Monday, November 06, 2017

Мои отношения с кошками спасли меня от всепоглощающего равнодушия/ The Cat Inside — William S. Burroughs

4 мая 1985. Собираюсь ненадолго в Нью-Йорк обсудить с Брайаном [Брайан Гайсин (Brion Gysin, 1916-1986), писатель и художник] книгу о кошках. В прихожей, где живут котята, Пеструшка Джейн возится с маленьким черным котенком. Я поднимаю сумку. Слишком тяжелая. Заглядываю, там — еще четверо её котят.
— Заботься о моих детях. Бери их с собой, куда бы ты ни направлялся.

Вспоминаю раннюю юность; мне приходит на ум постоянное ощущение, что я прижимаю к груди какое-то существо. Маленькое, не больше кошки. Это не ребенок и не животное. Что-то другое. Наполовину человек, наполовину еще что-то. Помню один случай в доме на Прайс-роуд. Мне, наверное, лет двенадцать-тринадцать. Интересно, что это было... белка?... не совсем. Не могу разглядеть. Я не знаю, чего хочет это существо. Но понимаю, что оно безраздельно мне доверяет.

В последние годы я стал страстным любителем кошек, а теперь и всех существ с кошачьей душой, Близких. Это не только кошки, но и летучие лисы, лори, скользящие лемуры с огромными желтыми глазами, живущие на деревьях и беспомощные на земле, кольцехвостые лемуры и мышиные лемуры, соболи, еноты, норки, выдры, скунсы и песчаные лисицы.

С тех пор, как я взял Руски, сны о кошках стали ясными и частыми. Иногда мне снится, что Руски прыгает на мою постель. Конечно, это случается и наяву, да и Флетч постоянно навещает меня, прыгает на кровать, прижимается ко мне, мурлыча так громко, что я не могу уснуть.

Считается, что впервые кошки были приручены в Египте. Египтяне хранили зерно, оно привлекало грызунов, а те привлекали кошек. (Нет свидетельств, что то же самое произошло у индейцев майя, хотя в этом районе полно кошек). Не уверен, что это так. По крайней мере, это не вся история. Кошки изначально не были охотниками на мышей. Ласки, змеи и собаки куда лучше истребляют грызунов. Я убежден, что кошки начинали, как духовные компаньоны, как Близкие, и никогда не изменяли этому предназначению.
Собаки с самого начала служили часовыми. Это до сих пор их главная задача на фермах и в деревнях — предупреждать, что кто-то приближается; они охотники и стражники и именно поэтому ненавидят кошек.
— Посмотрите, как мы вам служим, а кошки — они ведь только бездельничают и мурлычут. Охотятся на крыс, вот как? Да коту нужно полчаса, чтобы поймать мышь. Все, что умеют кошки, так это мурлыкать и отвлекать внимание Хозяина от моей честной дебильной морды.

Кошка не предлагает услуги. Она предлагает себя. Конечно, она хочет заботы и крыши над головой. Любовь не получишь даром.

Вот мои кошки, участники ритуала, которому уже тысячи лет, умиротворенно вылизывают себя после еды. Практичные животные, они предпочитают, чтобы другие доставали им пропитание... но некоторые находят его сами. Должно быть, существует вражда между кошками, принявшими домашнюю жизнь, и теми, кто от нее отказался.

В школе Лос-Аламос, где потом сделали атомную бомбу и не могли дождаться, чтобы сбросить ее на Желтую Жемчужину, на бревнах и камнях сидят мальчишки, что-то едят. Поток на краю склона. Учителем был южанин, смахивающий на политика. У костра он рассказывал нам истории, извлеченные из расистского помойного ведра коварного Сакса Ромера [(1883—1959) — автор многочисленных приключенческих романов об экзотических странах (самый известный цикл — о похождениях доктора Фу Манчу)]: на Востоке — зло, на Западе — добро.
Неожиданно рядом появляется барсук — не знаю, зачем он пришел — просто веселый, дружелюбный и неискушенный; так ацтеки приносили фрукты испанцам, а те отрубали ацтекам руки. Тут наставник бежит за своей переметной сумой, вытаскивает кольт сорок пятого калибра, начинает палить в барсука и ни разу не может попасть в него с шести футов. Наконец он подносит пистолет на три дюйма к барсуку и стреляет. Барсук катится по склону в воду. Я вижу его, раненого, его печальную сморщенную мордочку, какой катится по склону, истекая кровью, умирая.
— Когда видишь зверя, его надо убить, верно? Он ведь мог укусить какого-нибудь из мальчиков.
Барсук просто хотел поиграть, а его пристрелили из 45-го калибра. Соприкоснись с этим. Почувствуй себя рядом с этим. Ощути это. И спроси себя, чья жизнь дороже? Барсука или этого злобного белого мерзавца?
Как говорит Брайан Гайсин: «Человек — скверное животное

Телефильм про снежного человека. Следы и наблюдения в горах на Северо-западе. Интервью с местными жителями. Вот жирная грязная баба.
— Что, по вашему мнению, нужно сделать с этими существами, если они существуют на самом деле?
Тень наползает на ее уродливое лицо, глаза осуждающе пылают:
Убить их! Они могут напасть на кого-нибудь.

Магическую среду уничтожили. В заповеднике больше нет зеленого оленя. Ангелы покидают укромные места; среда, в которой обитают Единороги, Снежный Человек, Зеленый Олень, становится все тоньше, как джунгли, как существа, живущие и дышащие в них. Леса валятся, чтобы расчистить путь мотелям, хилтонам, Макдональдсам, вся магическая вселенная умирает.

Церемония посвящения нацистов в высшие чины СС: вырвать глаз домашней кошки после того, как ты кормил и ухаживал за ней месяц. Это упражнение было придумано, чтобы уничтожить все следы слюнтяйства и сформировать идеального Übermensch (Сверхчеловека). Здесь скрыт вполне ясный магический постулат: подопытный достигает статуса сверхчеловека, совершая жестокий, отвратительный, нечеловеческий поступок. В Марокко маги обретали силу, поедая собственные экскременты.

Но вырвать глаза Руски? Подкупить радиоактивное небо? Какая от этого польза? Я не могу поселиться в теле, способном вырвать глаза Руски. Так кому же достанется весь мир? Не мне. Любая сделка, предусматривающая обмен качественных ценностей, таких, как животная любовь, на количественную прибыль, не только бесчестна, неправильна по самой сути, но и просто глупа. Потому что ты ничего не получаешь. Ты продал свое я.

Запись сделана в начале 1984 г.: Отношения с Руски — основной фактор моей жизни. Если я уезжаю, кто-то, кого Руски знает и кому доверяет, должен приехать и жить в доме, ухаживать за котом и вызвать ветеринара, если что-то случится. Я оплачу любые расходы.
Когда Руски лежал в больнице с воспалением легких, я звонил каждые несколько часов. Помню длинную паузу, потом подошел врач и сказал: «Мне очень жаль, мистер Берроуз»... скорбь и одиночество нахлынули на меня. Но он всего лишь просил прощения за то, что мне пришлось долго ждать... «Руски поправляется... температура упала... Думаю, он выздоровеет». И мое счастье на следующее утро: «Температура почти нормальная. Еще день, и мы его выпишем».

Древние египтяне скорбели о кошке и в знак траура сбривали брови. А почему потеря кошки не может быть такой же горькой и душераздирающей, как любая другая? Маленькие смерти — самые печальные. Печальные, как смерть обезьянки.

9 августа 1984, четверг. Мои отношения с кошками спасли меня от смертельного, всепоглощающего равнодушия. Когда амбарный кот находит покровителя, который возведет его в степень домашнего кота, он пытается расположить его единственным известным ему способом: мурлыча, прижимаясь, потираясь и разваливаясь на спине, чтобы привлечь внимание. Теперь я нахожу это невероятно трогательным, и удивляюсь, как раньше мог чувствовать раздражение. Все отношения основаны на обмене, и у любой услуги есть своя цена. Когда кот уверен в своем положении, как сейчас Руски, он становится менее назойливым, это естественно.

Не думаю, что кто-то способен написать совершенно честную автобиографию. И никто, я уверен, не будет в силах прочесть ее: «Мое прошлое было рекою зла».

Контакты с животными могут изменить то, что Кастанеда называл «точками Скопления». Как материнская любовь. Она была опошлена Голливудом.

Вот самка морского котика на плавучей льдине со своим детенышем. Ветер тридцать миль в час, тридцать градусов ниже нуля. Посмотри в ее глаза, узкие, желтые, яростные, безумные, печальные и безнадежные. Последняя черта под проклятой планетой. Она не может лгать сама себе, не может напялить на себя патетичные тряпки самовозвеличивания. Вот она здесь, на льдине со своим детенышем. Она поворачивает свою пятисотфунтовую тушу, выставляет соски. Вот детеныш с боком, разодранным одним из самцов. Возможно, у него ничего не получится. Им всем надо плыть в Данию, еще полторы тысячи миль. Зачем? Котики не знают зачем. Им надо добраться до Дании. Им всем надо добраться до Дании.

Кто-то сказал, что кошки — животные, более всего отстоящие от человеческой модели. Это зависит от того, про какую часть человечества вы говорите и, конечно, про каких кошек. Я нахожу, что порой кошки бывают потрясающе человечны.

Август 1984. Джеймс был в городе на углу Седьмой и Массачусетс, и услышал, как мяукает кот, очень громко, словно от боли. Он пошел посмотреть, что случилось, и прямо ему в руки прыгнул маленький черный котенок. Он принес его в дом, я начал открывать банку кошачьих консервов, а зверек прыгнул на буфет и накинулся на банку. Он съел все, раздулся, накакал полный поднос, а потом еще и на коврик. Я назвал его Флетч. Он весь сверкает, блестит и очаровывает; обжора, излучающий невинность и красоту. Флетч, маленький черный подкидыш, изысканный нежный зверек с блестящей черной шерсткой, гладкой черной головкой, как у выдры, гибкий и изогнутый, с зелеными глазами.

