Wednesday, October 22, 2014

Душа не ведает, что творит/ Ilya Ilf - from Notebooks

[Подчеркнуто то, что вошло в 12 стульев и Золотого теленка]

Я уезжал из Самарканда ночью, которая расстраивает, трогает человека и берет его шутя. Фонарики экипажа, тишина, мягкое качанье, поблекшее, чудесное небо и половина луны, сцепившейся с прохожим облаком. Пыль смирно лежала в темноте, всё трещало, казалось, трещало небо (цикады?). Это все было очень трогательно.

Развод с мужем. Ей было 10 лет, и 3 года она жила с 45-летним мужем, который купил ее у матери во время голода за небольшую сумму.

Тепло и темно, как между ладонями.

5. VI
В Пятигорске нас явно обманывают и прячут куда-то местные красоты. Авось могилка Лермонтова вывезет. Приехали к цветнику, но его уже не было. Извозчики в красных кушаках. Грабители. Где воды, где источники? Отель «Бристоль» покрашен заново на деньги доверчивых туристов. Погода чудная. Мысленно вместе. Воздух чист, как писал Лермонтов...
Извозчику отдали три. Взял и уехал довольный. А мы после роскошной жизни пошли пешком. Неоднократно видели Эльбрус и другие пидкрутизны. (Бештау, Змейка, Железная, Развалка и т.д.)
Сидим. Пробовали взобраться на Т.Д., но попали в «Цветник». Взяли 32 копейки. Вообще берут. Обещают музыку. Но что за музыка, ежели все отравлено экономией.
Местные жители красивы, статны, но жадны. Слóва не скажут даром. Даже за справку (устную) взяли 10 коп. Это не люди, а пчелки. Они трудятся.
На празднике жизни в Пятигорске мы чувствовали себя совершенно чужими. Мы пришли грязные, в плотных суконных костюмах, а все были чуть ли не из воздуха.

Вопль: «Есть здесь что-нибудь не имени?»

Душа не ведает, что творит.

Военно-Грузинская дорога.
Лицо у меня малиновое. Все оказалось правдой. Безусловно, Кавказский хребет создан после Лермонтова и по его указаниям. «Дробясь о мрачные» было всюду. Тут и Терек, и Арагва, и Кура. Все это «дробясь о мрачные». Мы спускались по спиралям и зигзагам в нежнейшие по зелени пропасти. Виды аэропланные.
Забрасывали автомобиль цветами, маленькими веничками местных эдельвейсов и розочек. Мальчишки злобно бежали за машиной с криками: «Давай! Давай деньги!» Отплясывали перед летящей машиной и снова галдели «давай». Кончилось тем, что мы сами стали кидать в них букеты с криком «давай».
Нелепые пароксизмы надписей на скалах, барьерах, табуретках и всех прочих видах дикой и недикой природы....
На Крестовском перевале мы зацепились за облако. Было мрачновато. Полудикие дети предлагали самодельный нарзан и просили карандашей.

Упаковочная контора «Быстроупак».

Пивная «Вавилон».

Столовая «Аромат».

Голый, намыленный человек.

Утирает лицо лозунгами.

Сумасшедший слесарь унес ворота. Хотел строить метро.

Новелла о закрытых дверях.

Кто дуба дает, кто в ящик сыграет, преставился, приказал долго жить, перекинулся, гигнулся, почил в бозе, протянул ноги

Не Осетрова, а Петухова.

Жена нашла пропавшего мужа по рабкоровской заметке, которая его обхаивала.

Как солдат на вошь.

Разве вы не видите, что я закусываю?

На такие шансы я не ловлю.

Словарь Шекспира, негра и девицы.


Высокий класс.

Гигиенишвили.

Дым курчавый, как цветная капуста.

Легкий секучий дождь.

Страдальческие крики пароходов.

Гостиница «Стоимость».

От весны было такое впечатление, будто играют на барабане.

Минеральные стельки. Идеал от пота ног. Радикальное средство.

Говорил «слушаю» в телефон, всегда не своим голосом. Боялся.

Его окатили потные валы вдохновения.

Самоубийца предъявляет вынувшему его из петли милиционеру судебный иск за ушиб.

Тот не шахматист, кто, проиграв партию, не заявляет, что у него было выигрышное положение.

Человек объявил голодовку, потому что жена ушла.

Новелла о полюсе.

Дантистка Медуза-Горгонер.

Объявление в саду: пиво отпускается только членам союза.

Надпись на магазинном стекле в узкой железной раме: «Штанов нет».

Человек, живущий ребусами.

Человек-ребус говорит: — Эх, идеология заела!

В машинке нет «е». Его заменяют буквой «э». И получаются деловые бумаги с кавказским акцентом.

Он вел горестную жизнь плута.

Бывший князь, а ныне трудящийся Востока.

Что вы орете, как белый медведь в теплую погоду?

С нарзанным визгом поднялись фонтаны

В квартире, густо унавоженной бытом, сами по себе выросли фикусы.

Опасно ласкать рукой радиаторы парового отопления — они всегда покрыты пылью.


Как колоколамцы нашли Амундсена. Сначала шли айсберги, потом вайсберги, а еще дальше — айзенберги.

— Ну, что, старик, в крематорий пора?
— Пора, батюшка.

В Колоколамске жильцы выпороли жильца за то, что он не тушил свет в уборной.

Шестигранный карандаш задрожал в его руке.

Профессор киноэтики. А вся этика заключается в том, что режиссер не должен жить с актрисами.

Все зависит в конце концов от восприятия: легковерные французы думают, что при 3˚ мороза уже нужно замерзать — и действительно замерзают.

Не курил 12 лет, и все это время ему хотелось курить.

Муки человека, бросившего табак. Мысли о плачевной участи табачной промышленности. И так в жизни мало радостей. Жаль благородного занятия, чисто мужского и мужественного.

Тусклый, цвета мочи, свет электрической лампочки.

Экстракт против мышей, бородавок и пота ног. Капля этого же экстракта, налитая в стакан воды, превращает его в водку, а две капли — в коньяк «Три звездочки». Этот же экстракт излечивает от облысения и тайных пороков. Он же лучшее средство для чистки столовых ножей.

Шкаф типа «Гей, славяне».

иллюстрации отсюда:

Предисловие Бориса Ефимова
Строка за строкой складывается на страницах «Записных книжек» удивительная колоритнейшая мозаика забавных
мелочей и наблюдений, шутливых сентенций, снайперски метких определений, чеканных сарказмов, интересных путевых эпизодов, миниатюрных лирических и юмористических новелл.
Первым иллюстратором «Записных книжек» Ильфа был сам Ильф. Внося в книжку свои записи, он иногда попутно набрасывал легкие смешные рисуночки, как бы непроизвольно возникающие из содержания записей и перекликающиеся с ними.
Ленинградский график Г. Ковенчук* удачно, как мне кажется, подхватил стиль и дух ильфовских рисуночков, их простодушно условную шутливую манеру.
*Георгий Васильевич Ковенчук, род. в 1933 году. На афишах своих закордонных выставок Георгий Ковенчук уже давно указывает: alias Gaga, «он же – Гага»: дружеское прозвище стало творческим псевдонимом.

Sunday, October 19, 2014

Джером К. Джером: принцип работы новостных изданий, болезнь, условность / Jerome K. Jerome, 1893

Однажды вечером, когда двое или трое из нас бродили, как сонные, по лестнице, втайне мечтая о войне или голоде, Тодхантер, корреспондент отдела городской хроники, промчался мимо нас с радостным криком и ворвался в комнату к помощнику редактора. Мы бросились за ним. Он размахивал над головой записной книжкой и требовал перьев, чернил и бумаги.
«Что случилось? — крикнул помощник редактора, заражаясь его возбуждением. — Опять вспышка инфлюэнцы?»
«Подымайте выше, — орал Тодхантер, — потонул пароход, на котором была целая экскурсия, погибло сто двадцать человек, — это четыре столбца душераздирающих сцен!»
«Клянусь Зевсом, — вырвалось у помощника, — в более подходящий момент это не могло случиться!»
Он тут же сел и набросал короткую передовую, в которой распространялсяо том, с какой болью и сожалением газета обязана сообщить о несчастье, и обращал внимание читателей на душераздирающий отчет, которым мы обязаны энергии и таланту «нашего специального корреспондента».
— Таков закон природы, — сказал Джефсон, — не воображайте, что мы — первые философы, пораженные тем, что несчастье одного человека часто оказывается источником счастья для другого.

*
Если [медицинская] сестра с хорошей практикой не познала человеческую природу лучше, не проникла взглядом в души мужчин и женщин глубже, чем все писатели нашего книжного мирка вместе взятые, то она, очевидно, физически слепа и глуха. Весь мир — подмостки, а люди лишь актеры; пока мы в добром здоровье, мы смело играем свою роль и доводим ее до конца. Мы играем ее обычно с большим искусством и усердием и иногда даже начинаем воображать, что мы в действительности те, кого представляем.
Но приходит болезнь, и мы забываем свою роль и перестаем заботиться о том, какое впечатление производим на зрителей. Мы становимся слишком слабыми, чтобы румянить и пудрить лицо, и сброшенный нами пышный театральный наряд валяется в пыли у наших ног. Героические поползновения и возвышенные чувства становятся обременительным грузом. В безмолвной, затемненной комнате, где рампа огромной сцены уже не освещает нас, где наше ухо не стремится уловить рукоплесканья или шиканье толпы, мы на короткое время становимся сами собой.

...«Вам надо было бы описать все то, что вы наблюдали во время своей практики», — сказал я.
«Ах, — ответила она, вороша кочергой поленья, — если бы вы видели столько горя, сколько пришлось увидеть мне, вы не захотели бы писать об этом книгу. Она получилась бы слишком грустной».
«Мне кажется, — прибавила она после долгого молчания, не выпуская из рук кочерги, — что только тот, кто никогда не страдал и не знает, что такое страдания, любит читать о них. Если бы я умела писать, я написала бы веселую книгу, такую, чтобы люди, читая ее, смеялись».

*
— Я устал от этой вечной болтовни о книгах, — сказал Джефсон, — от целых столбцов критики по поводу каждой написанной строчки, от бесконечных книг о книгах, от громких похвал и столь же громких порицаний, от бессмысленного преклонения перед прозаиком Томом, бессмысленной ненависти к поэту Дику и бессмысленных споров из-за драматурга Гарри. Во всем этом нет ни беспристрастных суждений, ни здравого смысла. Если послушать Верховных Жрецов Культуры, то можно подумать, что человек существует для литературы, а не литература для человека.
Нет. Мысль существовала до изобретения печатного станка, и люди, которые написали сто лучших книг, никогда их не читали. Книги занимают свое место в мире, но они не являются целью мироздания. Книги должны стоять бок о бок с бифштексом и жареной бараниной, запахом моря, прикосновением руки, воспоминанием о былых надеждах и всеми другими слагаемыми общего итога наших семидесяти лет. Мы говорим о книгах так, будто они — голоса самой жизни, тогда как они — только ее слабое эхо. Сказки прелестны как сказки, они ароматны, как первоцвет после долгой зимы, и успокаивают, как голоса грачей, замирающие с закатом солнца. Но мы больше не пишем сказок. Мы изготавливаем «человеческие документы» и анатомируем души.
А знаете, что напоминают мне все эти «психологические» исследования, которые сейчас в такой моде? Обезьяну, ищущую блох у другой обезьяны. И что в конце концов обнажаем мы своим прозекторским ножом? Человеческую природу или только более или менее грязное нижнее белье, скрывающее и искажающее эту природу?

