историю. Ну, там шмякнут яблоком Ньютону по башке. Покажут Менделееву во сне периодическую таблицу.
Хотя скорее всего нет никаких Румат, а если и есть, то они ни во что не вмешиваются. А значит, их всё равно что нет. И человечеству еще бог знает сколько поколений пыхтеть и корячиться, прежде чем оно выкарабкается из темных веков. Самому, без посторонней помощи. А никуда не денешься, другого способа не существует.
И когда, на третьем часу картины, мои мысли доползли до этого места, я вдруг сообразил, что режиссер, кажется, все-таки добился от меня именно того эффекта, на который рассчитывал.

Tuesday, April 30, 2013

болезнь, неутрата, весна... из ЖЖ друга Ольги/ via Olga Balla

Болезнь (кого как, а меня – неизменно) заставляет чувствовать, а потому тут же и думать, что жизнь кончается, что я ни на что не гожусь ну и т.п., чего лучше не перечислять. = Едва только появляется жадность к жизни и противное всякому разуму, размашистое и ухватистое желание «всего» - можно быть уверенной, что выздоравливаешь.
Ольга Балла

*
И вот чего хочется, с прибыванием так называемого возраста, всё больше: чистого неспециализированного, самоценного присутствия, даже досозерцательного – основы всего остального и последующего, - надёжной, как всякая основа, и уничтожимой только вместе с нами самими. Роскоши, которой обладают в полной мере только раннее детство и глубокая старость.
отсюда

*
Свет уже не умещается в рамках февраля. Ему там уже тесно, он разламывает их. Он рвётся в весну.
Весна – большое разрушение сложившегося.

(NB этим фото О. поздравила меня с днем рождения в этом году)

Теперь я с полным правом могу радоваться весне – промучившей всю молодость: мне больше не надо ей соответствовать (её буйству, её напору и полноте жизни, красоте, гармонии и прочим недоступным мне вещам), я имею право ей не соответствовать, - молодой ещё может, я уже точно никак, - её торжество и прибывание жизни уже не имеют ко мне никакого отношения, они не могут быть прочитаны как воззвание и упрёк (всю молодость, и позже ещё, так только и читались). Она, как явление искусства, имеет теперь ко мне отношение ровно в той мере, в какой становится фактом моего восприятия – моего исключительно эстетического – (почти) незаинтересованного и (почти) невключённого - опыта.
отсюда

*
Утратить ничего нельзя. Всё, что пережито – остаётся с нами навсегда, даже если не помнится. Как наша внутренняя (а то и внешняя) форма, понятное дело.
Вся жизнь человека может быть рассмотрена как собирание себя по кусочкам, деталькам, камушкам, - которые однажды вдруг берут да складываются в цельную картину. Но ведь, правда же, нам до этого ещё далеко? – Остаётся только доверять случайностям. Что и делаем.
отсюда

Sunday, April 28, 2013

воля к смерти/ will to die

Животное собственно не знает смерти; поэтому оно непосредственно наслаждается всем бессмертием природы, так как в ней сознает себя бесконечным. У человека вместе с разумом по необходимости является и ужасающая уверенность в неизбежности смерти. Но, — так как везде в природе каждое зло дается вместе с целебным средством или, по крайней мере, каким-либо вознаграждением за него, — та же самая рефлексия, которая дает нам знание смерти, помогает нам справиться с этим знанием, — помогает именно в тех метафизических воззрениях, которые утешают нас в этом и которые так же не нужны животному, как и недоступны для него. К этой цели главным образом направлены все религиозные и философские системы; следовательно, они — прежде всего противоядие, которое мыслящий разум выносит из своих собственных недр, чтобы противодействовать этой уверенности в неизбежности смерти. Но этой цели они достигают в очень различной степени; несомненно, что одна система религии или философии делает человека более способным, чем другие, спокойно смотреть в лицо смерти. Браманизм и буддизм, — которые учат человека смотреть на себя, как на первобытное существо, как на Браму, которому существенно чужды всякое возникновение и уничтожение, — принесут в этом отношении гораздо больше пользы, чем все учения, которые создают его из ничего и заставляют начинать свое бытие, полученное от другого, действительно с рождения. В соответствии с этим мы находим в Индии такое спокойствие перед смертью, о котором в Европе не имеют никакого представления.

...страх смерти не зависит от знания, ибо животное также испытывает его, хотя и не знает смерти. Все, что рождается, приходит с этим чувством в мир. Между тем, этот априорный страх смерти — лишь обратная сторона воли к жизни, которая и есть все мы. Поэтому каждому животному от рождения присуща как забота о самосохранении, так и страх перед уничтожением; следовательно, именно этот страх, а не стремление избежать боли, проявляется в боязливой осмотрительности, с которой животное старается обезопасить себя, а еще более свое потомство, от каждого, кто может оказаться опасным. Почему животное убегает, дрожит и пытается скрыться? Потому что оно — воля к жизни и в качестве таковой обречено на смерть и хочет выиграть время. Таков же по своей природе и человек.

...привязанность к жизни неразумна и слепа; объяснить ее можно только тем, что все наше существо уже само по себе есть воля к жизни, которой жизнь поэтому должна казаться высшим благом, сколь она ни горестна, кратка и ненадежна, а также тем, что эта воля сама по себе и исконно лишена познания и слепа. Познание же не только не служит источником этой привязанности к жизни, а напротив, противодействует ей, показывая ничтожество жизни и подавляя этим страх смерти. Когда познание одерживает победу и человек мужественно и спокойно идет навстречу смерти, это чтят как проявление великого и благородного духа; следовательно, тогда мы прославляем триумф познания, его победу над слепой волей к жизни, которая, однако, составляет ядро нашего существа.

Если бы причиной того, что смерть представляется нам столь страшной, была бы мысль о небытии, то мы должны были бы с таким же ужасом думать о том времени, когда нас еще не было. Ибо не вызывает никакого сомнения, что небытие после смерти не может отличаться от небытия до нашего рождения и, следовательно, не должно вызывать большее огорчение. Ведь прошла вечность, когда нас еще не было, но это нас совсем не печалит. А то, что за мгновенным интермеццо эфемерного существования последует вторая вечность, в которой нас больше не будет, мы находим жестоким и невыносимым. Возникла ли эта жажда существования как следствие того, что мы испытали его и нашли столь прекрасным? Бесспорно нет, как я уже показал это вкратце раньше; скорее, полученный опыт должен был бы пробудить в нас бесконечную тоску по утраченному раю небытия. Ведь надежда на бессмертие души всегда связана с надеждой на «лучший мир» — признак того, что этот мир не слишком хорош.

У нас есть прекрасные рассуждения о том, как предосудительно думать, что человеческий дух, который объемлет мир и таит в себе столько замечательных мыслей, сойдет вместе с нами в могилу; но о том, что этот дух дал пройти бесконечности, до того как возник с этими своими свойствами, и что мир обходился без него все это время, мы не слышим ничего.

Вообще момент, когда человек умирает, может быть похож на пробуждение от тяжелого, кошмарного сна.

«Глупые и недальновидные, они воображают, будто может существовать что-либо такое, чего раньше не было, или будто может погибнуть то, что прежде существовало. Никто, кто разумен, не будет так мыслить, будто люди существуют, лишь пока они живы (ведь это зовется жизнью), претерпевая ту или иную участь. Никто разумный не станет считать, будто человек есть ничто до рождения, ничто и по смерти». (Плутарх. Против Колота)

...умирающему можно было бы сказать: «Ты перестаешь быть тем, чем бы тебе лучше вообще не становиться».

Тиха и спокойна обычно смерть хорошего человека; но быть готовым умереть, умирать охотно, радостно — преимущество того, кто отрешился от воли к жизни, кто отрицает ее.

Артур Шопенгауэр. Мир как воля и представление.
Глава XLI. Смерть и ее отношение к неразрушимости нашего существа

* * *
Шотландский писатель Иэн Бэнкс, автор жестокого гиньоля «Осиная фабрика» и еще двух дюжин романов, как «обычных», так и научно-фантастических, объявил на своем веб-сайте, что умирает.

То, как (…) реагирует на ситуацию, не имеет общего с чувством несправедливости происходящего. Речь, скорее, о том, как существует наш мир; никто за происходящим не стоит, винить некого. Очень мужественный и стоический подход к ситуации. Без сомнения, перед нами стиль этого человека. Ничего сверх того, он – тот, кого вы встречаете в его книгах, – такой же и здесь, перед нами.

Иэн Бэнкс: «Я, честно говоря, убил несколько мух и ос, а однажды из духового ружья застрелил воробья, маленькую птичку, но я сожалею об этом».

