Friday, August 21, 2015

«Записи о Елене Шварц» - Юрий Кублановский/ about Elena Shvarts

26 июля 2000, среда
Подвыпили с Леной Шварц — гуляли ночью: Никола Морской, дом Суворова, дом Державина. Она всё ещё хороша (хотя после смерти мамы так всё ещё и не успокоилась).

20 марта 2001, вторник
Хотя два дня болело сердце, но не смог отказать себе: вчера днём встретились с Еленой Шварц у памятника Пушкину. Знакомы с 78-го, а это едва ли не первая встреча на улице, «среди людей», а не в её норе в СПб... <...>

Я её издавна люблю, в своё время посвятил ей уйму стихотворений — и она меня любит.

Отношения у нас действительно братские. Сунулись вчера в один кабачок, в другой, в третий— один закрыт, у Никитских всюду почему-то полно народу, дым коромыслом в неурочное время— в половине четвёртого. Наконец, осели в Доме журналиста, в подвале. Дорого, зато никого и полутемно.
Курит сигарету за сигаретой — по две пачки в день. Сирота — умерла 3 года назад мама, никогда не рожала, 2 мужа, которых давно уж нет рядом. Только — поэзия. Вся — её. <...> Жаль, что не по здоровью уже мне с ней чаще встречаться, а потом сутки хворать от никотина и алкоголя. (Да и в Питере бываю я теперь изредка, а когда-то ездил к ней, из-за неё, чуть не 2 раза в месяц.)

Читаю её сборник. Ежели я «гиперреалист», то она — «сюрреалистка», со всеми свойственными этому стилю, вúдению преувеличениями, деформациями, особенно преизбыточностью, от которой утомляешься быстро. Это не те стихи, с которыми не расстаёшься — от большинства хочется скорее «избавиться». В целом в ней нет красоты (т. е. гармонии), хотя есть куски очень красивые.
Всё пёстро, образы толкаются, наползая друг на дружку. Её текст, как фольгу, хочется разгладить ногтем. «Энергетика и моторика» вместо ровной любви к земле и людям. Асоциальность и сильное мистическое, даже метафизическое, начало.
Религиозная космогония, «босховщина». Боль, которую ничем не утишишь. Способна и впрямь если не на всё, то на многое, хотя со мною она — «ручная». Как мне дороги её повадки, движения, её «онтологическое» бескорыстие, сколько б ни говорила о премиях и деньгах. По большому счёту, никакого инстинкта самосохранения, как только земля носит. Не от мира сего, но знает языки, мастерски шоферила, гуляет в Интернете; вообще «между прочим» ей даётся многое, на что я не способен и ленюсь.

Загромождённость образами и ритмами — всё хочется развести по своим местам. Поэзия Петербурга. Ну, отчасти Москвы. Но никак не России. Кузмин, Хлебников, обэриуты; даже Мандельштам ей пресен. Цветаевская экзальтация ей по сердцу.
Но не Ахматова, которую не может терпеть. Ревность к Бродскому — и его не любит. Меня любит как человека, к поэзии моей снисходительна; может по дружбе за неё даже и заступиться. У вчера мне подаренной её новой книжки замечательное название: «Дикопись последнего времени».
Сильная поэзия, но в которой (которой) нельзя дышать: весь воздух отравлен кошмарцем. Ну можно ли, скажите на милость, жить с видениями Эрнста, Дали, Бэкона, немецких экспрессионистов? А вот в мире Эндрью Уайеса как славно (хотя порою и приторно). Но какие у Елены сильные строки («В скобяной провинции»):
Это ли оковы, звенья, цепи?
Посинело или снова ало?
Ничего нет мягкого на свете,
Кроме раскалённого металла.
Такие вкрапления отточенных формулировок и сфокусированных образов особенно эффектны на фоне общей полуимпровизационной рыхлости текста.
..........................................
Собственно, Ленина жизнь, главный внутренний конфликт её — борьба с врагами, с теми, кто не признаёт её гениальности. И как странно мы встретились! Обычно у памятника Пушкину толчётся народ и скамьи заполнены. А тут — так не бывает — никого; Лена одна сидела на правом скамейном полукружье и, чуть нахохлившись, как всегда, курила. А ведь было три часа дня, очень оживлённое для центра Москвы время! Я ещё когда подходил, издали заметил эту странность, но осознал лишь позднее: отсутствие, как обычно, народа. Булгаковская какая-то атмосфера Патриарших прудов...

21 апреля 2001, суббота
Порой у Елены Шварц заводится мотор, и она импровизирует-фантазирует. Порой эти фантазии — мимо цели. Они «зависают» как бы по касательной к тому идеальному, что должно было бы получиться. Но иногда она может «дофантазироваться» до чего-то невероятного. Сейчас перечитал «Гостиницу Мондэхель». Кусок с видéнием Блаватской— вплоть до жертвенника «меж Лахтой и Чёрною речкой» гениален. Тут и Достоевский, и атмосфера Питера в запустении и забросе. А какие слова! Только по высшему вдохновению способно прийти такое:

Хлопнула дверь внизу. Колоколясь, тень подымалась?
Снега шакальи резцы и изразцы леденились.
..........................................
Ближе, всё ближе шаги, неужели ты, демоница?
О, слава Богу! С опухшею рожей
Мимо скользнул, подмигнув, пьяный прохожий.
Вот он стоит на морозе меж Лахтой и Чёрною речкой,
Дым от него,— (как гениален тут пропуск глагола!),—
здесь я и жрица,
И чёрная злая овечка...

Умопомрачительно, превосходно.
Я всегда отличу, когда в стихотворении подстёгнутое воображение, когда — свободно работающее.

28 июля 2004, среда, 9 утра с минутами
Елена Шварц: «Распространённое заблуждение. Так долго все принимали всемирный всеобщий идиотизм устройства человеческого общества именно и исключительно за свойство советской жизни». (Елена Шварц, Видимая сторона жизни. СПб. 2003, стр. 335).
Точно. Какая умница.

5 августа 2004, 8:30
Кажется, сколько же всего сказано о Петре и Петербурге (в том числе и мною, неисчислимо).
А лучше Лены Шварц (ей было тогда 20 лет) никто не сказал:

Чёрной икрой мужиков мостовые мостил,
но душ не поймал, вёртких как моль.

22 сентября 2004
Если бы Елена Шварц не была поэтом, она стала бы первым русским сюрреалистом, и Кирико, Магрит и Дали отдыхали б — такие у неё образы.

Только зря в холода ты ныряла
В пеплом подёрнутом тёмном пруду.

И какая мощь в самых, казалось бы, «проходных»,не ударных отнюдь строках:
Очередь осеней затосковала,
Лязгнул топор о топор в саду...

Такого не придумаешь, образец вдохновенности.
Да, да, есть воображение и — воображение. Оно только тогда плодотворно, «когда под ним струится кровь» реальности и открываются возможные и даже достоверные альтернативы реальности.
А не когда оно — разнузданная игра фантазии (т. е. когда оно попадает в яблочко подсознания, а не просто — размагниченная абракадабра). Когда у Шварц воображение «№1» — бывает и гениально, когда «№2» — читать это малоинтересно и неприятно.

26 февраля 2008, 7:30 утра
Воспринимать судьбу свою как... жизнетворческий сюжет — русским писателям это в высшей степени свойственно. Тургенев был какое-то время политическим клерком — но судьба его как профессионального дипломата — скорей комична. Чиновником — да — был Случевский. Ну и, конечно, в основном, советские литераторы...
Пушкин — образец жизнетворчества. Блок, Мандельштам, Есенин, Цветаева — и т.п. Жизнетворческая судьба лишена иссасывающего инстинкта самосохранения, это, во-первых. Лишена корыстной выстроенности и — главное — интриганства. Например, судьба Елены Шварц — судьба в смысле жизнетворчества — образцовая.

3 декабря 2008, 8 утра
«Туалет на ней был — оторви и брось: какие-то декоративные тряпки» (Бобышев о Шварц). Узнаю Елену! То же и у меня:
Всё с твоих допотопных одежд
снится мне — от каймы до горошин.

Бобышев в своих мемуарах был бы комично-безвкусен, если б не был столь обезоруживающе простодушен («Автопортрет в лицах», книга II, «Время», 2008).
(Уморительный пассаж, как шварцевский Яшка сорвал ему чтение «Стигматов», начав — по её наущению — «совокупляться» с его ногой.)

Для меня наш тогдашний андеграунд — братство. И никогда не променяю я никого из наших на совковых (по моим тогдашним представлениям, да так и было на самом деле) шестидесятников...

Бобышев сделал Шварц предложение, да накануне «очнулся»; Шварц, устроившая погром у Стратановского... И все они переругались. Но для меня они все навсегда мои — органичная (как и Володя Кормер) часть второй половины 70-х (А. Величанский, скорее, 60-х). Не ходили мы по советским журналам, были «нонкомформисты», и — «это многое объясняет».

У Бобышева впервые открыл я «гроссбух» стихов Шварц. «Да вам не понравится, это совсем другое», — предупредил Дима. Но мне понравилось, даже очень — многое. И он нас свёл. А на другой вечер я уже был у неё один (после поездки с ним в Комарово). «Не задерживайтесь,— строго предупредил он,— соседи сердятся, если ко мне поздно возвращаются гости». И потом звонил поминутно, требуя, чтобы я возвращался, ревнивец. А Елена своими чарами специально, чтоб ему насолить, меня удерживала.

3 июня 2009, среда
Поразительное недавнее стихотворение Шварц (в «Знамени», кажется?). Оно держится не на метафоре, не на фонетической вязи, не на визуальной картинке, а исключительно на смысле. А «формы» там ровно столько, сколько для него требуется. Оно о том, что как было бы хорошо, если б умерших нам не приходилось закапывать или сжигать, а они попросту б — исчезали. Нам легче было б верить в бессмертие.
И связанное с ним напрямую тоже: что вот уже десять лет после смерти мамы не открывала она шкаф, где висят платья покойной.
Лена стала писать стихи, которые можно пересказывать, и при этом — всё равно сжимается сердце. Высший пилотаж.

А это:
Бабье лето — мёртвых весна,
говорят в Тоскане, говорят со сна...
и проч.
Там клён остаётся голым и беззащитным — гениальная вещь — как это передано в десяти строчках.

13 июля 2009
Сон: Лена Шварц жалуется, что на заднем дворе возле баков с отбросами появляется перевязанное шпагатом собрание сочинений Шекспира. «Я уже три таких отнесла домой, больше складывать негде». И предлагает рядом с новой появившейся стопкой книг ставить какой-нибудь завлекательный приз — подарок, чтоб люди брали.