Мы — марионетки, наряженные в маскарадные платья. Наши голоса — это голос невидимого хозяина балагана, и имя этому хозяину — «условность». Он дергает за нити, а мы отвечаем судорогами страсти или боли. Человек — это нечто вроде тех огромных длинных свертков, которые мы видим на руках у кормилиц. На вид это — масса тонких кружев, пушистого меха и нежных тканей, а где-то внутри, скрытый от взгляда всей этой мишурой, дрожит крохотный красный комочек человеческой жизни, который проявляет себя только бессмысленным плачем.
— На самом деле существует только одна повесть, — продолжал Джефсон после долгого молчания, скорее высказывая вслух свои собственные мысли, чем говоря со мной. — Мы сидим за своими письменными столами и думаем и думаем, и пишем и пишем, но повесть остается всегда одна и та нее. Люди рассказывали, и люди слушали ее уже много лет тому назад. Мы рассказываем ее друг другу сегодня и будем рассказывать ее друг другу тысячу лет спустя. И эта повесть такова: «Жили когда-то мужчина и женщина, и женщина любила мужчину». Мелкий критик будет кричать, что это старо, и требовать чего-нибудь поновее. Он полагает, подобно детям, что в нашем мире еще может быть что-то новое.

Джером К. Джером. «Как мы писали роман»

Monday, October 13, 2014

Срывайте радости цветы, пока они цветут / Jerome K. Jerome - from Novel Notes (1893)

Моя мать ничего не ответила, но взяла меня на руки и отнесла обратно в постель. Потом она села возле меня и, держа в руках мою руку, — они были почти одинаково маленькими, — стала напевать песенку тихим, ласковым голосом, который всегда вызывал у меня желание быть хорошим, — я с тех пор не слыхал этой песенки ни от кого, да и не хотел бы услышать.

Роясь в давно не открывавшемся ящике письменного стола, я случайно извлек на свет запыленную рукопись, на коричневой обложке которой была наклейка с надписью: «Заметки к роману». Страницы с загнутыми там и сям уголками пахли прошлым, и когда я раскрыл рукопись и положил ее перед собой, память вернулась к тем летним вечерам — не столь, быть может, давним, если вести счет только на года, но очень, очень отдаленным, если измерять время чувствами, — когда, сидя вместе, создавали роман четыре друга, которым никогда больше уже не сидеть вместе. С каждой потрепанной страницей, которую я переворачивал, во мне росло неприятное ощущение, что я всего лишь призрак. Почерк был мой, но слова принадлежали кому-то другому, и, читая, я удивленно вопрошал себя: «Неужели я когда-то мог так думать? Неужто я собирался так поступить? Неужто я в самом деле надеялся на это? Разве я намеревался стать таким? Неужели молодому человеку жизнь представляется именно такою?» И я не знал, смеяться мне или горько вздыхать.

...на свете слишком много писателей. Все так заняты писанием и чтением, что не хватает времени думать. Вы, разумеется, возразите мне, что книга — воплощение мыслей, но это всего лишь газетная фраза. Вы убедились бы, как далеки от истины, если б Вы, старина, приехали сюда и по неделям, как это бывает со мною, проводили дни и ночи в обществе бессловесных быков и коров на поднявшемся над равниной затерянном острове, подпирающем высокое небо. То, что человек думает, — действительно думает, — остается в нем и прорастает в тишине. То, что человек пишет в книгах, — это мысли, которые ему хотелось бы навязать людям.

В Англии XVIII века превосходная степень тупости и глупости почиталась женской добродетелью (мы недалеко ушли от этого и поныне), и писатели, всегда принадлежащие к числу самых послушных рабов общественного мнения, создавали своих марионеток по соответствующим образцам. В наши дни посещение трущоб с благотворительной целью считается добродетелью и вызывает всемерное одобрение, а потому все наши добродетельные героини занимаются благотворительностью и «делают добро беднякам».

К беднякам — я имею в виду не развязных профессиональных нищих, а скромных людей, борющихся за свое существование, — мы не можем не испытывать подлинного уважения. Мы чтим их, как чтим раненого солдата.
В непрекращающейся войне между Человечеством и Природой бедняки всегда находятся в авангарде. Они умирают в канавах, а мы шагаем по их телам с развевающимися флагами, под барабанный бой.
О них нельзя думать без чувства неловкости, потому что каждому из нас следовало бы немного стыдиться, что мы живем в довольстве, а на их долю оставляем все трудности жизни. Мы подобны тем, кто отсиживается в тылу, в то время как его товарищи, сражаются и умирают в строю.
Там они молча падают и истекают кровью. Природа, вооруженная дубиной, которая носит название: «Выживают наиболее приспособленные», и Цивилизация, держащая в руках острый меч «Спроса и предложения», наносят удар за ударом тем, кто слаб, — и они дюйм за дюймом отступают, хоть и сопротивляются до конца. Но сражаются они молча и угрюмо, а потому недостаточно живописны для того, чтобы казаться героями.

Жили некогда мудрый кузнечик и глупый муравей. Все лето напролет кузнечик резвился и играл, прыгая со своими товарищами среди солнечных лучей, роскошно обедая каждый день листьями деревьев и каплями росы, не тревожась о завтрашнем дне и неизменно распевая свою единственную мирную песенку.
Но настала суровая зима, и кузнечик, поглядев кругом, увидел, что его друзья-цветы лежат мертвыми, и понял, что его собственная короткая жизнь тоже близится к концу.
Он обрадовался тому, что сумел насладиться счастьем и что жизнь его не пропала зря. «Она была коротка, — сказал он себе, — но приятна, и мне кажется, что я использовал ее как нельзя лучше. Я купался в солнечных лучах, мягкий теплый воздух ласкал меня, я забавлялся веселой игрой среди колышущейся травы и лакомился соком сладких зеленых листьев. Я сделал все что мог. Я парил на своих крыльях и пел свою песню. Теперь я поблагодарю Господа за былые солнечные дни и умру».
Сказав это, он заполз под побуревший лист и встретил свою судьбу так, как подобает всякому отважному кузнечику, и пролетавшая маленькая птичка нежно клюнула его и... справила его похороны.
Когда глупый муравей увидел это, он преисполнился фарисейского самодовольства. «Мне следует быть благодарным, — сказал он, — за то, что я трудолюбив и благоразумен и не похож на этого бедного кузнечика. Пока он наслаждался, прыгая с цветка на цветок, я усердно трудился, собирая запасы на зиму. Теперь он мертв, а я буду благоденствовать в своем теплом доме и кушать все те вкусные вещи, которые припас».
Но пока он говорил это, пришел садовник с лопатой и сравнял с землею бугор, где жил муравей, и тот остался лежать мертвым среди развалин.
Потом та же милая маленькая птичка, которая похоронила кузнечика, прилетела и, подхватив муравья, похоронила и его. А потом она сочинила и спела песенку, смысл которой состоял в следующем: «Срывайте радости цветы, пока они цветут». Это была славная песенка и очень мудрая. К счастью, в то время жил человек, которого птицы любили, чувствуя, что он им сродни, и научили своему языку. Он подслушал эту песню и записал, так что теперь все могут прочесть ее.
Но, к несчастью, судьба — суровая гувернантка, и ей не нравится наше пристрастие к цветам радости. «Детки, не задерживайтесь, не рвите сейчас цветы, — кричит она резким сердитым голосом, схватив нас за руку, и тащит обратно на дорогу, — сегодня нам некогда. Мы вернемся сюда завтра, и тогда вы можете рвать их сколько угодно».
И детки послушно следуют за ней, хотя те из нас, кто поопытнее, знают, что, вероятнее всего, мы никогда больше сюда не вернемся, а если и вернемся, то цветы к тому времени увянут.

Джером К. Джером. «Как мы писали роман»

Thursday, September 25, 2014

Zen is simple. Compassion hurts...

“Zen is not some kind of excitement, but concentration on our usual everyday routine.”
- Shunryu Suzuki -

“Zen is simple: Pay Attention, Be Kind, Remember that the World is Vast and Wide.”
source

*
Many of us have set out on the path of enlightenment. We long for a release of selfhood in some kind of mystical union with all things. But that moment of epiphany–when we finally see the whole pattern and sense our place in the cosmic web–can be a crushing experience from which we never fully recover.

Compassion hurts. When you feel connected to everything, you also feel responsible for everything. You can not turn away. Your destiny is bound to the destinies of others. You must either learn to carry the Universe or be crushed by it. You must grow strong enough to love the world, yet empty enough to sit down at the same table with its worst horrors.

To seek enlightenment is to seek annihilation, rebirth, and the taking up of burdens. You must come prepared to touch and be touched by each and every thing in heaven and hell.

+ I am One with the Universe and it hurts. +
(Andrew Boyd)

см. в моем переводе на русск. яз.

Tuesday, September 23, 2014

Томас Пинчон «Смертные грехи; К тебе тянусь, о диван мой»/ The Deadly Sins; Nearer, My Couch, to Thee

Original: The Deadly Sins/Sloth; Nearer, My Couch, to Thee (1993) By Thomas Pynchon

Эссе

Классический трактат о Лености мы находим в «Сумме теологии» Фомы Аквинского. Он отнес Леность, или "acedia", к числу семи основных ("capitalis") грехов. Фома уточнял, что использует слово "capitalis" в значении «первичный» или «стоящий во главе», ибо подобные грехи порождают другие. Но в этом эпитете сквозила дополнительная, зловещая, темная коннотация, которая лишь усугубляла силу аргументов Фомы — ведь "capitalis" также означало «достойный тяжкого, смертельного наказания». Отсюда эквивалент этого термина — «смертный».

Но позвольте, не перебор ли это — карать смертью за нечто столь легковесное, как Леность? Вообразите себе разговор в какой-нибудь средневековой камере смертников:
— Послушай, извини за любопытство — за что они тебя решили вздернуть?
— Да как обычно — напоролся на фараонов, когда не надо. И так уж вышло, что уложил я половину шерифовых людей трехдюймовыми стрелами из моего двухаршинного лука с автоподачей. Так что, видимо, за гнев. Ну, а тебя за что?
— Э-э... вообще-то... ну, гнев тут ни при чем...
— Ха! Ты, видно, из этих, что по статье «Леность»?
— ... и вообще я этого не делал...
— Никто ничего не делает, фрайер, слышь, скоро уж и обед подадут. Ты часом не писатель будешь?

Излишне уточнять, что писатели считаются коронными специалистами по Лености. К ним постоянно обращаются — не только за бесплатными советами по этой части, но и с более лестными просьбами: выступить на Симпозиуме по проблемам Лености, возглавить Комиссию по делам Лености, дать показания в качестве эксперта на Слушаниях по вопросу Лености. Этот стереотип в значительной мере порожден тем фактом, что писатели часто вынуждены работать на условиях постраничной оплаты и жестких сроков — следовательно, уж нам-то доподлинно должна быть известна взаимозависимость между временем и деньгами. Вдобавок имеется весь этот роскошный пласт фольклора о «страхе белого листа» (или состоянии «творческой заторможенности», когда писать хочется, но не можется) — недуге, который порой разрешается драматично и без предупреждения (совсем как запор) и (может, поэтому?) находит сочувственный отклик в сердцах широких читательских масс.