источник


* * *
 
В палате я лежал с пятью другими больными. Больница называлась St. Mary's Hospital. Она располагалась рядом с лондонским вокзалом Паддингтон. Ее тоже можно было назвать вокзалом: кто-то прибывал, кто-то убывал — на этот или тот свет. Больница чтила свои традиции и имена героев — выдающихся медиков. В их честь были названы палаты и отделения, их имена и заслуги увековечивали на мемориальных табличках и досках, висевших на стенах. Это должно было вселять уверенность в выздоровление, но не вселяло: у великих медиков, всех без исключения, на табличках были две даты — рождения и смерти.
Рядом со мной лежал старик Джеффри, в прошлом чиновник Форин-офиса. В первую неделю мы оживленно разговаривали. Он хорошо знал историю дипломатии, смешно выговаривал ископаемые имена «Литвиноф», «Молотоф», «Майски». Но понемногу он утратил интерес к разговорам. И не только к разговорам. Есть ему больше не хотелось. Пил он только с ложечки, через силу. За несколько дней до смерти перестал отличать день от ночи, и на все просьбы близких и санитарок откусить яблоко или проглотить ложку йогурта отвечал усталым движением век. Его словарный запас скукожился до одного слова: "Sleep". За два дня до смерти Джеффри перевели в королевскую одиночную палату, где он и уснул последним сном. Возможно, после этого он вновь стал самим собой: чиновником Министерства потусторонних дел. Благодаря Джеффри я понял, что сравнение сна со смертью вовсе не образ: умирающий свое состояние и вправду принимает за сон, засыпание. Не напрасно есть что-то траурное в выражении «отход ко сну». Еще благодаря Джеффри я понял, что такое воля к смерти. Мы, пятеро его сопалатников, жадно глотали лекарства, соки, ростбифы, вываренные английским поваром овощи, а Джеффри выдыхал лишь одно слово: "Sleep..."
Я часто вспоминаю Джеффри, когда думаю о «воле к смерти».

Игорь Померанцев. Воля к смерти

Tuesday, April 09, 2013

Блог ничего не решает. Как и литература./ blogging and literature

С каждым годом убеждаюсь, что Беккет был прав, когда сказал, что коммуникация невозможна, потому что средств для ее осуществления просто-напросто нет, – и я уверен, никакие новые формы тут не помогут. Более того, не вижу никакой проблемы в разорванности пространства – русского ли, или культурного – какого угодно. Чем дальше люди стоят друг от друга, тем сложней их сигнальная система. Мне кажется, что интернет и блоги ничего не меняют по существу, – они выявляют только одиноких существ, которые пишут, пишут, кричат о помощи, получают житейское удовлетворение, оттого что нашли like или comment под своей записью... Но оставленный комментарий под записью не решит проблему одиночества, – интернет помогает заполнить пустоту жизни, грубо говоря — убить время незаметно; при этом существо, которое оставляет изо дня в день, изо дня в день записи в своем блоге, всегда будет одиноким. Блог ничего не решает, он является документом, подтверждающим факт состояния индивида, но осуществить коммуникацию не может. Как и литература. Роман пишется для себя, это скважина, которую автор бурит в себе в поисках себя же. В этом и заключается прекрасный драматизм приключения – роман не может быть закончен, в нем есть начало, но нет конца. Любой синкретизм взглядов, на мой взгляд, гибелен для романа, потому что это приключение совершается в одиночку (не потянешь же в себя кого-то!). Литература сильна злыми индивидуалистами, именно они вбивают стальные колышки в рыхлые грудины своих предшественников, ожидая себе на смену молодого жреца со своим смертоносным орудием. Литература – это саркофаг для духов, озабоченным сегодняшним днем тут не место.

из интервью с писателем Андреем Ивановым, 2011 год

Tuesday, April 02, 2013

быть эстетом в социальных вопросах — безнравственно/ Lidia Ginsburg, Returning home (1931)

У хорошего пловца — чувство второго, не совсем понятного существования в воде (на глубоком месте можно стоять, лежать, сидеть), и он так же далек от мысли утонуть, как каждый нормальный человек далек от мысли провалиться сквозь землю.
Перед началом — отвращение к мокрому и холодному, сопротивление, короткое усилие, и — нежная вода, снимающая земную пыль, пот, страх. Телом, потерявшим свою тяжесть, пловец не ложится, но откидывается на спину, примерно как в шезлонге. Он видит небо, не имеющее цвета, и справа низкие горы сухих серых и розовых тонов. Ему нравится, что он видит все это, в этой именно перспективе, благодаря собственному усилию. Даже не усилию — усилие незаметно; скажем, благодаря собственному желанию держаться на поверхности воды. Вообще он существует сейчас только собственной волей. Это особенно ясно, когда плывешь против короткой и крепкой волны, систематически бьющей в рот и подбородок.

Солнце опускалось с горы пустым слепящим белым кругом. В пересохший хребет грубо врыты большие, с ржавчиной, камни, и земля засыпана острым каменным сором. Так все пересохло, что под ногами травы стоят отдельно одна от другой. Какая-то звездчатая травка, похожая на мох, и просто стебли, на корню сожженные в солому. Соломенные надломленные стебли стоят поодиночке, так что в свете низкого солнца от каждого падает отдельная ясная тень.

— Почему это может вам нравиться?
— Мне нравятся эти вещи, когда они выражают мое сознание... некоторое состояние сознания...
— А это выражает что?
— Например, пустоту. Нет, не думайте, — еще не победившую пустоту, еще одолеваемую усилием. Но это усилие не разделит никто... А вам что — нравятся мирты и олеандры?.. Словом, это подобно пустоте и неразделенной борьбе с пустотой... Смотрите, мы, кажется, дождались луны.
— Да. Уйдем отсюда, пожалуйста.
К миртам и олеандрам у меня непобедимое равнодушие.

...быть эстетом в социальных вопросах — безнравственно.

Сочи... южная ночь, пахнущая цветами и морем. Южная ночь — лягушки, цикады, малярийные комары, звезды и кипарисы. О кипарисах и звездах думаешь, пока на них смотришь; и пока о них думаешь, — думаешь только о них. Но если идти через поле навстречу красному, желтому, зеленому закату, — можно думать о самых печальных и самых радостных в жизни вещах, глядя, как на закате стоят избы, стога и стреноженные лошади.
В окне тесное сочетание зеленых и красных крыш, пустырь и белый казарменный дом у пруда. Здесь начиналось возвращение. На краю неба крыши и необыкновенно худые сосны с растрепанными перьями ветвей. Начиналась печаль — давно остывшая и которая не мешает работать.

Сухие северные дачи; архитектурная нелепость, в которой есть нечто альпийское, и нечто псковское, и нечто даже готическое, экономия строительных материалов и великая жажда иллюзий.

Чего человек боится — смерти, болезни, умственной деградации, нищеты, одиночества, может быть раскаяния?.. Может быть, остановки желаний, уничтоженных обвалившейся на него попыткой — жить в самом деле? И тогда сквозь все, что в нем погибло, сквозь омертвевшую нежность и омертвевшую злобу, — он пробирается к формуле спасения: хочу хотеть писать.
Труднее всего хотеть. А чтобы писать — кроме способности писать, — нужны самые патриархальные вещи: здоровье и усердие.

Чего же, собственно, человек боится? Небеленого потолка своей комнаты? визита к знакомым? домработницы? рукописей на столе? жироприказов из жакта или разговоров в издательстве? С этими вещами можно жить, но безостановочно; при возобновлении же происходит замирание души.

Есть такой темный физический страх, проникающий в колени, в кончики пальцев, в живот, — и не имеющий отношения к ходу мыслей.
Мысли при этом обыкновенные; только впечатления извне несвоевременно доходят до сознания.

...сейчас — попутно облегчению, попутно произносимым словам — он вспоминал, как они прощались. Он тогда смотрел на нее, запоминая, — потому что он мнителен и, прощаясь, не верит в предстоящую встречу.

Жизнеспособное чувство от равнодушия должно отличаться еще ожиданием.

В любви всякий имеет то, что он заслуживает... а иногда даже то, к чему бессознательно или тайно стремится.

Тишина в жизни человека (от тишины не избавляют чуткие шаги по коридору) — то же самое, что неторопливость в жизни человека. Это мир его никуда не зовет. Равнодушие подобно темному воздуху комнаты, тишине, нищете или отсутствию аппетита.

Из соединения двух человек, потерявших способность любить, не получается ничего, кроме соединения; и если оно оказывается до странного прочным, то именно по принципу встречи на необитаемом острове. Каждый из них находит другого не как незаменимую ценность, но как подходящую случайность и средство применения пустующих душевных способностей. Одному нужно препровождение времени, другому — отдых. И хотя они проводят время друг с другом очень плохо, но, как все слабые люди, они боятся времени и потому не могут перестать его проводить.
Эти связи, основанные на душевном бессилии действующих лиц, выдерживают годы злобы и скуки, чтобы потом мгновенно погибнуть под новым содержанием жизни.

...ощущение подвешенного, раскачивающегося времени, которое нам дает очевидность ссоры, смерти, третьего звонка. Это настоящее, которое еще длится, хотя, собственно, его уже нет, потому что очевидность конца изменила его до неузнаваемости. И то, что оно все-таки длится, наполняет нас бессмысленным удивлением.