2 ноября 2009, понедельник, 4:30 утра, Поленово
Вчера поздно вечером позвонил Павел. Говорил со Стратановским. У Лены Шварц — рак, и уже сделали операцию. (Сказал: Б. Улановская после аналогичной операции жила ещё два года.) Как такой «зверь-цветок» перенёс эти экзекуции — Бог весть. А где же её моська? Хозяин не должен погибать прежде своей собаки.

3 ноября 2009, 15:30
Сейчас говорил со Шварц. И в больнице «выбегала из палаты» писать стихи. Поразительно, словно прочитала мою запись: «Я бы умерла, но жалко было мою собачку, она бы без меня не смогла...»

Теперь надо 5 месяцев (по 4 дня) делать химиотерапию. Болезнь обнаружилась в конце лета, неожиданно, и «потом начались все эти ужасы». Слава Богу, есть кому помогать, ухаживать: как и у С., у Елены плотный круг верных и преданных друзей-почитателей.

4 ноября 2009, 11 утра, Переделкино, солнышко и снежок
Говорил сейчас с Леночкой по телефону. Лежит в военном госпитале визави Большого Дома — окнами на Неву. Говорит, что долго, хотя «время как-то сместилось, я уже не слежу за его течением». Операция была долгой, а теперь началась химиотерапия — «очень тяжело». «Уж и не понимаю: то ли умирать, то ли два-три года отсрочки». Договорились созвониться вечером (её вроде бы как раз сегодня выписывают).
Весь день читаю давние Еленины стихи и вспоминаю 70-е, нашу молодость. Какая мощь, какая свобода воображения! И апогей этого периода — «Элегии на стороны света»... Да, нет в нашем поколении поэта ярче. <...>

Я как-то посетовал Лене, что с трудом привыкаю к постоянному сбою ритма в её стихах.
— Ну как же,— пояснила она. — Ведь писание стиха это не упёртый взгляд в одну точку. А постоянно меняешь угол зрения. Соответственно, изменяется ритм.

12 марта 2010, пятница, 20 часов
Вчера, ближе к пятничной полночи, умерла Лена Шварц. Сегодня вечером (придя со службы в Notre-Dame) кликнул мышкой «Культура» и...
И не мог ни записать, ни обдумать — так обожгло.
Отпевание в воскресенье, послезавтра. Не успеваю. Не успел к Думешу, теперь — к Лене, не успеваю на похороны к самым близким людям... Поэт высочайшего полёта, мощного воображения. И целый пласт жизни. Сейчас записывал в дневник всё подряд, лишь бы оттянуть написать вот это:
Елены Шварц уже больше нет.

Вот последние наши письма:

3 ноября 2009
Дорогой Юра.
Вот захотелось, как в былые времена, показать тебе ненапечатанные стихи, написанные в больницах неожиданно для меня самой. С любовью Лена

***
Это было Петром, это было Иваном,
Это жизнию было — опьяневшей, румяной.
А вот нынче осталась ерунда, пустячок—
Опуститься ль, подняться на века, на вершок.
И всего-то остался — пустячок, кошмарок —
Нежно-хилой травинки вскормить корешок.
16 окт.

***
Воспоминание о реанимации
с видом на Невы теченье
Елене Поповой — с любовью

На том берегу мы когда-то жили
(Отчуждайся, прошлая, отчуждайся, жизнь).
Я смотрю в Невы борцовские прожилы
И на угольные угриные баржи.
Я у окна лежала, и внезапно
Взяла каталку сильная вода.
Я в ней, как будто Ромул, утопала,
А вместо Рема ёрзала беда.
И влекло меня, и крутило
У моста на Фонтанке и Мойке.
Выходите встречать, египтянки,
Наклоняйтесь ко мне, портомойки!
К какому-нибудь брегу принесёт,
И руки нежные откинут одеяльце
И зеркало к губам мне поднесут,
И в нём я нового увижу постояльца.
2 ноября

17 декабря, 2009
Милая Лена, была ли ты в больнице? Я со своими болячками уже в заснеженном Париже...
Напиши мне о своём самочувствовании, дорогая.
Твой Юрий

17 декабря, 2009
Дорогой Юра,
надеюсь, ты поправляешься. В предрождественском Париже должно быть хорошо, хотя и грустно немного. Во всяком случае, мне почему-то всегда было грустно за границей перед Рождеством. Я была в больнице больше недели назад, очень тяжёлый был сеанс, но сейчас довольно бодра.
Читала корректуру книги о Д’Аннунцио, которая должна выйти весной. Так всё пока ничего.
Оля Назарова передавала тебе привет. Может быть, ещё увидимся.
Обнимаю. Твоя Лена

26 января, 2010
Дорогой Юра,
ещё раньше прочитала твою подборку. Мне кажется, в последнее время в твои стихи вернулась прежняя лёгкая и сильная поступь. Я за тебя рада. И ещё мне очень нравится «Обнова». Я тоже за тебя волнуюсь, хотя, слава Богу, у тебя не так ужасно.
Я пока ничего и ко всему готова. Беспокоюсь только о своей собачке, её, конечно, возьмут друзья, но сможет ли она, верней, он, без меня.
Помню, как гуляли на Стрелке и у виллы Роде, и мало ли ещё где...
Обнимаю. Твоя Лена

28 января, 2010
Дорогая Лена!
Как хорошо, как славно, что характер моего дарования позволил многие из тех наших прогулок замуровать в стихи. Там они длятся и по сегодня.
Твой Юра

28 января, 2010
Да, Юрочка, и ещё долго будут длиться.

13 марта 2010, суббота, 4:40 утра
Поэт беспокойной поэтики. Потому-то Цветаева, футуристы, Маяковский, даже Вознесенский ей ближе Ахматовой (и Мандельштаму, видимо, не могла простить его ранней акмеистической упорядоченности). Меня если и любила — то только за то, что много о ней. «Посмотри, — помнится, говорила она мне — мы шли белой ночью, уже под утро, к Елагинской стрелке, выгуливали её пуделька Яшку, — посмотришь направо — одно, налево — уже другое — (а ветер шевелил листву) — как же можно сохранить один ритм на протяжении
целого стихотворения?»

Путешествие наше на Валаам; отплытие от Сенатской; плыли мимо Дворцовой, мимо Смольного... Белой ночью — мимо Шлиссельбурга. Помнится, вытянуть Лену было непросто: Яшку не с кем оставить (в итоге оставили с Беллой Улановской и т.п.). «Ты меня, как резиновую присоску на кухне, оторвал от стены». (Были тогда такие крючки-присоски для полотенец). Всё обошли, любовались на дальний островок, забирались на колокольню... Была у неё в стихотворении (об этом) строфа, которую она потом опустила:

И если нам отсюда вниз
сойти не суждено,
мы братний хлеб привыкнем есть,
пить сестрино вино.
У себя же простоты, кажется, не ценила. Так, когда я выразил ей своё восхищение стихотворением про клён («Бабье лето, мёртвых весна, / говорят в Тоскане, говорят со сна» и проч. — поразительное стихотворение) — она отмахнулась: «Да ну, что ты. Там (т. е. в новой книге) есть гораздо лучше».
Надулась на меня, когда я её подборке в «НМ» дал заголовок «При чёрной свече». Она-то хотела что-то такое... с Богом. Но разве не безвкусно Бога выносить в заголовок подборки? — убеждал я её. Этого не умела понять.

Московские концептуалисты её, кажется, не любили. И впрямь: для них она была слишком беспокойна, экстравагантна, ершиста. Она всё-таки «зверь-цветок», а они — математики. И хотя в литературный социум она была вписана намного благополучней меня, она по существу одиночка.

Когда Лене было лет 15–16, её, знаменитую уже ну хотя бы строчкой «О море чёрное, тебя пересолили», познакомили с Иосифом Бродским. 23-летний мэтр спросил юного вундеркинда, какая часть «Божественной комедии» ей особенно по душе. «Конечно, „Чистилище“»,— ответила Лена.

14 марта 2010, 7:40 утра
Значит, в Москве около десяти. Так что тело Елены, видимо, уже в храме. Сейчас ещё в последний раз тело, лицо, которое я с такой нежностью вспоминаю. А через 2–3 часа останется только пепел.
(Гениальное стихотворение о кремации у Бориса Слуцкого).
[Мне легче представить тебя
в огне,
чем в земле.
Мне легче взвалить на твои некрепкие плечи
летучий и лёгкий,
вскипающий груз огня,
как ты бы сделала для меня.]
Это было Петром, это было Иваном...
...А теперь и то, что было Еленой.

17:20. Ну, вот и сожгли Лену (сейчас говорил со Стратановским по телефону). Ну ничего, поминальные записки тоже сжигают — в тазике на церковном дворе. (Сам сжигал, когда сторожил в Никольском.)

19 марта 2010, пятница
«Она ведь была с искрой гениальности. Поклон ей, улетающей», — написал мне Дм. Бобышев.
«С „искрой гениальности“» я знал троих (а их и не было, и нет больше). Но первый хоть своей смертью и обжёг, но случилась она где-то далеко, а здесь его адепты так назойливо и шумно о нём «скорбели», что мешали оплакать. Смерть Солженицына, его утрата — личное и культурное горе, но сами похороны носили постановочный характер — с присутствием властной номенклатуры и военным салютом.
И вот Лена; где-то горсть пепла от неё.

5 апреля 2010, Переделкино
<...> Рядом с постелью на тумбочке — самиздатский талмуд Елены Шварц, третья какая-нибудь машинописная копия. Но сразу со страниц зазвучал её голос, её интонации. И сразу:
Крематорий — вот выбрала место для сна!

Какой кошмар.

1 июня 2010, 5:30 утра
Вчера вечер памяти Саши Сопровского на Петровке. А потом долго брели с Павлом Крючковым предночной Москвой, новодельной, но тёплой, майской, поблёскивавшей стеклом и огнями. Днём бы весь этот новодел, конечно, привёл в ужас, а тут даже и ничего, тем более, когда подшофе...
Вспоминали Шварц, говорить о ней иссасывающее грустно.

8 июня 2010, вторник
Три дня в Питере. У Лены Шварц: сначала на квартире. Её друг и наследник Кирилл готовится к ремонту, пакует вещи, книги. Дал мне на память Еленины чётки, пепельницу, монографию Гращенкова (моего преподавателя в МГУ) об Ан. Мессине (изд-во «Искусство», 1981).
Потом на кладбище. У Елены была возможность похорониться в Комарове. Но захотела — с мамой на Волковом. Места же рядом не было. Согласилась на крематорий: компактную урну легче подхоронить к маме.
Неподалёку Олег Охапкин. Питерская художественная богема умирает как-то по-своему, старорежимно, по-декадентски: дурдом, самовозгорание, угар и т.п.; кончины инфернальнее московских. И захоронения на старых, на благородных кладбищах (Кривулин — на Смоленском).
...Царское Село, Острова. В Питере — новые громоздкие богомерзкие силуэты справа от «нашей» с Леною Стрелки, даже пожалел, что пришли с Наташей сюда: загубил старое и доброе визуальное впечатление. Нынешняя нажива хищнее позднесоветского вялотекущего разрушительства и выходит Питеру боком. Так сломали целый квартал (!) в устье Невского возле Московского вокзала — вышел, оторопел.