После двух дней, проведенных в доме, он прыгнул мне на кровать и прикорнул рядом, мурлыча и протягивая лапки к моему лицу. Котик шести месяцев от роду с белыми брызгами на грудке и животе.

...красотой называют то, что вовсе ею не является. Большинство людей совсем не красивы, а если все-таки красивы, то быстро теряют красоту... Элегантность, грация, нежность, обаяние и отсутствие самоуверенности: существо, знающее, что оно красиво, красоту теряет...

Помню, сорок лет назад на поле конопли в Восточном Техасе я разглядывал растение и вдруг заметил крошку скунса. Я подошел, погладил его, и он посмотрел на меня с полнейшим доверием.

Нечаянно пнул Флетча, спавшего у входа в мою комнату. Он побежал. Я поймал его, положил на кровать, и вот он уже замурлыкал, потом уснул, развалившись. Его мордочка напоминает и летучую мышь, и кошку, и обезьянку... гладкая блестящая головка, пушистые ушки, как у летучей мыши. Черная мордочка с длинными выразительными губами, как у печальной обезьянки.
Доверчивое существо, окруженное аурой гибели и печали. Множество раз за века им пренебрегали, бросали умирать в холодных городских аллеях, на раскаленных от зноя пустырях, на свалках, в крапиве, на рассыпающихся глинобитных стенах. Много раз он тщетно взывал о помощи.

Ненависть к кошкам — признак уродливой, глупой, грубой, изуверской души. С этим Уродливым Духом не может быть компромиссов.

Человек создал собаку по своему собственному худшему образцу — уверенной в своей праведности, как толпа линчевателей, угодливой и порочной, наполненной худшими копрофагическими извращениями... и какое еще животное пытается совокупиться с вашей ногой?
Я не ненавижу собак. Я ненавижу то, что человек сделал из своего лучшего друга.
Ярость пса не его собственная. Она продиктована тем, кто его тренировал. А яростью толпы линчевателей управляют кукловоды.

4 октября 1984. Уродливая, бессмысленная истерическая ненависть очень пугает в людях или в животных.

Я говорил, что кошки играют роль Близких, духовных компаньонов. «Конечно, они моя компания». Близкие старого писателя — это его воспоминания, сцены и персонажи из его прошлого, реальные или вымышленные. Психоаналитик сказал бы, что я просто проецирую эти фантазии на моих котов. Да, ясно и вполне буквально кошки служат чувствительными экранами, когда заняты в подходящих ролях.

Возможно, кошки — моя последняя связь с вымирающими разновидностями.

Джоан не любила, когда ее фотографировали. Она всегда отказывалась участвовать в групповых снимках. Как и мама, она была ускользающей, эфемерной.

Кошачья книга — аллегория, в которой прошлое писателя предстает перед ним кошачьей шарадой. Не то чтобы кошки — это марионетки. Вовсе нет. Они живые, дышащие существа, а контактировать с другим существом всегда печально, потому что ты видишь ограниченность, боль, страх и смерть в конце. Это и есть контакт. Это то, что я чувствую, когда прикасаюсь к кошке и замечаю, что по лицу у меня текут слезы.

...одно из преимуществ жизни в маленьком городе. Знакомишься с дружелюбными, готовыми помочь людьми.

Моя первая русская голубая кошка появилась с танжерской улицы, я нашел ее в саду виллы Мунирия, где остановился в 1957-м. Это был красавец-котик со сверкающей серо-голубой, словно очень дорогой мех, шерсткой и с зелеными глазами. Хотя он был уже взрослый, он очень быстро ко мне привязался и часто проводил ночи в моей комнате, выходившей в сад. Он ловил кусочки мяса передними лапами, как обезьянка. Вылитый Руски.
Берроуз, Аллен Гинзберг и кот Руски, 1992 год

Люди и животные могут уйти духовно до того, как ушли физически.

1 мая 1985. Чувство глубокой печали — это всегда предупреждение, к которому надо прислушаться. Оно может предварять события, которые произойдут через недели, месяцы, даже годы.

Крик Руски, который я услышал внутри, был не просто сигналом бедствия. Это был печальный, жалобный голос пропащих душ, скорбь, приходящая, когда осознаешь, что ты — последний из своего рода. У такой скорби нет свидетелей. Свидетелей не осталось. Должно быть, это много раз случалось в прошлом. Случается и теперь. Виды в опасности. Не только те, которые существуют или существовали когда-то и вымерли, но все создания, которые могли бы существовать.

Надежда. Шанс. Шанс потерян. Надежда умирает. Крик, преследующий единственного, кто способен его услышать, но находящегося слишком далеко, чтобы слышать. Болезненная, мучительная печаль. Это скорбь без свидетелей.

Все вы, любители кошек, помните, что миллионы кошек, мяукающих в комнатах всего мира, возлагают на вас надежды, верят в вас; так маленькая кошечка в Каменном доме положила голову мне на ладонь, так Пеструшка Джейн прятала своих детей мне в сумку, так Флетч прыгал на руки Джеймсу, а Руски бежал мне навстречу, охваченный радостью.
Дымчатый кот в Танжере ловит кусочки мяса передними лапами, как обезьянка... моя белая маленькая обезьянка. Белый кот идет ко мне, неуверенный, полный надежды.

Мы — коты внутри. Мы коты, которые не могут гулять сами по себе, и у нас есть только одно пристанище.

Уильям Берроуз. Кот внутри (1986) - автобиографические заметки

Еще несколько отрывков из этой книги

Friday, November 03, 2017

русские слегка кичатся своей загадочностью и постоянно разглагольствуют о ней/ Somerset Maugham in Petrograd

Романы Сомерсета Моэма читают на уроках английского — он изящен, безопасен, старомоден. Но есть и другой Моэм: молодой агент британской разведки, который был послан в бурлящий Петроград (пробыл здесь с августа по ноябрь 1917-го).

Из петроградских записных книжек Моэма:

Русский патриотизм — это нечто уникальное; в нем бездна зазнайства; русские считают, что они не похожи ни на один народ и тем кичатся; они с гордостью разглагольствуют о темноте русских крестьян; похваляются своей загадочностью и непостижимостью; твердят, что одной стороной обращены на Запад, другой — на Восток; гордятся своими недостатками, наподобие хама, который оповещает, что таким уж его сотворил Господь, и самодовольно признают, что они пьяницы и невежи; не знают сами, чего хотят, и кидаются из крайности в крайность.

Если русских угнетает сознание своей греховности, то не потому, что они виновны в бездействии или злодействе (кстати говоря, они, по преимуществу, склонны упрекать себя в первом), а из-за некой физиологической особенности. Почти все, кому довелось побывать на русских вечеринках, не могли не заметить, как уныло русские пьют. А напившись, рыдают. Напиваются часто. Вся нация мучается с похмелья. То-то была бы потеха, если бы водку запретили и русские в одночасье потеряли те свойства характера, которые так занимают умы склонных к сентиментальности западных европейцев.

Русскому никогда не придет в голову, что он должен делать что-то, чего не хочет, только потому, что так положено. Почему он веками так покорно переносил гнет (а он явно переносил его покорно, ведь нельзя представить, чтобы целый народ мог долго терпеть тиранию, если она его тяготила), а потому что, невзирая на политический гнет, он лично был свободен. Русский лично куда более свободен, чем англичанин. Для него не существует никаких правил.

В русских глубоко укоренено такое свойство, как мазохизм. Захер-Мазох, славянин по происхождению, первый привлек внимание к этому недугу в сборнике рассказов, ничем прочим не примечательных. Судя по воспоминаниям его жены, он и сам был подвержен тому состоянию, о котором писал. Вкратце речь идет вот о чем: мужчина жаждет, чтобы любимая женщина подвергала его унижениям как телесным, так и духовным. К примеру, Захер-Мазох настоял, чтобы его жена уехала путешествовать с любовником, а сам, переодевшись лакеем, прислуживал им, терзаясь ревностью. В своих произведениях Захер-Мазох неизменно выводит женщин крупных, сильных, энергичных, дерзких и жестоких. Мужчин они всячески унижают. Русская литература изобилует подобными персонажами. Героини Достоевского принадлежат к этому же типу повелительниц; мужчин, их любящих, не привлекают ни нежность, ни кротость, ни мягкость, ни обаяние; напротив, надругательства, которые они претерпевают, доставляют им чудовищное наслаждение.

Что поражает каждого, кто приступает к изучению русской литературы, так это ее исключительная скудость. Критики, даже из числа самых больших ее энтузиастов, признают, что их интерес к произведениям, написанным до девятнадцатого века, носит чисто исторический характер, так как русская литература начинается с Пушкина; за ним следуют Гоголь, Лермонтов, Тургенев, Толстой, Достоевский; затем Чехов — вот и все!

В жизни русских большую роль играет самоуничижение, оно им легко дается; они смиряются с унижением, потому что, унижаясь, получают ни с чем не сравнимое чувственное наслаждение… Каждого, кто жил среди русских, поражает, как женщины помыкают мужчинами. Они, похоже, получают чуть ли не плотское наслаждение, унижая мужчин на людях; манера разговаривать у них сварливая и грубая; мужчины терпят от них такое обращение, какое стерпел бы мало кто из англичан; видишь, как лица мужчин наливаются кровью от женских колкостей, но ответить на оскорбления они даже не пытаются — они по-женски пассивны, слезливы...

Невский проспект. Он грязный, унылый, запущенный. Очень широкий и очень прямой. По обеим его сторонам невысокие однообразные дома, краска на них пожухла, в архитектурном отношении они мало интересны. Можно подумать, Невский проспект застраивали кто во что горазд, вид у него — хоть мы и знаем, что строители строго следовали плану, — какой-то незавершенный: он напоминает улицу где-нибудь на западе Америки, наспех построенную в разгар бума и захиревшую, когда бум прошел. Витрины магазинов забиты жалкими изделиями. Нераспроданные товары разорившихся пригородных лавчонок Вены или Берлина — вот что они напоминают.