Площадь осталась позади, и разведенный мост неторопливо встает навстречу. Эту странную процедуру, совершающуюся в недоступной тьме третьего часа, обнародовала белая ночь. Мост остановился стеной; если зайти сбоку — он стоит двумя вздыбленными обрубками.
Под прямым углом к верхнему краю, над пролетом воды и неба, крестом запрокинут трамвайный столб.
Эта ночь не безлюдна. В скверах тесно (теснее, чем позволяет свет) сидят влюбленные, и бездомные дремлют, свесив голову на руки, на мешки и баулы. У парапета торчат мрачные удильщики. Белой ночью вам непременно встретится человек, который бродит здесь потому, что с ним случилось несчастье.
...И среди людей, которые в этом диковинном свете любят, тоскуют, удят, читают, упрямо пережидают ночь, все туже и туже натягивается ощущение жизни.

В юности, претерпев неудачу, человек говорит: «Ах, так... в таком случае я ухожу от мира». После тридцати лет начинаешь понимать, что от иных вещей уйти нельзя, а уход от других безнадежно суживает сознание. Суть жизни не в том, чтобы поднять самую большую тяжесть, но в том, чтобы поднять самую большую из посильных тяжестей. Это основная проблема организации труда. Для творящих — мир никогда не был самоценен. Но они оставались в миру, он был для них чувственной радостью, опытом, отдыхом. Никто из них не отказывался от опыта, и сколько я знаю, мало кто отказывался от отдыха (будь то семья, или охота, или карты).
Есть вечные формулы, еще не требующие замены. Так — днем человек работает и вечером отдыхает. Целый день он поднимает свою тяжесть, чтобы вечером сбросить ее у порога. Ничего лучшего пока все равно не придумали. Потому что день не календарная условность. Каждый день кончается на границе ночи и сна, как действо с собственной развязкой.
Мы знаем: если зрителю обещан благополучный исход, он спокойно, как на ненастоящее, смотрит на очередные бедствия и страхи. Это happy end — и ничто не сравнится с его оптимистической, утешающей силой.
Много ли надо вечером человеку? — Чтобы отходили мышцы и нервы, чтобы размягчались мысли, чтобы от закипающего чайника поднималась в лицо бесцельная теплота. Чтобы горе, отложенное до утра, пришлось бы на новую единицу времени.

Вечер механически выдвигает задачу отдыха. Человек нерешительно стоит посреди комнаты; он даже думает — не пойти ли в гости? И когда эта мысль наполняет его соответствующим отвращением, он ложится отдыхать на диван. Он остановил работу и ждет, когда же наступит качественно иное состояние души. Но ничего такого не заметно.
Вместо того на него падает скука — плод неудавшегося отдыха. Время, которое он теряет, дошло наконец до сознания. Он слышит, что время шумит у него в висках, как кровь; что время течет, как дыхание... Тогда человек встает в испуге и ищет сброшенную дневную тяжесть, чтобы скорее поднять ее на себя.

Лидия Гинзбург «Возвращение домой» (1931)

Wednesday, March 27, 2013

Ахматова - Два профиля поэта/ Akhmatova - two profiles

В лондонской галерее Aktis состоялась презентация необычной книги: стихотворение Анны Ахматовой, не публиковавшееся при жизни поэта, с иллюстрациями Владимира Янкилевского.

Безумцы! Я сама на знаю,
Не знаю я, куда иду –
К обрыву черному блуждая,
К последней гибели, иль к раю
Я вас с собою приведу.

Какое дикое упрямство
Связало нас, как зоркий враг,
Мне страшно это постоянство
И верность огненных присяг.

Вы вспоминаете едва ли,
Куда я заводила вас,
В каком вы месте пировали,
Как в замурованном подвале
На черной плахе в черный час.

Какой вы стыд со мной делили,
И немоты моей года...
Вы будете, вы есть, вы – были,
А я – падучая звезда.

10 октября 1959
Москва
(днем)
© Publisher: Anatoly Naiman

Стихотворение впервые появилось в печати в 2004 году. Публикация стала возможна благодаря Анатолию Найману, который познакомился с Ахматовой, когда той было за 70, и работал вместе с ней над переводами из Джакомо Леопарди.
В послесловии Найман пишет: «Среди черновиков, оставшихся после той работы, у меня сохранилось несколько ее собственных ненапечатанных стихотворений».

Художник Владимир Янкилевский: «Все свои усилия и все свое умение я использовал, делая книгу Ахматовой, чтобы передать вот эту атмосферу драматизма всей ее жизни».
По словам Янкилевского, в стихотворении Ахматовой заключена «сублимация ее судьбы». Свое видение этого он выразил, поместив на обложку книги два профиля поэта: черный – знакомый по портретам юной Ахматовой – наложен на красный, каким стал ее профиль в старости; на фоне последнего проступает текст.

источник: Ахматова - Два профиля поэта

Tuesday, March 26, 2013

2 out of 9 'Daily Habits That Will Make You Happier' - NB

4. Deflect partisan conversations.

Arguments about politics and religion never have a "right" answer but they definitely get people all riled up over things they can't control. When such topics surface, bow out by saying something like: "Thinking about that stuff makes my head hurt."

8. Turn off "background" TV.

Many households leave their TVs on as "background noise" while they're doing other things. The entire point of broadcast TV is to make you dissatisfied with your life so that you'll buy more stuff. Why subliminally program yourself to be a mindless consumer?

source

Monday, March 25, 2013

Борис Дубин: Все демографические группы стали читать меньше/ on reading

Социолог, литературовед и эксперт «Левада-Центра» Борис Дубин:

- Все демографические группы стали читать меньше. Но при этом, все, включая молодежь, довольны тем, что они читают. Молодежь читает наиболее активно - причем, и бумажную книгу, и электронные носители.
Только 40-50 % того, что издается в стране, получает сегодня распространение. Остальное лежит невостребованным. Эта ситуация чрезвычайно тяжела для всех, от издателей до читателей. Библиотеки, как и «толстые» журналы, за последние 20 лет фактически превратились в другую институцию. 85% взрослого населения за последний год не были в библиотеке.

Пока получается, что единственным слоем, который худо-бедно сумел наладить передачу культуры от поколения к поколению, стала интеллигенция, по преимуществу - гуманитарная. Чаще всего это семьи, где у родителей – высшее образование, где в доме есть большая библиотека. По нашим показателям, у детей из таких семей лучше показатели в учебе, отношения со сверстниками и учителями.
Что касается других слоев, тут есть проблемы: и с точки зрения тех, кто к этим слоям принадлежит, и с точки зрения тех, кто хотел бы на них влиять.

- Одна из ваших недавних лекций называлась «Прощание с книгой». Это прощание навсегда?

- Конечно, ситуация с книгой не такая, как была лет 15 назад. Но мне не кажется, что ситуация катастрофическая. И авторы, и издатели будут всегда: разница между людьми и группами, а, соответственно, и коммуникации между ними не исчезают даже в концлагере, а прекратиться могут разве что в условиях ядерной зимы. Но дело в том, что все нынешние метаморфозы мучительно переносятся людьми, привыкшими к прежнему состоянию вещей. Да, многое теряется, но открываются и новые возможности - их только надо находить.

источник

Sunday, March 17, 2013

Эмили Дикинсон в переводах Аркадия Гаврилова/ Emily Dickinson (1830-1886) translated by Arkady Gavrilov

«Неужели несчастная, терзающаяся душа не вполне нормальной маленькой женщины, жившей за сто лет до меня в маленьком американском городке, мне родственна?»
(Аркадий Гаврилов, из дневника, 3.11.1984)
«Я понимаю и ощущаю несовершенство своих переводов, но, читая чужие плохие переводы, я просто заболеваю».

25.07.86: «В поэзии ЭД воздух несколько разрежен и чист, как в высокогорье, потому что это высокая поэзия. С высоты и землю далеко видно, и до неба - рукой подать».


*

*

*

*

*

*

*

*

*

*

*

Из дневников А. Гаврилова:
«Многие стихи Э.Д. не поддаются эквивалентному переводу. Зачем же их калечить, растягивая суставы до более «длинного» размера. Честный подстрочник лучше такого насилия.

А. Блок однажды (на «башне» у Вяч. Иванова) сказал об Ахматовой «Она пишет стихи как бы перед мужчиной, а надо писать как бы перед Богом». О стихах Э.Д. он бы этого не сказал.

Глубокая мысль не может быть пространной. Острое переживание не может длиться долго. Поэтому стихи Э.Д. коротки.

«Человек умирает только раз в жизни, и потому, не имея опыта, умирает неудачно. Человек не умеет умирать, и смерть его происходит ощупью, в потемках. Но смерть, как и всякая деятельность, требует навыка. Чтобы умереть вполне благополучно, надо знать, как умирать, надо приобрести навык умирания, надо выучиться смерти. А для этого необходимо умирать еще при жизни, под руководством людей опытных, уже умиравших. Этот-то опыт смерти и дается подвижничеством. В древности училищем смерти были мистерии» (П. Флоренский).
Это место из П. Флоренского проливает некоторый свет на стихи Э.Д. о смерти, свидетельствующие о том, что она неоднократно «умирала» еще при жизни («Кончалась дважды жизнь моя...»), примеривала смерть на себя («Жужжала муха в тишине - когда я умирала...»). Ее удаление от мира, добровольное затворничество было своего рода подвижничеством, сходным с монашеской схимой.