Кирилл [Козырев, на фото с Е.Шварц] рассказал, что у Е.Ш. было как бы два почерка (он разбирает остатки её бумаг, не ото- сланных ею в Бремен на консервацию к Гарику Суперфину, тамошнему университетскому архивариусу). Один — запись диктованных вдохновеньем стихов, она спешит, это почти «стенография»: слова не дописаны, строки нервные и, как у Гёте, могут уползти за границу листа. Другой почерк — обыденный, ясный.

...Незадолго до смерти Елена разбогатела: перевод — для театра — «Дон Карлоса», книга о Д’Аннунцио, стипендия от Ходорковского. Купила «домашний кинотеатр» — большой плазменный экран, всякие навороты и проч. Стратановский: «Неожиданные, не характерные для неё приобретения». И сетовала: впервые в жизни можно пожить безбедно, а тут — умирать.

А как хорошо у Лены:
Я разгребаю выгнутой стопою
Осенний сад, где были мы с тобою.

Какая мощная лирика.

В третьем томе Лениного собрания (Пушкинский фонд, 2008) — милые и рельефные её зарисовки. И там: «Мне было лет двадцать, когда я неизвестно почему и зачем вышла замуж за Женю Вензеля».
Я его вспомнил. Однажды в день рождения Елены мы потихоньку выпивали, дожидаясь гостей. Вдруг — звонок в дверь, и без телефонного предупрежденья этот самый Вензель (внешности его не запомнил, но мерещится рыжеватая бородка-щетина) с букетом сирени (такой, как росла у Лены под окном и попала в мои стихи). Я хотел было выйти на кухню, но они туда вышли сами. Разговор был недолог, на повышенных тонах, вскоре хлопнула входная дверь... Появилась рассерженная Лена с сиренью: «Что нам с ней теперь делать? А вот что». Мы вышли на балкон, Вензель как раз выскакивал из подъезда. «Женя!» Он поднял голову, и сирень в него полетела. Тогда же Елена прочитала мне его стихи, где, помнится, он сетовал на отца, зачем тот не кончил на простыню, когда его зачинал.

Гениальная по точности самохарактеристика Шварц: «Я — сложный человек. Бессознательное у меня — как у человека дородового общества, сознание — средневековое, а глаз — барочный».
А как точно бывает выражена её мысль! «Можно подумать, что я склонна к самолюбованию. Скорее, я пристально вглядываюсь в себя с опасным вниманием экспериментатора, с каким он может следить за животным, опыты над которым наконец-то начали подтверждать теорию».

Рассуждая об именах городов, Шварц пришла к выводу: «А уж если говорить о нашем городе, то, кажется, имя его истинное — Петроград». То есть (исходя из совсем другого) она пришла к тому же, что Солженицын (и как всегда думал я). И, конечно, так оно и есть: Петроград. И надо быть Собчаком, болтуном, пустомелей и Хлестаковым, чтобы после всего наименовать его Санкт-Петербургом. Образчик либерального маразма.

Заграда между посюсторонним и потусторонним (во всей его амплитуде — не просто «экуменической», но аж до Блаватской и до Тибета) у Шварц была взаимопроницаема, и потустороннее её, так скажем, нередко навещало. Сама её поэзия порой была этим потусторонним; она видела самого Антихриста («Элегии на стороны света»).
И это — типично питерское. Елене, правда, Андрей Белый был брат родной, а он москвич. Но это исключение, подтверждающее правило. Да и петербургская мистика, несмотря на всё арбатство, бежала у Белого по жилам. Уже в 13 (!) лет Лена «всё время говорила об Андрее Белом».

А какая у Шварц точность сравнений, ненавязчиво меткая и «по делу». Пудель «Яша — (хорошо его помню, его фотки с Леной у меня на стене в Переделкине аж дважды) — увидел меня раньше, рванулся и побежал, уши на ветру — как кепка козырьком назад. И мама бежала, как могла, за ним. И я побежала... Вот счастье, когда бежишь навстречу тому, кого любишь, большее, чем объятье».

А какой дивный конец эссе «Комарово»:
«В первые жаркие весенние дни, когда залив в абсолютном штиле, и, обмелевший за зиму, как скатерть, оттянут назад, и напоказ выставлены целые отары серых, как будто замшевых, камней (некоторые из них так экспрессивны, что могли бы без всякой обработки быть выставлены в музее современного искусства), в такие дни, когда залив светлеет к горизонту и при соприкосновении с небом делается белым, тогда куличик Кронштадтского собора предлагает себя мартовскому небу, а ближний форт, провиденциально названный Тотлебен, будто вырезанный из серо-фиолетового картона, подчёркнутый белой полосой воды, парит над этим заливом, как летучая баржа».

13 июня 2010, 8 утра
Уж сколько я писал о мерзости посттоталитарной России, а у Елены это сильней, эпичнее:
В городе сняли трамвай,
Не на чем в рай укатиться,
Гнусным жиром богатства
Измазали стены.
Седою бедною мышкой
Искусство в норку забилось,
Быстро поэзия сдохла,
Будто и не жила.

Сколько в этой нарочитой грубости — горечи, силы! Напускное презрение от безмерной любви.

Шварц — единственный поэт, которого адепты называют гениальным. (Ну, ещё Бродского.) Я этого не люблю: тут есть какое-то педалирование назло оппонентам и недоброжелателям, есть какой-то примитивизм. Я (для начала) назвал в некрологе её поэзию сказочной — и проще, и точнее.
А это как сильно:
И Смерть, мастер, на все руки ломастер,
Трудолюбивей любой пчелы.

Какой надо иметь слух, какой дар, чтобы так использовать детскую присказку: мастер-ломастер.
(Рим, ноябрь 2001 года)
20 июня 2010, воскресенье
Заканчиваю триптих памяти Лены Шварц. Ключ — Дученто, Раннее Возрождение...

7 декабря 2010, вторник, за полдень
Потрясающее «Бестелесное сладострастие», об уничтожении останков французской королевской четы Дагобера и Нантильды в революцию, Елена написала в 22 года. А волшебное «Плаванье» приснилось ей (за исключением двух последних «пассажей») на четыре года позднее — в 1975 году.
Мы плыли на Валаам, и она поведала, как кто-то не ко времени её разбудил, оттого и концовка «Плаванья» рукотворная.

В конце 1990-х она побывала в базилике Сен-Дени у плиты Нантильды и Дагобера и рассказала об этом в миниатюрном «Путеводителе по стихам». Чтобы перечитать его, я два часа перелопачивал сегодня всё её прозаическое, уже думал, что мне это примерещилось, пока, наконец, не разыскал эссе это — предпоследним в четвёртом томике. На королевской плите Лена обнаружила буквально иллюстрацию к «Плаванью»!
«Выходит, что я должна была написать стихотворение о королях, потом о лодке Харона, и, наконец, захотеть увидеть эту плиту и убедиться в неотменяемости и необходимости этих стихотворений. И когда я в Ленинграде сочиняла их — всё это уже было предвещано на плите в парижском соборе!»

Юрий Кублановский «Записи о Елене Шварц»
Источник: красноярский журнал «День и ночь», №1, 2011

Thursday, August 20, 2015

My actions are my only true belongings

The Five Remembrances

• I am of the nature to grow old. There is no way to escape growing old.

• I am of the nature to have ill health. There is no way to escape ill health.

• I am of the nature to die. There is no way to escape death.

• All that is dear to me and everyone I love are of the nature to change. There is no way to escape being separated from them.

• My actions are my only true belongings. I cannot escape the consequences of my actions. My actions are the ground upon which I stand.

- Thich Nhat Hanh


см. также:
Ты хочешь знать, что значит умереть? Выбери самую драгоценную для тебя вещь и расстанься с нею. Это и есть смерть.

Wednesday, August 19, 2015

“Don’t read my diary when I’m gone.”

Jeff Burlingame, Kurt Cobain Biographer: I Changed My Mind—Let’s Leave the Legend Alone

I wrote a biography about Kurt Cobain in 2006. Since then, I’ve come to the realization that it’s better to let his legacy lie because I believe he would have wanted it that way.

Dead celebrity exploitation – like what’s happening with Kurt — also is everywhere. We’ve even given dead celebrities a name, “delebs,” and they are a multi-billion-dollar business.

“Unfortunately, it matters very little what the facts are; what matters is what people believe,” Kurt’s good friend and mentor Buzz Osborne recently said.

From Cobain’s Journals: “The most violating thing I’ve felt this year is not the media exaggerations or the catty gossip, but the rape of my personal thoughts ripped out of pages from my stay in hospitals and aeroplane rides hotel stays etc.”
That’s the quote I’m citing — and basing my actions on — these days.

Extracts; source

Saturday, August 15, 2015

возрастная апатия/ about aging

Я долго думала, что главный критерий – усталость. Студенткой я могла спокойно не спать пару ночей перед экзаменом (потому что готовилась) и ещё пару ночей после (потому что радовалась, что сдала). Теперь даже пара часов недосыпа превращает мир в чёрно-белое документальное кино. Но жизнь утверждает обратное: пропасть молодёжи готова сутками пребывать в блаженной летаргии, а многие пожилые люди энергично катаются на роликах и управляют государствами.

Теперь мне кажется, что возраст – это утрата способности управлять материей. Начинается всё с мелочей – с невозможности освоить новое устройство или технологию (хочется всего две кнопки – «вкл.» и «выкл.»), с нежелания делать ремонт (и так сойдёт), с новых книжек, которые накапливаются на тумбочке и стареют, так и непрочитанные. Потом – больше. Жизнь торопится, набирает ход, все спешат, рвутся к достижениям, свершениям, а ты всё замедляешь и замедляешь шаг, пока не понимаешь, что стоишь один посреди непрерывно текущей куда-то толпы, не зная, куда девать ненужные руки. Не важно, сколько тебе на самом деле лет, важно, что ты больше не успеваешь за жизнью. Точнее, больше не хочешь за ней успевать.
источник

Wednesday, August 12, 2015

Перед ними нет жестянки для мелочи / At the Public Market Seattle winter time...

