Tuesday, May 30, 2006

Набоков. Рассказы

Оттепель словно губкой омывала предметы, возвращая им живой живописный смысл. Вода наплывающими друг на друга фестонами стекала по скату улицы, изящно сворачивая в другую.
Узкие пролеты между домов с их еле внятной нотой мишурного обаяния раскрывались в сокровищницы кирпича и порфира.

сняла в самых низших разрядах шкалы городских поперечных улиц то, что люди, не ведающие гусиной кожи, называют "квартирой без горячей воды".

В любовниках у нее состояли молодой бессловесный фотограф с внезапным смешком и двое мужчин постарше, братья, владевшие маленькой печатней по другую сторону улицы. Я дивился их вкусам всякий раз что с тайным содроганием замечал спутанную штриховку темных волос, которая с ученой четкостью придавленного стеклом препарата проступала на бледных голенях под нейлоном чулок; или ощущая при каждом ее движении вяловатый, хлевный, не особенно явственный, но вездесущий и угнетающий запашок, источаемый из-под выдохшихся духов и помад ее редко омываемой плотью.

Поскольку Цинтия, как я понимаю, желала оставаться самой молодой из присутствующих, возраст женщин, приглашаемых ею, замужних и одиноких, исчислялся в лучшем случае сомнительными сорока; некоторые из них привозили из дому в темных такси нетронутые остатки красоты, которые, впрочем, утрачивались по мере развития вечеринки. Что меня всегда поражало, так это способность заядлых воскресных бражников находить почти сразу - методом чисто эмпирическим, но очень точным - общий знаменатель опьянения, которого всякий из них старательно придерживался прежде чем опуститься, всем сразу, на следующий уровень. Сочное дружелюбье матрон окрашивалось в мальчишеские тона, а застылые, вовнутрь обращенные взгляды благодушно надрызгавшихся мужчин отдавали святотатственной пародией на беременность.

...подбиравшего стаканы, которые, словно грибы, прорастали под сенью кресел.
"Сестры Вейн"

*
Одиночество как положение исправлению доступно, но как состояние это - болезнь неизлечимая.
"Лик"

*
Я лег, зажмурился от солнца, и, когда открыл глаза, все кругом было голубое.

...мне в моем углу становилось восхитительно весело и легко, словно Бог подтвердил мне бессмертие души или гений похвалил мои книги.
"Драка"

Thursday, May 25, 2006

падала, быстрее мысли и беззвучнее слезы, звезда/ Nabokov - Mashen'ka (1926)

...и думал о цирковом пуделе, который выглядит в человеческих одеждах до ужаса, до тошноты жалким.

...и сразу за стеклом вырастает туча дыма, спадает, и виден городской поезд, изверженный домом: тускло-оливковые вагоны с темными сучьими сосками вдоль крыш и куцый паровоз, что, не тем концом прицепленный, быстро пятится, оттягивает вагоны в белую даль между слепых стен, сажная чернота которых местами облупилась, местами испещрена фресками устарелых реклам. Так и жил весь дом на железном сквозняке.

Этот день его, как и предыдущие, прошел вяло, в какой-то безвкусной праздности, лишенной мечтательной надежды, которая делает праздность прелестной.

Это было мучительное и страшное состояние, несколько похожее на ту тяжкую тоску, что охватывает нас, когда, уже выйдя из сна, мы не сразу можем раскрыть, словно навсегда слипшиеся, веки. Так и Ганин чувствовал, что мутные сумерки, которыми постепенно наливалась комната, заполняют его всего, претворяют самую кровь в туман, что нет у него сил пресечь сумеречное наважденье. А сил не было потому, что не было у него определенного желанья, и мученье было именно в том, что он тщетно искал желанья. Он не мог принудить себя протянуть руку к лампе, чтобы включить свет. Ему казался немыслимым чудом этот простой переход от намеренья к его осуществленью. Ничто не украшало его бесцветной тоски, мысли ползли без связи, сердце билось тихо, белье докучливо липло к телу.

...ни к отречению, ни к бегству, – что в конце концов одно и то же.

И Ганин в этот миг почувствовал не только стыд, но и быстротечность, неповторимость человеческой жизни. Там, на экране, его худощавый облик, острое, поднятое кверху лицо и хлопавшие руки исчезли в сером круговороте других фигур, а еще через мгновенье зал, повернувшись как корабль, ушел, и теперь показывали пожилую, на весь мир знаменитую актрису, очень искусно изображавшую мертвую молодую женщину. «Не знаем, что творим», — с отвращеньем подумал Ганин, уже не глядя на картину.