Э.Д. ушла из жизни, так и не найдя для себя единственного, окончательного ответа на вопрос, что же все-таки будет с нею после смерти. Вопрос остался открытым. Все ее надежды, сомнения, опасения, ужасания и восхищения нам понятны и сто лет спустя. Мы ведь во всем похожи на великих поэтов. Кроме умения выразить себя с достаточной полнотой».

Подробнее о переводчике и поэте Аркадии Гаврилове (1931-1990)

Thursday, March 14, 2013

Неудача претворяется в слово / Lidia Ginsburg. Fragments (notes of 1920-30s)

Фрагменты
I
Заметки о прозе

Пишущий дневник продвигается наугад, не зная еще ни своей судьбы, ни судьбы своих знакомых. Это поступательная динамика, исполненная случайностей и непроверенных событий.

Пруст написал книгу в девяти томах и, дописав ее, сразу умер. Он считал: не имеет, собственно, смысла писать разные романы, когда тема одна — отношение писателя к миру. Во всяком случае, покуда роман пишется, пусть он пишется как единственный в жизни.
Изображение жизни Пруст заменил изображением размышления о жизни. Получилось произведение новой реалистичности. Потому что словами нельзя адекватно изобразить, скажем, стол (получится только словесный портрет стола), но мысль о столе, выраженная словами, более или менее равна себе самой.

Любовь, особенно большая любовь, — состояние, которое не может длиться. Оно предназначено для того, чтобы соединить двух людей; для того же, чтобы двое могли оставаться в соединении, любовь должна закрепиться на другом социальном материале (быт, дом, дети). Первоначальное чувство — совершенно беспримесное — попробуйте мысленно продолжить до бесконечности. Вы получите сразу трагическое, непосильное, никуда не ведущее напряжение, которое граничит с необходимостью катастрофы.
[...] Так любит человек безбытный и изолированный в мире, где всё движущееся (например, война) угрожает ему уничтожением, а всё стабильное и спокойное угрожает пустотой. Он отчаянно борется с изоляцией, нестерпимой для социального человеческого существа. Любовь же несет иллюзию эквивалентности мира единственному человеку. В любви XX века эта идея разрослась. Ведь достаточно еще одного человека, второго человека, своего человека, чтобы прервать изоляцию. И тогда — уже не домостроительство, но цепляние друг за друга и сцепление двух человек в пустоте.

Олейников [Николай Макарович Олейников (1898 — 1937)] — человек трагического ощущения жизни, потом как бы подтвердившегося его трагической судьбой, — говорил когда-то:
— Надо быть женатым, то есть жить вместе. Иначе приходится каждый день начинать сначала. Начинать — стыдно. Но главное, надо быть женатым потому, что страшно просыпаться в комнате одному.
Есть люди, которые боятся засыпать и особенно просыпаться, потому что этот акт разрывает пелену условных действий, оставляя человека лицом к лицу с голым существованием, с чувством жизни как таковой, с чистым протеканием жизни, нестерпимым для органических пессимистов.
Им нужна темнота, длящаяся как можно дольше, теплота, чужая теплота, смешанная с их собственной, сохраняющая особое качество — качество присутствия второго человека, единственного, заменившего мир. Им нужна любовь достоверная, уплотненная. Тогда уже сон не провал в небытие, потому что на дне своего сна они ощущают присутствие, и присутствие они ощущают на поверхности своего пробуждения. Больше всего органические пессимисты боятся внезапной утренней ясности сознания. Но от чужого тепла, от второго дыхания, стелющегося по подушке, сознание мутится и теплеет, как стекло.

III
Что такое линия?

Как бесполезно предписывать себе состояния души, покуда они не наступили. Не бесполезнее ли предписывать их, когда они наступили? Нет, это своевременно. Состояние сознания устанавливается незаметно. Человек по ошибке продолжает жить на старых основаниях, — прежде чем обнаружит и сформулирует перемену.

В двадцать лет, после первого несчастья, мы принимаем решение быть равнодушным, одиноким и посвятить свою жизнь труду. Как план поведения это бесполезно. Как предсказание — страшно. Потому что через десять лет человек, давно позабывший свои детские намерения, застанет себя поглощенным одиночеством и трудом. Так изменяют любовь, боль, даже чувство земли — от босых ног на пыльной дороге, от молодой ржи, затопленной зеленым воздухом, как водой.
Писатель — это человек, который, если не пишет, не может переживать жизнь. Тем же, кто может жить иначе, — вовсе не следует писать. Это понимал и об этом говорил Толстой.

Представим себе человека, лежащего на пляже. Спиной он ушел в колющий спину песок. Его колени расслаблены. Солнце остановилось у него на губах и веках. Закрыв глаза, он слышит, как шипит и как потухает волна. Раскрывая глаза, он следит за волной, сначала движущейся в ряду других. Волна — всё отчетливее и ближе; она идет, наконец, первой волной прибоя. Увеличиваясь, вдруг заворачивается вовнутрь и вспыхивает пеной; разворачивается плоско, течет назад, оставляя за собой пузырчатую пену, всасывающуюся в песок. Человеку на пляже нравится лежать в песке и на солнце и смотреть на волну. Но какое-то происходящее в нем движение не может на этом остановиться. Зачем мне, собственно, солнце? Затем, что это доставляет мне удовольствие. А зачем испытывать удовольствие?.. Скорее всего, гипотетический человек на пляже не произносит этот внутренний монолог. Но так точнее всего расшифровывается его душевное беспокойство. В беспокойстве он начинает думать; он думает о песке и про себя называет его колючим, щекочущим, жестким, или, напротив того, нежным; ему приходит в голову, что чувствительная кожа губ сильнее, чем остальная поверхность тела, отзывается на солнечные лучи, и он формулирует: солнце остановилось на губах и веках. Ему приходит в голову разложить прибой на несколько последовательных движений. И когда это сделано — беспокоиться больше не о чем. Песок, солнце и море нашли себе применение.

С таким же успехом гипотетический человек мог бы задать вопрос... зачем я назвал песок, на котором лежу, — нежным, или рассыпчатым, или колючим? Это интересно? А зачем, собственно, чтобы было интересно... Он мог бы спросить, но он не спрашивает. Это значит, что он нашел то, что в разных контекстах называют смыслом, счастьем, ценностью, назначением, — неразложимую самоцель жизненного процесса.

Только не пытайтесь понять здесь что-либо с помощью гедонизма. Гедонизм, опороченный кадровыми философами, задержался в житейской философии, где, кстати сказать, особенно очевидна его несовместимость со здравым смыслом. Гедонизм (включая «разумный эгоизм») предполагает, что человек добровольно жертвует собой, потому что это доставляет ему удовольствие. Эта нескладная мысль может только внушить стремление во что бы то ни стало искать удовольствий там, где их действительно можно найти.

Между прочим, люди, никогда не писавшие, полагают, что когда человек ест шоколад — ему приятно; когда пишет стихи — ему еще приятнее. И если дело доходит до выбора, понятно, что поэт готов отказаться от шоколада ради возможности писать стихи. На самом деле между переживаниями едящего шоколад и пишущего стихи разница вовсе не количественная. И пишущие пишут, даже когда писать им трудно, мучительно или противно.

Поведение человека в высшей степени диалектично, поскольку человеком управляет частью собственная шкура, частью неистребимая уверенность в том, что существуют ценности, то есть вещи высокие, прекрасные и заслуживающие жертвы. Почему они прекрасны и в особенности почему заслуживают жертвы — этого нельзя вывести из предпосылок эгоцентрического сознания, но это ежечасная интуиция, самый достоверный опыт человеческого сердца.

Чем выше поднимаешься по шкале человеческих целей, тем ощутимее жизненный импульс, в силу которого человек должен сделать всё, что он может сделать. Он называет это своим назначением и осуществляет его вопреки всему, вопреки себе самому и своей иронии. Здесь не только нет места гедонизму, но, напротив того, выполнение назначения начинается там, где человек уясняет вдруг, что все равно — будет ли при этом ему приятно или неприятно. Скорее всего, ему будет неприятно.

Ведь высшие достижения, по сравнению с низшими, не только трудны, но даже неутешительны для самолюбия. Ни одного обывателя (разве что сумасшедшего) не оскорбляло еще, что он не гений. Но великий поэт считает себя непоправимо униженным, если ему не даются низшие блага, убаюкивающие самолюбие. Ничем, никакой сублимацией, не утишить эту боль. Так нам под руку подворачиваются соблазны и суррогаты.