На открытом рынке

На человечьем рынке
в Сиэтле посреди зимы
большой человек с косматой бородой
как Уолт Уитмен
стоит неподвижно под холодным дождём
у ног его дрожит собака
на шее человека картонка с надписью:

МНЕ БОЛЬШЕ 70
У МОЕЙ СОБАКИ ТРИ НОГИ
НИКОМУ
МЫ НЕ НУЖНЫ

Дождь льёт как из ведра
Перед ними нет жестянки для мелочи

- Лоуренс Ферлингетти

Tuesday, August 04, 2015

Now and then it’s good to pause in our pursuit of happiness and just be happy

Forty years ago, psychologist Paul Ekman of the University of California, San Francisco, showed photographs of Americans expressing various emotions to the isolated Fore people in New Guinea. Though most of the Fore had never been exposed to Western faces, they readily recognized expressions of anger, happiness, sadness, disgust, and fear and surprise (which are difficult to differentiate). When Ekman conducted the experiment in reverse, showing Fore faces to Westerners, the emotions were again unmistakable. Ekman's now classic study gave powerful support to the notion that the facial expressions of basic emotions are universal, an idea first put forth by Charles Darwin.

According to Ekman, these six emotions (plus contempt) are themselves universal, evolved to prepare us to deal quickly with circumstances we believe will affect our welfare. Some emotional triggers are universal as well. A sudden invasion of your field of vision triggers fear, for instance. But most emotional triggers are learned. The smell of newly mowed hay will conjure up different emotions in someone who spent idyllic childhood summers in the country and someone who was forced to work long hours on a farm. Once such an emotional association is made, it is difficult, if not impossible, to unmake it.

"Emotion is the least plastic part of the brain," says Ekman. But we can learn to manage our emotions better. For instance, the shorter the time between the onset of an emotion and when we become consciously aware of it—what Ekman calls the refractory period—the more likely we are to double-check to see if the emotion is appropriate to the situation. One way to shorten the refractory period is to be aware of what triggers our various emotions.
source

**
What is happiness, and how can we all get some? Biochemist turned Buddhist monk Matthieu Ricard says we can train our minds in habits of well-being, to generate a true sense of serenity and fulfillment.

“Matthieu Ricard, French translator and right-hand man for the Dalai Lama, has been the subject of intensive clinical tests at the University of Wisconsin, as a result of which he is frequently described as the happiest man in the world.” — Robert Chalmers, The Independent
source

**
The happiest man in the world is a 67-year-old Buddhist monk called Matthieu Ricard.
He starts his day sitting in a meadow in front of his hermitage in Nepal. He watches hundreds of miles of Himalayan peaks glowing in front of him in the rising sun. The scene “blends naturally and seamlessly with the peace he has within”.

Professor Lord Richard Layard:
“Getting public policy to focus on making people happy is an ongoing task. We do have quite powerful evidence that people vote on how satisfied they are with their lives, rather than on the growth in their income. So we may begin to see some shift. …There’s a very interesting contest going in our society between the macho culture that puts more and more pressure on people to compete to get the better of each other, versus the ‘wellbeing’ movement where people get satisfaction from what they contribute to other people. To change that assumption that that is how life has to be, and state instead that life is about happiness: that is a core problem.”
Would he welcome a future where science has succeeded in wholly measuring and defining happiness?
“I think that would be wonderful, so long as it doesn’t stop people living spontaneously. You don’t want to be checking your happiness watch all the time.”

“Positive psychologists and happiness economists,” he writes, “make a great play of the fact that money and material possessions don’t lead to an increase in our mental wellbeing. But these experts are in a minority, compared with the vast assemblage of consumer psychologists, consumer neuroscientists and market researchers all dedicated to ensuring that we do achieve some degree of emotional satisfaction by spending money.”

“Now and then it’s good to pause in our pursuit of happiness and just be happy.”
- Guillaume Apollinaire
source

Saturday, July 25, 2015

чтоб слова населили небо, если оно пусто/ Elena Shvarts, diary, 1966

Елена Шварц. Дневник, запись 1966-го года

Определение
Стихотворение просто (имеющее право так называться) — это выстроенное по правилам неземной архитектуры бормотанье с озареньем на конце.

Стихотворение живое — высшее существо, рожденное человеком и небом, дышащее, улыбающееся и смертное как всё.

От поэта не могут остаться одно, два, три стихотворения. А только он весь, его зарифмованная душа, его гениальные и его бездарные строчки. Так странно, люди пишут стихи, не постигнув от рождения чудесной науки — поэтики (правда, ее надо вспомнить).

О чудные разрывающие сердце звуки, плоть стихотворенья. Но забуду все ради неуклюже спотыкающегося озарения, которое часто приходит калекой, на деревянных костылях в рваной одежде.

И почему, едва научившись сама, я учу других? И еще не могу это спокойно рассказать, и одни восклицанья.

Люблю стихи ученые, пристальные, рассматривающие землю. Опыты. Опыты. Но это тоже бегство от поэзии. Настоящая другая — в лебединых крыльях. Но есть еще алхимия — очищение слов и мыслей. Мне хочется довести слова до такой высоты материализации, до плоти легкой ангелов, легкой и огненной, чтоб они населили небо, если оно пусто.

Я пишу все это неизвестно отчего, не во вдохновении, сидя на чердаке, выгнанная из класса за чудовищное опоздание. Сегодня двадцатое апреля, и скоро мне стукнет восемнадцать. И я хочу, чтобы меня выгнали из университета, и я могла бы писать стихи и только писать стихи. О Боже, помоги мне, и я проведу свою молодость в душной комнате, у колб и реторт. И превращу камень в золото, слова — в стихи живые и ослепительные.

источник

Friday, July 24, 2015

Пушкин и Екатеринослав/ Pushkin and Ekaterinoslav

• Шокировал дам Екатеринослава полупрозрачными панталонами без исподнего.
источник

Краеведы, учитывая, что Пушкин не оставил письменных впечатлений, которые мог произвести на него Екатеринослав [нынешний Днепропетровск], считают, что он мог видеть только заспанный, маленький провинциальный городок, по заросшим сорняками улицам которого бродили стреноженные лошади, свиньи, коровы и рылись в мусоре курицы. Считается, что первым заложенным зданием в Екатеринославе был Преображенский собор, а первым построенным — Потемкинский дворец. К моменту приезда Пушкина резиденция князя Потемкина, некоронованного короля южных владений Российской империи, была в руинах: крыша провалилась, полы сгнили, сад заброшен. Но Потемкин так и не успел побывать в этом дворце — умер в бессарабской степи.

Напомним, что на юг он был направлен дипломатическим курьером всего на пять месяцев. Если вести отчет от мая месяца, то срок его командировки истекал в сентябре 1820 года. В Екатеринославе Пушкин пробыл 18 дней — до 5 июня, момента отъезда на Кавказ и в Крым.

В Екатеринославе губернатором был Иван Христофорович Калагеоргий, ранее вступивший в схватку с наместником Бессарабии Бехметьевым, и проигравший ее. Там же, как в Одессе и Кишиневе, размещалась контора «Попечительского комитета по устройству колонистов южной России», которой руководил генерал Иван Инзов.

Видимо, генерал Инзов общаясь с Пушкиным, намекнул о наличии неблагоприятной для него рекомендации из Санкт-Петербурга. Если мы примем эту версию за основу, то дальнейший ход событий вписывается в логику процесса. Начнем с того, что местные краеведы утверждают, что Пушкин в Екатеринославе остановился в доме Тихова, который содержал едва ли не лучший в то время постоялый двор. Затем по непонятным причинам он переехал на Мандрыковку (Цыганский кут).
Известно письмо Пушкина брату Льву Сергеевичу, в котором он писал: «Приехав в Екатеринославль, я соскучился, поехал кататься по Днепру, выкупался и схватил горячку, по моему обыкновению. Генерал Раевский, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, нашел меня в жидовской хате, в бреду, без лекаря, за кружкою оледенелого лимонада».

По версии Л.А. Щербиной, «Пушкина не могла удовлетворить обстановка постоялого двора, творчество требовало уединения, и поэт переезжает на берег Днепра, в местность Мандрыковку, в домик Краконини (дом не сохранился). Это очень живописное место, названное в честь бывшего запорожца Андрея Мандрыки, который перенес свой хутор-зимовник в город. Рядом было село Лоцманская Каменка — главное место днепропетровского судоходства через пороги, а ниже по Днепру, в селе Старые Кайдаки, была крепость Кодак, построенная в начале XVII века. Это были новые для поэта места, новые страницы истории Украины, оставившие у него глубокие впечатления» («Пушкинские места», 1988, ч.2, с.91).

«То место, где он поселился, — добавляет И. Новиков в романе «Пушкин в изгнании», — носило название Цыганский Кут. Hecколько еврейских домишек было разбросано по оврагам, поблизости от корчмы, стоявшей на пыльной проезжей дороге. Тут же неподалеку, на вытоптанном л и конями поле, раскиданы были палатки цыган. Пушкин заглядывал в кочевые шатры. Это бродячее племя еще более говорило его воображению, когда по вечерам зажигались в синеющих сумерках огни их костров и явственно доносилось гортанное пение, музыка — то заунывная, то разудалая, пляски…».

По одной из версий, через несколько дней после прибытия в Екатеринослав Пушкин получил приглашение на бал, устроенный губернатором в честь назначения Инзова на новую должность, а не в его честь, как утверждают многие историки. В моде тогда были белые лосины. Шились они из кожи лося или оленя. Для лучшего облегания их надевали влажными с помощью мыльного порошка. Высыхая на теле, лосины стягивали кожу. Пушкин явился на бал в... прозрачных лосинах. Это был открытый вызов и Инзову и протеже Каподистрии губернатору Ивану Калагеоргию.

Из воспоминаний Андрея Фадеева, начальника канцелярии Попечительного Комитета колонистов: «Пушкин был в кисейных панталонах, прозрачных, без всякого нижнего белья! Жена губернатора, г-жа Шемиот, рожденная княжна Гедройц, старая приятельница матери моей жены, чрезвычайно близорукая, одна не замечала этой странности. (Отметим в скобках, что историки часто путают губернаторов Екатеринослава того времени: Калагеоргия и Викентия Леонтьевича Шемиота. Первый был военным губернаторов, второй — гражданским). Здесь же присутствовали три дочери ее, молодые девушки. Жена моя потихоньку посоветовала ей удалить барышень из гостиной, объяснив необходимость этого удаления. Г-жа Шемиот, не доверяя ей, не допуская возможности такого неприличия, уверяла, что у Пушкина просто летние панталоны бланжевого, телесного цвета; наконец, вооружившись лорнетом, она удостоверилась в горькой истине и немедленно выпроводила дочерей из комнаты. Тем и ограничилась вся демонстрация, хотя все были возмущены и сконфужены, но старались сделать вид, будто ничего не замечают. Хозяева промолчали, и его проделка сошла благополучно».