Русские вечно твердят, что миру точно так же не дано понять их, как им самих себя. Они слегка кичатся своей загадочностью и постоянно разглагольствуют о ней. Не берусь объяснить вещи, объявленные множеством людей необъяснимыми, однако задаюсь вопросом: а что, если отгадка скорее проста, нежели сложна. Есть нечто примитивное в том, как безраздельно властвует над русскими чувство. У англичан, к примеру, характер — это прочная основа, чувства влияют на нее, но и она в свою очередь оказывает на них воздействие; похоже, что русских любое чувство захватывает всецело, они полностью подчиняются ему.

Петроград. Вечерами он куда красивее. Здешние каналы удивительно своеобразны, и хотя порой в них можно уловить сходство с венецианскими или амстердамскими, оно лишь подчеркивает их отличие. Неяркие, приглушенные краски. Близкие к пастельным, но такие нежные, какие художникам редко удается передать: туманно-голубые и тускло-розовые тона, как на эскизах Кантен де Латура, зеленые и желтые, как сердцевина розы. Они пробуждают те же чувства, что французская музыка восемнадцатого века с ее пронизанным грустью весельем. От каналов веет тишиной, бесхитростностью и наивностью; этот фон представляет отрадный контраст русским с их необузданным воображением и буйными страстями.

источник

Sunday, October 22, 2017

Andy Warhol's "So What."

• “That's one of my favorite things to say. So what.”

• “Sometimes people let the same problem make them miserable for years when they could just say, "So what."
"My mother didn't love me." So what.
"My husband won't ball me. So what.
"I'm a success but I'm still alone." So what.
I don't know how I made it through all the years before I learned how to do that trick. It took a long time for me to learn it, but once you do, you never forget.”

• “If something's going to happen for you, it will, you can't make it happen. And it never does happen until you're past the point where you care whether it happens or not.

• “I suppose I have a really loose interpretation of 'work,' because I think that just being alive is so much work at something you don't always want to do.”

• “A: I like your apartment.
B: It's nice, but it's only big enough for one person – or two people who are very close.
A: You know two people who are very close?”

• “When I look around today, the biggest anachronism I see is pregnancy. I just can't believe that people are still pregnant.”

The Philosophy of Andy Warhol

Friday, September 29, 2017

тоска по дому, в осколках памяти гнетущая тоска/ Rilke - The Lion Cage

Райнер Мария Рильке - Стихотворения в прозе

Клетка льва

Она ходит и ходит из стороны в сторону, как часовой по краю крепостного вала, где больше ничего нет. И, как в часовом, в ней тоска по дому, в осколках памяти гнетущая тоска. Подобно тому как на морском дне должно быть зеркало, зеркало из каюты затонувшего корабля, зеркальные осколки, которые, конечно, в любом случае ничего не отражают: ни лиц пассажиров, ни их жестов, ни манеры поворачиваться перед зеркалом и как-то неуклюже выглядеть со спины; ни стены, ни угла, где отдыхалось; еще меньше могут отражать то, что освещено зыбким светом снаружи и сверху; ничего, никого. Но подобно тому, как в тех осколках, может быть, появляются двойники водорослей или осевшей тинистой жижи, или внезапный двойник рыбьей головы, или двойник самих водных струй, текучих, мутноватых, вновь скопляющихся струй, далекие, искаженные, неверные и тут же снова исчезающие двойники того, что однажды было, — так воспоминания, треснувшие осколки воспоминаний покоятся на темном дне ее крови.

Она ходит и ходит из стороны в сторону вокруг него — льва, который болен. Хворь не раздражает и не унижает его: она только делает его одиноким. Когда он так лежит, мягко выпуская когти без всякого умысла, запрокинув высокомерную морду с потрепанной гривой и потухшими глазами, он восстанавливает для себя в памяти собственную скорбь о том, как однажды (вечно преодолевая себя) переоценил свои силы.

И вот теперь дрожь проходит по его мышцам то тут, то там, и они наливаются с тугим напряжением, то тут, то там появляются вдали друг от друга крошечные зародыши злобы; желчная кровь толчками вырывается из сердца, и ее осторожный испытанный ток по жилам полнится внезапной решимостью, когда она поступает в мозг. Но он смирился с тем, что происходит, поскольку это еще не конец, и он больше ничего не просит и остается ко всему безучастен. Только вдали от него — маленькая кисточка хвоста, ее полукруглое движение выдает в нем неописуемое презрение. Это движение настолько значительно, что львица останавливается и наблюдает — тревожно, взволнованно, выжидающе. Но затем она снова принимается ходить безотрадной и забавной поступью часового, вечно возвращающегося на следы свои. Она ходит и ходит и порой показывает рассеянную маску, круглую и грузную, разлинованную прутьями решетки.

Она ходит, как ходят часы, и на ее морде, как на циферблате, означен таинственно близкий час: час ужаса, когда кто-то умирает.

Перевод А. Солянова

Tuesday, September 19, 2017

и будничная жизнь порой не лучше ада/ Francis Jammes (1868—1938), poetry

Франсис Жамм (см. о нем). Избранные стихотворения

* * *
Зачем влачат волы тяжелый груз телег?
Нам грустно видеть их понуренные лбы,
Страдальческий их взгляд, исполненный мольбы.
Но как же селянин без них промыслит хлеб?

Когда у них уже нет сил, ветеринары
Дают им снадобья, железом жгут каленым.
Потом волы опять, в ярем впрягаясь старый,
Волочат борону по полосам взрыхленным.

Порой случается, сломает ногу вол:
Тогда его ведут на бойню преспокойно,
Вола, внимавшего сверчку на ниве знойной,

Вола, который весь свой век послушно брел
Под окрики крестьян, уставших от труда,
На жарком солнце брел, не зная сам, куда.

Перевод Бенедикта Лившица

* * *
Молитва, чтобы в рай я мог идти с ослами

О Господи, когда пойти к Вам будет нужно,
Пусть это будет в день, когда деревни в дружном
Наивном празднике пылят... Хотел бы я
Дорогу сам избрать и, как привык, бредя
Идти, гуляя, в рай, где днем сияют звезды.
Я трость свою возьму, пойду большой дорогой
И по пути ослам, друзьям моим, скажу:
Зовусь я Жамм Франсис, я прямо в рай иду,
Затем что ада нет у Господа в стране.
Идемте в рай со мной, друзья лазурных дней!
Скотинки кроткие, что быстрым взмахом уха
Надеетесь прогнать удары или муху...

Пусть, Боже, к Вам явлюсь меж этих тварей пленных,
Любимых мной за то, что головы смиренно
Склоняют и стоят, так чинно ножки сжав,
Что поневоле нам становится их жаль.

Пойду и тысячи за мной ушей ослиных:
Потянутся ослы, таща свой груз в корзинах,
Гимнастов уличных везя в тележке скарб,
Иль с метлами возок иль жестяной товар.
В том шествии пойдут ослицы вместе с нами,
Как бурдюки полны, с разбитыми ногами,
Ослы за ними вслед, одетые в штаны,
Чтоб синеватых ран сочащихся, больных
Не наносили им, садясь в кружок, слепни...

Позвольте, Господи, чтоб с этими ослами
Я к Вам пришел, и пусть ведут в стране нездешней
Нас ангелы к ручью, где, в зарослях, черешни
Трепещут, как тела девические лоснясь...

И там, в приюте душ, склонившись к райским водам,
О Боже, пусть ослам я сделаюсь подобен
— Им, отражающим смиренный свой удел
В предвечной доброты прозрачной чистоте!

Перевод Юрия Марра

* * *
Молитва, чтобы войти в рай с ослами

Когда Ты, Господи, прикажешь мне идти,
Позволь мне выбрать самому пути;
Я выйду вечером, в воскресный день,
Дорогой пыльной, мимо деревень,
И, встретивши ослов, скажу: «Я — Жамм,
И в рай иду». И я скажу ослам:
«Пойдемте вместе, нежные друзья,
Что, длинными ушами шевеля.
Отмахивались от ударов мух,
Назойливо кружившихся вокруг».
Позволь к Тебе прийти среди ослов, —
Средь тех, что возят фуры паяцов,
Средь тех, что тащат на спине тюки
Иль в маленьких повозочках горшки.
Среди ослиц, что ноги ставят так,
Что трогает вас их разбитый шаг,
Что, пчелами ужалены, должны
На ножках раненых носить штаны.
Позволь прийти мне с ними в райский сад,
Где над ручьями яблони дрожат,
И сделай. Господи, чтоб я в него вошел,
Как много поработавший осел,
Который бедность кроткую несет
К прозрачной чистоте небесных вод.

Перевод Ильи Эренбурга

* * *
На днях начнется снег. И прошлый год
Мне снова вспоминается с его грустями
Забытыми. И если спросит кто: что с вами?
— Скажу: побыть мне дайте одному. Пройдет…

Подолгу размышлял я в том же доме старом,
А грузный снег на ветви падал за окном.
И, как тогда, я тоже думал ни о чем,
Раскуривая трубку с мундштуком янтарным.

Всё так же славно пахнет мой резной буфет.
И я был дурнем, полагая, что приметы
Не изменяются и что сменять предметы
Пустая блажь, ненужная, и смысла нет.

Все размышляем, все толкуем — не смешно ли?
А слезы, поцелуи — все молчком, ни звука,
А нам понятны. Так шаги соседа-друга
Мне слаще всяких слов, подслащенных тем боле.

Крестили звезды, не подумав, что для них
Имен не нужно, и красавица комета,
Которой сроки учтены с начала света,
Не засияет в небесах от слов твоих.