Однако на деле «страх белого листа» — это всего лишь познавательная экскурсия в страну смертного греха, собственно, и порождающего этот комплекс. Как и всякий из прочих шести грехов, Леность считается праматерью целого семейства менее значительных, так называемых «простительных» грехов, как-то: Праздность, Вялость, Телесное Неспокойствие, Непостоянство и Пустословие. Точный смысл латинского термина "аcedia" — уныние, сознательно направленное на самого себя, отвернувшееся от Господа. Это дефицит духовной решимости, который, сам себя распаляя, вскоре ввергает человека в состояние, именуемое на нашем языке «комплексом вины» и «депрессией», а в итоге загоняет нас в тупик, где мы уже на все готовы (то есть на все мелкие грешки и заблуждения), лишь бы увильнуть от неприятных ощущений.

Но отпрыски Лености, при всей своей «неправедности», не всегда дурны, как, например, то, что Фома Аквинский именует «Непокоем Духовным» (когда «без ладу, без складу преследуешь несколько целей враз»): если это качество «принадлежит силе воображения, ...оно именуется любопытством». И, как доказывает история, именно в подобные моменты своих мысленных странствий писатели и создают удачные, иногда даже лучшие свои вещи: находят ключик к проблемам формы, получают советы из Мира Идей, претерпевают приключения в зоне между сном и пробуждением — иногда их даже удается потом припомнить. Праздные мечтания часто составляют самую суть нашей профессиональной деятельности. Мы торгуем нашими грезами. Таким образом, Леность приносит вполне реальные денежные доходы — хотя, если верить слухам, в других отраслях индустрии развлечений эта трансформация еще сногсшибательнее: праздные упражнения в пляжном пустословии запросто превращаются в десятки миллионов долларов.

Если говорить о Лености как о теме литературных произведений, то после Фомы Аквинского она была воспета в целом ряде шедевров (первым тут вспоминается «Гамлет»), но новый крупный шаг в своем развитии сделала, лишь высадившись на брега Америки. Между Бедным Ричардом, чахоточным мастером афоризмов из ежегодника Бенджамина Франклина, и Бартлеби, трагическим писарем из новеллы Мелвилла, пролегли примерно сто лет ранней истории Америки — период, когда в США рос и креп христианско-капиталистический государственный строй, а Леность-апатия балансировала на грани перехода из мистического состояния в мирское.

Во времена Франклина Филадельфия все дальше и дальше отходила от религиозного идеала, руководившего ее основателем Уильямом Пенном. Город постепенно превращался в нечто типа высокопроизводительной машины, которая поглощала сырье и рабочую силу, поставляя вовне товары и услуги. Внутри, между геометрически безупречными кварталами, циркулировали прохожие и транспорт. Урбанистический лабиринт Лондона, порождавший неоднозначности и подлинное зло, здесь был упорядочен, выровнен по линейке, опрямоугольнен. (Диккенс, посетивший Филадельфию в 1842 году, заметил: «Побродив по городу час или два, я ощутил, что весь мир готов отдать за одну-единственную кривую улицу».) Духовные проблемы никак не могли тягаться в актуальности с материальными, например, с вопросом производительности труда. Леность стала грехом не столько против Бога или духовного понятия о добре, сколько против конкретной разновидности времени — однородного, одностороннего, по сути своей необратимого потока — то есть против «времени часов», которое обязывало всех жить по принципу «кто рано встает, тому Бог подает».

Бедный Ричард не стеснялся выражать свое отвращение к Лености. Он то просто твердил избитые английские пословицы, то выдавал самолично изобретенные сентенции в духе Великого Пробуждения:
«Опомнись, о Лежебока! Разве Господь оснастил бы тебя руками и ногами, если б не предназначил, что тебе надлежит ими пользоваться?»
Под прихотливым «рубато» [tempo rubato (дословно «украденное время», от итал. rubare «красть») — варьирование темпа при исполнении произведения академической музыки, несколько отклоняющееся от заданной композитором нотации - Е.К.] трудового дня бился иной, суровый ритм — неумолчный, неотвратимый, немилосердный, и все дела, от которых люди увиливали, всё, отложенное на потом, подлежало срочной «отработке».
«Пусть ты замешкался — время мешкать не будет».

Ну а Леность, будучи по сути своей хроническим отлыниванием от исполнения долга, все накапливалась и накапливалась, точно бюджетный дефицит, и грядущее неотвратимое возмездие приобретало все более зловещие масштабы. В концепции времени, которая руководила городской жизнью во времена Бедного Ричарда, каждая секунда имела стандартную длину и давалась только раз. А время, которое мы именуем «нелинейным», тут и днем с огнем нельзя было сыскать — ну разве что беззаконный кавардак сновидений, на которые Бедный Ричард не обращал внимания, ибо не видел в них проку. В алфавитном указателе к «Альманаху Бедного Ричарда» (составитель Фрэнсис М. Барбур, 1974) под заголовками «Сновидения» и «Мечты» мы не находим ровно ничего. В глазах леди Филли сновидения были столь же нежеланными гостями, как и их сотоварищ — сон, считавшийся пустой тратой времени (в смысле — богатств, которые за это потерянное время можно было бы накопить), уступкой физиологии, которую непременно следовало обложить оброком в пользу 20-часового продуктивного бодрствования. В годы издания «Бедного Ричарда» Франклин, согласно его «Автобиографии», позволял себе спать лишь с 1 часа ночи до 5 утра. Другим долгим «нетрудовым» отрезком времени были четыре часа (с 9 вечера до часу ночи), посвященные Вечернему Вопросу: «Какие добрые дела свершил я сегодня?» Вероятно, то был единственный благовидный предлог погрузиться в себя — а куда еще можно было втиснуть теоретизирование, мечты, фантазии, поэтический вымысел? В этой опрямоугольненой машине на жизнь смотрели как на документальную прозу.

К 1853 году, когда появилась новелла Мелвилла «Писарь Бартлеби: уолл-стритская история», апатия растеряла последние религиозные отголоски, обретя статус преступления против экономики. В самом сердце «акульего» капитализма заглавного герой постигает недуг, на поверку оказавшийся неизлечимой апатией. Как в тех вестернах, где одинокий изгой-десперадо раз за разом делает выбор, который все ближе и ближе подталкивает его к трагической развязке, так и Бартлеби сидит сложа руки в уолл-стритской конторе, повторяя: «Я предпочел бы этого не делать». Вскоре Бартлеби уже не из чего выбирать — зато его хозяин, солидный деловой человек, понемногу начинает сомневаться в условностях, на которых доселе держалась его жизнь, — и из-за кого, из-за какого-то жалкого писаря! — или, переводя в жизнь реальную, из-за какого-то писателишки Мелвилла. Подумайте только, Бартлеби, низший из низших, ракушка на днище капитализма, — и вдруг разорвал отношения с заведенным порядком вещей!

Тут возникает интересный вопрос: кто тут обуян грехом Лености — тот, кто служит корню всех зол, принимая жизнь такой-как-она-есть в обмен на жалованье и спокойное существование, или тот, кто в принципе ничего не делает, упорствуя в своем унынии? «Бартлеби» — первая великая эпопея о Лености нашего времени. Потом пришли Кафка, Хемингуэй, Пруст, Сартр, Музиль и иже с ними — возьмите ваш любимый список писателей, которые жили после Мелвилла, и рано или поздно непременно наткнетесь на какого-нибудь персонажа со знакомой печатью уныния — гербом нашей эпохи — на челе.

Мы, граждане XX века, пришли к пониманию Лености как прегрешения прежде всего политического. Это общественное малодушие, которое попустительствует принятию неправедного политического курса, воцарению неправедных режимов. Период 20-30-х годов, когда по всему миру к власти пришли фашисты, был, возможно, звездным часом Лености, хотя эра Вьетнама и годы администрации Рейгана — Буша не слишком от него отстают. И художественные, и документальные книги просто кишмя кишат персонажами, которые не делают то, что делать должны, поскольку не желают прилагать усилия. Не правда ли, знакомая картина? Возможности ступить на путь добра ежедневно подворачиваются нам и в общественной, и в приватной жизни — ну а мы? А мы проходим мимо.

Апатия — жаргон, на котором изъясняется наша будничная нравственная жизнь. Хотя в апатии еще слышатся низкие обертоны смертной тоски, она никогда не поднимется до уровня открытого отчаяния — ни до его боли, ни до его подлинности. Апатия-отчаяние, купленное по дешевке, сознательное сопротивление какой бы то ни было вере, ибо в нашей будничной гонке за бытовыми прелюбодеяниями, гневом и т.п. вера есть лишь помеха. Последняя надежда отъявленного пессимиста — притворись мертвым, затаись, и авось коса смерти проскрежещет мимо; Леность, эта впитанная нами с материнским молоком радиация, ненавязчивая радиомузычка — она всюду, и никто даже ухом не ведет.

В наши дни любой разговор о Лености неполон без рассмотрения телевидения, парализующего нас и порождающего странные создания: своих паразитов-симбионтов — я имею в виду пресловутую породу людей, прозванных Диванными Корнеплодами. Байки, в праздности сплетенные, привязывают нас к Ящику. Мы без разбору глотаем шаманскую жвачку, запуская задом наперед механизм преобразования грез в деньги, который изначально и приводит в наш дом этот хоровод пестрых призраков. Мы питаемся ими, параллельно совершая остальные шесть смертных грехов: переедаем, завидуем знаменитостям, вожделеем товаров новых и разных, ласкаем похотливым взглядом плоские образы, испытываем гнев при просмотре новостей и извращенную гордость при мысли о расстоянии между нашим диваном и местами, которые показывают на экране.

Печально, но факт. И все же благодаря своевременному — ни минутой раньше, чем нужно! — изобретению пульта дистанционного управления и видеомагнитофона у нас еще есть надежда. Телевизионное время перестало быть однородным, линейным предметом массового потребления. Хватит, надоело: теперь у нас есть кнопки мгновенного переключения каналов, а также ускоренной перемотки и реверса. Видеовремя можно перекраивать по своему вкусу. То, что при прежнем раскладе могло бы считаться пустым транжирством невосполнимого времени, сейчас так просто не обругаешь. Если Леность можно определить как притворство, будто время — еще один неисчерпаемый сырьевой источник (в традиции отношения первых американских колонистов к природе Америки), который можно эксплуатировать веки вечные, тогда можно заключить, что мы обучились строить из себя властелинов времени: поворачивать его вспять, замедлять, ускорять, повторять... и даже воображать, будто мы можем от него скрыться. Формулировки грехов против видеовремени подлежат радикальной переработке.

Не видать ли на горизонте признаков назревающих перемен? В недавнем номере The National Enquirer были подведены итоги конкурса на звание Короля Бататов, или Величайшего Диванного Корнеплода США. Победитель был избран из тысячи с лишним претендентов.
— Я ничего не делаю, только работаю да телевизор смотрю, — признается 35-летний холостяк. В его доме в Фридли, штат Миннесота, двадцать четыре часа в сутки надрываются три телевизора, а четвертый он смотрит на работе.
— Самое мое любимое на свете занятие — засесть на диване с батареей пива, пакетом чипсов и пультом управления... Телевизионщики даже пригласили меня участвовать в городском параде. Они пришли ко мне домой, вынесли диван, поставили его на грузовик. Так я и проехался в праздничной кавалькаде — сидя в халате на диване!

Да-да, конечно, но Леность ли это? Четвертый телевизор на работе и тот факт, что данный Ящиколюб дважды обозначил свое занятие глаголом «сидеть» (а не «валяться», например), наводят на подозрение, что это уже нечто иное. Похоже, чтобы носиться по каналам и рулить видеомагнитофоном, необходима некая нелинейная бдительность сознания, которая может при этом преспокойно уживаться с достопочтенным грехом Лености. Это некая внутренняя собранность человека, который сидит в позе йоги, дзэн-буддист во время медитации.