Не совсем так.
Из письма генерала Раевского: «13 июня 1820 года. В Екатеринослав приехал к десятому часу ночи к губернатору Калагеоргию, который имел удар от паралича, но болезни своей не знает».
источник; источник

Sunday, July 19, 2015

Джордж Карлин - Мы убиваем/ with all this stuff we preach about the sanctity of life, we don’t practice it

‘Cuz, I mean, even with all this stuff we preach about the sanctity of life, we don’t practice it. We don’t practice it. Look at what we’d kill: Mosquitoes and flies. ‘Cuz they’re pests. Lions and tigers. ‘Cuz it’s fun! Chickens and pigs. ‘Cuz we’re hungry. Pheasants and quails. ‘Cuz it’s fun. And we’re hungry. And people. We kill people… ‘Cuz they’re pests. And it’s fun!

George Carlin (1937-2008)

source

Friday, July 17, 2015

Поэту стихи открываются сами/ A poet doesn't invent his poetry — he finds it

He simply was a great man whose greatness had been cornered at a dinner party, and who fought his way out not with theatrical aphorisms or with boorish taciturnity, but — generously, laboriously — with himself.

Он просто был великим человеком, который, невзирая на то, что его величие сковано рамками званого обеда, тактично и последовательно, оставаясь самим собой, без театральных афоризмов или неучтивой молчаливости высокомерия и заискивания, общался с присутствующими.

*
"He doesn't love you," Waner courageously repeated. "He isn't even considering loving you."
— Он не любит тебя, — отважно повторил Уэйнер. — Форду даже в голову не приходит, что тебя можно любить.

"You sound rehearsed," Corinne interrupted cruelly.
Звучит отрепетировано Ты повторяешься, — сердито перебила его Корин.

*
"What makes you think — " She broke off; started over. "I thought poets were supposed to know more about those things than anyone else"— defiantly.
"They do if they feel like writing verse. They don't if they stick to poetry," Waner said. "Listen, Corinne. In both of Ford's books there's hardly a line of verse. It's nearly all poetry. Do you have any idea what that means? It means that he writes under pressure of dead-weight beauty. The only kind of men who write that way — "
"Listen," Corinne said. "You're implying that he's some kind of psychotic. I won't have it, Bobby. In the first place it isn't true. He's-he's serene. He's kind, he's gentle, he's —"
"Don't be a fool, Corinne. He's the most gigantic psychotic you'll ever know. He has to be. Don't be a fool. He's standing up to his eyes in psychosis."

— А почему ты решил... — она запнулась, а потом добавила вызывающе: — Мне казалось, что поэты-то как раз и должны лучше разбираться в таких вещах, чем прочие.
— Разбираются, если им нравится сочинять стихи. Но не разбираются, если живут поэзией, — сказал Уэйнер. — Пойми, Корин, в обеих книгах Форда нет ни строчки стихов. Там одна поэзия. Ты представляешь себе, что это значит? Это значит, что он пишет под воздействием мёртвого груза застывшей красоты. Так могут писать только те...
— Слушай, — сказала Корин, — ты считаешь, что он немного психованный. Я не согласна с тобой, Бобби. Это неправда. Он... он сдержанный. Он добрый, он ласковый, он...
— Не будь дурочкой, Корин. Психованней не бывает. Другим он быть не может. Не будь дурочкой. Он по уши увяз в своем психозе.

*
"He'll marry you. Because he just will, that's all. He likes you and he's cold, and he won't be able to think of any reason why he shouldn't— or he'll refuse to think of a reason why he shouldn't. At any rate— "
"He's not cold," Corinne interrupted angrily.
"Of course he's cold. I don't care how tender you find him. Or how kind. He's cold. He's cold as ice."

— Он женится на тебе. Просто женится и все. Ты ему нравишься, а он холодный и не подумает, или не захочет подумать, что не должен жениться на тебе. Во всяком случае...
— Он не холодный, — зло возразила Корин.
— Нет, он холодный. И мне плевать, что тебе он кажется нежным. Или добрым. Он холодный. Холодный, как лед.

*
...the truth in its entirety seldom comes in one big neat peace.
...истина не какой-то законченный, однородный предмет.

*
Corinne wanted to draw him closer, physically and otherwise, to her. She wanted the oblique shafts of breakfast table sunshine to fall on them together, not singly, not one at a time.

Корин хотелось привлечь мужа к себе — привлечь не только физически, а вообще. Ей хотелось, чтобы косые солнечные лучи, падая на стол, накрытый к завтраку, попадали сразу на них обоих, а не на каждого в отдельности.

*
She suddenly disapproved the possibility of this bright small person going back to Vermont with all or surely most of her challenges unmet.

Ей вдруг показалось очень несправедливым, чтобы эта умненькая молодая особа вернулась в Вермонт с неосуществившимися или почти неосуществившимися желаниями.

*
"What did your aunt do— I mean when you were a child— when you took the blame for Ernestine?" Corinne asked, amused and interested. Interested in, and somewhat envious of, the apparent resourcefulness by which her guest (apparently unscathed) had passed through her childhood.

— А как поступала тетя, я имею в виду, когда вы были маленькая, — когда вы признавались в грехах Эрнестины? — изумленно и с любопытством спросила Корин. Она поразилась и даже немного позавидовала изобретательности находчивости [внутренним силам], благодаря которой ее гостья, очевидно, пережила детство невредимой [благодаря которой ее гостья, как видно, безболезненно пережила детство].

*
“I can't tell you you're a poet. Because you're not. And I'm not saying that because your language is dissonant, or because your metaphors are either hackneyed or false, or because your few attempts to write simply are so flashy that I have a splitting headache. Those things can happen sometimes."
"But you're inventive," he informed his guest— without a perceptible note of accusation in his voice.
"A poet doesn't invent his poetry — he finds it," he said, to no one in particular.
"The place," he added slowly, "where Alph the sacred river ran — was found out not invented."

— Я не могу сказать вам, что вы — поэт. Потому что это не так. Дело вовсе не в том, что ваш язык плох, метафоры избиты или надуманны, а редкие попытки писать просто — беспомощны до того, что у меня от них раскалывается голова. Это бы еще куда ни шло. Придумывать, вот что вы умеете, — объяснил он гостье, причем в его тоне не было слышно упрека.
— Поэту не надо придумывать стихи, они открываются ему сами, — говорил Форд, не обращаясь ни к кому. — Место, где протекает Альф, священная река, — продолжал он не спеша, — было открыто, а не придумано.

*
Corinne's right-and-wrong reflexes had been uncomfortably overactive most of her life
Что хорошо, а что плохо, Корин всю жизнь понимала чувствовала слишком чутко тонко

*
Ginnie Fowler obviously postponing a crying jag
Джинни Фаулер, отложив истерику, плач скандал на потом

*
Mr. Ford was now asleep again, with his hands clenched at his sides.
Мистер Форд опять спал, плотно прижав руки к бокам.

Эдвард Мунк - Лес (1903)

Swiftly Corinne wondered whether doormen and people had sense enough to cover up immediately the bodies of people who jumped out of apartment-house windows. She didn't want to jump without a guarantee that somebody would cover her up immediately…

Корин лихорадочно прикидывала, достаточно ли быстро швейцар и прохожие прикрывают тела людей, выпрыгивающих их окон жилого дома. Выпрыгивать, не зная наверняка, что кто-нибудь сразу ее прикроет, не хотелось...
[*похожее отвращение по этому же поводу испытывал Холден]

*
Then something strange happened. Howie Croft suddenly took off the fullback's shoulder pads he was wearing under his sports jacket. Without them he looked like a different man and required fresh observation.

Дальше случилось нечто странное. Хови Крофт вдруг вытащил бейсбольные наплечники, которые носил под спортивным пиджаком. Без них он казался совершенно другим человеком и заслуживал свежего взгляда.

*
He was finished. He could look over at Corinne easily now. Some trusty interior whistle had blown just in time. The mollycoddle, reason, had been taken off the scrimmage line and Good old Hammerhead Jukes was back in his old position.

Хови выговорился. Ему снова стало легко смотреть на Корин. Надежный внутренний сигнал прозвучал вовремя. Вместо разнюнившегося игрока на поле опять вышел хамоватый бодрячок.

*
Corinne went inside her apartment and closed the door. Her legs then dissolved and she slipped to the floor sobbing.
Корин ушла в квартиру и закрыла за собой дверь. Ноги перестали держать ее и, всхлипывая, она опустилась на пол.

*
Then, a little shyly, a little ashamedly: "Corinne I feel just awful about what's happened and stuff."
It was an apology. A rather wonderful one, in a way. It wasn't delivered like any apology at all that a woman of thirty-three might essay while standing up to her ears in richly assorted, connubial garbage. It was the apology of a very young salesgirl who has button-headedly sent the blue curtains instead of the red.

Затем чуть робея, стесняясь: — Корин, мне просто жуть до чего неловко из-за всего, что получилось и вообще...
Это было извинение. Совершенно замечательное, по-своему. Банни просила прощения не как тридцатитрехлетняя женщина, на которой целиком лежит вина за чужую разбитую вдребезги семейную жизнь. Она попросила прощения, как молоденькая продавщица, по неопытности отправившая клиенту синие занавески вместо красных.

*
She could feel her pulse beating close to her ear, the way it does when the face is pressed against the pillow a certain way.
Ей казалось, что сердце стучит у нее почти в ухе, как бывает, если определенным способом уткнуться лицом в подушку.

*
She saw that her stockings didn't match. This seemed a very strange and highly provocative fact to her, and she resisted a strong temptation to lift her legs hip-high, knees together, and remark to anyone within hearing distance, Look. My stockings don't match.

Она заметила, что на ней чулки не в цвет. Это показалось ей странным и до такой степени вызывающим, что она с трудом подавила желание приподнять вытянутые ноги и, сдвинув коленки, сказать громко, чтобы все услышали: «Взгляните. У меня чулки не в цвет».

*
She already knew that everything was wrong with him. The wrongness was so heavy in the room she could hardly breathe.
Она уже поняла, что у него все неблагополучно. В комнате до того разило неблагополучием, что ей стало трудно дышать.

*
"She doesn't like my work," he said, in a surreptitious voice. "Can you imagine that?"
"She didn't like it when she first came to New York. She thinks I'm not meaty enough."
"She's writing a novel."
He spoke to Corinne in a stage whisper. "She saw my picture in the Times book section before she came to New York. She thinks I look like somebody in the movies. When I don't wear my glasses."

— Ей не нравится моя работа, — произнес он таинственно. — Ты представляешь?
— Ей не нравилось то, что я пишу, когда она приехала в Нью-Йорк. Я кажусь ей недостаточно содержательным.
— Она пишет роман.
...Он заговорил таинственным шепотом. — Ей попалась моя фотография в разделе книжных рецензий в «Тайме», и она приехала в Нью-Йорк. Она считает, что я похож на какого-то киноартиста. Когда без очков.