И где же он, мой прошлый год с его грустями
Давнишними? Почти совсем забытый год.
Я говорю: побыть хочу один, пройдет…
Коли захочет кто-нибудь спросить: что с вами?

Перевод С. Шервинского

* * *
С дубовым посохом, в плаще, пропахшем сыром,
Ты стадо кроткое овечек гонишь с миром,
Зажав под мышкою небесно-синий зонт,
Туда, где тянется туманный горизонт.

Резвится пёс, осел плетется, как во сне,
Бидоны тусклые бряцают на спине.
В селеньях небольших пройдешь пред кузнецами,
Вернешься на гору, покрытую цветами,

Где овцы разбрелись, как белые кусты.
Там мачты кораблей встают из темноты,
Там с лысой шеей гриф летает над горами
И красные огни горят в ночном тумане.

И там услышишь ты, в пространство обратясь,
Над бесконечностью спокойный Божий глас.

Пер. М. Миримской

* * *
Вьеле-Гриффену

Осенние дожди, с утра застлала мгла
весь горизонт. Летят на юг перепела,
и рыщет хриплый ветер по оврагу
и гонит, как метлой, дрожащего бродягу.

С окрестных косогоров и холмов
на крыльях медленных спустились стаи дроф;
смешные чибисы уже отсуетились
и где-то в камышах, в сырых ложбинках скрылись;

чирки-коростельки, как будто неживые,
ни дать ни взять — игрушки заводные,
дня через три над нами пролетят;
а там, глядишь, и цапли воспарят,

и утки взмоют легким полукругом
и затрепещут над пустынным лугом.
Придет пора — и странный ржавый клич
раздастся в небесах, — то журавлиный клин;
промчится хвостовой и сменит головного…

А мы, Вьеле-Гриффен, поэты, мы готовы
принять весь мир, но в нем жестокость и разлад,
и режут к праздникам в деревне поросят,
они так страшно, так пронзительно визжат,
и будничная жизнь порой не лучше ада.

Но и другое есть — с улыбкою по саду
идет любимая — сиянье, и прохлада,
и прелесть. Но еще есть старый-старый пес,
он болен, и лежит, уткнувши в листья нос,
и грустно смерти ждет, и весь — недоуменье

Какая это смесь? И взлеты, и паденья,
уродство, красота, и верх и низ…
А мы, недобрые, ей дали имя — Жизнь.

Пер. Э. Липецкой

* * *
Перед зимой на телеграфных проводах
Замученные ласточки сидят рядами.
Они грустят об африканских небесах,
Которых никогда пред этим не видали.

«Которых никогда пред этим не видали...»
Как мы, когда тоскуем о далёком Рае,
Они, застывшие, пронзённые, висят;
Они летали кругом, падая, взлетая,
И после возвращались всё-таки назад.

Проститься с милой крышей церкви — трудно это.
О, как им грустно, бедным... Отчего орешник
Их обманув, осыпался, застыл перед зимой...
Как страшно им, что быстро пролетело лето...
Гнездо их больше не узнало... Безутешны,
Они теперь дрожат на проволке стальной...

Так и душа, страдавшая при жизни много,
Пред тем, как перейти навек в небесный сад,
Пускаясь в океан воздушный пред дорогой.
Колеблется и возвращается назад.

Перевод Ильи Эренбурга

* * *
Кто-то тащит на убой телят,
И они на улице мычат.
Пробуют, веревку теребя,
На стене лизать струю дождя.
Боже праведный, скажи сейчас,
Что прощенье будет и для нас.
Что когда-нибудь у райских врат
Мы не станем убивать телят,
А, напротив, изменившись там,
Мы цветы привесим к их рогам.
Боже, сделай, чтоб они, дрожа,
Меньше б чуяли удар ножа.

Перевод Ильи Эренбурга

Tuesday, September 12, 2017

David Foster Wallace on Life

Source

On September 12, 2008, David Foster Wallace (1962-2008) took his own life, becoming a kind of patron-saint of the “tortured genius” myth of creativity. Just three years prior to his suicide, he stepped onto the podium at Kenyon College and delivered one of the most timeless graduation speeches of all time — the only public talk he ever gave on his views of life.

*
"Here is just one example of the total wrongness of something I tend to be automatically sure of: everything in my own immediate experience supports my deep belief that I am the absolute centre of the universe; the realest, most vivid and important person in existence. We rarely think about this sort of natural, basic self-centredness because it’s so socially repulsive. But it’s pretty much the same for all of us. It is our default setting, hard-wired into our boards at birth. Think about it: there is no experience you have had that you are not the absolute centre of. The world as you experience it is there in front of YOU or behind YOU, to the left or right of YOU, on YOUR TV or YOUR monitor. And so on. Other people’s thoughts and feelings have to be communicated to you somehow, but your own are so immediate, urgent, real.

Please don’t worry that I’m getting ready to lecture you about compassion or other-directedness or all the so-called virtues. This is not a matter of virtue. It’s a matter of my choosing to do the work of somehow altering or getting free of my natural, hard-wired default setting which is to be deeply and literally self-centered and to see and interpret everything through this lens of self. People who can adjust their natural default setting this way are often described as being ‘well-adjusted’, which I suggest to you is not an accidental term."

*
"It is extremely difficult to stay alert and attentive, instead of getting hypnotized by the constant monologue inside your own head (may be happening right now). Twenty years after my own graduation, I have come gradually to understand that the liberal arts cliché about teaching you how to think is actually shorthand for a much deeper, more serious idea: learning how to think really means learning how to exercise some control over how and what you think. It means being conscious and aware enough to choose what you pay attention to and to choose how you construct meaning from experience. Because if you cannot exercise this kind of choice in adult life, you will be totally hosed. Think of the old cliché about ‘the mind being an excellent servant but a terrible master.’

This, like many clichés, so lame and unexciting on the surface, actually expresses a great and terrible truth. It is not the least bit coincidental that adults who commit suicide with firearms almost always shoot themselves in: the head. They shoot the terrible master. And the truth is that most of these suicides are actually dead long before they pull the trigger.

And I submit that this is what the real, no-bullshit value of your liberal arts education is supposed to be about: how to keep from going through your comfortable, prosperous, respectable adult life dead, unconscious, a slave to your head and to your natural default setting of being uniquely, completely, imperially alone day in and day out."

*
"[P]lease don’t think that I’m giving you moral advice, or that I’m saying you are supposed to think this way, or that anyone expects you to just automatically do it. Because it’s hard. It takes will and effort, and if you are like me, some days you won’t be able to do it, or you just flat out won’t want to.

But most days, if you’re aware enough to give yourself a choice, you can choose to look differently at this fat, dead-eyed, over-made-up lady who just screamed at her kid in the checkout line. Maybe she’s not usually like this. Maybe she’s been up three straight nights holding the hand of a husband who is dying of bone cancer. Or maybe this very lady is the low-wage clerk at the motor vehicle department, who just yesterday helped your spouse resolve a horrific, infuriating, red-tape problem through some small act of bureaucratic kindness. Of course, none of this is likely, but it’s also not impossible. It just depends what you want to consider. If you’re automatically sure that you know what reality is, and you are operating on your default setting, then you, like me, probably won’t consider possibilities that aren’t annoying and miserable. But if you really learn how to pay attention, then you will know there are other options. It will actually be within your power to experience a crowded, hot, slow, consumer-hell type situation as not only meaningful, but sacred, on fire with the same force that made the stars: love, fellowship, the mystical oneness of all things deep down."

*
"Worship power, you will end up feeling weak and afraid, and you will need ever more power over others to numb you to your own fear. Worship your intellect, being seen as smart, you will end up feeling stupid, a fraud, always on the verge of being found out. But the insidious thing about these forms of worship is not that they’re evil or sinful, it’s that they’re unconscious. They are default settings.

They’re the kind of worship you just gradually slip into, day after day, getting more and more selective about what you see and how you measure value without ever being fully aware that that’s what you’re doing.

And the so-called real world will not discourage you from operating on your default settings, because the so-called real world of men and money and power hums merrily along in a pool of fear and anger and frustration and craving and worship of self. Our own present culture has harnessed these forces in ways that have yielded extraordinary wealth and comfort and personal freedom. The freedom all to be lords of our tiny skull-sized kingdoms, alone at the centre of all creation. This kind of freedom has much to recommend it.
But of course there are all different kinds of freedom, and the kind that is most precious you will not hear much talk about much in the great outside world of wanting and achieving…. The really important kind of freedom involves attention and awareness and discipline, and being able truly to care about other people and to sacrifice for them over and over in myriad petty, unsexy ways every day.

That is real freedom. That is being educated, and understanding how to think. The alternative is unconsciousness, the default setting, the rat race, the constant gnawing sense of having had, and lost, some infinite thing."

* * *

см. также в конце статьи по ссылке

Sunday, August 20, 2017

Lagom: appropriate, less is more, logic, moderation, sustainability...

Not only is it far easier to pronounce ('la' like 'bar', 'gom' like 'prom'), but 'lagom' is much more easier to understand than the indescribable feeling of 'cosiness' [see Hygge: A heart-warming lesson from Denmark].

Translated as 'just the right amount', 'lagom' is thought to relate to being frugal, fair and creating balance.

“At one end, we are excessive in our work habits, connectivity and indulgences. On the other hand, we are advised to limit ourselves by trying a new fad diet or a trendy detox.
“In a world of contrasts and contradictory advice, lagom hits the middle – allowing people to enjoy themselves, but stay healthy and content at the same time.” [//middle path in Buddhism]

The true reason it’s difficult to translate is because it mutates, changing meaning in different situations and within various contexts.
It could mean ‘appropriate’ in social settings,
moderation’ in food,
less is more’ in interior decor,
mindfulness’ in wellbeing,
sustainability’ in lifestyle choices
and ‘logic’ in business dealings.
All these carry a connotation of ‘optimal’ decision-making.