Суждено ли Лености вновь быть преодоленной? Правда, есть и другая вероятность — что мы вовсе не переросли апатию. Покинув свой обжитой удел — телевидение, она ушла в другие, менее заметные убежища, Бог знает какие — компьютерные игры, религиозные секты, смутные торговые залы в далеких городах. И однажды она всплывет в каком-то новом обличье и опять предложит нам мировую скорбь по сходной цене.

Если только мы всерьез не займемся нашим духовным здоровьем, несомненно, Леность будет и дальше развиваться и изменяться, удаляясь от своих истоков. Она зародилась в стародавнюю эпоху чудес и веры, когда будничной жизнью взаправду зримо руководил Дух Святой, а время было рассказом с началом, серединой и концом. Вера была горяча, отношения между человеком и Богом — серьезными, фатальными. Христианский Бог был близок. Хоть рукой щупай. Леность — наглое уныние перед лицом Господних благих намерений — была смертным грехом.

Возможно, будущее Лености за прегрешениями против силы, которая ныне, похоже, определяет нашу жизнь, — против техники. Упорствуя в своем луддистском унынии, невзирая на добрые намерения техники, мы будем сидеть по уши в виртуальной реальности, мрачно отказываясь раствориться в ее праздных одноразовых фантазиях — пусть даже они рассказывают о старых добрых рыцарях-суперменах Лености былых времен, об их ленивых, но жестоких схватках с беспощадными злодеями из полиции по борьбе с ленью.

«Иностранная литература» 1996, №3 (Перевод с английского С.Силаковой)

Monday, September 15, 2014

Staycation

В этом году мы были “on staycation”!
Staycation - относительно новое слово полученное из двух: 'stay' и 'vacation', что, согласно словарю, является альтернативой дорогому и стрессовому путешествию за пределы страны, и что не исключает а, наоборот, предполагает посещение местных достопримечательностей. Чем мы с удовольствием и занимались!

источник

Wednesday, September 10, 2014

мертв, что означает — свободен/ Ray Bradbury - The Lost City of Mars

Я понимаю, — задумчиво протянул поэт. — Я начинаю понимать, что это такое и для чего это нужно; это нужно для таких, как я, несчастных, неприкаянных идиотов, запутавшихся и отчаявшихся, брошенных матерями сразу же после родов, обвиняемых во всех смертных грехах и сходящих с ума от желания умереть, им все время причиняют боль, вся душа в шрамах, постоянное недовольство жены, но одно очевидно - мы хотим умереть, мы хотим, чтобы нас убили; вот для чего это нужно, быстрое и удобное исполнение желания. Так исполни его, машина, помоги мне, прекрасное, замечательное создание. Возьми меня, смерть! Я тот, кто тебе нужен.

...И за три часа этого шумного веселья разбились вдребезги двести машин, столкнулись двадцать поездов, разлетелись на куски десять планеров, взорвались сорок ракет, и он отдал свою грешную душу на этом празднике независимости от смерти, как межпланетный корабль, летящий со скоростью триста двадцать тысяч километров в час, врезающийся в железный метеорит и в фейерверке искр отправляющийся в ад.

В общей сложности за этот небольшой промежуток времени он умирал и оживал, должно быть, немногим менее пятисот раз.
Когда все закончилось, он по-прежнему сидел в машине, руки не касались руля, ноги — педалей.
Просидев так с полчаса, он начал смеяться. Откинув голову, он издавал боевые кличи. Затем вылез из машины, встряхивая головой, пьяный как никогда, на самом деле пьяный, и он знал, что так будет вечно и он больше никогда не притронется к спиртному.

— Я наказан, — думал он, — наконец-то я действительно наказан. Мне на самом деле причинили боль, настоящую боль, и не один раз, и я больше никогда не захочу этого, не захочу смерти, оскорблений, ран и даже простой обиды. Благослови, Боже, гений человека, изобретателя таких машин, которые позволяют избавиться от вины и, наконец, освободиться от того, что омрачает жизнь и лежит камнем на душе.

... наконец-то я действительно мертв. Что означает — свободен.

Рэй Брэдбери «Пропавший марсианский город»

Brothers and sisters in old age, sickness, and death

One of the ways that monks address a group of people in Thailand is by saying: ‘Brothers and sisters in old age, sickness, and death.’ It is interesting to think we are all brothers and sisters because we all share the same—old age, sickness, and death. Suffering, loss of the loved, being irritated by being with the unloved, and wanting something we don’t have—everybody shares these things whether they are African, South American, Australian, or anything else.

...Buddhism is not a brainwashing or conditioning type of teaching. One is not being asked to adopt Buddhist ideas, or say all the right Buddhist things, or wear Buddhist clothes (even though I do). It is not a reconditioning process; it is mindfulness, awareness, letting go of conditioning. For me, Buddhism is reminding myself of the great gift I have every moment of that pure presence, the ability to be fully present.

source

Sunday, September 07, 2014

You Are Going to Die

Plenty of people before me have lamented the way that we in industrialized countries regard our elderly as unproductive workers or obsolete products, and lock them away in institutions instead of taking them into our own homes out of devotion and duty. Most of these critiques are directed at the indifference and cruelty thus displayed to the elderly; what I wonder about is what it’s doing to the rest of us.

Segregating the old and the sick enables a fantasy, as baseless as the fantasy of capitalism’s endless expansion, of youth and health as eternal, in which old age can seem to be an inexplicably bad lifestyle choice, like eating junk food or buying a minivan, that you can avoid if you’re well-educated or hip enough. So that when through absolutely no fault of your own your eyesight begins to blur and you can no longer eat whatever you want without consequence and the hangovers start lasting for days, you feel somehow ripped off, lied to. Aging feels grotesquely unfair. As if there ought to be someone to sue.


We don’t see old or infirm people much in movies or on TV. We love explosive gory death onscreen, but we’re not so enamored of the creeping, gray, incontinent kind. Aging and death are embarrassing medical conditions, like hemorrhoids or eczema, best kept out of sight. Survivors of serious illness or injuries have written that, once they were sick or disabled, they found themselves confined to a different world, a world of sick people, invisible to the rest of us. Denis Johnson writes in his novel “Jesus’ Son”: “You and I don’t know about these diseases until we get them, in which case we also will be put out of sight.”

My own father died at home, in what was once my childhood bedroom. He was, in this respect at least, a lucky man. Almost everyone dies in a hospital now, even though absolutely nobody wants to, because by the time we’re dying all the decisions have been taken out of our hands by the well, and the well are without mercy. Of course we hospitalize the sick and the old for some good reasons (better care, pain relief), but I think we also segregate the elderly from the rest of society because we’re afraid of them, as if age might be contagious. Which, it turns out, it is.

...Another illusion we can’t seem to relinquish, partly because large and moneyed industries thrive on sustaining it, is that with enough money and information we’ll be able to control how we age and die. But one of the main aspects of aging is the loss of control. Even people with the money to arrange to age in comfort can die in agony and indignity, gabbling like infants, forgetting their own children, sans everything. Death is a lot like birth (which people also gird themselves for with books and courses and experts) — everyone’s is different, some are relatively quick and painless and some are prolonged and traumatic, but they’re all pretty messy and unpleasant and there’s not a lot you can do to prepare yourself.

I’m not trying to romanticize the beauty of osteoporosis, the wisdom of Alzheimer’s or the dignity of incontinence. More than one old person has ordered me, “Do not get old.” They did not appear to be kidding.

But we don’t have a choice. You are older at this moment than you’ve ever been before, and it’s the youngest you’re ever going to get. The mortality rate is holding at a scandalous 100 percent. Pretending death can be indefinitely evaded with hot yoga or a gluten-free diet or antioxidants or just by refusing to look is craven denial.

You Are Going to Die - By Tim Kreider

Extracts, full text

UDP Полный текст в моём переводе на русск. яз.: Вы непременно умрете

Saturday, September 06, 2014

Праздность — одно из самых важных занятий в жизни/ Idleness is Bliss and Necessity

Книга американского ученого Эндрю Смарта «О пользе лени. Инструкция по продуктивному ничегонеделанию».
Autopilot: The Art and Science of Doing Nothing Paperback – by Andrew Smart
Обложки Нью-Йоркера добавлены автором блога,
источник: Illustrations

Автор обосновывает право человека на праздность, обращаясь в первую очередь к аргументам из области нейрофизиологии. Именно в моменты нашего безделья нейроны способны порождать наиболее глубокие и творческие мысли.

Этот Эндрю Смарт покусился на святое. Он ставит под сомнение необходимость успевать как можно больше. Его книга посвящается всем невротикам нашего времени. Всем тем, кто заполняет свою жизнь бурной деятельностью и каждую минуту простоя считает преступлением. Она посвящается всем нам.
Мы просыпаемся и, еще не оторвавшись от подушки, просматриваем деловую почту. Мы завтракаем и отвечаем на письма.
Мы едем в автобусе и редактируем тексты.
Всё вокруг заставляет нас работать как можно больше.
Этому нас учили родители. К этому нас принуждали учителя, готовые влепить двойку только за то, что ты смотришь в окно, а не записываешь в тетрадку свойства жирных кислот. Нас учит этому христианская мораль и индустриальные ценности. Им на помощь приходят неврозы.
Дела обеспечивают контакт с жизнью, а потом заменяют саму жизнь. Когда ты вечно занят, исчезает страшный вопрос об осмысленности твоего существования.
Наша жизнь распланирована по минутам: встреча, лекция, совещание, написать отчет, отправить письмо, провести переговоры, потом снова встреча, снова совещание…
Когда какое-то количество писем и отчетов вдруг в сутки не умещается, мы отправляемся на курсы тайм-менеджмента или покупаем книжку в духе «Как запихнуть тысячу дел в 24 часа». Мы тратим часы и сутки на освоение методик управления временем. И снова ничего не успеваем. И снова десять минут безделья оцениваются нами как самый страшный грех, на фоне которого лжесвидетельство и прелюбодеяние воспринимаются как невинная забава.

Работа заполняет всю нашу жизнь. Благодаря планшетам, ноутбукам и смартфонам мы можем трудиться всегда и везде. Даже закрывшись в сортире, мы вполне можем составлять корпоративные отчеты. А вскоре нам и гаджеты станут не нужны. Интерфейсы будущего позволят набирать текст или редактировать таблицы одной лишь силой мысли. Тогда мы окончательно лишимся повода отлынивать от работы.

Праздность перестала быть привилегией высшего класса. Чем круче должность, тем больше заполнено время. Мы с отвращением взираем на подчиненного, который рискнул позволить себе пять минут безделья. «Та-а-ак… А почему это мы не работаем? У нас что, все дела сделаны?» — кричим мы, демонстрируя высочайший уровень корпоративной этики. Избавить от бесконечной череды дел может разве что могила. И то, подозреваю, скоро люди будут приходить на кладбища, дабы напомнить покойным о необходимости посетить совещание или сдать отчет.
Мы работаем, работаем, работаем… Еще бы, ведь это символ успешной насыщенной жизни. А потом валимся в изнеможении и затыкаем свой уставший до бесполезности мозг жвачкой из сериалов, новостей и глупых картинок в социальных сетях.
Времени подумать нет совсем.
Есть байка о знаменитом физике Резерфорде. Однажды вечером ученый зашел в лабораторию. Хотя время было позднее, он застал там одного из учеников. — Что вы делаете здесь в этот час? — спросил Резерфорд. — Работаю, — ответил юноша. — А что вы делаете днем? — Работаю, разумеется, — отвечал ученик. — И утром тоже работаете? — Да, профессор, и утром работаю, — подтвердил ученик, рассчитывая на похвалу. Резерфорд помрачнел и раздраженно спросил: — Послушайте, а когда же вы думаете?!