Он шел и думал, что вот теперь его тень будет странствовать из города в город, с экрана на экран, что он никогда не узнает, какие люди увидят ее, и как долго она будет мыкаться по свету. И когда потом он лег в постель и слушал поезда, насквозь проходившие через этот унылый дом, где жило семь русских потерянных теней, — вся жизнь ему представилась той же съемкой, во время которой равнодушный статист не ведает, в какой картине он участвует.

...падала, быстрее мысли и беззвучнее слезы, звезда.

Бывают такие мгновения, когда все становится чудовищным, бездонно-глубоким, когда кажется так страшно жить и еще страшнее умереть.

Кто бреется, тот каждое утро молодеет на день.

Удивительно приятно выздоравливать после тифа. Лежишь, словно на волне воздуха...

Два окна, — одно прямо напротив, но далеко: постель будто отталкивается изголовьем от стены и метит в него медными набалдашниками изножья, в каждом из которых пузырек солнца, метит и вот тронется, поплывет через всю комнату в окно, в глубокое июльское небо, по которому наискось поднимаются рыхлые, сияющие облака.

Обои — белые, в голубоватых розах. В полубреду, бывало, из этих роз лепишь профиль за профилем или странствуешь глазами вверх и вниз, стараясь не задеть по пути ни одного цветка, ни одного листика, находишь лазейки в узоре, проскакиваешь, возвращаешься вспять, попав в тупик, и сызнова начинаешь бродить по светлому лабиринту.

День-деньской кровать скользит в жаркое ветреное небо и, когда привстаешь, то видишь верхушки лип, круто прохваченные желтым солнцем, телефонные проволоки, на которые садятся стрижи, и часть деревянного навеса над мягкой красной дорогой перед парадным крыльцом. Оттуда доносятся изумительные звуки: щебетанье, далекий лай, скрип водокачки.

«И куда все это делось,— вздохнул Ганин.— Где теперь это счастье и солнце, эти рюхи, которые так славно звякали и скакали, мой велосипед с низким рулем и большой передачей?.. По какому-то там закону ничто не теряется, материю истребить нельзя, значит, где-то существуют и по сей час щепки от моих рюх и спицы от велосипеда. Да вот беда в том, что не соберешь их опять,— никогда, Я читал о "вечном возвращении"... А что если этот сложный пасьянс никогда не выйдет во второй раз? Вот... чего-то никак не осмыслю... Да: неужели все это умрет со мной? Я сейчас один в чужом городе. Пьян. От коньяка и пива трещит башка. Ноги вдосталь нашатались. И вот сейчас может лопнуть сердце,— и с ним лопнет мой мир... Никак не осмыслю...»
Он оказался опять в том же сквере, но теперь было совсем холодно, небо к вечеру подернулось обморочной бледнотой.

Оба замолкли. Прошел поезд. Далеко, далеко крикнул безутешно и вольно паровоз. Ночь в незавешенном стекле холодно синела, отражая абажур лампы и край освещенного стола. Подтягин сидел сутуло, опустив седую голову и вертя в руках кожаный футляр портсигара. Никто бы не мог сказать, о чем он размышлял. Были ли то думы о бледно прошедшей жизни, или же старость, болезнь, нищета, с темной ясностью ночного отраженья, являлись перед ним,— были ли это думы о паспорте, о Париже, или просто — скучная мысль о том, что вот узор на коврике как раз вмещает носок сапога, что хорошо бы выпить холодного пива, что гость засиделся, не уходит,— Бог весть...

...человек двадцать солдат из сельского лазарета, нахохленных, тихих, с проплешинами в серой синеве стриженых, очень круглых голов.

А потом, когда все кончилось, и огромный заводской автомобиль, таинственно озарив траву и затем взмахом света ослепив спящую березу и мостик над канавой...

...и звездное небо между черных тополей было такое, что хотелось поглубже вздохнуть.

В сосновом перелеске, на шероховатых стволах, вечернее солнце лежало огненно-румяными полосками. Из дачных садиков доносился стук крокетных шаров; и в рот, в глаза попадали мошки.
Иногда на шоссе у пирамидки щебня, над которым пустынно и нежно гудел телеграфный столб, облупившийся сизыми струпьями, он останавливался и, опираясь на велосипед, глядел через поля на одну из тех лесных опушек, что бывают только в России, далекую, зубчатую, черную, и над ней золотой запад был пересечен одним только лиловатым облаком, из-под которого огненным веером расходились лучи. И глядя на небо, и слушая, как далеко-далеко на селе почти мечтательно мычит корова, он старался понять, что все это значит— вот это небо, и поля, и гудящий столб; казалось, что вот-вот сейчас он поймет,— но вдруг начинала кружиться голова, и светлое томленье становилось нестерпимым.