Lagom teaches us how to avoid both excess and extreme limitation, allowing us to better understand what makes us happy and what works for our own, unique, mental wellbeing. By adopting a lagom mindset, we teach ourselves to avoid extremes of mood or feeling.

source

* * *
With its no-nonsense approach to healthy living, followers of Sweden's lagom — which roughly translates to "not too much and not too little" — might just wind up with more time on earth to enjoy the view from their mid-century modern lounge chairs.

That's the idea behind a new book called The Nordic Guide to Living 10 Years Longer: 10 Easy Tips for a Happier, Healthier Life, a new book by Swedish physician and researcher Bertil Marklund.

"We have an expression, 'lagom is best,'" Marklund said. The word encapsulates the Nordic distaste for doing anything to extremes, from adopting a strict low-carb diet to clocking a lot of overtime.

"I think if you asked most people, they would admit to working more than they would like and some of that's by choice."
While there's always something more that could use your attention at work, Marklund's book encourages workers to be satisfied with "good enough."
"It makes your life easier, cuts stress, and enables you to live a longer and happier life."

"The important and interesting thing is that it's every day exercise, 30 minutes or more, that's a very good base for good health," he said.
Spending half an hour daily walking, cycling, gardening or taking the stairs goes a long way in combating the effects of a desk job, for example.
Exercise is an easy sell in the Nordic nations — Sweden even has an autumn school holiday called "sport week."

Rather than an overhaul of what you eat, Marklund's book prizes simple changes that you can implement one at a time — adding more high-fibre grains and antioxidant-rich fruits, for example.
Coffee lovers will be glad to know Marklund says three or four cups a day contributes to good health.
The critical thing is to develop a healthy diet you can stick with over time, he says. It's an approach that discourages drinking soda but still allows room for a little cake with your coffee at work.

extracts; source

* * *
...someone has sent me something about döstädning. That’s the art of death cleaning – and it’s coming to bookshops in January. It’s a Swedish phenomenon (of course it is) whereby elderly people get their affairs in order. I watch the formidable Margareta Magnusson talk about death cleaning for herself and for others. It is about getting rid of all your junk. Downsizing. It is very considerate, as it about organising everything so that when you are die no one has to sort out your unholy mess.

Living well does mean accepting death, I am sure. Theoretically, all lifestyle is a preparation for death.
- source
*
The Gentle Art of Swedish Death Cleaning// How to Make Your Loved Ones’ Lives Easier and Your Own Life More Pleasant // By Margareta Magnusson

Funny, wise, and deeply practical, Swedish artist Margareta Magnusson offers advice on how to declutter your home and minimize your worldly possessions so your loved ones don’t have to do it for you.

In Swedish there is a word for it: Döstädning, “dö” means “death” and “städning” means “cleaning.” The idea behind death cleaning is to remove unnecessary things and get your home in order as you become older. But this word also can be applied whenever you do a thorough cleaning, to make your life easier and more pleasant. It does not necessarily have to do with age or death. If you can hardly close your drawers or shut your closet doors, it is time to do something about your stuff.

Friday, July 28, 2017

да и то лишь кажется, будто просыпаетесь.../ Yuri Levitansky, four poems

Старая женщина с авоськой

А вот явленье грусти бесконечной,
хотя,
на первый взгляд,
и беспричинной.
На остановке где-нибудь конечной
старушка из автобуса выходит.
Ах, город,
эти новые дома,
керамика,
стекло
и алюминий!
Какая пестрота и легкость линий
в меняющихся контурах его,
какая гамма цветосочетаний!
Здесь для примера я бы показал
Центральный, скажем, аэровокзал
или Дворец
для бракосочетаний,
куда подъехал свадебный кортеж
с девчонкою в одежде подвенечной...
Но вот картина грусти бесконечной,
когда старушка площадь переходит.
Ах, город,
всё куда-то он спешит,
торопится на ярмарки,
на рынки,
на свадьбы,
на рожденья,
на поминки,
проглатывая прессу на ходу,
прижав к себе попутные покупки,
нет-нет еще косясь на мини-юбки,
как бы стыдясь,
что снова уличен
в приверженности к моде быстротечной...
Но вот картина грусти бесконечной,
и я едва не плачу в этот миг,
когда старушка площадь переходит,
в скрещенье всех событий мировых
шагает по дорожке пешеходной,
неся свою порожнюю авоську,
где, словно одинокий звук минорный
и словно бы воробушек озябший,
один лежит на донышке
лимон.

-из сборника «Кинематограф» (1970)

* * *

* * *

* * *

источник

В заметках на смерть Юрия Левитанского поэтесса Олеся Николаева, много лет дружившая с ним, написала: «В нем была драгоценная любовь к скорбям – amor fati, - которая достается поэтам как крест и как дар. Плакальщик и печальник, наш вечный Пьеро, белая ворона среди здравомыслящих и комильфотных московских поэтов…»
источник

Saturday, July 22, 2017

луковка и паутинка, Достоевский и Акутагава/ Fable of the Onion & The Spider's Thread

Отрывок из романа Ф. М. Достоевсого «Братья Карамазовы» (1880):

…– И начну плакать, и начну плакать! – приговаривала Грушенька. – Он меня сестрой своей назвал, и я никогда того впредь не забуду! Только вот что, Ракитка, я хоть и злая, а всё-таки я луковку подала.
— Каку таку луковку? Фу, чорт, да и впрямь помешались!
Ракитин удивлялся на их восторженность и обидчиво злился, хотя и мог бы сообразить, что у обоих как раз сошлось всё, что могло потрясти их души так, как случается это не часто в жизни.
— Видишь, Алешечка, – нервно рассмеялась вдруг Грушенька, обращаясь к нему – это я Ракитке похвалилась, что луковку подала, а тебе не похвалюсь, я тебе с иной целью это скажу. Это только басня, но она хорошая басня, я ее, еще дитей была, от моей Матрены, что теперь у меня в кухарках служит, слышала. Видишь, как это:
"Жила-была одна баба злющая-презлющая, и померла. И не осталось после нее ни одной добродетели. Схватили ее черти и кинули в огненное озеро. А ангел-хранитель ее стоит да и думает: какую бы мне такую добродетель ее припомнить, чтобы Богу сказать. Вспомнил и говорит Богу: она, говорит, в огороде луковку выдернула и нищенке подала. И отвечает ему Бог: возьми ж ты, говорит, эту самую луковку, протяни ей в озеро, пусть ухватится и тянется, и коли вытянешь ее вон из озера, то пусть в рай идет, а оборвется луковка, то там и оставаться бабе, где теперь. Побежал ангел к бабе, протянул ей луковку: на, говорит, баба, схватись и тянись. И стал он ее осторожно тянуть, и уж всю было вытянул, да грешники прочие в озере, как увидали, что ее тянут вон, и стали все за нее хвататься, чтоб и их вместе с нею вытянули. А баба-то была злющая-презлющая, и почала она их ногами брыкать: "Меня тянут, а не вас, моя луковка, а не ваша". Только что она это выговорила, луковка-то и порвалась. И упала баба в озеро и горит по сей день. А ангел заплакал и отошел".
Вот она эта басня, Алеша, наизусть запомнила, потому что сама я и есть эта самая баба злющая. Ракитке я похвалилась, что луковку подала, а тебе иначе скажу: всего-то я луковку какую-нибудь во всю жизнь мою подала, всего только на мне и есть добродетели…

* * *
Басня про луковку из романа Достоевского вдохновила японского писателя на создание своей истории (вторым источником вдохновения стала легенда про Кандату из сборника Karma: A Story of Early Buddhism [an anthology of five Buddhist parables published in Tokyo in 1895] - source):

Акутагава Рюноскэ «Паутинка» (1918)

"The Spider's Thread" (Kumo no Ito) is a 1918 short story by Ryūnosuke Akutagawa.

Однажды Будда бродил в одиночестве по берегу райского пруда. Весь пруд устилали лотосы жемчужной белизны, золотые сердцевины их разливали вокруг неизъяснимо сладкое благоухание.
В раю тогда было утро.
Будда остановился в раздумье и вдруг увидел в окне воды, мерцавшей среди широких листьев лотоса, все, что творилось глубоко внизу, на дне Лотосового пруда.

Райский пруд доходил до самых недр преисподней.
Сквозь его кристальные воды Игольная гора и река Сандзу были видны так отчетливо ясно, словно в глазок биоскопа.
Там, в бездне преисподней, кишело великое множество грешников. И случилось так, что взор Будды упал на одного грешника по имени Кандата.
Этот Кандата был страшным разбойником. Он совершил много злодеяний: убивал, грабил, поджигал, но все же и у него на счету нашлось одно доброе дело.

Как-то раз шел он сквозь чащу леса и вдруг увидел: бежит возле самой тропинки крохотный паучок. Кандата занес было ногу, чтобы раздавить его, но тут сказал себе: «Нет, он хоть и маленький, а, что ни говори, живая тварь. Жалко понапрасну убивать его».
И пощадил паучка.

Созерцая картину преисподней, Будда вспомнил, что разбойник Кандата подарил однажды жизнь паучку, и захотел он, если возможно, спасти грешника из бездны ада в воздаяние за одно лишь это доброе дело. Тут, по счастью, на глаза Будде попался райский паучок. Он подвесил прекрасную серебряную нить к зеленому, как нефрит, листу лотоса.
Будда осторожно взял в руку тончайшую паутинку и опустил ее конец в воду между жемчужно-белыми лотосами. Паутинка стала спускаться прямо вниз, пока не достигла отдаленнейших глубин преисподней.