Собственно, об этом и книга Эндрю Смарта. О том, что мозгу надо дать перерыв, чтобы он смог думать по-настоящему. Отрывки из книги:

*
«Праздность — одно из самых важных занятий в жизни, и я надеюсь убедить в этом своих читателей. Да, во всем мире растет количество рабочих часов, а в каждой книге по организации времени нам твердят, что мы можем и должны успевать больше. Но мое послание прямо противоположно. Мы должны делать меньше: по сути, мы должны лениться. Данные нейронаук говорят о том, что нашему мозгу нужен отдых, и немедленный».

*
«В жизни кроманьонца было больше досуга, чем труда. Тогда работа заключалась в охоте и собирательстве. Считается, что именно способность кроманьонца быть праздным привела к творческому буму в человеческой эволюции. С точки зрения биологии наш мозг практически идентичен мозгу древнего человека. Когда удовлетворены базовые потребности — в еде, укрытии, защите от ненастья и опасностей, — работать уже не нужно».

*
«Можно проследить истоки современной одержимости работой и эффективностью в заблуждении Лютера о том, что бедность проистекает из лености, а не из сложных социоэкономических обстоятельств. Лень стала считаться злом. А изучай Лютер социологию, наш ежегодный отпуск мог бы длиться больше двух недель».

*
«Когда дети начинают ходить в школу, и даже раньше, родители наполняют их жизнь потоком занятости: спортивные, музыкальные школы, курсы китайского языка с погружением в среду, летние лагеря, волонтерская деятельность вроде приготовления бесплатных обедов для бездомных, уроки верховой езды, театральные, математические и прочие научные кружки. Некоторые родители будто втайне боятся, что у детей останется время, чтобы шастать без дела и, собственно, быть детьми. Взрослые вынуждены работать всё дольше — порой просто чтобы сохранить прежний доход. И обрушивают на детей нескончаемый вал занятий, заглаживая вину за свое отсутствие в их жизни».

*
«В буддизме монахи учатся умиротворению. Но западное общество внушает нам, что каждый миг должен быть наполнен активностью. В самом деле, в США быть максимально занятым — чуть ли не нравственный долг.
Разумеется, США не одиноки в этой одержимости: японцы даже придумали слово “кароши”, которое означает “смерть от переутомления на работе”».

*
«Научное понимание мозга несовместимо с лютеранским или христианским взглядом на человека, а также с нашей рабочей этикой. Наша хваленая рабочая этика, как и рабство, — культурный институт, который возник из общепринятого, но ошибочного представления о человеке».

*
«Увеличение рабочих часов особенно изумляет вкупе с недавним взрывом популярности темы тайм-менеджмента — книг о том, как “сделать всё прямо сейчас”, и соответствующих тренингов. В онлайн-магазине Amazon я насчитал 95 000 книг по тайм-менеджменту. Нужно очень хорошо распоряжаться своим временем, чтобы прочесть их все».

*
«В знаменитой серии экспериментов стэнфордский профессор социологии Клиффорд Нэсс пытался выяснить, как некоторым удается делать несколько дел одновременно. Профессор Нэсс восхищался коллегами и друзьями, которые утверждали, что могут болтать с тремя людьми, при этом отвечая на письма и лазая по сайтам. В одном исследовании он быстро показывал на экране два красных треугольника, окруженных двумя, четырьмя или шестью синими прямоугольниками, людям, увлекающимся многозадачностью, и тем, кто любит делать только одно дело за раз. Потом он предъявлял им похожую картинку, на которой положение красных треугольников было уже слегка иным. Людей просили не обращать внимания на синие фигуры и оценивать, изменилось ли положение красных. Нэсс обнаружил, что люди, которые обычно не разбрасывались, легко выполняли задание. А результаты “многозадачных” были катастрофически низкими. Они оказались неспособны отбрасывать лишнюю информацию, поскольку их внимание было перегружено задачами, которые перед ними не ставились. Психиатр Эдвард Хэллоуелл назвал это стабильным дефицитом внимания, и эта черта возникает у всех людей с хронической многозадачностью.
Он также полагает, что современная рабочая среда способствует развитию этой патологии, и люди, которые обычно довольно успешны, начинают испытывать трудности при упорядочивании заданий, легко отвлекаются и становятся рассеянными. Нынешние информационные работники отвлекаются в среднем каждые три минуты — на сообщения, письма, звонки. В итоге примерно 25–50% рабочего времени уходит на то, чтобы вспомнить: “На чем это я остановился?”
Исследование Intel показало, что из-за таких прерываний компания ежегодно теряет миллиарды долларов. Современные технологии буквально нас оглупляют».

*
«Мобильные устройства круглосуточно семь дней в неделю обеспечивают нас уведомлениями о работе. Физически не осталось таких мест, где мы не можем работать. Разум никогда по-настоящему не отдыхает. Современный информационный работник всегда на посту. С точки зрения капиталистических инвесторов, страх проиграть в бесконечном состязании эффективней довлеющих над работниками начальников. Одержимость работой — разновидность внешне навязанного порядка, будь то расписание, список дел, рабочий процесс, бессодержательные проекты и техники управления временем или требования заказчика, который хотел получить желаемое еще полгода назад. Мы должны спросить себя, зачем и для кого мы столько работаем

*
«Вспомните: в мозге сто миллиардов нейронов, соединенных двумястами триллионами синапсов. Его деятельность регулируется удивительным оркестром электрической активности, синхронизирующей и десинхронизирующей отдельные нейроны и целые области мозга для создания сложной гармонии, которая позволяет нам быть людьми.

У нашего мозга тоже есть автопилот. Он включается, когда мы погружаемся в состояние покоя, ослабляя “ручное управление” своей жизнью. Он в курсе, куда мы в действительности хотим пойти и что делать. Но единственный способ узнать, что известно нашему автопилоту, — перестать управлять “самолетом” и позволить программе вести нас. Как летчикам, устающим вести борт вручную, нам всем нужно отдыхать и чаще доверяться автоматике.

Мысли, которые приходят на ум в периоды безделья, зачастую поднимаются из глубин бессознательного и не всегда бывают приятными. Однако мозг привлекает наше внимание неспроста. Благодаря бездействию великие идеи, погребенные в бессознательном, получают шанс проникнуть в сознание».

*
«Позволяя мозгу отдыхать, мы даем ему возможность задействовать механизмы нелинейности и случайности, усилить его естественную склонность объединять образы восприятия и памяти в новые представления. Легенды о писателях и художниках вторят недавним психологическим исследованиям: чтобы раскрыть творческий потенциал мозга — эту сложную нелинейную систему, — нужно разрешать себе долгие полноценные периоды праздности. Отдых столь же важен для здоровья мозга, как и направленная умственная деятельность, а то и важней».

*
«Ньютон не зарывался в бумаги и не рвал на себе волосы в страхе перед надвигающимся сроком сдачи проекта, пытаясь понять, почему предметы падают на землю, а планеты вращаются вокруг Солнца. И специалист по продуктивности не заглядывал Ньютону через плечо, дабы проверить, эффективно ли он работает. Зато мы можем вообразить ученого на отдыхе летним вечером в саду: тихо щебетали птицы, шелестела листва на ветру, он прикрыл глаза или рассеянно оглядывал двор».

*
«По легенде, именно нежась в постели и наблюдая за мухой на потолке, Декарт, обычно встававший рано, придумал оси “X” и “Y”, которые составляют систему координат и отравляют сегодня жизнь столь многим школьникам, бессонными ночами зубрящим ее свойства. Выдающиеся открытия в науке и величайшие произведения искусства — словом, многие гениальные идеи в истории — не всегда оказывались результатом ревностного упорного труда. Скорее, внезапные вспышки вдохновения или озарения доносятся до нас, по изящному выражению Рильке, как “последние отзвуки мощной волны, которая зарождается в нас в период праздности”. Похоже, тому есть нейрофизиологическое объяснение».

*
«“Сеть состояния покоя”, или “сеть пассивного режима работы мозга”, была открыта неврологом Маркусом Райхлом из Университета Вашингтона в Сент-Луисе в 2001 году. Эта сеть включается, когда мы бездействуем. Райхл заметил, что, когда участники его экспериментов лежали в томографе и выполняли сложные задания на мышление, активность некоторых участков мозга снижалась. Он удивился, ведь раньше считалось, что при решении таких задач активность мозга должна лишь нарастать относительно других заданий или базового уровня. И Райхл решил изучить, как ведет себя мозг между экспериментальными заданиями. Исследователь обнаружил особую сеть, активность которой увеличивалась, когда люди отключались от внешнего мира. Когда нужно выполнить скучное задание в эксперименте с ФМРТ (функциональной магнитно-резонансной томографией), например, запомнить список слов, некоторые зоны мозга становятся более активными, а другие — менее. Тут нет ничего необычного. Однако если человек просто лежит в томографе, закрыв глаза или уставившись в экран, мозговая деятельность не снижается. Просто зоны активности меняются местами. Та, что подавляется во время заданий, включается при отдыхе. Это сеть состояния покоя.
С тех пор были опубликованы сотни статей по исследованиям мозговой активности во время отдыха. Открытие сети пассивного режима работы мозга произошло совсем недавно и вызвало много восторгов и споров. Его сравнивали с обнаружением во Вселенной вездесущей темной материи. Нам становится неуютно от одной только мысли, что “темная сторона силы”, о которой мы почти ничего не знаем, может существовать на самом деле. Точно так же жутковато сознавать, что наш мозг работает, пока мы просто сидим, вперившись в пустоту».

*
«Идею о сети состояния покоя трудно принять многим психологам и нейрофизиологам, ведь фундаментальная посылка нейропсихологии мышления состоит в том, что, если не стимулировать мозг внешним сигналом, любая фиксируемая мозговая активность — всего лишь шум.

...Но, похоже, мозг вовсе не ждет очередной стимуляции. Скорее, он постоянно и спонтанно активен. Он поддерживает работоспособное состояние, объясняет, отвечает, предсказывает. По сути, мозг использует больше сил для спонтанной внутренней деятельности, чем для выполнения специфических задач, таких как помножить восемь на семь или заполнить ячейки в электронной таблице».
see also: Beyond the Brain
*
«Пока вы нежитесь в постели, позволяя мыслям бродить свободно, — или, говоря корявым языком нейрофизиологии, у вас наблюдаются мысли, независимые от внешних стимулов (Stimulus Independent Thoughts), — ваш мозг становится более организованным, чем когда вы пытаетесь сконцентрироваться на какой-то задаче вроде цветового кодирования календарика Outlook.
Итак, когда вы отключаетесь от внешнего мира, информация начинает передаваться по узлам сети пассивного режима работы мозга. Где именно находится и из чего состоит сеть пассивного режима работы мозга? Она начинается в заднесрединной, переднесрединной и боковых участках теменной зоны. Конкретные зоны, которые входят в сеть пассивного режима работы мозга: срединная префронтальная кора, передняя поясная кора, предклинье, гиппокамп и боковые участки теменной коры.