Среди нас слишком много лукавых рабов, норовящих зарыть свой талант; поэтому, может быть, лучше, когда суррогаты явно недоброкачественны. Когда комфорт — убог; когда успех превращается в унижение; когда любовь превращается в лохмотья. Наступает предел, за которым и лукавому рабу нечем соблазниться. Я имею в виду лукавых рабов с талантом, потому что для бездарных рабов нет предела.

Трудно человеку уйти от мира, но если мир уходит от человека — не надо держать его за полы. Есть люди, которым проще расти: им фатально не удается всё кроме самого главного. Только самое главное заслуживает усилий, упорства, смирения. В остальном стыдно соглашаться на неудачи.
Вот вещи, которые могли быть моими!.. Так вот уходи, не глядя... Когда человек осуществляет самое главное — все остальное может найти свое место, даже неудача. Неудача претворяется в слово.
Интеллектуальный утилитаризм, грубый своей полнотой и тонко зашифрованный в своих проявлениях, спасает заблудившееся чувство от последних провалов. Он дает неудаче пригодность материала; он успокаивает боль формулой: в конечном счете не я для них, а они для меня. «Слова мстят», — писал Шкловский, который знал толк в словах. «Слова мстят» — это значит: ты говоришь, что тебе «это ни к чему», а я опишу, как ты говоришь это, опишу, если захочу, как ты при этом раскрываешь рот и что ты при этом думаешь.
Кто победил? Это спорно. Да и предлагает ли жизнь победу?.. Скорее, выбор.

— Поняли вы, что такое линия?
— Это... что человек может и чего человек не может.
Сознательно или бессознательно, человек защищает то, что oн может, и защищается против того, чего он не может. Это закон реализации преобладающей способности (согласно Аристотелю, в беспрепятственном применении этой способности состоит счастье). Он определяет желания человека и воззрения человека, в особенности его профессиональные воззрения.
Чуковский говорил мне: «Не понимаю, как М., этот элементарно непорядочный человек, может быть так чист в своем деле?» Очень просто. Всякий настоящий писатель чист в своем деле, потому что с той минуты, как он не чист, — он уже не писатель.

Талантливые люди профессионально всегда честнее бездарных. Я имею в виду не обязательно элитарную талантливость, но любую — в любом деле и на каждом участке. Талантливым прирождено представление об иерархии вещей и о несовместимости высшего с низшим. Бездарный же человек не интересуется тем, что он делает; поэтому он человечен только в той мере, в какой подчинен внеположным нормам. Предоставленный самому себе, бездарный человек — антисоциален, потому что он моральный эмпирик.

То, что мы можем, и то, чего мы не можем, определяет границы нашего понимания.

Соотношение невозможного, возможного, настоятельно нужного образует линию судьбы. Она вычерчена закономерностями реализации человека, препятствиями к его реализации, преодолением, обходом этих препятствий или их торжеством. Кроме закономерностей в каждой жизни есть случайности, стихийные бедствия, давление обстоятельств. Но линия берет свое. И если человек не способен любить и быть любимым, то этого с ним не случится, хотя бы в течение дня, или месяца, или года ему казалось, что готовое счастье упало ему в руки. И если человек может писать и притом не может ничего другого, то он будет писать, хотя бы вся жизнь вокруг кричала ему, что писать ему незачем и не для кого.

Лидия Гинзбург. Записи 1920-30-х годов

Wednesday, March 13, 2013

Психологические чертежи / Lidia Ginzburg, psychological sketches

Психологические чертежи (из жизни А.)

Это была любовь эпохи военного коммунизма. Когда любовь можно было весить и мерять куском хлеба, полешком дров. Вокруг человека осталось немного вещей, самых необходимых. И когда жизненная необходимость встречалась с любовью, это выглядело очень торжественно. Самые пустяки выглядели торжественно. Об этом у Маяковского:
Не домой,
не на суп, а к любимой
в гости
две
морковинки
несу за зеленый хвостик.

Любовь А. развертывалась по этим законам. Потом всё обрушилось. Она вышла замуж. Уехала. И вот, в первый же вечер одиночества, среди приступов отчаяния, стала маячить некая мысль. О свободе действий и о себе, о самообслуживании. Давно утраченный опыт. Среди рыданий всходила эта любопытная, странная своей новизной мысль о том, что теперь в его непосредственном окружении у него нет никого в большей степени достойного внимания, чем он сам. Что он может, например, купить себе пирожное. В это время как раз начало появляться давно не виданное масло, появились первые пирожные, но чай еще пили с сахарином.
Лежа поперек кровати, уткнувшись в подушку, заглушавшую тоску, он, среди множества других разорванных мыслей, пропустил через сознание мысль о маленьком кафе или «буфете» на той улице, по которой он каждый день ходил туда.
Поутру, после ночи — то бессонной, то глушившей удушливым сном, — он вышел на улицу и пошел привычной дорогой. Им владело безвольное удивление перед необходимостью жить и совершать множество бытовых действий, та смесь пустоты и тяжести, которая бывает после сильного перепоя. По намеченному плану он вошел в маленькое кафе. Он купил пирожное, очень плохое пирожное эпохи кончающегося военного коммунизма. В кафе не было ни души. Он сел лицом в угол к черному мраморному столику и медленно ел пирожное с промасленной бумажки. А. был всегда равнодушен к сладкому. Но за последний год он изголодался. И его потянуло к приторному, отдающему мылом крему. Он насыщался, вводил в организм сахар. Он с интересом присматривался к себе, совсем новому предмету собственного внимания. Он слушает свою боль, утешает себя, вот он кормит себя пирожным...
Тоска вдруг задергала с новой силой. Он прижал к глазам ладонь, сгорбил плечи, чтобы верней заслониться. Он торопился теперь доесть и последний кусок глотал вместе с всхлипываниями, подступившими к горлу.

II
Переутомление
Трудно сказать, когда именно это началось, но с годами как-то так постепенно случилось, что тело выделилось из первоначального единства личности; оно порой становилось чуждым и неподатливым. Оно оказалось как бы самым ближним, самым неизбывным тяжким звеном в цепи явлений внешнего мира.
Отчетливо это обнаружилось в начале летнего отпуска. Реакция на оборвавшееся напряжение работы. С ломотой и нытьем болела голова, болела спина, глаза набухали, а по утрам бывало такое ощущение, как будто бы под веками соринки, в коленях и пальцах стояла слабость, по ночам почему-то болели даже пятки. И в довершение нелепости всё это называлось умственным переутомлением. Эта боль в пятках, в спине, эта тяжелая истома и задыхание на каждом подъеме — это усталость нервов и мозга. И тут с унизительной ясностью открывалась физическая суть умственного процесса. Муки серого вещества. А. располагал туманными сведениями по анатомии. Он представлял себе, как на раскрашенной картинке, серое мозговое вещество и синие сплетения нервов, расходящиеся по организму.

Лежа в ботинках на кровати, он с тупой заинтересованностью вспоминал в последовательности все, что было сделано за последнее время — год, два. Он вспоминал это в каком-то предметном и физиологическом разрезе — ряды книг, тысячи и тысячи букв, по которым прошлись глаза, стопки исписанной бумаги. От воспоминания болят виски, болит спина. Как он мог это делать и еще воображать, что это интересно. Какое отвращение при мысли о том, что натруженные глаза могут опять начать перебирать ряды букв; что мозг должен снова и снова перерабатывать таинственную материю мысли. А яснее и обиднее всего воспоминание о халтуре, о халтурах...

В свое время, около 1930 года, ему и другим, оставшимся при своем мнении, было предложено — нет, не умереть с голоду, даже не переменить профессию, но перейти в нижние этажи той же профессии, отведенные халтурщикам. Там им предоставлялось применять свои дарования. Мозг, зрение, нервы, безвозвратно вложенные в мертвые рядоположения слов, без следа прошедших. Вот она, халтура, давит и ноет внутри. Может быть, он несправедлив, — была не только халтура, но и работа. Но сейчас ему трудно быть справедливым. У него началась болезнь отдыха. Тело отключилось, оно отказывалось быть послушным проводником нужных ощущений; оно оказалось, скорее, заслоном между я и миром.

А. знал наизусть до подробностей тот ряд ощущений, прелестных, знакомых с детства, который тело его должно было испытывать здесь, на отдыхе. Горячая дорожная пыль под босыми ногами, нежный ветер, холодящий волосы на потном лбу...
По часам расписанная последовательность впечатлений, сменяющих друг друга. Утром, при пробуждении, ему следует испытать чувство прозрачной подымающейся легкости, физической радости от полноты и нерастраченности предстоящего дня. В полдень он лежит на речном песке. Что-то есть первозданное и успокаивающее разум в чистоте и резкой определенности четырех цветов речного пейзажа: белый песок, голубая вода, синее небо, зеленая зелень. Голубая река петляет вокруг зеленых стриженых островков с желтыми стогами. Каждый островок обведен темной каймой — это заросли тростника. В эти часы тело должно быть ленивым, прогретым солнцем, пропитанным водой. Когда выходишь из воды, оно на несколько мгновений защищено от лучей невидимой оболочкой прохлады и влаги. В это время начинает посасывать голод и приятно думать об обеде, а к концу обеда приятно думать о сне. Лечь и прикрыть слегка обожженную спину тугой простыней А в часы клонящегося солнца — пылающие сосны, а из-под сосен стелется глубокая тень. В эти часы мы ищем ритма далеких прогулок.