Там, на дне ада, Кандата вместе с другими грешниками терпел лютые мучения в Озере крови, то всплывая наверх, то погружаясь в пучину.
Повсюду, куда ни взгляни, царила кромешная тьма. Лишь изредка что-то смутно светилось во мраке. Это тускло поблескивали иглы на страшной Игольной горе. Нет слов, чтобы описать весь безотрадный ужас этого зрелища. Кругом было тихо, как в могиле. Лишь иногда слышались глухие вздохи грешников.
Преступные души, низверженные после многих мук в самые глубины преисподней, не находили сил стонать и плакать.
Вот почему даже великий разбойник Кандата, захлебываясь кровью в Озере крови, лишь беззвучно корчился, как издыхающая лягушка.

Но вдруг Кандата поднял голову и начал вглядываться в темноту, нависшую над Озером крови. Из этой пустынной мглы, с далекого-далекого неба, прямо к нему, поблескивая тонким лучиком, плавно спускалась серебряная паутинка, словно опасаясь, как бы ее не приметили другие грешники.

Кандата от радости забил в ладоши. Надо только уцепиться за эту паутинку и полезть до ней, взбираясь всё выше и выше. Тогда уж, верное дело, ускользнешь из преисподней.
А если повезет, то, чего доброго, и в рай попадешь. И не погонят тебя больше на вершину Игольной горы, не бросят снова в Озеро крови.

Подбодренный этой надеждой, Кандата крепко ухватился за паутинку обеими руками и начал изо всех сил карабкаться вверх. Само собой, для опытного вора это было делом привычным.

Но от преисподней до райской обители много десятков тысяч ри. Как он ни старался, нелегко ему было добраться до горных высот. Лез, лез Кандата вверх и наконец даже его, такого силача, одолела усталость. Не смог он без единой передышки добраться до самого неба.
Делать нечего, пришлось дать себе роздых. Вот остановился он на полдороге, висит на паутинке, отдыхает, и вдруг поглядел вниз, в глубокую пропасть.
Недаром так упорно взбирался Кандата вверх по этой тонкой паутинке. Озеро крови, где он только что терпел лютые муки, скрылось в непроглядной тьме. А вершина страшной Игольной горы, смутно сверкавшая во мраке адской бездны, уже у него под ногами. Если он и дальше будет так проворно карабкаться, что ж, пожалуй, ему и в самом деле удастся дать тягу из преисподней.
Крепко цепляясь за паутинку, Кандата впервые за много лет вновь обрел человеческий голос и с хохотом крикнул: — Спасен! Спасен!
Но тут же внезапно заметил, что и другие грешники без числа и счета облепили паутинку и, как шеренга муравьев, ползут вслед за ним все выше и выше.
При этом зрелище Кандата от испуга и удивления некоторое время только и мог вращать глазами, по-дурацки широко разинув рот.
Эта тоненькая паутинка и его-то одного с трудом выдерживала, где же ей выдержать такое множество людей!
Если паутинка лопнет, тогда и он сам, – подумать только, он сам! – уже забравшийся так высоко, полетит вверх тормашками в ад. Прощай надежда на спасение!
А пока он говорил это себе, грешники целыми роями выползали из темных глубин Озера крови. Сотни, тысячи грешников, растянувшись длинной цепочкой, торопливо лезли вверх по сверкающей, как тонкий луч, паутинке. Надо что-то скорей предпринять, или паутинка непременно порвется, и он полетит в бездну.
И Кандата завопил во весь голос:
— Эй вы, грешники! Это моя паутинка! Кто вам позволил взбираться по ней? А ну, живо слезайте. Слезайте вниз!

Но что случилось в тот же миг!
Паутинка, до той поры целая и невредимая, с треском лопнула как раз там, где за нее цеплялся Кандата.
Не успел он и ахнуть, как, вертясь волчком, со свистом разрезая ветер, полетел вверх тормашками все ниже и ниже, в самую глубь непроглядной тьмы.
И только короткий обрывок паутинки продолжал висеть, поблескивая, как узкий луч, в беззвездном, безлунном небе преисподней.

Стоя на берегу Лотосового пруда, Будда видел всё, что случилось, с начала и до конца. И когда Кандата, подобно брошенному камню, погрузился на самое дно Озера крови, Будда с опечаленным лицом опять возобновил свою прогулку.
Сердце Кандаты не знало сострадания, он думал лишь о том, как бы самому спастись из преисподней, и за это был наказан по заслугам: снова ввергнут в пучину ада. Каким постыдным и жалким выглядело это зрелище в глазах Будды!
Но лотосы в райском Лотосовом пруду оставались безучастны.
Чашечки их жемчужно-белых цветов тихо покачивались у самых ног Будды.
И при каждом его шаге золотые сердцевины лотосов разливали вокруг неизъяснимо сладкое благоухание.
В раю время близилось к полудню.

16 апреля 1918 г.
Перевод с японского Веры Николаевны Марковой.
источник

Sunday, July 16, 2017

I am only passionately curious/ Albert Einstein (1879-1955); quote collection

• In living through this "great epoch," it is difficult to reconcile oneself to the fact that one belongs to that mad, degenerate species that boasts of its free will. How I wish that somewhere there existed an island for those who are wise and of good will! In such a place even I should be an ardent patriot!
— Letter to Paul Ehrenfest, early December 1914

• Our entire much-praised technological progress, and civilization generally, could be compared to an axe in the hand of a pathological criminal.
— Letter to Heinrich Zangger (1917)

• I was sitting in a chair in the patent office at Bern when all of sudden a thought occurred to me: If a person falls freely he will not feel his own weight. I was startled. This simple thought made a deep impression on me. It impelled me toward a theory of gravitation.
— Einstein in his Kyoto address (14 December 1922), talking about the events of "probably the 2nd or 3rd weeks" of October 1907

• May they not forget to keep pure the great heritage that puts them ahead of the West: the artistic configuration of life, the simplicity and modesty of personal needs, and the purity and serenity of the Japanese soul.
— Comment made after a six-week trip to Japan in November-December 1922, published in Kaizo 5, no. 1 (January 1923)

• Try and penetrate with our limited means the secrets of nature and you will find that, behind all the discernible concatenations, there remains something subtle, intangible and inexplicable. Veneration for this force beyond anything that we can comprehend is my religion. To that extent I am, in point of fact, religious.
― Response to atheist Alfred Kerr in the winter of 1927, who after deriding ideas of God and religion at a dinner party in the home of the publisher Samuel Fischer, had queried him "I hear that you are supposed to be deeply religious"

• I believe in Spinoza's God, Who reveals Himself in the lawful harmony of the world, not in a God Who concerns Himself with the fate and the doings of mankind.
― 24 April 1929 in response to the telegrammed question of New York's Rabbi Herbert S. Goldstein: "Do you believe in God? Stop. Answer paid 50 words." Einstein replied in only 27 (German) words. (The New York Times 25 April 1929)

• If I were not a physicist, I would probably be a musician. I often think in music. I live my daydreams in music. I see my life in terms of music. … I cannot tell if I would have done any creative work of importance in music, but I do know that I get most joy in life out of my violin.

Reading after a certain age diverts the mind too much from its creative pursuits. Any man who reads too much and uses his own brain too little falls into lazy habits of thinking, just as the man who spends too much time in the theater is tempted to be content with living vicariously instead of living his own life.

• I believe with Schopenhauer: We can do what we wish, but we can only wish what we must. Practically, I am, nevertheless, compelled to act as if freedom of the will existed. If I wish to live in a civilized community, I must act as if man is a responsible being. I know that philosophically a murderer is not responsible for his crime; nevertheless, I must protect myself from unpleasant contacts. I may consider him guiltless, but I prefer not to take tea with him.

• I am not prepared to accept all his [Freud's] conclusions, but I consider his work an immensely valuable contribution to the science of human behavior. I think he is even greater as a writer than as a psychologist. Freud's brilliant style is unsurpassed by anyone since Schopenhauer.

Nationalism is an infantile disease. It is the measles of mankind.

I am happy because I want nothing from anyone. I do not care for money. Decorations, titles or distinctions mean nothing to me. I do not crave praise. The only thing that gives me pleasure, apart from my work, my violin and my sailboat, is the appreciation of my fellow workers.

• I claim credit for nothing. Everything is determined, the beginning as well as the end, by forces over which we have no control. It is determined for the insect as well as for the star. Human beings, vegetables or cosmic dust, we all dance to a mysterious tune, intoned in the distance by an invisible piper.

• I am not an Atheist. I do not know if I can define myself as a Pantheist. The problem involved is too vast for our limited minds. May I not reply with a parable? The human mind, no matter how highly trained, cannot grasp the universe. We are in the position of a little child, entering a huge library whose walls are covered to the ceiling with books in many different tongues. The child knows that someone must have written those books. It does not know who or how. It does not understand the languages in which they are written. The child notes a definite plan in the arrangement of the books, a mysterious order, which it does not comprehend, but only dimly suspects. That, it seems to me, is the attitude of the human mind, even the greatest and most cultured, toward God. We see a universe marvelously arranged, obeying certain laws, but we understand the laws only dimly. Our limited minds cannot grasp the mysterious force that sways the constellations. I am fascinated by Spinoza's Pantheism. I admire even more his contributions to modern thought. Spinoza is the greatest of modern philosophers, because he is the first philosopher who deals with the soul and the body as one, not as two separate things.
— "What Life Means to Einstein: An Interview by George Sylvester Viereck". The Saturday Evening Post (26 October 1929)

Life is like riding a bicycle. To keep your balance you must keep moving.
— Letter to his youngest son Eduard (5 February 1930)

• School failed me, and I failed the school. It bored me. The teachers behaved like Feldwebel (sergeants). I wanted to learn what I wanted to know, but they wanted me to learn for the exam. What I hated most was the competitive system there, and especially sports.
— First conversation (1930) – from Einstein and the Poet (1983)

• I believe that whatever we do or live for has its causality; it is good, however, that we cannot see through to it.
[…]
• The really good music, whether of the East or of the West, cannot be analyzed.
— Interview with Rabindranath Tagore (14 April 1930), published in The Religion of Man (1930)