*
At the door, Corinne abruptly turned around— in such a way that her shoulder was adjacent to Bunny's face, partially blocking off Bunny's view.
"Ray. Will you come home with me?"
Ford did not hear her. "I beg your pardon?" he said politely, unforgivably.
"Will you come home with me?"
Ford shook his head.
The action over, Bunny came briskly out from behind Corinne's shoulder, and, as though no entreaty of real significance had just been made and rejected, took Corinne's hand.

Перед тем как выйти, Корин вдруг обернулась. Ее плечо почти уперлось Банни в лицо на уровне глаз.
— Рэй. Ты вернешься со мной домой?
Форд не расслышал ее.
— Прошу прощенья? — переспросил он вежливо до отвращения.
— Ты вернешься со мной домой?
Форд покачал головой.
Сражение закончилось, Банни мгновенно выскочила из-за плеча Корин, и, словно только что не было ни мольбы, ни отказа, схватила ее руку.

*
Without looking back Corinne went as quickly as she could down the stairs, and broke into an awkward, knock-kneed kind of run when she reached the street.

Не оглядываясь, Корин спустилась по лестнице так быстро, как только могла, и, едва оказавшись на улице, бросилась бежать, нелепо выворачивая коленки.

Сэлинджер - Опрокинутый лес

Wednesday, July 15, 2015

я не улавливал связи между школой и поэзией/ Salinger - Inverted forest

She was much less taken aback by the fact that this was actually "her" Ray Ford than she was by the fact that her Ray Ford remembered her at all. After all he was not salvaging her name out of an old cocktail party, but out of a childhood partitioned off by nineteen years.

Поразительно было даже не то, что это в самом деле оказался «её» Рэй Форд, а то, что «её» Рэй Форд ее вспомнил. Одно дело, если бы он, порывшись в памяти, извлек оттуда какую-нибудь давнюю вечеринку, но ведь от детства их отделяли девятнадцать прожитых лет!

Эдвард Мунк - Волна (1921)

"I never expected you to remember me," she said. She began to think and talk in jumps. "I read your book of poems last night. I'd like to tell you how-beautiful-I thought they were. I know that isn't the right word. I mean, the right word."
"It's very nice," said Ford evenly. "Thank you, Corinne."
[…] Corinne stood up, as though someone wanted her seat. "Well. I just wanted to tell you how much I loved them-your poems."

— Никак не думала, что ты меня вспомнишь, — произнесла она. Мысли и слова в беспорядке заметались. — Сегодня ночью я прочитала книгу твоих стихов. Мне захотелось сказать тебе, что они показались мне... красивыми... и я решила позвонить. Конечно, я не то говорю, но в общем
понятно.
— Мне очень приятно, — ответил Форд спокойно. — Спасибо, Корин.
[…] Корин встала, будто собиралась уступить кому-то место.
— В общем, я просто хотела сказать, как они мне понравились... я имею в виду стихи.

*
She and Ford had not described themselves over the telephone, and all she had to go on was Robert Waner's melba-toast [сухарики «мелба» (очень тонкие и узкие) по имени австралийской певицы Н.Мелбы/ Nellie Melba, 1861-1931] remark about poets almost never looking like poets because they would be infringing on the rights of all the chiropodists who are dead ringers for Byronthis and a badly-lighted image in her mind of a small-featured, light-haired little boy.

Они с Фордом не условились по телефону о том, как узнают друг друга, так что ей оставалось положиться на тонкое наблюдение Роберта Уэйнера, заметившего, что поэты почти никогда не похожи на поэтов, поскольку опасаются ущемить права мозольных операторов — вылитых Байронов; да еще на смутное воспоминание о маленьком светловолосом мальчике с мелкими чертами лица.

*
Ford was suddenly seated and smiling directly at her. She had to look at him squarely now. There wasn't even a glass for her to reach for.
Внезапно оказалось, что Форд уже сидит и улыбается ей. Теперь Корин была вынуждена смотреть прямо на него. На столе не оказалось даже стакана, к которому можно было бы потянуться.

*
Even if Ford had been a cyclops Corinne probably would have flinched a kind of happy, integrating flinch. Actually, the other extremity was the case. Ford was a man. Only the glasses he wore saved him from gorgeousness. I won't attempt to estimate the head-on effect of his looks on Corinne's unused secret equipment.
She was badly rattled, certainly and immediately had to use her social wits. "I almost thought I'd better wear my middie blouse*," she said.
[*a woman's or child's loose blouse with a collar that is cut deep and square at the back and tapering to the front, resembling that worn by a sailor]

Если бы Форд был циклопом, возможно, Корин задрожала бы от радости. Но тут вышло совсем наоборот. Форд был мужчиной. К счастью, он носил очки, которые мешали ему быть ослепительным мужчиной. Я не возьмусь оценить непосредственное воздействие его наружности на неиспользованные внутренние ресурсы Корин. Она, разумеется, дико разволновалась, но немедленно прибегла к светскому этикету и выдержке, заметив:
— Я жалею, что не надела блузку попроще.

*
They began to talk — that is, Corinne began to talk. She told Ford about her job; about Europe; about college; about her father. She suddenly told him all she knew about her lovely, wild mother, who had, in 1912, in full evening dress, climbed over the promenade deck railing of the S.S. Majestic. She told him about the Detroit boy who had fallen off the running board of her car in Cannes. She told him about her sinus operation. She told him just about everything. Ordinarily Corinne was not a talker but nothing could have stopped her that afternoon. She had whole years and even days full of information which suddenly seemed transferable. Apropos, Ford happened to have a high talent for listening.

Они разговорились — то есть Корин разговорилась. Она рассказала Форду о работе, о Европе, о колледже, об отце. Почему-то она вдруг рассказала ему все, что знала о своей красивой, взбалмошной матери, которая в 1912 году в длинном вечернем платье бросилась за борт с прогулочной палубы «Величавого». Она рассказала ему о парне из Детройта, вылетевшем на полном ходу из машины в Канне. Она рассказала о том, как ей оперировали носовые пазухи. Она рассказала ему — ну просто обо всем. Вообще-то Корин не была болтливой, но в тот раз ее прямо-таки понесло. Оказалось, были целые годы и отдельные дни, стоившие того, чтоб о них вспомнить. Кстати, Форд, как выяснилось, умел замечательно слушать.

*
"A friend of mine, Bobby Waner — he's my boss at the magazine — told me something yesterday. He said there are two lines in American poetry which regularly blow off the top of his head. That's the way Bobby talks."
"What are the lines?"
"Uh — Whitman's 'I am the man, I suffered, I was there,' and one of yours, but I won't say it in front of — I don't know — the chow mein and stuff. But the one about the man on the island inside the other island."
Ford nodded. He was quite a nodder as a matter of fact. It was a defense mechanism, surely, but a nice one.

— У меня есть приятель, Бобби Уэйнер — в журнале он мой начальник — знаешь, что он сказал мне вчера? Он сказал, что в американской поэзии есть две строчки, от которых ему мозг сносит. Бобби обожает такие словечки.
— И что же это за строчки?
— Одна Уитмена: «Я — человек, я мучился, я был там», и еще твоя... только мне не хочется повторять сейчас, пока мы едим, как это называется — чау-мейн? В общем, про человека на острове внутри другого острова.
Форд кивнул. Он, между прочим, часто кивал. Это, конечно же, была защитная реакция, но вполне симпатичная.

*
"Until I was almost twenty-three," he said abruptly, "the only books I had read — outside school — were the Rover Boys and Tom Swift series." The sound of italics was in this sentence, but he was speaking with a subsurface equanimity now, as though things were going quite in the right direction.

— Мне исполнилось почти двадцать три года, — сказал Форд решительно, — а кроме школьных учебников я читал только книжки из серий про Мальчиков-разбойников и про Тома Свифта. — Последнее он подчеркнул, хотя держался сейчас совершенно хладнокровно, будто речь шла о вполне нормальных вещах.

*
"I was a grown man a long time before I knew that real poetry even exists," Ford said, when the waiter had left. "I'd nearly died looking for it. It's — it's a legitimate enough death, incidentally. It'll get you into some kind of cemetery."
He smiled at Corinne — not self-consciously, and added, "They may write on your tombstone that you fell off a girl's running board in Cannes, for example. Or that you climbed over the railing of a transatlantic liner. I’m sure, though, the real cause of death is accurately recorded in more intelligent circles."

— Я уже давно был взрослым, когда узнал, что существует настоящая поэзия. Я чуть не умер, пока ждал. Это... это вполне настоящая смерть, между прочим. Попадаешь на своеобразное кладбище. — Он улыбнулся Корин, не стараясь произвести впечатление, и добавил: — На могильном камне могут, допустим, написать, что ты вылетел в Канне из машины твоей девушки. Или спрыгнул за борт трансатлантического лайнера. Но я убежден, что подлинная причина смерти достоверно известна в высших сферах.

*
"There was a woman," he told Corinne, "who used to come to the track every evening, in Florida. Woman in her late sixties. She had bright henna hair and wore a lot of make-up. Her face was pretty jaded and all that, but you could tell that she had once been very wonderful-looking." He blew into his hands again. "Her name was Mrs. Rizzio. She was a widow. She always wore Silver foxes, no matter how hot it was.
"I saved her a lot of money at the track one evening — several thousand dollars. She was a heavy, crazy bettor.
"She was very grateful to me and wanted to do something about it. First she wanted to send me to her dentist. (My mouth was full of gaps in those days. I'd had some dental work done, but not much. When I was fourteen some two dollar dentist in Racine had pulled nearly all my teeth.) But I just thanked her and told her I went to high school during the day and that I hadn't time to go to the dentist. She seemed very disappointed. She sort of wanted me to become a movie actor, I think.
"I thought that was the end of it. But it wasn't. She had another way of showing her gratitude." Ford said.

— Жила во Флориде одна женщина, — начал он свой рассказ, — она приходила на бега каждый вечер. Женщине этой было далеко за шестьдесят. Волосы ярко-рыжие от хны, лицо сильно накрашено. Лицо Вид измученный и все такое, но сразу видно, что когда-то была хороша. — Он снова подышал на руки. — Звали ее миссис Риццио. Она была вдова. Всегда носила серебристую лису, даже в жару.
Однажды вечером, на бегах, я спас ее деньги, много денег — несколько тысяч долларов. Она была ужасно азартной пьяна почти до бесчувствия. Миссис Риццио в благодарность захотела что-нибудь для меня сделать. Сперва надумала отправить к дантисту. (В то время мой рот зиял пустотами. Я посещал врачей, но редко. А когда мне было четырнадцать, один коновал в Расине взял да и выдрал мне почти все зубы.) Я вежливо отказался, объяснив, что днем хожу в школу и что мне некогда. Миссис Риццио безумно огорчилась. По-моему, ей хотелось, чтобы я стал киноартистом.
Я решил, что на том все и закончится, но не тут-то было. Она придумала способ выразить признательность кое-что поинтереснее, — cказал Форд.