Мы все еще не оценили до конца важность того факта, что сеть пассивного режима работы мозга состоит из крупных узлов. Поскольку информация рассредоточена по мозгу, узлы мозговой сети играют решающую роль в ее эффективном притоке в сознание и выводе из него. Узловая структура нашей мозговой сети позволяет практически моментально воссоздавать воспоминания, когда они оказываются в поле сознания».
*
«Единственный способ достичь оптимального уровня работы сети — встать, найти мягкую подушку, устроиться поудобнее и забыть о целенаправленной деятельности. Наслаждаясь произведениями искусства, слушая любимую музыку, рисуя для души, можно облегчить этот процесс. К сожалению, в Америке лень принято порицать, и все знают, как окружающие воспримут такой поступок. Нужно научиться принимать, защищать и требовать права на праздность как на необходимое условие благополучной жизни и здорового общества, а также признавать, что ошеломляющие озарения, которые снисходят на тех, кто обладает особенно развитой сетью пассивного режима работы мозга, не исключения из правил, а норма».

*
«Идея самоорганизации противоречит механистическому пониманию причинности. Здравый смысл говорит нам: порядок привносится извне некой разумной силой, он не может возникнуть спонтанно. Но это не так. Чем бы ни являлась система — отдельным человеком, целым обществом или климатом, — для стабильности ей необходимо оставаться в определенных рамках. Поэтому людям так нужна праздность: она позволяет возвращаться к так называемой стабильной динамике. Общение миллиардов отдельных нейронов, объединенных триллионами связей, дает нам возможность бесконечного творчества. Потому колония муравьев гораздо более изобретательна и адаптивна по сравнению с отдельной букашкой».

*
«Я хочу предложить нечто радикальное: так как наша социальная система основывается на убежденности большинства в фундаментальной необходимости работы, резкое увеличение праздности, абсентеизм, бездеятельность и отрицание трудолюбия могут оказаться самым эффективным способом позитивных социальных и политических изменений. Разумеется, важно, чтобы люди могли позволить себе достойное жилье, еду, медицинскую помощь для себя и своих семей. Однако большая часть рабочих мест существует лишь для того, чтобы узкая группа людей могла богатеть, увеличивая свои относительные привилегии. Большинство людей не имеют возможности осознанно выбирать вид и степень занятости, а поступив на работу, вынуждены подчиняться диктату индустрии тайм-менеджмента касательно того, как им применять свои навыки.
Штука в том, как создать настоящее посттрудовое общество, которое поистине освобождает человеческий дух. Хотя путь к нему неочевиден, я верю, что ответы роятся в миллиардах праздных умов, и самому выдающемуся из нас еще предстоит осознать, что в действительности нам нужно остановиться, нам нужен отдых, бесценная возможность не делать вообще ничего».

источник

Thursday, September 04, 2014

Ю. Лотман о Пушкине/ Lotman about Pushkin - misc

Замыслы гения
(Известия. 1986. 28 дек.)

Пушкина у нас читают и любят. Читают стихи и прозу, поэмы и драмы. В последнее время все чаще массовый, непрофессиональный читатель берет в руки дневники поэта, его интимную переписку, биографические документы. Это, конечно, хорошо. Однако не следует забывать, что все наследие поэта делится на две части. Первая — это то, что сам Пушкин предназначал для чтения современниками, потомками, нами. Вторая заключает в себе то, что нужно для понимания первой. Иногда возникает смещение: все, что касается Пушкина, настолько захватывающе интересно, что вторая часть наследия приобретает для массового читателя как бы самостоятельную ценность и даже начинает теснить первую.
Читатель, который довольствуется усвоенными со школьной скамьи утверждениями о том, что «Евгений Онегин был лишним человеком», с жаром рассуждает о «донжуанском списке» Пушкина или спорит о том, хорошо ли повели себя друзья Пушкина накануне дуэли.

Трудность, однако, состоит в том, что не всегда бывает просто определить, где проходит черта, которая делит наследие поэта на творческую часть и часть, объясняющую творчество. Более того, порой одни и те же тексты в зависимости от нашего угла зрения могут оказаться то по одну, то по другую сторону этой черты.

Но взглянем на дело несколько иначе. Поставим вопрос так: равен ли Пушкин своему полному собранию сочинений, все ли он написал, что мог и хотел написать? Не бросает ли ненаписанное или отброшенное отсвет на смысл законченного? Нужно ли нам, например, знать дороги, по которым автор не захотел пойти, хотя и мог? Например, работая над седьмой главой «Евгения Онегина», Пушкин полностью отбросил замысел включить в нее «Альбом Онегина». А между тем в нем содержалось оправдание героя и, в частности, слова, сказанные ему умной женщиной:
И знали ль вы до сей поры,
Что просто — очень вы добры?
Пушкин колебался. Сначала написал: «Что очень были вы добры», но вычеркнул. Был добр, но сделался злым; был и остался в сущности очень добрым, — Пушкин искал. В конце концов поэт предпочел противоположный путь: седьмая глава романа содержит самые разоблачительные характеристики героя. Но уничтожает ли это интерес к колебаниям, которые испытывал автор? Не свидетельствует ли о том, что этот скрытый мотив в романе сохранился, столь же неожиданная оценка Базарова другой женщиной: «Я вам доверяю, потому что в сущности вы очень добры»? Тургенев, видимо, не знал отброшенных Пушкиным строк, хотя они и были в руках его приятеля П. Анненкова; но он был внимательнейшим читателем «Евгения Онегина» и улавливал не только то, что лежит на поверхности.

Пушкин развивался стремительно. Гений его обгонял его собственные замыслы. Поэтому весь его творческий путь как бы уставлен обломками незавершенных произведений, планами ненаписанных, начатых или только задуманных поэм, драм или повестей. Это были навсегда оставленные или просто отложенные про запас мысли, которым еще предстояло дозреть.

В нескольких строках начертаны основные пути познания: эксперимент, основанный на пробах и ошибках, гений, имеющий смелость мыслить парадоксально, и, наконец, случай, вносящий в процесс познания необходимую непредсказуемость.
Круг пушкинских замыслов так широк, что вся последующая русская литература так или иначе с ними соотносилась, продолжая и как бы реализуя (часто в форме отрицания, спора, глубоко творческих преображений) намеченный им путь духовного развития.
Насколько Пушкин созвучен нашему времени и в какой мере мы умнеем, общаясь с ним, можно показать на одном примере. В 1937 году отмечалась столетняя годовщина со дня смерти поэта. Дата эта дала обильную жатву исследований о Пушкине. Следует отметить, что тогда в науке о Пушкине сосредоточились уникальные силы. Перечень блестящих имен и выдающихся работ занял бы слишком много места. Но если начать перечитывать литературу юбилейного года подряд, ориентируясь на массовый ее уровень, то вырисуется такая картина: исследователь чувствует себя несколько умнее того материала, который он исследует (например, Пушкина). Он «вскрывает» противоречия его творчества, указывает, где Пушкин объективно правдиво отразил общественную борьбу своего времени или предшествующих эпох (например, в «Скупом рыцаре» — эпоху первоначального накопления), а где он, в силу исторической ограниченности своего мировоззрения, не понял то, что авторы докторских диссертаций, «на все проливающих свет» (выражение Б. Пастернака), прекрасно поняли. Такой взгляд не был случайностью, он имел параллель в отношении к природе, в которой также видели что-то недостаточно хорошо устроенное и менее «умное» те, кто брался переделывать ее, игнорируя глубокие функциональные связи и не желая их понимать. Сейчас же в пушкиноведении произошел, еще научно не реализованный, сдвиг в психологии исследователей: никому не придет в голову «учить» Пушкина. Пушкин, как и во времена Островского, продолжает идти впереди, продолжает учить нас, в том числе и его исследователей. А нам предстоит, внимая умному собеседнику, учиться и, стараясь все глубже его понимать и овладевая трудным делом самостоятельного мышления, по словам Островского, «восхищаться и умнеть».

*
«Пушкин притягивает нас, как сама жизнь»

Не сетуйте: таков судьбы закон; 
Вращается весь мир вкруг человека, — 
Ужель один недвижим будет он? —
вот ответ на вопрос: «Меняется ли отношение к Пушкину в течение жизни?»
Меняется мир, вместе с ним меняется и человек. Меняется не только наш взгляд и мы сами, меняется и Пушкин. Многогранный, сложный, объемный мир не укладывается в слово и даже во многие слова.

Приведу пример. Те, кто бывал в Эрмитаже и видел скульптуру Вольтера работы Ж.-А. Гудона, знают о ее удивительном свойстве. Когда вы обходите ее, у скульптуры меняется выражение лица. Вы видите, как Вольтер плачет, издевается, смотрит на мир трагически и задыхается от смеха. Казалось бы, мрамор недвижим, но меняется наша точка зрения и меняется лицо скульптуры. Точно так же, когда мы обходим мир, он меняется. Не только мы меняемся перед лицом мира, но и мир меняется перед нашим лицом.

Одна из замечательных особенностей Пушкина — способность находиться с нами в состоянии диалога. Вы можете сказать: как же так? Его книги напечатаны, страницы зафиксированы, буквы сдвинуть с места нельзя. А меж тем система, которую Пушкин создал и запустил в мир, — это динамическая структура, она накапливает смысл, она умнеет, она заставляет нас умнеть, она отвечает нам на те вопросы, которых Пушкин не мог знать. Эта система — сам поэт. Поэтому в том, что он меняется перед нашим взглядом, нет ничего удивительного: в этом его жизненность. Любое сложное, богатое произведение искусства тем и отличается от других созданий человеческих рук, что обладает внутренней динамикой.

Когда вы имеете дело с гениальным человеком, вы никогда не сможете очертить до конца возможности его будущего. Замечательно об этом сказано в набросках романа Л. Толстого о декабристах. После возвращения из Сибири в Москву одному из декабристов жена говорит замечательные слова: «Я могу предсказать, что сделает наш сын, а вот ты еще можешь меня удивить». Вот эта способность удивлять — свойство гения. Гений — это не только романтическое и красивое слово, это довольно точное понятие. Гений отличается от других одаренных людей высокой степенью непредсказуемости. Это свойство гениальности в высшей степени присуще Пушкину. Из-за его ранней гибели, трагических обстоятельств обрыва его творчества, невозможно представить, что бы он мог сделать, если бы прошел по жизни еще шаг, два, десять...

Очень интересно, что его друг Баратынский, сам гениальный поэт, после гибели Пушкина получивший доступ к его рукописям, пишет о них своей жене поразительные слова: «Все последние пьесы его отличаются, чем бы ты думала? Силою и глубиною!» И дальше замечательная фраза: «Он только что созревал». [Баратынский Е. А. Письмо А. Л. Баратынской от 6 февраля 1840 г.]
Что это значит? Совсем не то, что он был незрел до этого, а то, что пришла вторая, третья — новая зрелость. Это тоже одна из особенностей Пушкина — обретать новую зрелость. В очень тяжелую для себя минуту, когда умер А. А. Дельвиг — единственный близкий друг из лицеистов (два других были в Сибири), он пишет П. А. Плетневу: «Но жизнь все еще богата; мы встретим еще новых знакомцев, новые созреют нам друзья <...> мы будем старые хрычи, жены наши — старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, веселые ребята; а мальчики станут повесничать, а девчонки сентиментальничать; а нам то и любо». Эти строки говорят о том, какой необыкновенной силой принятия жизни обладал сам поэт.