То есть всё это так должно быть. На самом же деле тело стало деформатором ощущений. Его реакции несостоятельны, хотя до мельчайших подробностей человек знает, как должно бы реагировать.

А. лежит под сосной. Над ним пылающий ствол, напротив березы, и охваченная солнцем и ветром листва несется на него с ветвей. Но он ничего не понимает. Он с раздражением чувствует, что у него под лопаткой сосновая шишка, что он лежит на иглах, что тело его покрыто испариной и ногу ему искусали муравьи, что по руке у него ползает мокрая сонная муха. У него переутомление. На его самосознании повисло постороннее, тяжелое тело; и под видом этого тела враждебный внешний мир приник к нему неразрывно и плотно. Сидеть под сосной больше незачем. Надо внутренним усилием поднять отчужденное тело, протащить его до дому и бросить на кровать.

III
А. стал рано седеть, и потому первые седые волосы его не расстроили. Как все люди переходного возраста, он по утрам рассматривал в зеркале морщины или потемневший зуб. Но все это проходило по поверхности сознания. Началось с другого, — преимущественно с документов. В заявлении, например, он написал, что окончил вуз в таком-то году; получилось, что он окончил вуз четырнадцать лет тому назад. Еще сильнее почему-то вдруг подействовала анкетка, ежегодно заполняемая в Публичной библиотеке. Там есть вопрос: с какого года посещаете читальный зал П. Б.? И вдруг он увидел, что отвечает: посещаю его двадцать лет. Это был шок. Недавно в коридоре издательства А. встретил своего старого учителя. Они были сейчас в холодных отношениях, виделись и разговаривали редко. Именно потому каждая встреча была резким напоминанием прошлого. Разговаривая в коридоре, он с необычайной силой испытал это томительное ощущение идентичности. Он не вспоминает себя, он переживает в себе того двадцатилетнего человека.
Какой-то интонации, какого-то оборота речи достаточно, чтобы вызвать это чувство, страшно конкретное и одновременно призрачное.
Где доказательства роста? Только лысеющая голова, только библиотечная анкета — свидетельство о годах, канувших в бездну неприменимости.

Лидия Гинзбург, записи 1920-30-х годов

Tuesday, March 12, 2013

смена прояснений и затемнений для себя самого / Lidia Ginzburg, 1936 - end of 1930s

1936

Лиля Брик уже почти откровенно стареющая, полнеющая женщина [ей 45, Е.К.]. Сейчас она кажется спокойнее и добрее, чем тогда в Гендриковом. Она сохранила исторические волосы и глаза. Свою жизнь, со всеми ее переменами, она прожила в сознании собственной избранности и избранности своих близких, а это дает уверенность, которая не дается ничем другим. Она значительна не блеском ума или красоты (в общепринятом смысле), но истраченными на нее страстями, поэтическим даром, отчаянием.

*
Гуковский: — У меня сейчас тринадцать работ в печати.
— Сколько из них, из этих тринадцати работ, — работы?
— Работа... одна — моя книга.
— А на остальные двенадцать вы тратили силы и время.
— Забавно, что если что-нибудь доставит мне деньги, положение, успех, то именно остальные двенадцать.
— Не следует ли нам все-таки выяснить — для чего мы живем? Странно — если для того, чтобы зарабатывать деньги.
— Да.
— Несмотря ни на что думаю, — хотя не знаю, почему я так думаю, — человек должен выполнить свой максимум. Вам темперамент не позволяет. Хватаетесь за всё.
— Но вы должны знать — если у вас нет места в иерархии, если вы ушли в пустыню...
— Там надо питаться акридами...
— Да.
Мне же сидеть в пустыне позволяет то обстоятельство, что мир не проявляет ко мне никакого интереса. Настоящая проверка на стойкость была бы, если бы он вздумал меня искушать.

*
Б. надоел Е., и она всячески его избегала. Он был как раз в разгаре увлечения психоанализом. Как-то они столкнулись в трамвае, и он сказал ей:
— Скажите, вам не приходит в голову, что вы подсознательно не хотите меня видеть?

*
Селин все-таки настоящий писатель. Но он скучен монотонным цинизмом и обгаживанием всех вещей подряд. Оно безошибочно действует на обывателя. Благонамеренные обыватели испытывают негодование, а эмансипированные обыватели — восторг.

Конец 1930-х годов

«Кто ничего не хочет, ни на что не надеется и ничего не боится, тот не может быть художником», — написал Чехов в письме к Суворину.
Пушкин хотел и иногда надеялся. Лермонтов — хотел. Тургенев еще боялся. Толстой — и хотел, и надеялся, и боялся.

*
Представим себе человека в одиночке. Представим себе: он просыпается; сначала он ничего не помнит. У него пустое сознание, в которое может войти что угодно — что он у себя дома, например. Потом вместе с каким-нибудь табуретом или углом стола в него входит действительность. Это момент за весь день самый ужасный. В этот момент расторгнута связь привычки, которая здесь единственная связь жизни. Это возвращение. Всё в нем сопротивляется, кричит против этого невозможного возвращения к зажавшим его стенам. Он просто уверен, что невозможно, психологически невозможно встать и начать жить (побудка уже началась). Потом он вспоминает, что оденется, будет мыться, потом подметать свою камеру, потом ему принесут кипяток и хлеб. И от ряда привычных предстоящих действий возвращение становится возможным.

*
Энгельгардт [Борис Михайлович Энгельгардт (1887—1942) — российский филолог, литературовед и переводчик]
Энгельгардт так мало эгоистичен, что в нем даже нет защитного творческого эгоизма, и он с большой простотой жертвовал творчеством семье. Притом жалуясь на нужду, на болезни домашних, на тесноту.
— Голова разваливается. Совсем не могу работать.
Никто из нас, эгоистов, не сделал бы такого признания. Может ли эгоист через полгода после женитьбы говорить о тягости семейного существования? Для него это означало бы, что он сожалеет, упрекает жену, что он не великодушен; и эгоист симулирует твердость духа.
Энгельгардт же человек с таким корневым чувством ответственности, пониманием соотнесенности хорошего и дурного, что соображения щепетильности не приходят ему в голову. То, что он взял, он взял навсегда, со всеми возможностями счастья и печали; принял до неотделимости от себя... И почему бы ему не сказать после этого, что ему трудно, что он измучен и не может работать.

В Энгельгардте сочетание необыкновенного развития логико-познавательных способностей с отлично организованным практическим мышлением. И с высокой, хотя несколько архаической, бытовой культурой. Он знал всех, знает все и все умеет; в частности, все умеет делать руками.
Богатство чувственного опыта служит ему материалом для концепций. А концепции для своего подтверждения подыскивают единичное и конкретное. Философствует он по любому поводу. Так, он на днях говорил об эстетике молодого крымского вина и о том, как снижается познавательный смысл путешествий по Крыму, если не иметь денег на вино. Он с разбором и вкусом покупает сыр и сардинки. Одет он кое-как и архаично, но жена жалуется, что не может купить ему материал на костюм, потому что он находит все недостаточно хорошим.
В центре же этой чувственно-познавательной системы — ребенок, чужой ребенок, девочка, которую он усыновил. С ней он вступает в завороженный мир. Своими худыми пальцами Борис Михайлович перебирает на столике мишку, конфетные бумажки, превращенные в лодочки, обозначающие каких-то персонажей пуговицы... и говорит:
— Как я люблю это хозяйство.

*
А. С. говорит: «Всё держится на брюзжащих, а не на кричащих „ура", потому что только первые работают добросовестно».

*
Психическое устройство многоэтажно. Внизу шевелится хаос. В верхнем этаже нередко самозащитная надстройка сознательной лжи и подтасовки для публики. А в промежутке — смена прояснений и затемнений для себя самого.
И вот оказывается, люди легкие, с разорванным на отдельные моменты сознанием, могут знать о себе много жестокого. Это знание принадлежит у них мгновению, которое задвинется следующим, потом вернется опять. Понимание не разрушает их, именно в силу бессвязности их сознания. А сосредоточенные и рефлектирующие часто поражены по отношению к себе удивительной слепотой. Они сопротивляются знанию, разрушительному для целостного образа, выработанного с трудом и усилием.

*
Берег реки у дачного поселка. Жухлая травка, подернутая соломенной проседью, — вся в консервных банках, скомканных газетных обрывках, растоптанных коробках от папирос. Лепешки коровьего дерьма среди всего этого выглядят удивительно благородно.