*
"She began to push little white slips of paper into my hand every evening when she saw me at the track.
"She always wrote me in green ink and in a small but very legible handwriting. She printed.
"The first slip of paper she gave me had 'William Butler Yeats' written at the top of it, and under Yeats' name the title, 'The Lake Isle of Innisfree.' Under the title, the complete poem was written out for me.
"I didn't think it was a gag. I just thought she was nuts.
"But I read the poem," he told Corinne looking at her. "I read it under the arc lights. And then, just for the hell of it I memorized it.
"I started reciting it to myself under my breath while I waited for the first race to start. And suddenly part of the beauty of it caught on. I got very excited. I had to leave the track after the first race.
"I went straight to a drugstore where I knew they had dictionaries. I wanted to find out what 'wattles' were and what a 'glade' was and what a 'linnet' was. I couldn't wait to know."
"Mrs. Rizzio gave me a poem every evening" he said. "I memorized, and learned all of them. Everything she gave me was fine. I've never really reconciled her taste in poetry with her idea about my going into the movies. Maybe she just approved of money. Anyway, she gave me the best of Coleridge, Yeats. Keats, Wordsworth. Byron. Shelley. Some Whitman. A little Eliot . . .
"I never once thanked her for the poems. Or even told her what they were meaning to me. I was afraid of breaking the spell— the whole thing seemed magic to me.

Всякий раз, встречаясь со мной на бегах, она стала совать мне в руку небольшие белые полоски бумаги. Писала она всегда зелеными чернилами, очень мелким, но разборчивым почерком. Просто печатала.
На первой полоске, которую она мне дала, сверху было написано: «Уильям Батлер Йейтс», под фамилией — название: «Остров на озере Иннисфри», а ниже — выписанное целиком стихотворение.
Нет, я не подумал, что это шутка. Я решил, что у нее не все дома. Но стихотворение прочитал, — говорил Форд, поглядывая на Корин, — прочитал при свете прожекторов. А потом, черт его знает почему, выучил.
Я бормотал его себе под нос, дожидаясь начала бегов. И внезапно красота захватила меня. Я до того разволновался, что после первого забега ушел.
Я спешил в аптеку, потому что знал, что там есть словари. Мне не терпелось узнать, что такое «лозняк», «топь», «коноплянка». Я не мог дождаться.
— Миссис Риццио приносила мне по стихотворению каждый вечер, — говорил он, — я запомнил или выучил все. Она давала мне только хорошие стихи. Для меня навсегда останется загадкой, почему она, с ее поэтическим вкусом, хотела, чтобы я играл в кино. Не исключено, что она просто ценила деньги. Но, так или иначе, от нее я узнал все лучшее, что есть у Кольриджа, Йейтса, Китса, Вордсворта, Байрона, Шелли. Кое-что из Уитмена. Немного Элиота.
Я ни разу не поблагодарил миссис Риццио. Ни разу не сказал, как много значат для меня стихи. Я опасался, что чары рассеются — все это казалось мне волшебством.

*
I didn't have sense enough to do any investigating in a public library on my own. I could very well have used our high-school library, for that matter, but somehow I didn't connect our high-school library with poetry.

Мне не приходило в голову, что я могу сам порыться в публичной библиотеке. В моем распоряжении была и школьная библиотека, но я не улавливал связи между школой и поэзией.

*
"That was how I began to write poetry myself.
"I began writing eight or ten words of my own on a sheet of paper, in very large letters that I could read without any trouble. I did that for over a month, filling a couple of small, dime-store writing tablets. Then suddenly I quit. For no particular reason. Chiefly, I was saddened by my own ignorance, I think. Then, too, I was a little afraid I was going blind. There's never just one reason for anything.

Так я начал писать стихи сам.
Я писал слов по восемь-десять на листке бумаги очень крупными буквами, чтобы было легко читать. Занимался я этим около месяца и заполнил два небольших дешевых блокнота.
Потом я вдруг все бросил. Без определенной причины. Думаю, больше из-за того, что меня угнетало собственное невежество. Ну и, конечно, ослепнуть я тоже побаивался. У любого поступка причин обычно бывает несколько.

*
"I've never taken a drink in my life. I've never smoked, either. It's just that somebody told me when I was a small boy that drinking and smoking would dull my sense of taste. I thought it would be a good thing to have a perfect, unimpaired sense of taste. I still think that, in a way. I can't get past half my childhood dogmas."

Я никогда не брал в рот спиртного. Я и не курил. Когда я был совсем маленький, кто-то сказал
мне, что от алкоголя и табака притупляются вкусовые ощущения. Мне казалось, что хорошо иметь идеальные, незатронутые вкус и обоняние. По-моему, я до сих пор остаюсь в плену детских предрассудков.

*
"Every time I buy a ticket on a train I wonder that I have to pay full price. I feel momentarily cheated-gypped — when I see an ordinary, adult's ticket in my hand. Until I was fifteen my mother used to tell conductors I was under twelve."

До сих пор, покупая билет на поезд, я удивляюсь, что должен платить полную цену. Я чувствую, что меня провели, надули, когда у меня в руке обычный взрослый билет. Мне было пятнадцать, а мать все еще говорила кондукторам, что мне нет двенадцати.

*
If he hadn't already seen, Ford saw now that Corinne was in love with him, and he gave her a brief look that is fairly difficult to describe yet extremely easy to overanalyze. It had in it nothing quite so melodramatic as a naked warning, but surely a strong suggestion of, "Why don't you try to be very careful? That is, about me and all." The admonition of a man who either is in love with someone or something he doesn't happen to be regarding at the moment, or who suspects himself of having, at sometime in his life, either lost or forfeited some natural interior dimension of mysterious importance.

Если раньше Форд и не успел понять, что Корин любит его, то сейчас наверняка понял и окинул ее быстрым взглядом, который трудно описать, но зато легко проанализировать. В нем не было ничего столь мелодраматичного, как открытое предостережение, но скорее намек: «Не стоит ли поосторожней? Со мной, и вообще?» [Увещевание] Совет мужчины, любящего кого-то или что-то, в данный момент не существенное, или подозревающего самого себя в добровольной или вынужденной утрате неких врожденных свойств, имеющих почти мистическое значение.

*
She did almost all the talking. If he now talked at any length at all he talked about poetry or poets. On a couple of rare evenings he talked whole essays away. One on Rilke, one on Eliot. But nearly all of the time he listened to Corinne, who had her life to talk away.

Говорила теперь одна чаще Корин. Форд рассуждал подробно лишь о поэзии или поэтах. Два вечера, правда, выдались редкие необычные — он пересказал ей от начала до конца свои эссе. Одно о Рильке, другое об Элиоте. Но в основном он слушал Корин, которой надо было выговориться за целую жизнь.

Сэлинджер - Опрокинутый лес

Tuesday, July 14, 2015

собака бродячая, как несчастье.../ Elena Shvarts, poetry

* * *
Мы с кошкой дремлем день и ночь
И пахнем древне, как медведи,
Нам только ангелы соседи,
Но и они уходят прочь —
Нам не помочь.

Кругом бутылки и окурки,
Больная мерзость запустенья.
В нас нет души, лежим как шкурки,
Мы только цепкие растенья,
Нам нет спасенья.

Дурман, туман, ночная ваза,
Экзема, духота — все сразу,
И время не летит (зараза),
А словно капля из пореза,
Плывет не сразу.

О нет — не только голова,
А все кругом в табачном пепле,
Тоска в лицо влетает вепрем,
Ум догорает, как листва
По осени. Конец всему?
И мне, и горю моему.

* * *
Мне моя отдельность надоела.
Раствориться б шипучей таблеткой в воде!
Бросить нелепо — двуногое тело,
Быть везде и нигде,

Всем и никем — а не одной из этих,
Похожих на корешки мандрагор,
И не лететь, тормозя, как дети
Ногой, с невысоких гор.

Не смотреть из костяного шара в зеленые щели,
Не любиться с воздухом через ноздрю,
Не крутиться на огненной карусели:
То закатом в затылок, то мордой в зарю.

* * *
Времяпровождение № 3

...И всегда не сама, и всегда не одна,
Как небесное облако, ширится лень,
И смотреть, как пульсирует жилка в запястье
И в нем кружится жизни моей колесо,
И как белка всегда торжествующий враг,
Почему-то я в его власти...
Вот собака бродячая, как несчастье,
Я не Бог — я жалею собак.

Елена Шварц, из сборника «При черной свече»

Monday, July 13, 2015

Обнимать вообще надо уметь, а застенчивую девушку — тем более/ The Inverted Forest (1947)

"Closed, eh?" Miller said, reaching Corinne. His breath in the sub-zero air was almost more visible than he was.
— Закрыто вроде? — произнес Миллер, дотрагиваясь до Корин. При минусовой температуре его дыхание было заметней, чем он сам.

*
At seventeen Corinne was nearly six feet tall with low heels. She walked rather like an umpire measuring out yards on a football field. You had to get right up close to her to see that she was a beauty. Actually, her long legs were very interesting-looking. But not only her legs; all of her. Although her fair hair was just a little anemic — it would later call for tact on the part of her hairdresser, if Madame's suggestions were a little too fashionable — it didn't really matter. It was the kind of hair that lets the ears be visible now and then, and Corinne's ears happened to be extraordinary: delicate, almost sweet, in formation and position, with bladethin edges. Her nose was long, but very slender and very high-bridged, it looked lovely even on the coldest day. Her eyes were hazel and, though not enormous, enormously kind. When her lips were ajar — which was seldom, as her face was nearly always caught tight in some private insecurity — but when they were ajar you saw that they were not thin at all; you saw that the middle of her lower lip was full and round. She was a wonderful-looking girl.

В семнадцать Корин была почти шести футов ростом без каблука. Ходила она, как рефери, отмеряющий ярды на футбольном поле. Чтобы понять, какая она красавица, надо было хорошенько присмотреться. Ее длинные ноги заслуживают отдельного разговора. Впрочем, не только ноги, а и все остальное. Возможно, светлые волосы Корин были чуть тонковаты — в
дальнейшем от парикмахера требовалось особое мастерство, если мадам желала следовать моде, — но в общем-то ее это не портило. Когда у человека такие волосы, сквозь них непременно проглядывают уши, а уши у Корин как раз были просто прелесть: маленькие, с мочками не толще лезвия бритвы, и посажены точно на место. Нос у нее был длинный, но очень тонкий и с очень высокой переносицей — даже в самые морозные дни он выглядел нормально. Карие глаза, пусть не такие уж и огромные, были зато ужасно добрые. Если она не поджимала губы — что бывало нечасто, поскольку ее лицо почти всегда сковывала тревога, идущая изнутри, — но если она их все же не поджимала, то было сразу заметно, что губы совсем не тонкие, и что серединка нижней —даже пухленькая. Корин была очень интересная девушка.