• A man's ethical behavior should be based effectually on sympathy, education, and social ties and needs; no religious basis is necessary. Man would indeed be in a poor way if he had to be restrained by fear of punishment and hope of reward after death.
— Albert Einstein, "Religion and Science," New York Times Magazine, November 9, 1930

• Besides agreeing with the aims of vegetarianism for aesthetic and moral reasons, it is my view that a vegetarian manner of living by its purely physical effect on the human temperament would most beneficially influence the lot of mankind.
— From a letter to Hermann Huth, Vice-President of the German Vegetarian Federation, 27 December 1930

• A dictatorship means muzzles all round and consequently stultification. Science can flourish only in an atmosphere of free speech.
— "Science and Dictatorship," in Dictatorship on Its Trial, by Eminent Leaders of Modern Thought (1930) - later as Dictatorship on Trial (1931)

• I believe in intuition and inspiration. …At times I feel certain I am right while not knowing the reason. When the eclipse of 1919 confirmed my intuition, I was not in the least surprised. In fact I would have been astonished had it turned out otherwise. Imagination is more important than knowledge. For knowledge is limited, whereas imagination embraces the entire world, stimulating progress, giving birth to evolution. It is, strictly speaking, a real factor in scientific research.
[…]
• I see a clock, but I cannot envision the clockmaker. The human mind is unable to conceive of the four dimensions, so how can it conceive of a God, before whom a thousand years and a thousand dimensions are as one?
— Cosmic Religion: With Other Opinions and Aphorisms (1931) by Albert Einstein

• How strange is the lot of us mortals! Each of us is here for a brief sojourn; for what purpose he knows not, though he sometimes thinks he senses it. But without deeper reflection one knows from daily life that one exists for other people — first of all for those upon whose smiles and well-being our own happiness is wholly dependent, and then for the many, unknown to us, to whose destinies we are bound by the ties of sympathy. A hundred times every day I remind myself that my inner and outer life are based on the labors of other men, living and dead, and that I must exert myself in order to give in the same measure as I have received and am still receiving...

I am strongly drawn to the simple life and am often oppressed by the feeling that I am engrossing an unnecessary amount of the labour of my fellow-men. I also consider that plain living is good for everybody, physically and mentally.

• I gang my own gait and have never belonged to my country, my home, my friends, or even my immediate family, with my whole heart; in the face of all these ties I have never lost an obstinate sense of detachment, of the need for solitude — a feeling which increases with the years.

I cannot imagine a God who rewards and punishes the objects of his creation, whose purposes are modeled after our own — a God, in short, who is but a reflection of human frailty. Neither can I believe that the individual survives the death of his body, although feeble souls harbor such thoughts through fear or ridiculous egotisms.
— "Mein Weltbild" (1931) ["My World-view", or "My View of the World" or "The World as I See It"], translated as the title essay of the book The World as I See It (1949)

• I do not believe in freedom of the will. Schopenhauer's words: “Man can do what he wants, but he cannot will what he wills” accompany me in all situations throughout my life and reconcile me with the actions of others even if they are rather painful to me. This awareness of the lack of freedom of will preserves me from taking too seriously myself and my fellow men as acting and deciding individuals and from losing my temper.
— My Credo (1932) — Speech to the German League of Human Rights, Berlin (Autumn 1932)

Force always attracts men of low morality.
— The World As I See It (1934)

• I live in that solitude which is painful in youth, but delicious in the years of maturity.
— "Self-Portrait" (1936)

Body and soul are not two different things, but only two different ways of perceiving the same thing. Similarly, physics and psychology are only different attempts to link our experiences together by way of systematic thought.
— Aphorism (1937)

• The moral decline we are compelled to witness and the suffering it engenders are so oppressive that one cannot ignore them even for a moment. No matter how deeply one immerses oneself in work, a haunting feeling of inescapable tragedy persists. Still, there are moments when one feels free from one's own identification with human limitations and inadequacies. At such moments, one imagines that one stands on some spot of a small planet, gazing in amazement at the cold yet profoundly moving beauty of the eternal, the unfathomable: life and death flow into one, and there is neither evolution nor destiny; only being.
— Letter to Queen Mother Elisabeth of Belgium (9 January 1939), asking for her help in getting an elderly cousin of his out of Germany and into Belgium.

Great spirits have always encountered violent opposition from mediocre minds. The mediocre mind is incapable of understanding the man who refuses to bow blindly to conventional prejudices and chooses instead to express his opinions courageously and honestly.
— Letter to Morris Raphael Cohen, professor emeritus of philosophy at the College of the City of New York, defending the appointment of Bertrand Russell to a teaching position (19 March 1940)

• People like you and I, though mortal of course like everyone else, do not grow old no matter how long we live... [We] never cease to stand like curious children before the great mystery into which we were born.
— In a letter to Otto Juliusburger, September 29, 1942

• "What is there to celebrate? Birthdays are automatic things. Anyway, birthdays are for children."
[…]
• Why is it nobody understands me and everybody likes me?
— As quoted in New York Times article "The Einstein Theory of Living; At 65 he leads the simplest of lives — and grapples with the most complex thoughts." (12 March 1944)

• The great moral teachers of humanity were, in a way, artistic geniuses in the art of living.

• While religion prescribes brotherly love in the relations among the individuals and groups, the actual spectacle more resembles a battlefield than an orchestra.
— Religion and Science: Irreconcilable? (1948)

• A new idea comes suddenly and in a rather intuitive way. But intuition is nothing but the outcome of earlier intellectual experience.
— Letter to Dr. H. L. Gordon (May 3, 1949)

• I have repeatedly said that in my opinion the idea of a personal God is a childlike one. You may call me an agnostic, but I do not share the crusading spirit of the professional atheist whose fervor is mostly due to a painful act of liberation from the fetters of religious indoctrination received in youth. I prefer an attitude of humility corresponding to the weakness of our intellectual understanding of nature and of our own being.
— Letter to Guy H. Raner Jr. (28 September 1949)

• A human being is a part of the whole, called by us "Universe," a part limited in time and space. He experiences himself, his thoughts and feelings as something separate from the rest—a kind of optical delusion of his consciousness. The striving to free oneself from this delusion is the one issue of true religion. Not to nourish it but to try to overcome it is the way to reach the attainable measure of peace of mind.
— Letter "to a distraught father who had lost his young son and had asked Einstein for some comforting words" (February 12, 1950)

[Variant: “A human being is a part of the whole called by us universe, a part limited in time and space. He experiences himself, his thoughts and feeling as something separated from the rest, a kind of optical delusion of his consciousness. This delusion is a kind of prison for us, restricting us to our personal desires and to affection for a few persons nearest to us. Our task must be to free ourselves from this prison by widening our circle of compassion to embrace all living creatures and the whole of nature in its beauty.”]

• I have no special talents. I am only passionately curious.
— Letter to Carl Seelig (11 March 1952)

• Somebody who reads only newspapers and at best books of contemporary authors appears to me like an extremely near-sighted person who scorns eyeglasses. He is completely dependent on the prejudices and fashions of his times, since he never gets to see or hear anything else.
— Article in Der Jungkaufmann, April 1952

• The strange thing about growing old is that the intimate identification with the here and now is slowly lost; one feels transposed into infinity, more or less alone, no longer in hope or fear, only observing.
— Letter to Queen Mother Elisabeth of Belgium (12 January 1953)

• ...the world is in greater peril from those who tolerate or encourage evil than from those who actually commit it.
— Einstein's tribute to Pablo Casals [a Spanish cellist and conductor] (30 March 1953)

• In the past it never occurred to me that every casual remark of mine would be snatched up and recorded. Otherwise I would have crept further into my shell.
— Letter to Carl Seelig (25 October 1953)

• To think with fear of the end of one's life is pretty general with human beings. It is one of the means nature uses to conserve the life of the species. Approached rationally that fear is the most unjustified of all fears, for there is no risk of any accidents to one who is dead or not yet born. In short, the fear is stupid but it cannot be helped.
— Letter to Eileen Danniheisser (1953)

The word god is for me nothing more than the expression and product of human weaknesses, the Bible a collection of honourable, but still primitive legends which are nevertheless pretty childish. No interpretation no matter how subtle can (for me) change this.
— Gutkind Letter (3 January 1954)

• I have never imputed to Nature a purpose or a goal, or anything that could be understood as anthropomorphic. What I see in Nature is a magnificent structure that we can comprehend only very imperfectly, and that must fill a thinking person with a feeling of "humility." This is a genuinely religious feeling that has nothing to do with mysticism.
— Draft of a German reply to a letter sent to him in 1954 or 1955

• Now he has departed from this strange world a little ahead of me. That means nothing. People like us, who believe in physics, know that the distinction between past, present, and future is only a stubbornly persistent illusion.
— Letter to Besso's family (March 1955) following the death of Michele Besso (aged 81), Einstein’s close friend

- source
* * *
On 17 April 1955, Einstein experienced internal bleeding caused by the rupture of an abdominal aortic aneurysm, which had previously been reinforced surgically by Rudolph Nissen in 1948.
Einstein refused surgery, saying: "I want to go when I want. It is tasteless to prolong life artificially. I have done my share, it is time to go. I will do it elegantly."
He died in Princeton Hospital early the next morning at the age of 76, having continued to work until near the end.

During the autopsy, the pathologist of Princeton Hospital, Thomas Stoltz Harvey, removed Einstein's brain for preservation without the permission of his family, in the hope that the neuroscience of the future would be able to discover what made Einstein so intelligent.
Einstein's remains were cremated and his ashes were scattered at an undisclosed location.