*
Ходасевич говорит, что удачно занимались жизнетворчеством те, кто не были большими поэтами.
Беда в том, что жизнь в целом не поддается эстетизации. Производится искусственный отбор; следовательно, это не жизнетворчество, а сотворение спектакля из материалов, мало к тому пригодных.
Другое дело — стремление в жизни всё осознать, присущее именно большим писателям.

*
Беда воспоминаний о великих людях в том, что часто их писали дураки, приживальщики, дамы и т. п. Глупому человеку легче понять слова умного человека (общий их смысл), нежели воспроизвести эти слова. Воспроизвести их он не может (если он не стенографистка), сколько бы он ни старался быть точным, как не может неграмотный человек передать текстуально речь интеллигента, хотя бы он понимал ее смысл и направленность.

*
Разговоры с Ахматовой
— У Блока лицо было темно-красное, как бы обветренное, красивый нос, выцветшие глаза и закинутые назад волосы, гораздо светлее лба. В последний год жизни Блок очень постарел, но особенным образом: он ссохся, как ссыхаются вянущие розы.

А. А. рассказывала о трех встречах с Блоком. Одна из них самая известная: Блок на платформе железнодорожной станции, Ахматова — на площадке вагона. Вторая встреча — на премьере кукольного театра. Блок сказал: «Вы что-то изменились. С кем вы теперь чаще всего бываете?»
О третьей (последней) встрече Ахматова написала в «Воспоминаниях» о Блоке. Но был у нее устный вариант. В 1921-м, за несколько месяцев до смерти Блока, устроен был его вечер в Большом драматическом театре.
Ахматова: — Встретились на блокослужении. Все оборванные. Он (недобро): «Где же испанская шаль?»
Е. говорит:
— Ведь не три же раза в жизни она с ним разговаривала. Они разговаривали, конечно, о ее стихах и о другом. Но она помнит эти три встречи, уязвившие женщину.

А.А.: Знаете, я прихожу к заключению, что деньги совершенно излишняя вещь. Я лежу дома, одна, и чувствую, что деньги мне не нужны. Для них я чувствую себя слишком плохо.

А. А. рассказывает о том, как сходила с ума подруга ее детства. А. А. навещала больную, пока ее не забрали в больницу.
— Волосы у нее изумительные. Огромные, темные до сих пор. Она не позволяла их расчесывать, не позволяла дотронуться. У нее образовался колтун. Все как-то поднялось кверху и стояло над головой. Я теперь поняла, почему так изображали ведьм — в средние века. Всегда с этой темной стоящей копной волос.
Знаете, пока она говорила про этих тигров и что ее бывший муж вовсе не он, а совсем другой человек, — я ее не жалела. Но потом она вдруг замолчала, прижала так руки ко лбу и сказала совсем простым голосом: «Боже, что я сделала со своими волосами...» Это так было жалко... Чудовищно!

Ахматова «научила женщин говорить», создала модель женщины 1910-х годов. Но сама она лишена таких традиционных женских свойств, как уют, домашность. Она безбытна, бездомна, не только по обстоятельствам, но и по природе. У нее выработанная театрализованная система жестов, которыми она представительствует, как поэт, как явление культуры, странно сочетается с беспомощностью бытовой жестикуляции. Неловкими движениями она ставит чайник, режет колбасу. И этих домашних движений она стесняется.

Тюремный счет времени. Какое счастье, что прошел еще день заточения. То есть какое счастье, что уменьшилась порция — чего? Драгоценнейшего, что есть, — жизни. Есть страшное расхожее выражение — убить время.

Лидия Гинзбург, Записи 1920-30-х годов

Monday, March 11, 2013

«Вы и так пишете на песке...» / Lidia Ginzburg, notes, 1935

1935

А. А. подписала с издательством договор на «Плохо избранные стихотворения», как она говорит.
В издательстве ей, между прочим, сказали: «Поразительно. Здесь есть стихи девятьсот девятого года и двадцать восьмого — вы за это время совсем не изменились».
Она ответила: «Если бы я не изменилась с девятьсот девятого года, вы не только не заключили бы со мной договор, но не слыхали бы моей фамилии».

*
В нашей речи слова не прилегают к реалиям. Между реалией и словом остается свободное пространство, произвольно заполняемое ассоциациями.
В речи символистической интеллигенции с большой буквы писались и серьезно произносились слова: Бездна, Вечность, Искупление. Это были слова с положительным знаком, выражавшие несомненные идеологические ценности. В речи народнической интеллигенции так же ценностно звучали слова: личность, лучшие порывы, на страже общественных интересов, Высшие женские курсы...
Обе культуры кончились.

*
Потеряв свое счастье, человек с облегчением почувствовал, что можно вернуться к нормальному образу жизни.

(на фото - Л. Гинзбург 
в нижнем ряду посередине)
*
— Я не могу не писать, — сказала я Грише, — когда я не пишу, я не думаю.
— Что ж, каждый думает как может. Некоторые думают, когда пишут; другие (я, например) — когда говорят.
— Если бы я попала на необитаемый остров, я, вероятно, стала бы писать на песке.
— Вы и так пишете на песке, — сказал Гриша.


*
— Все-таки Н. очень умный.
— Он очень умный, и он понимает людей. Но как только доходит до него — начинаются заслоны. А вот вы до странного без заслонов. Почему-то вы видите самые жестокие для вас вещи.
Не потому, что я умнее. Должно быть, я вижу их потому, что могу о них написать и что тем самым они для меня не смертельны.

*
Поступок есть выбор некоторой ситуации и, тем самым, отрицание других возможных ситуаций. Выбирая эмоцию, отказываются от покоя; выбирая труд, отказываются от легкости; выбирая подхалимство, отказываются от творчества.

Лидия Гинзбург, 
Записи 1920-30-х годов

Sunday, March 10, 2013

дружба: «хочу видеть, но могу и не видеть»/ Lidia Ginzburg, 1933

1933

Мандельштам читал у Анны Андреевны «Разговор о Данте». Мандельштам невысок, тощий, с узким лбом, небольшим изогнутым носом, с острой нижней частью лица в неряшливой почти седой бородке, с взглядом напряженным и как бы не видящим пустяков. Он говорит, поджимая беззубый рот, певуче, с неожиданной интонационной изысканностью русской речи. Он переполнен ритмами, как переполнен мыслями и прекрасными словами. Читая, он покачивается, шевелит руками; он с наслаждением дышит в такт словам — с физиологичностью корифея, за которым выступает пляшущий хор. Он ходит смешно, с слишком прямой спиной и как бы приподнимаясь на цыпочках.

Мандельштам слывет сумасшедшим и действительно кажется сумасшедшим среди людей, привыкших скрывать или подтасовывать свои импульсы. Для него, вероятно, не существует расстояния между импульсом и поступком, — расстояния, которое составляет сущность европейского уклада. А. А. говорит: «Осип — это ящик с сюрпризами». Должно быть, он очень разный. И в состоянии скандала, должно быть, он натуральнее. Но благолепный Мандельштам, каким он особенно старается быть у А. А., — нелеп. Ему не совладать с простейшими аксессуарами нашей цивилизации. Его воротничок и галстук — сами по себе. Что касается штанов, слишком коротких, из тонкой коричневой ткани в полоску, то таких штанов не бывает. Эту штуку жене выдали на платье.
Его бытовые жесты поразительно непрактичны. В странной вежливости его поклонов под прямым углом, в неумелом рукопожатии, захватывающем в горсточку ваши пальцы, в певучей нежности интонаций, когда он просит передать ему спичку, — какая-то ритмическая и веселая буффонада. Он располагает обыденным языком, немного богемным, немного вульгарным. Вроде того как во время чтения он, оглядываясь, спросил: «Не слишком быстро я тараторю?» Но стоит нажать на важную тему, и с силой распахиваются входы в высокую речь. Он взмахивает руками, его глаза выражают полную отрешенность от стула, и собеседника, и недоеденного бутерброда на блюдце. Он говорит словами своих стихов: косноязычно (с мычанием, со словцом «этого...», беспрерывно пересекающим речь), грандиозно, бесстыдно. Не забывая все-таки хитрить и шутить.

Мандельштам — это зрелище, утверждающее оптимизм. Мы видим человека, который хочет денег и известности и огорчен, если не печатают стихи. Но мы видим, как это огорчение ничтожно по сравнению с чувством своей творческой реализованности, когда оно сочетается с чувством творческой неисчерпанности. Видим самое лучшее: осуществляемую ценность и человека, переместившегося в свой труд. Он переместился туда всем, чем мог, — и в остатке оказалось черт знает что: скандалы, общественные суды. Люди жертвовали делу жизнью, здоровьем, свободой, карьерой, имуществом. Мандельштамовское юродство — жертва бытовым обликом человека. Это значит — ни одна частица волевого напряжения не истрачена вне поэтической работы. Поэтическая работа так нуждается в самопринуждении поэта; без непрерывного самопринуждения так быстро грубеет и мельчает. Все ушло туда, и в быту остался чудак с неурегулированными желаниями, «сумасшедший».
Он полон ритмами, мыслями и движущимися словами. Он делает свое дело на ходу, бесстыдный и равнодушный к соглядатаям. Было жутко, как будто подсматриваешь биологически конкретный процесс созидания.
Мандельштам говорит, что символисты ошибочно полагали, будто есть культура — и это хорошо, и есть цивилизация — и это дурно. Мандельштам говорил: «Цивилизация выдумала культуру».