*
When she was seventeen, though, most boys she knew found her anything but wonderful. For one reason, her speech was rapid and uncloying to the point of being brusque, and to go with it, unfortunately, her conversation stuck very close to the facts.

Но когда ей было семнадцать, большинство ее знакомых молодых людей вовсе не находили ее интересной. Объяснялось это в первую очередь тем, что она часто говорила не подумав и оттого казалась резкой, тем более что не терпела даже малейшего искажения фактов.

*
It takes a certain amount of genius to touch anybody properly, let alone a mixed-up young girl.
Обнимать вообще надо уметь, а застенчивую девушку — тем более.

*
In college Corinne came out of herself a little bit. Not much, but a little bit. The girls discovered behind her diffidence a sense of humor, and they made her use it; but that wasn't all. It gradually leaked out all over the dormitory that Corinne could keep a secret, and very early in her freshman year she was unofficially elected Dormitory Kid. On many a cold Massachusetts night, consequently, she was obliged to get out of a warm bed to put out some body else's cat of guilt or innocence. To some extent the functions of her office were good for her own well-being. Giving out midnight advice can be highly instructive after it comes poisonously home a few times. But if you're kept at the job too long — straight through your senior year, say — all the knowledge you pick up finally turns academic and useless.

В колледже Корин стала немного общительней. Не сильно, но все же. Девочки сумели разглядеть за ее неуверенностью в себе чувство юмора, и с их помощью она научилась им пользоваться. Но это еще не все. Постепенно все общежитие узнало, что Корин умеет держать язык за зубами, и уже на первом курсе она стала Хранительницей общежитских тайн. Не счесть холодных массачусетских ночей, когда ей приходилось вылезать из теплой постели, чтобы вынести обвинительный или оправдательный приговор ухажеру подруги. В каком-то смысле эта обязанность пошла ей на пользу. Давать полночные советы — занятие поучительное, особенно если рискуешь проверять их на себе. Но, если заниматься этим делом слишком долго, до самого последнего курса, накопленные знания окажутся чисто академическими и бесполезными.

*
Nobody, of course, can make the American rich feel quite as filthy as can a poor-but-clean European.
Пожалуй, лишь бедный чистенький европеец способен заставить американца ощутить себя богатым до неприличия.

*
Corinne knew a great number of men and boys during her three years in Europe, but her only real friend was a young man from Detroit. His name was Pat, but I don't know whether it stood for Patrick or Patterson. Anyway he was very probably the first young man who had ever successfully ordered Corinne to close her eyes while she was being kissed. He most certainly was the first person whom Corinne had ever allowed to pass vicariously along the streets of her childhood to see a small boy in a woolen aviator's cap.
The young man from Detroit was no fool. When he found out just how regularly Corinne was making private trips back to her childhood, he tried to do something about it. With the best intentions he tried to set up some kind of detour in Corinne's mind. But he never really got a chance. He fell off the running board of Corinne's ninth car, in his swimming trunks, and was killed.

За три года в Европе Корин познакомилась со многими мужчинами и молодыми людьми, но единственным ее настоящим другом стал юноша из Детройта. Звали его Пат: правда, я не знаю, было это сокращением от имени Патрик, или от фамилии Патерсон. Во всяком случае, именно он сумел вдолбить Корин, что надо закрывать глаза, когда целуешься. Он же, скорее всего, стал первым, кому Корин позволила пройтись по улицам своего детства и увидеть маленького мальчика в шерстяном авиаторском шлеме.
Молодой человек из Детройта не был простофилей. Узнав, как часто Корин совершает уединенные прогулки в прошлое, он попробовал вмешаться. Руководствуясь самыми благими намерениями, он пытался изменить направление ее мыслей. Бедняга, увы, не успел. Он (в плавках) выпал на полном ходу из девятой машины Корин и разбился насмерть.

*
Corinne took the apartment in New York and sat in it for nearly six months. She read a great deal. The young man from Detroit had first approached her on a like-me-like-the-books-I-read basis, and she was now a heavy reader.
Корин сняла нью-йоркскую квартиру и просидела в ней безвылазно почти полгода. Она много читала. Молодой человек из Детройта был помешан на книгах и благодаря ему Корин пристрастилась к чтению.

*
She had thought he was funny. When Waner had finally found that out, of course, he had begun to get even funnier. He'd got so funny at Senior Prom at Wellesley that Corinne had broken into tears and asked him to please go back to his own college. Waner, in love with Corinne, had left Wellesley immediately. He had written to her while she had been in Europe, sending her as many letters as he could salvage from his wastebasket.

Она находила его смешным. Узнав об этом, Уэйнер, разумеется, стал еще смешнее. На выпускном балу в Уэлсли он повел себя до того смешно, что Корин расплакалась и просила его уйти к себе в колледж. Влюбленный в Корин Уэйнер сразу покинул Уэлсли. Он писал ей, пока она была в Европе, отправляя те письма, которые выуживал невредимыми из мусорной корзины.

*
Her career was entirely remarkable. She had started out on it unable to understand just what she had to lose were she to fail as a career girl. In consequence, she was so cool about the whole setup that, in an office full of tense, ambitious people, she was taken at face value for efficient. It wasn't hard for her later to live up to her own reputation.

Карьера ее складывалась на редкость благополучно. Начиная работать, она совершенно не представляла себе, чтó рискует потерять, не состоявшись как профессионал. В итоге, отсутствие рвения в учреждении, битком забитом энергичными, честолюбивыми людьми сошло за уверенность в себе. В дальнейшем Корин было нетрудно поддерживать репутацию.

*
She is an easy, anonymous touch for any institution or individual depending upon charity.
She likes cherrystone clams [жёсткая ракушка] and usually takes a double order.
She does not lie.
She is very likely to turn around in a taxicab to watch a child cross a street.
She will not discuss the idiosyncrasy.
She regularly renews her subscription to Psychoanalytic Quarterly, a publication she barely glances through.
She herself has never been psychoanalyzed.

Она легко и без шума жертвует деньги на благотворительность как организациям, так и отдельным лицам.
Она любит двустворчатых моллюсков и заказывает обычно двойную порцию.
Она не обманывает.
В такси она почти наверняка обернется, чтобы посмотреть, как перейдет через дорогу ребенок.
Она не станет обсуждать идиосинкразию.
Она постоянно возобновляет подписку на «Вестник психоанализа», — издание, которое практически не открывает.
У психоаналитика она ни разу не была.

*
The other gift — a book of poems, called, "The Cowardly Morning" — Waner put on Corinne's desk at the office, with a note saying, "This man is Coleridge and Blake and Rilke all in one, and more."
She didn't pick up the book again until she was in bed, late that night. Then she glanced at the cover and opened the book with a dim impression that she was about to read some poems by someone who was not T. S. Eliot or Marianne Moore [(1887 – 1972)]; someone named Fane or Flood or Wilson.
She raced through the first two poems in the book, both of which happened to be cerebral enough to require the reader's co-operation, and started emptily on the third poem. But she suddenly felt sorry for the poet for having her as a reader, and she politely turned back to the first poem. She had once done the same thing to Marianne Moore.
The first poem was the title poem. This time Corinne read it through aloud. But still she didn't hear it. She read it through a third time, and heard some of it. She read it through a fourth time, and heard all of it. It was the poem containing the lines:
Not wasteland, but a great inverted forest
with all foliage underground.
As though it might be best to look immediately for shelter, Corinne had to put the book down. At any moment the apartment building seemed liable to lose its balance and topple across Fifth Avenue into Central Park. She waited. Gradually the deluge of truth and beauty abated.

Второй подарок — книгу стихов под названием «Робкое утро» — Уэйнер положил на её стол в редакции с запиской, в которой говорилось: «Тот, кто написал эти стихи, — Кольридж, Блейк, Рильке и даже больше».
Она снова взяла ее в руки уже лежа в постели, поздно ночью. Скользнув взглядом по обложке, она открыла томик со смутным ощущением, что ей предстоит прочитать стихи, которые написали не Т.С.Элиот и не Мариан Мур, а какой-то не то Фейн, не то Флад, не то Уилсон.
Корин пробежала глазами два первых стихотворения — оба показались заумными и требующими осмысления — потом рассеянно начала третье. Однако, внезапно посочувствовав автору, которому попадаются читательницы вроде нее, она из вежливости вернулась к первому стихотворению. Однажды у нее уже было нечто подобное с Мариан Мур.
Первое стихотворение дало название сборнику. На этот раз Корин прочитала стихотворение от начала до конца вслух. Она все равно его не воспринимала. После того, как она прочитала его третий раз, оно зазвучало. Когда она прочитала стихотворение четвертый раз, оно зазвучало хорошо. В этом стихотворении были такие строчки:
Не пустошь — опрокинутый, могучий лес,
ушедший кронами под землю глубоко.
Словно почувствовав, что надо немедленно мчаться в убежище, Корин отложила книгу. Многоквартирный дом, казалось, вот-вот накренится и, рухнув, погребет под собой всю Пятую авеню до самого Центрального парка. Корин выждала. Захлестнувшая ее волна правды и красоты медленно отступила.

*
Corinne looked to see if there was a dedication. There was. The book was dedicated to the memory of a Mrs. Rizzio. This piece of information might have been a little puncturing, but Corinne's imagination was already off the ground. It was very simple. Mrs. Rizzio was Raymond Ford's mother — remarried. Corinne didn't even bother to consider, much less get around, the unlikelihood of an author (or anybody else), referring to his mother in the third person. She didn't need logic. She needed more excitement. She jumped back into bed with her book.
Sitting erectly in bed, without lighting cigarettes, Corinne read "The Cowardly Morning" until the maid came in to wake her for breakfast. And even all the while she was getting dressed she felt Ray Ford's poems standing upright all over her room. She even kept an eye on them in her dressing-table mirror, lest they escape into their natural vertical ascent. And when she left for her office she closed her door securely.

Корин стала смотреть, нет ли посвящения. Оно было. Книга была посвящена памяти некой миссис Риццио. Сведения были весьма приблизительны, но воображение у нее уже заработало. Все получалось очень просто. Миссис Риццио, мать Форда, взяла фамилию второго мужа. Корин и в голову не пришло, что автор (как и любой человек) едва ли станет говорить о родной матери в третьем лице. Логика ни к чему, когда хочется обмирать от восторга. Она снова забралась в кровать с книгой.
Корин сидела в постели, не зажигая сигареты, и не отрываясь читала «Робкое утро», — пока горничная не пришла, чтобы разбудить ее к завтраку. Одеваясь, она буквально чувствовала, как стихи Рэймонда Форда бродят по ее комнате. На всякий случай, чтоб они не приняли естественного для них горизонтального положения, она поглядывала в зеркало туалетного столика. Уходя на работу, она поплотнее прикрыла дверь.

Сэлинджер - Опрокинутый лес