Пушкин притягивает нас, как сама жизнь. Он способен подняться до понимания поэзии болезни, помогая ее пережить:
Как это объяснить? Мне нравится она,
Как, вероятно, вам чахоточная дева
Порою нравится. На смерть осуждена,
Бедняжка клонится без ропота, без гнева,
Улыбка на устах увянувших видна;
Могильной пропасти она не слышит зева;
Играет на лице еще багровый цвет.
Она жива еще сегодня, завтра нет.
Под этими строками мог подписаться любой декадент. Но у Пушкина в этих строках притягивает здоровье в интонации. Ведь стихи говорят разными голосами. Помните у Жуковского — «И лишь молчание понятно говорит» [Жуковский В. А. Невыразимое (Отрывок)]? У Пушкина интонация не болезни, у него сила принятия болезни как формы жизни, принятие жизни и в ее трагических проявлениях. Эта как бы сопричастность здоровью — тоже поразительное свойство Пушкина. Особенность глубоких вещей, в том числе и пушкинских текстов, в том, что каждый берет от них столько, сколько может вместить. Так было и будет всегда. Сегодня много говорят о том, что наступило трудное время. За этими словами стоит иждивенчество — сделайте мне легкое время и я тоже буду честный человек. Что значит трудное время? А когда оно было легким? Разве у Пушкина было легкое время? Для мужества, для работы, для добра — всегда его время. Как отзовется то, что мы делаем сегодня, — очень трудно сказать. Делаем, как можем. И да не будет нам сказано, что мы сидели сложа руки, когда надо было дело делать.

*
Одно из великих свойств Пушкина состояло и состоит в том, что он задал уровень русской культуры. И каждый раз, когда мы оказываемся в состоянии застоя, Пушкин, как барометр, его регистрирует.
Пока мы будем ориентироваться на высокий уровень нашего наследия, будет надежда, будут предпосылки движения вперед.

Литература создана, чтобы люди учились думать. Читая, учились читать. Понять «Евгения Онегина», не зная окружающей Пушкина жизни — от глубоких движений идей эпохи до «мелочей быта», — невозможно. Роман живет неисчислимыми связями, намеками, ассоциациями, сцеплениями смыслов, неминуемо ускользающих от читателя, который впервые прикасается к пушкинскому тексту. Слова все те же, а смысл давно изменился. Понятия чести, смерти, даже старости и молодости не те, что в пушкинскую эпоху. Мы подставляем свои, сегодняшние, и думаем, что читаем и понимаем Пушкина. Надо воскресить смысл слов — «дуэль», «мазурка», «бал»...

Работа такого рода — популяризация — трудный жанр. Очень сложно упростить тип разговора, не упрощая содержания. Ломоносов однажды заметил: ясно говорят, когда ясно понимают. С массовым читателем может говорить только очень квалифицированный автор. Я долго считал себя не готовым к такой работе. И пришел к ней во многом через исследования специального характера, предназначенные для малотиражных изданий — в 500-1000 экземпляров.

Жизнь Пушкина — это одно из его произведений. А каждое его произведение обязано преодолению — настроения, окружения, оно неотделимо от сопротивления материала. Мы усвоили, что человек зависит от исторических условий, что он продукт среды или представитель ее. Но с продукта и спроса нет. Бильярдный шар не отвечает за то, что он катится — или не катится — в лузу. А человек может выбирать. У гения — у Пушкина — большой выбор. Чем труднее обстоятельства, тем больше выбор. Работать с гранитом труднее, чем с глиной, но скульптор выбирает гранит. Творчество всегда есть умножение возможностей выбора. Пушкин постоянно преобразует судьбу. Кажется, что судьба ему подыгрывает, ворожит. Он никогда не был несчастным. Он был одним из самых счастливых людей в России, он творил свободу из неволи. Пушкин всегда и всюду торжествовал над обстоятельствами, и в 1836 году тоже.

**
«Личность и творчество Ю. М. Лотмана». Борис Егоров:

Ю. М. написал о Пушкине несколько десятков статей, каждая из которых содержит открытия и заслуживает особого анализа. А вершинами его пушкинианы являются три книги:
«Роман в стихах Пушкина “Евгений Онегин”. Спецкурс. Вводные лекции в изучение текста» (1975),
«Роман А. С. Пушкина “Евгений Онегин”. Комментарий. Пособие для учителя» (1980; 2-е изд. — 1983),
«Александр Сергеевич Пушкин. Биография писателя. Пособие для учащихся» (1981; 2-й завод — 1982; 2-е изд. — 1983).
Первая книга, выпущенная Тартуским университетом, напечатана всего в 500 экземплярах, зато две следующих, изданных ленинградским «Просвещением», вышли в свет в небывалых количествах: биография — тиражом в миллион экземпляров, комментарий — 550 тысяч.

Около ста страниц книги Ю. М. занимает «Очерк дворянского быта онегинской поры». В этом разделе на обширном и, как правило, свежем, прежде не привлекавшемся для этой цели материале освещены вопросы дворянского хозяйства, образования, службы, воспитания девушек, плана и интерьера помещичьего дома, быта в столице и провинции, развлечений, почтовой службы и т. д. Однако весь этот материал тесно связывается с духовным миром, нравственными, идейными представлениями. Так, например, в книге подробно рассматриваются нормы и правила русской дуэли. Автор убедительно показывает, что без понимания ряда специфических и довольно тонких аспектов этого вопроса весь эпизод с дуэлью остается непонятным или, что еще хуже, понимаемым превратно. А изложение правил дуэли включается автором в более общие рассуждения о нормах поведения человека онегинской среды, о сложности понятия чести. Без знания всего этого читатель не поймет хода и смысла дуэли (современный читатель часто склонен рассматривать дуэль как простое убийство, в чем он неожиданно сближается с правительственной точкой зрения от Петра I до Николая Павловича).

Главная ценность лотмановской биографии Пушкина, как и комментария к «Евгению Онегину» — осмысление фактов, приведение их в систему.
Прежде всего, книга пронизана историзмом. Ю. М. любит, следуя доброй традиции XVIII века, употреблять для особенно ответственных и ценных понятий заглавные буквы: Культура, История, Дом, Свобода, Власть и т. п. В подражание этой манере можно было бы говорить о господстве Историзма в книге: пушкинская биография включена в большую Историю, русскую и европейскую, которая в свою очередь обусловила развитие определенных философских, нравственных, художественных принципов, повлияла на события, судьбы, характеры…

Одна из прекрасно разработанных в книге тем — Дом в жизни и творчестве Пушкина: отсутствие настоящего чувства дома в раннем детстве, замена его в лицейском братстве, мощные усилия зрелого человека создать свой собственный Дом. Так как этот Дом Пушкин организовал уже в позднюю пору жизни, то он, проникнутый историзмом, сознательно допускал и связь Дома с Историей. Однако «жестокий век» не остановился на той роли, которую ему в своих идеалах уготовил Пушкин, — быть лишь на пороге Дома, он нагло вломился внутрь, разрушил Дом и взял жизнь Поэта, пытавшегося и одиночку защитить свой Дом (несколько лет назад, защищая — тоже в одиночку — личное и государственное достоинство, героически погиб в схватке с фанатичной толпой Грибоедов).

Нельзя при этом не вспомнить другую главенствующую идею Лотмана, проведенную сквозь всю книгу: мысль о сознательном «жизнестроительстве» Пушкина: «Жить в постоянном напряжении страстей было для Пушкина не уступкой темпераменту, а сознательной и программной жизненной установкой»; Пушкин создал «не только совершенно неповторимое искусство слова, но и совершенно неповторимое искусство жизни»; «Пушкин всегда строил свою личную жизнь…».

«…в личном поведении Пушкин <…> испытывал неудержимую потребность игры с судьбой, вторжения в сферу закономерного, дерзости. Философия “примирения с действительностью”, казалось, должна в личном поведении порождать самоотречение перед лицом объективных законов, смирение и покорность. У Пушкина же она приводила к противоположному — конвульсивным взрывам мятежного непокорства. Пушкин был смелым человеком».

Книга просто насыщена афоризмами: «Пушкин в их кругу выделяется как ищущий среди нашедших»; «Поступок отнимает свободу выбора»; «История проходит через Дом человека»; «…ему нравилось течь, как большая река, одновременно многими рукавами <…> Его на все хватало, и всего ему еще не хватало».

Tuesday, September 02, 2014

Animals do Zazen Naturally, by Zen Master Kozan Kato

People who haven’t awakened to the true nature haven’t fulfilled their mission as humans. For other creatures, even insects, there is no need for awakening. They are nature as they are. Humans have fallen from their natural state because of delusion. So they awaken to their original nature that everything is one—to that original feeling.

The mission of humans is to cease producing the waves [of thought] that have occurred up until now as a result of egotism. When that is done, a human being is born for the first time; that is the definition of a human being. Without that experience, no matter how renowned or eminent one is, no matter how great one’s achievement in history is, one is after all a scoundrel, no different than the criminal [waiting to die] on the gallows. Without that [experience], no matter how respectable one may appear to be, everyone (excuse me for saying this), even the emperor, is a villain on the ­gallows. . . .

So we have to do zazen. It’s the most important thing in the life of a human being. Other animals are doing zazen naturally, so they don’t have to make a special effort. Even insects, bugs, and worms are all doing zazen.

Dogs and cats discriminate. They have true discrimination. Humans have deluded discrimination. Dogs, cats, and insects are hot when it is hot, cold when it is cold, but they don’t discriminate in delusion as ­humans do. Humans, too, if they practise zazen, will naturally attain this state.

[Extract from Living and Dying in Zazen: Five Zen Masters of Modern Japan, Arthur Braverman, 2003, courtesy of the author.]
source

Thursday, August 21, 2014

Умереть во всяком положении можно/ Aleksander Blok, letters

Матери. < 12–13 апреля 1909. Петербург>

Несчастны мы все, что наша родная земля приготовила нам такую почву — для злобы и ссоры друг с другом. Все живем за китайскими стенами, полупрезирая друг друга, а единственный общий враг наш — российская государственность, церковность, кабаки, казна и чиновники — не показывают своего лица, а натравляют нас друг на друга.

Изо всех сил постараюсь я забыть начистоту всякую русскую «политику», всю российскую бездарность, все болота, чтобы стать человеком, а не машиной для приготовления злобы и ненависти. Или надо совсем не жить в России, плюнуть в ее пьяную харю, или — изолироваться от унижения — политики, да и «общественности» (партийности).

Сейчас пришло твое злое тоже письмо. На квартиру приезжай непременно, все распоряжения сделаны. Тетина квартира все еще не сдается, оказывается, это не так легко. Целую крепко. Завтра уедем.
Саша.

7 мая 1909. Венеция

Получила ли ты, мама, от меня карточку? Не удивляйся, что я долго не пишу, здесь очень трудно и читать и писать. Даже сейчас не знаю, о чем писать. Я здесь очень много воспринял, живу в Венеции уже совершенно как в своем городе, и почти все обычаи, галереи, церкви, море, каналы для меня — свои, как будто я здесь очень давно. Наши комнаты выходят на море, которое видно сквозь цветы на окнах. Если смотреть с Лидо, весь север окаймлен большими снежными вершинами, часть которых мы проехали. Вода вся зеленая. Это все известно из книг, но очень ново, однако, — новизной не поражающей, но успокоительной и освежающей. Дня через три мы уедем в Падую. Жить спокойно, просто и дешево. Очень многие мои мысли об искусстве здесь разъяснились и подтвердились, я очень много понял в живописи и полюбил ее не меньше поэзии за Беллини и Боккачио Боккачино, окончательно отвергнув Тициана, Тинторетта, Веронеза и им подобных (за исключением некоторых деталей).