*
Из рассказов Ахматовой
Когда Анна Андреевна жила вместе с Ольгой Судейкиной, хозяйство их вела восьмидесятилетняя бабка; все огорчалась, что у хозяек нет денег: «Ольга Афанасьевна нисколько не зарабатывает. Анна Андреевна жужжала раньше, а теперь не жужжит. Распустит волосы и ходит, как олень... И первоученые от нее уходят такие печальные, такие печальные — как я им пальто подаю».
Первоучеными бабка называла начинающих поэтов, а жужжать — означало сочинять стихи.
В самом деле, Ахматова записывала стихи уже до известной степени сложившиеся, а до этого она долго ходила по комнате и бормотала (жужжала).

Анна Андреевна говорит, что всю жизнь с отвращением чувствовала себя врачом, который каждому пациенту твердит: у вас рак, у вас рак, у вас рак...
Но месяц тому назад к А. А. пришла московская девушка и прочитала, кажется, хорошие стихи. Это оголтелая романтика, какой давно не было, — явно талантливая.
Возможно, что все впечатление ритмический дурман, или даже эмоциональный? У Маруси Петровых наружность нежная и истерическая. И немного кривящийся рот.

*
Как видно, отсутствие денег — это новый для нас вид переутомления. Как всякая усталость, оно возбуждает желание остановки. Человек с натруженными руками воображает себе покоящееся, раскинутое, расслабленное состояние этих рук. Я сейчас представляю себе: хорошо бы хоть два дня не думать о том, пообедать ли за 1 р. 20 к, или 1 р. 60 к.
Но я выбираю нищету, когда предстают на выбор нищета и то единственное, что может от нее спасти: безостановочная работа для денег, не оставляющая места ни мыслям, ни свежему воздуху. Пародийное и копеечное литераторство, в котором животная бессознательность постыдно сочетается с переутомлением мозга.
Это даже не делает мне чести. Может быть, это делает честь нашей стране, в которой все, что можно достать за деньги, поразительно ничтожно.

*
С. определяет дружбу: «хочу видеть, но могу и не видеть».

*
В: — Не понимаю, почему говорят, что Шварц преуспевает, у него за последнее время не вышло ни одной книги.
— Это не имеет отношения к делу. Симптом преуспеяния — приглашение на банкеты.
Шварц растолстел, но не утратил юмора — и говорит: «Мне приказано пополнеть».

*
Кто-то сказал: «Пушкинисты никогда не читают Пушкина в оригинале».

Лидия Гинзбург, записи 1933 года

Saturday, March 09, 2013

взрослый: нечто уже поздно и ничто уже не рано/ Lidia Ginsburg, notes, 1932

1932

Есть люди, не умеющие страдать. К страданию приспосабливает привычка, психические склонности, социальная подавленность (угнетенным классам и группам исторически свойственно ощущать жизнь как сочетание закономерных бедствий и случайных и непрочных передышек). При отсутствии надлежащих условий катастрофы плохо удаются. Нынешней осенью крушение произошло у X. Она жаловалась в банальных и бессмертных выражениях на то, что она стареет, что жизнь проходит даром и скоро будет поздно. Она даже советовалась со знакомыми по вопросу о том, разводиться ей или не разводиться. Это было зрелище отчасти трагическое, — потому что всегда трагичны люди, особенно женщины, стареющие без всяких ресурсов — без быта, без семьи, без дела. Отчасти нелепое — настолько в ее психике, в прошедшей судьбе, в социальной ситуации отсутствовали те элементы, с помощью которых человек апперцепирует горе. Очевидно было, что она страдает урывками. Страдает, например, в 11 часов вечера, а в 4 часа дня за обедом забывает о том, что жизнь проходит даром и что надо разводиться (не забывается, а забывает, т. е. переходит к состоянию сознания, в котором элементы горя исключены, а не подавлены).
Организм X. усваивал страдание так плохо, что в конце концов ей пришлось отказаться от переживаний этого порядка. Она уехала на два месяца отдыхать и по возвращении больше не страдает, хотя жизнь по-прежнему проходит даром.
Что им делать с нашей болью — этим людям не своего времени, которых старый мир задумал веселыми, праздными* и неспособными думать?
* То есть относительно праздными. Необходимо отличать общественно полезную занятость от занятости как таковой. Светская женщина была страшно занята не только по распределению времени, обязательному и в значительной мере независимому от ее воли, но и по обилию целей и предметов вожделения, заполняющих вокруг нее пространство. Современная женщина этой психической структуры очутилась в такой пустоте, что она спешит поступить на службу.

...Они не могут ни побороть боль, ни терпеть ее в силу уверенности угнетенных в том, что жизнь заведомо плачевна; ни гордиться ею в силу уверенности интеллигентов в том, что боль почетна; ни обращать ее в опыт и материал.
Из всех ресурсов им оставлено одно удивление... X. перед зеркалом мизинцем оттягивает кожу под глазом:
— Боже мой, сколько морщин... Что будет дальше?
— Дальше вы не будете их рассматривать. После тридцати лет люди перестают замечать у себя морщины под глазами.

*
Фрейд утверждает, что талантливость происходит от сочетания сексуальных уклонений с работоспособностью.
Я сказала об этом Боре [Бухштаб Борис Яковлевич]. Он ответил:
— Это меня не устраивает. Я в высшей степени нормален и мало работоспособен. И мне всё же хочется быть талантливым.

*
«Пишите. Только, пожалуйста, не извиняясь, что вы пишете. Потому что от этого письма не становятся ни короче, ни лучше». (Из старого письма)

*
Именно с морем так крепко и печально сопряжены память и сожаление о первой юности. О прозрачности жизни перед непочатым будущим, о жизни, которая еще неизвестно как будет выглядеть; о неначавшейся жизни.
Но совсем, безнадежно взрослой я стала только недавно. С тех пор как поняла, что нечто уже поздно и, главное, что ничто уже не рано.

*
В горах трудно различимы туман, облака и снег. Становится вдруг понятной тождественность их вещества как производных воды. Туман поднимался. Туман или облака отделялись от горы, как прилипшая вата, которую отдирают с усилием. И она оставляет за собой просвечивающие и неровные хлопья.
Облако сидело поверх горы, как старик, который поднял руку к лицу, чтобы высморкаться. Но через мгновение оно уже свернулось, поджав края, и стало эмбрионом в банке.
Далекие горные ручьи напоминают след улитки, проползшей по камню.

*
Новая книга Пастернака «Второе рождение».
Пастернак выражает сознание интеллигента, сознающего себя таковым. Как человек этой социальной категории, он, приемля, не столько не хочет, сколько не может преобразоваться до конца. То есть не может преобразоваться, не разрушив какие-то важные категории своего сознания. Самодовольство тут неуместно. Это в самом деле болезнь, но настолько неизлечимая, что лучше ее использовать. Как Пруст обратил в творчество — астму.

[...] Впервые сострадательная и товарищеская рука коснулась того страстного, остросоциального желания жить, а тем самым оправдывать жизнь, которым так трагичен Пушкин конца 20-х годов.

*
Мыслей нет — это очевидно. С нами поступили очень диалектично: прежде чем немножко разрешить — опустошили. Нам осталась голая талантливость, и она бьется, как заблудившийся пульс, и бессмысленно теребит нервы. Предполагается, что, в качестве лиц, не имеющих мыслей, мы употребим свою талантливость на то самое, на что многие употребляют свою бездарность, — и получится полезное действие.
Предпосылка жестокая, но не лишенная практического смысла.
Дурно то, что за последние два года мы научились писать — и неплохо, — не имея мыслей. Это от работы в не своем деле (детская литература и т. п.) А свое дело лежало покуда в стороне и выветривалось. Оно настолько выветрилось теперь от пафоса, от мыслей, от нетерпимости, что за него предлагают взяться.

Профессия больше всего похожа на любовь. А в любви каждый имеет то, чего он заслуживает.

*
В. говорила когда-то:
— Не кланяться после разрыва — это психология невоспитанных людей.

*
На Хармса теперь пошла мода. Вокруг говорят: «Заболоцкий, конечно... Но Хармс!..» Боятся проморгать его, как Хлебникова. Но он-то уже похож на Хлебникова. А проморгают опять кого-нибудь ни на кого не похожего.

Олейников говорит, что стихи Хармса имеют отношение к жизни, как заклинания. Что не следует ожидать от них другого.

*
В профкоме писателей парнишка кричал:
«У вас дают только тем, кто целый день здесь торчит, а кто сидят дома и раскидывают мозгами, как бы получше написать, — те ничего не получают».
Гриша говорит: вот замечательное определение творческого процесса.

Лидия Гинзбург, 1932 год