Сегодня ночью опять был припадок. Сердце то во рту, то под кроватью...

Тут же, на мокром столе, прилипли сучки, листики, меловые червячки птичьих испражнений.

...но, как известно, память воскрешает все, кроме запахов, и зато ничто так полно не воскрешает прошлого, как запах, когда-то связанный с ним.

...свободные шнурки ботинок со звуком мелкого дождя похлестывали об пол.

Особый оттенок, таинственная жеманность несколько отделяла их от остальных пансионеров, но, говоря по совести, нельзя было порицать голубиное счастье этой безобидной четы.

По стенам поднимали ножку балетные снимки...

Они говорили мало, говорить было слишком темно.

«Какой он, право, странный», — думала Клара, с тем щемящим чувством одиночества, которое всегда овладевает нами, когда человек, нам дорогой, предается мечте, в которой нам нет места.

Раздумывая, что должно пойти дальше, он заметил черный бумажник, который упал под стул, когда он опоражнивал чемодан. Он поднял его, открыл было, с улыбкой, думая о том, что в нем лежит, – но сказав себе, что нужно поскорее уложиться, сунул бумажник в задний карман штанов и стал быстро и неразборчиво бросать в открытые чемоданы: комья грязного белья, русские книжки, Бог весть откуда забредшие к нему, и все те мелкие, чем-то милые предметы, к которым глаза и пальцы так привыкают, и которые нужны только для того, чтобы человек, вечно обреченный на новоселье, чувствовал себя хотя бы немного дома, выкладывая в сотый раз из чемодана легкую, ласковую, человечную труху.
Уложившись, Ганин запер оба чемодана, поставил их рядышком, набил мусорную корзину трупами газет, осмотрел все углы опустевшей комнаты и пошел к хозяйке расплачиваться.
Лидия Николаевна, сидя очень прямо в кресле, читала, когда он вошел. Ее такса мягко сползла с постели и забилась в маленькой истерике преданности у ног Ганина.

В супротивном доме, за одним незавешенным окном, в светлом янтарном провале виднелись стеклянные искры, золоченые рамы. Потом черная нарядная тень задернула шторы.
Ганин обернулся. Колин протягивал ему рюмку, в которой дрожала водка.

А потом пошли чудеснейшие, грустные морские дни; двумя скользящими белыми крылами вскипавшая навстречу пена все обнимала, обнимала нос парохода, разрезавший ее, и на светлых скатах морских волн мягко мелькали зеленые тени людей, облокотившихся у борта.
...Вот такие мелочи,— не тоску по оставленной родине,— запомнил Ганин, словно жили одни только его глаза, а душа притаилась.

— Доктор обещал утром вернуться,— прошептала старушка.— Как ему сейчас,— легче?
Ганин пожал плечом:
— Не знаю. Кажется, — нет. Его дыхание... звук такой... страшно слушать.

Когда Ганин приблизился к изголовью, Подтягин открыл глаза. На мгновенье в бездне, куда он все падал, его сердце нашло шаткую опору. Ему захотелось сказать многое, — что в Париж он уже не попадет, что родины он и подавно не увидит, что вся жизнь его была нелепа и бесплодна и что он не ведает, почему он жил, почему умирает. Перевалив голову набок и окинув Ганина растерянным взглядом, он пробормотал: "вот... без паспорта",— и судорожная улыбка прошла по его губам. Он снова зажмурился, и снова бездна засосала его, боль клином впилась в сердце,— и воздух казался несказанным, недостижимым блаженством. [// Ариадна Эфрон]

...как буду ждать на платформе, как хлынет поезд...