Harvey also removed Einstein's eyes, and gave them to Henry Abrams, Einstein's ophthalmologist. - source

“Albert Einstein was a very important part of my life – a lasting influence,” Henry Abrams, 82, said during an interview at his winter home west of Boynton Beach. “Having his eyes means the professor’s life has not ended. A part of him is still with me." - source]

Tuesday, July 11, 2017

Тот жил и умер, та жила И умерла, и эти жили И умерли/ Anton Nossik about death

Пишет Антон Носик (anton_nossik) // 2008-01-26

Факт 100: Смерть

Однажды я, вероятно, умру.

Я не принадлежу к числу оптимистов, склонных надеяться, что на их веку современная медицина изобретёт бессмертие, или хотя бы замораживание телесной оболочки для сохранения её клеток до поры, когда технологии капремонта физических тел встанут на промышленный поток. Про реинкарнацию я ничего не знаю; следовательно, даже если допустить, что она имеет место в природе, то та собака, которая в следующем рождении станет мной, будет так же мало со мной нынешним связана, как то дерево, которое было мною до 4 июля 1966 года.

Тем не менее, я нахожу невозможным поверить в собственную смерть. В том смысле, что мне трудно себе представить этот час, когда весь известный мир вокруг меня продолжит своё существование, но я перестану быть и восприниматься его частью, а останется от меня лишь накрытая белой простынёй безжизненная оболочка с чертами внешнего сходства, да память знавших меня людей.

Поверить в реальность такого события не помогает мне даже то, что я эту ситуацию постоянно и разнообразно репетирую. Во-первых, я более или менее каждую ночь засыпаю, и это та же самая смерть, потому что мир перестаёт существовать для меня, и сам я перестаю существовать в нём, перестаю участвовать. Во-вторых, я много путешествую, а отъезд из любой местности также является смертью в миниатюре (partir c'est mourir un peu, написал в 1891 году Edmond Haraucourt, пояснив в том же стихотворении, что в любом покидаемом месте и времени оставляешь часть себя; Alphonse Allais добавил, что mourir, c’est partir beaucoup; Набоков усовершенствовал последнюю фразу, записав за 8 лет до смерти, что mourir c'est partir un peu trop; в нашем масскульте наиболее распространена версия той же мысли от Жанны Агузаровой Ильи Резника: расставанье — маленькая смерть).
Ещё одну репетицию небытия воспел Бродский, написав в 1980 году: «Из забывших меня можно составить город». Количество моих жизней, которые необратимо закончились на одном моём веку, едва ли хватит пальцев пересчитать, но всякий раз невозможно поверить, что так же бесследно пройдёт и нынешняя, что все вещи, которые меня сегодня живо волнуют, трудно будет вспомнить, или понять, почему мне было до них дело.

При этом я совершенно понимаю, что от моей способности поверить в будущее событие ничего решительно не зависит. Тысячелетиями покидали этот мир люди, у которых наверняка были те же когнитивные ограничения, что и у меня (смерть — это то, что бывает с другими). Поэтому всё, что я могу сделать, чтобы избавиться от неудобств, связанных с мыслью о непостижимости собственной смерти — это отказаться от привычного естествоиспытательского взгляда на это событие, не анализировать его возможных обстоятельств, не рассматривать каждый прожитый день и каждую выкуренную сигарету как лишний шаг к последней черте. Смерть — всего лишь частный случай будущего, в котором не останется черт настоящего, и, покуда живём, можно находить в ней безусловную пользу, так как она даёт неисчерпаемую пищу для философских раздумий и поэтических опытов. Одним из которых я и завершу сегодня свой рассказ:

Тот жил и умер, та жила
И умерла, и эти жили
И умерли; к одной могиле
Другая плотно прилегла.

Земля прозрачнее стекла,
И видно в ней, кого убили
И кто убил: на мёртвой пыли
Горит печать добра и зла.

Поверх земли метутся тени
Сошедших в землю поколений;
Им не уйти бы никуда

Из наших рук от самосуда,
Когда б такого же суда
Не ждали мы невесть откуда.

[Арсений Тарковский, 1975]

Wednesday, July 05, 2017

уже заметна как бы легкая усталость в природе, задумчивость/ Prishvin about summer rain

Михаил Пришвин (1873—1954) о дожде, дневники

20 июня 1915 года. Солнце перемежается с теплым дождем. В лесу как в оранжерее. Застанет дождь, станешь под ель, постоишь немного — и опять солнце и такое: эти умытые деревья тогда под радугой встречают как новые, необыкновенные, вырисованные, как минареты, дворцы, — такими после болезни или после тюрьмы видишь деревья, такими жаждешь увидеть их в городе в ожидании весны. Теперь высшая точка расцвета северной природы (время наливания ржи), потом все пойдет на убыль.

11 июня 1917 года. Светлый дождь летний большими каплями падал на пруд весь день, но вода пруда не посветлела, напротив, стала еще много мутнее...

11 июля 1917 года. Две недели почти уже непрерывный дождь. Клевер попрел. Рожь переспелая наклонилась и не дается косить, пар мажется и зарастает. Жить в такое время без работы и без газет, значит, не жить.

9 августа 1917 года. После сева пошел мелкий дождик, дня три я никуда из дома не показывался и вышел сегодня на поле после дождя по солнышку и ахнул, удивленный и радостный: все свое посеянное взошло, и так чудесно, дружно и уже зелено, снизу розовое, сверху уже зеленое и такое прекрасное, такое милое и согласное, и я, хозяин всему этому, я дал эту жизнь, я знаю все свои грехи и где я обсеялся и опахался. И вот в этот миг от моего труда, создавшего рожь — свое законное дитя, рождается блудное дитя — Мечта. Так родились и две блудные дочери — Земля и Воля.

3 июля 1921 года. Первое утро после периода дождей и холода — совершенно ясное, тихое, но уже заметна как бы легкая усталость в природе, задумчивость. Ай, дни-то уменьшаются!

14 июля 1921 года. Почти каждый день набираются облака, налетают тучи, обкладывают небо и дождь льет. Последняя ночь была очень холодная. Березы все сереют и желтых листьев все прибавляется. Чаще и чаще, слышу, называют меня просто «старик».

3 августа 1921 года. Итак, целый месяц странствования из-за того, что дома нечего есть. Целый месяц — все дожди и холод, теперь, кажется, установилась погода, но холодные ночи, сильные росы.

16 июня 1926 года. После обеда, наконец, собрался дождь. Любопытно, что на торфе при забастовке беспартийные студенты, инженеры сочувствуют рабочим, а партийные против рабочих. Причины забастовки («лопаты воткнули») объективны...

17 июня 1926 года. Весь день дождь. Пишу о торфе.

24 июня 1926 года. Набежала теплая туча, загремел гром, закапал большими каплями дождь. Наши разбежались, а я не поверил в дождь и решил доесть тарелку с творогом и молоком. Дождь полил, я все ел, творог уменьшался, а молоко в тарелке все прибывало...

23 июня 1927 года. Весь день дождь. Каждый день дождь, и не совсем тепло даже. Плохая жизнь в это лето слепням, комарам и дачникам.

7 июля 1927 года. Эти дни сижу, готовлю III и IV т.т. сочинений. Завтра надеюсь выбраться. Погода: день простоит без дождя, и за счастье считаешь.

17 июня 1928 года. Дожди каждый день. Бывает, выглянет солнце, станет истомно жарко и через несколько часов дождь. Серо, неприютно, мозгло.

26 июня 1928 года. Продолжаются, несмотря на предсказания обсерватории, холода и дожди. Трава плохо растет.

29 июня 1928 года. Наконец-то два дня, среда и четверг, вышло благополучно в природе и обошлось без дождя. Сегодня с утра все небо закрыто, неужели опять будет дождь.

7 августа 1928 года. И всю-то ночь дождь! Третьи сутки льет с небольшими перерывами. Вспоминаю хороших и дурных людей, восхищаюсь хорошим, удивляюсь дурным, но тех и других, в особенности дурных, нахожу чрезвычайно мало.

3 августа 1929 года. Ночью был дождь и гроза, вот почему вчера вечером (в 6 час. уже) казалось, что наступает затмение солнца: так оно тускло светило даже при безоблачном небе.

12 августа 1929 года. В природе творится что-то непостижимое, сильнейшая буря вдруг сменяется полной тишиной и наоборот. Так вчера вечером необыкновенная была тишина, жарко, душно немного. И вдруг ураган до восхода солнца. Я почти уверен по вчерашнему дню, что к обеду ветер стихнет. Так было зимой и летом, продолжается все полосами: весенняя сушь, потом летние сплошные дожди, теперь ветры...

18 июля 1930 года. Приехали во Владивосток в 11 дня. Дождь, пахнет рыбой. На дождь никто не обращает внимания. Зампред, зверовод комбината Анатолий Дмитриевич Батурин сказал: — Фирсова нет, совсем нет. Мы решили, что он расстрелян, и не стали спрашивать.

28 июля 1930 года. Мы долго слушали. Моросил бус — нечто среднее между дождем и туманом. Бус был очень теплый, не мочил, и мы были как в оранжерее, всюду сверкали ночные летающие насекомые, занятно было мысленно проводить линию от одной вспышки к другой и так следить в полной темноте за полетом светляка.

30 июля 1930 года. Пауки. Распад. Ежи. Ветер с юга — дождь, но сегодня слегка дует N, однако, слишком слабо дует, и перемены погоды нет: туманный дождь. Вся гора покрыта сетями пауков. Значит ночные летающие огни должны постепенно обрываться в своем полете. Несмотря на туман и дождь, фотографировал пауков.

20 августа 1930 года. После вчерашнего дождика роскошное светлое утро и нет даже никаких следов лесного пожара. С высоких елей в лучах солнца золотом падали сверху капли вчерашнего, сохраненного тихой лунной ночью в ветвях дождя. И от этого мне было радостно до того, что я, в который не помню уже раз, собрался думать о способе всегда искать эту радость и жить надеждой найти ее. Моя литература и есть след моего усилия искать и задерживать эту радость. Мне сейчас приходит мысль перечитать себя критически с этой точки зрения.

источник

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...