Здесь открыта еще международная выставка, на которой представлена вся современная живопись (кроме России). Общий уровень совершенно ничтожен, хотя выставлен почти весь Штук, Цорн и Дегаз. Но итальянская старина ясно показывает, что искусство еще страшно молодо, что не сделано еще почти ничего, а совершенного — вовсе ничего: так что искусство всякое (и великая литература в том числе) еще все впереди. Здесь хочется быть художником, а не писателем, я бы нарисовал много, если бы умел. Среди итальянских галерей и музеев вспоминается Чехов в Художественном театре — и не уступает Беллини; это — тоже предвестие великого искусства. Несчастную мою нищую Россию с ее смехотворным правительством <…>, с ребяческой интеллигенцией я бы презирал глубоко, если бы не был русским. Теперь же я знаю, что все перечисленное, и даже все видимое простым глазом, — не есть Россия; и даже если русские пентюхи так и не научатся не смешивать искусства с политикой, не поднимать неприличных политических споров в частных домах, не интересоваться Третьей думой, — то все-таки останется все та же Россия «в мечтах».

Вчера приехала Анна Ивановна, которая совершенно нам не мешает, а мне даже развлекательно и легко болтать с ней о пустяках. Люба ходит в парижском фраке, я — в венском белом костюме и венецианской панаме. Рассматриваю людей и дома, играю с крабами и собираю раковины. Все очень тихо, лениво и отдохновительно. Хотим купаться в море. Наконец-то нет русских газет, и я не слышу и не читаю неприличных имен Союза русского народа и Милюкова, но во всех витринах читаю имена Данта, Петрарки, Рескина и Беллини. Всякий русский художник имеет право хоть на несколько лет заткнуть себе уши от всего русского и увидать свою другую родину — Европу, и Италию особенно.

Ну, пойду бродить опять. Крепко целую тебя. Напиши во Флоренцию.
Саша.

источник

«Теперь окончательно и несомненно в России водворился "прочный порядок", заключающийся в том, что руки и ноги жителей России связаны крепко — у каждого в отдельности и у всех вместе. Каждое активное движение (в сфере какой бы то ни было) ведет лишь к тому, чтобы причинить боль соседу, связанному точно так же, как я. Таковы условия общественной, государственной и личной жизни. Советую тебе, не забывая о своей болезни, всегда, однако, принимать во внимание, что ты находишься в положении не лучшем и не худшем, чем все остальные сознательные люди, живущие в России. Потому чувствовать себя сносно можно только в периоды забвения об окружающем. <...> Все одинаково смрадно, грязно и душно — как всегда было в России: истории, искусства, событий и прочего, что и создает единственный фундамент для всякой жизни, здесь почти не было. Не удивительно, что и жизни нет»(*).

(*) Александр Блок. Письмо к матери, ноябрь 1909 года (via Мария Степанова)

***
(последний разговор Гиппиус с Блоком)

Еще помолчав:
— Вы, говорят, уезжаете?
— Что ж… Тут или умирать — или уезжать. Если, конечно, не быть в вашем положении…
Он молчит долго, потом произносит особенно мрачно и отчетливо:
— Умереть во всяком положении можно.

З. Н. Гиппиус «Стихотворения; Живые лица». – «Мой лунный друг». О Блоке

via Maria Stepanova

Tuesday, August 19, 2014

стружку снимают не с фотографируемого, а с действительности – со всех нас/ Maria Stepanova on books, memory, identity, Pinterest

Меня очень занимают сюжеты с отъездами и возвращениями в Россию после революции — истории о перемене участи, успешной или катастрофической.

Каждый из живших имеет право на несколько часов сочувственного внимания. То, как с ними обращается современность — историография, журналистика… Ну, это в лучшем случае слепота, в худшем — прямое насилие над теми, кто уже не может сказать ни слова в свою защиту. Самый наглядный пример — это хроники: вот нам показывают живого человека — с лицом, фамилией, жилеткой, цепочкой от часов — на террасе кафе в Ницце. И подпись: «Европа между войнами». А ведь это единственная его возможность быть увиденным. Продлить, растянуть свою жизнь хоть на 10–15 секунд, те, которые он просидел перед объективом. Собственно, это его последняя возможность — не бессмертия, нет, но продленной жизни. В нашей повседневности всё штучное, единичное, индивидуальное опускается, приносится в жертву обобщению. Вот с этим хочется что-то сделать. Хотя это, конечно, совершенно безнадежное предприятие.

...[чувство], конечно, вечное, и с христианством оно только обостряется, потому что с ним появляется надежда, а вместе с ней острота, с которой мир делится на преходящее — и нетленное. Но мне кажется, в последние полтора века, с появлением фотоаппарата, характер чувства меняется.
...Раньше вещь, передающаяся из поколения в поколение, обладала огромным человеческим весом. В рядовой, небогатой дворянской семье чей-нибудь портрет писали раз в жизни. Один портрет на всю биографию, и он потом сохранялся из поколения в поколение. То есть у человека было одно каноническое изображение, с которым он себя соотносил и которое предлагалось помнить. Возьмите Байрона, поп-звезду своего времени — это пять-шесть портретов на километры стихов, писем, дневников.
Чтобы воскресить прошлое, читая старые письма, нужен все-таки некоторый исполнительский навык — понимания и соучастия. А чтобы листать фейсбучный альбом с его сотнями селфи — или даже семейный альбом со старыми фотографиями, — ничего такого не нужно.
...Я тут подсела на Pinterest — естественно, лет на пять позже, чем вся прогрессивная молодежь. И не могла оторваться, просидела там над картинками две недели и, когда закрывала глаза, картинки передо мной продолжали прокручиваться. Завораживающая вещь. Очень страшная. Во-первых, она дает иллюзию обладания — при абсолютной невозможности этими вещами завладеть. Но самое интересное, что это же не мир, а его эпителий. Поверхностный слой. Pin — это ведь даже не ссылка. Это просто картинка. С нее можно при желании уйти по ссылке туда, откуда изображение берется — туда, где есть контекст, где вещь обрастает историей и становится собой. Но вся структура этого сервиса придумана так, чтобы тебе этого не хотелось. Чтобы ты никуда не ходил, а продолжал листать и листать – оставался на поверхности, которая меняется, переливается и, в общем, практически не имеет фактуры или там веса. То есть от реальности отрезаются ломтики, которые все тоньше и тоньше... Это как Бальзак боялся фотографироваться, потому что ему казалось, что с него состругивают его идентичность, его «я». И ведь в каком-то смысле это так и есть – только стружку снимают не с фотографируемого, а с действительности – со всех нас.

Не знаю, насколько для вас имеет значение то, что вот эта книжка — это не набор ссылок, а именно что книга, с корешком и бумагой.
Степанова: Для меня имеет. Громадное. Ко мне по-прежнему ездят гонцы с amazon.com и возят книжки — а муж шипит, что я захламляю квартиру печатной продукцией. Но мне все время кажется, что иначе, когда выключат электричество, я останусь без книжек.

...я пишу о людях, которые так или иначе были свидетелями гибели старого мира. Не все они плыли на философском пароходе или провожали близких на Лубянку — но есть воздух, которым мы дышим, и он сильно влияет на цвет лица.

...Хорошо бы, наоборот, принуждать себя освободиться от привычки к аналогиям. Так же, как от привычки к цитатам и отсылкам. Чтобы не жить с головами, запрокинутыми назад. Этот груз прочитанного — он же висит, как гиря.

«Сто лет назад она сидела на залитой солнцем piazza Garibaldi, русская в Риме, счастливая и никому неинтересная. У нас тоже пока есть эта возможность и сколько-то времени, чтобы ею воспользоваться». [эссе о Шапориной]

...сейчас мы на равном расстоянии и от Сани Григорьева с его самолетами, и от капитана Татаринова с его векселями, и от купе, в котором едет Анна Каренина. Нет разницы между «мы» и «они». Это логика ночного кошмара, в котором человек убивает другого и обнаруживает, что убивает себя. Нет никакого другого. Причинить зло можно только себе. Мы погружены в бесконечный клубок вины, где все сами виноваты.

...тираж ахматовского «Вечера» — 300 экземпляров. «Белой стаи» — две тысячи. Это обычные тиражи современных поэтических сборников. Конечно, все всегда вспоминают Политехнический, и когда приезжаешь куда-нибудь, поэты, которые пишут на латинице, смотрят возбужденным глазом и спрашивают: «А правда, что у вас там стихи собирают стадионы?». Приходится объяснять, что в Советском Союзе конца 50-х-начала 60-х просто ничего не было. Очень ограниченный кинопоказ – и всё. И когда открыли этот резервуар со стихами, люди хлынули туда. Если бы вместо стихов разрешили бы ставить мюзиклы, то стадионы бы собирали мюзиклы. Это история искусственно созданного дефицита.

...недостаточно читателей, которые были бы готовы об этом читать. Потому что этих читателей не готовят – и так далее. Коламбия, Кембридж – они все выпускают эшелоны читателей. То есть просто людей, которые умеют водить глазами по строчкам — и тем самым служат воспроизводству культуры.

Занятие искусством — это вещь очень временная. Сидит человек в тюремной камере и ждет — то ли его расстреляют, то ли выпустят. И пока коротаешь время, можно писать на стенке свои крестики-нолики. Не нужно все это переоценивать. Когда человек выходит на свободу — или туда, куда выходит — оно остается в камере. Стихи с собой не возьмешь. К этому всему надо легко относиться. И к идее сохранности тоже. Потому что ничего, на самом деле, не сохранить.
[// Творчество – это попытка сделать эфемерное вечным. Не-боязнь смерти, победа над ней, извечное «нет, весь я не умру» подразумевает еще и бунт против разрушительности Времени. Аристотель называл среди главных стимулов человеческой деятельности атанатизейн – желание обессмертить себя посредством великих деяний и произведений искусства. - Г. Чхартишвили]

У меня была такая история. Умер один человек, с которым мы никогда не были близки, но так получилось, что никого другого рядом не оказалось, и разбирать вещи выпало мне. Я обнаружила 20 томов дневников — подневных записей. Они были, по видимому, важны ему и нужны — лежали у изголовья кровати, так, чтобы в любой момент можно было дотянуться. Я привезла их домой, и в какой-то момент села читать. Очень подробные записи, которые велись десятилетиями, по дням, с 60-х годов — «Подъем в 9.30. Солнце. Звонила Дуся. Погуляли с собакой. На ужин картошка, котлеты, чай. Пришла Люда из собеса. Ложусь спать в 22.50». И так десятки тетрадей, по году на каждую. Из этих двадцати лет исключены всякие свидетельства какой-то — безусловно, интенсивной — душевной жизни. То есть человек пишет «читаю» — но не говорит, что именно. Говорит «смотрю телевизор» — но не говорит, что показывали. И я подумала, что это ровно тот мешок с фактами, который мы можем спокойно оставить здесь. Нет смысла его хранить. Для меня это было очень важно, потому что я как раз всю жизнь пытаюсь держать все, что так или иначе связано с прошлым, как можно ближе к себе.
[! // А делаешь что-нибудь — и думаешь: «Всё пропадёт, всё пропадёт...» - Ольга Балла]
И вот после того, как я прочла — а я прочла все от слова до слова, мне это было важно — меня как-то совершенно отпустила мысль о текстуальном бессмертии. Все, что мы делаем – это такая шахерезада. У этого есть прагматический каркас и довольно много удовольствия в процессе. Не больше того. Но и не меньше.

Первоисточник интервью;
более развернутые фрагменты