В. Набоков. Машенька
Берлин, 1926 год

Wednesday, May 24, 2006

из книги "Война и мир"

В плену, в балагане, Пьер узнал не умом, а всем существом своим, жизнью, что человек сотворен для счастья, что счастье в нем самом, в удовлетворении естественных человеческих потребностей, и что все несчастье происходит не от недостатка, а от излишка; но теперь, в эти последние три недели похода, он узнал еще новую, утешительную истину - он узнал, что на свете нет ничего страшного. Он узнал, что так как нет положения, в котором бы человек был счастлив и вполне свободен, так и нет положения, в котором бы он был бы несчастлив и несвободен. Он узнал, что есть граница страданий и граница свободы и что эта граница очень близка; что тот человек, который страдал оттого, что в розовой постели его завернулся один листок, точно так же страдал, как страдал он теперь, засыпая на голой, сырой земле, остужая одну сторону и пригревая другую; что, когда он, бывало, надевал свои бальные узкие башмаки, он точно так же страдал, как теперь, когда он шел уже босой совсем (обувь его давно растрепалась), ногами, покрытыми болячками. Он узнал, что, когда он, как ему казалось, по собственной своей воле женился на своей жене, он был не более свободен, чем теперь, когда его запирали на ночь в конюшню. Из всего того, что потом и он называл страданием, но которое он тогда почти не чувствовал, главное были босые, стертые, заструпелые ноги.
...
Теперь только Пьер понял всю силу жизненности человека и спасительную силу перемещения внимания, вложенную в человека, подобную тому спасительному клапану в паровиках, который выпускает лишний пар, как только плотность его превышает известную норму.

*
Спасалась от действительности в мире безумия...

*
...в Пьере была новая черта, заслуживавшая ему расположение всех людей: это признание возможности каждого человека думать, чувствовать и смотреть на вещи по-своему; признание невозможности словами разубедить человека. Эта законная особенность каждого человека, которая прежде волновала и раздражала Пьера, теперь составляла основу участия и интереса, которые он принимал в людях. Различие, иногда совершенное противоречие взглядов людей с своею жизнью и между собою, радовало Пьера и вызывало в нем насмешливую и кроткую улыбку.
...
Он не противоречил Вилларскому и, как будто соглашаясь с ним (так как притворное согласие было кратчайшее средство обойти рассуждения, из которых ничего не могло выйти), радостно улыбался, слушая его.

*
Княжна Марья, Наташа и Пьер одинаково испытывали то чувство неловкости, которое следует обыкновенно за оконченным серьезным и задушевным разговором.

*
Если допустить, что жизнь человеческая может управляться разумом, - то уничтожится возможность жизни.

*
В ее лице не было, как прежде, этого непрестанно горевшего огня оживления, составлявшего ее прелесть. Теперь часто видно было одно ее лицо и тело, а души вовсе не было видно. Видна была одна сильная, красивая и плодовитая самка. Очень редко зажигался в ней теперь прежний огонь.
...
Она, то что называют, опустилась. Наташа не заботилась ни о своих манерах, ни о деликатности речей, ни о том, чтобы показываться мужу в самых выгодных позах, ни о своем туалете, ни о том, чтобы не стеснять мужа своей требовательностью. Она делала все противное этим правилам.
...
Она дорожила обществом тех людей, к которым она, растрепанная, в халате, могла выйти большими шагами из детской с радостным лицом и показать пеленку с желтым вместо зеленого пятна, и выслушать утешения о том, что теперь ребенку гораздо лучше.
...
Денисов, отставной, недовольный настоящим положением дел генерал, приехавший в эти последние две недели, с удивлением и грустью, как на непохожий портрет когда-то любимого человека, смотрел на Наташу. Унылый, скучающий взгляд, невпопад ответы и разговоры о детской, было все, что он видел и слышал от прежней волшебницы.
(* - вспомнились фразы классика о женщине в «Крейцеровой сонате»)

Лев Толстой, "Война и мир"

Tuesday, May 23, 2006

Людмила Петрушевская. Время ночь

О обманщица природа! О великая! Зачем то ей нужны эти страдания, этот ужас, кровь, вонь, пот, слизь, судороги, любовь, насилие, боль, бессонные ночи, тяжелый труд, вроде чтобы все было хорошо! Ан нет, и все плохо опять...

Я ушла, заперлась у себя и долго плакала горячими слезами. Мне было тогда всего пятьдесят лет! Мои молодые, прежние годы, суставы только еще начинали болеть, давление не беспокоило, все было, все! Ночами, правда, я уже не спала, заснешь и проснешься, заснешь и проснешься. А потом — как лавина стала таять жизнь, но опустим над этим завесу тайны, тайна есть у всякого, в том числе и у могилы, не подлежит разглашению. Бедные старые люди, я плачу над вами. Но моя тогдашняя молодость, насколько же я ее не ценила и считала себя глубокой старухой!

Два раза в день душ и подолгу: чужое тепло! Тепло ТЭЦ, за неимением лучшего.

В животе у меня подвывает, в душе, которая не знаю, как у других, у меня находится в верху живота между ребер...

Ужас, до чего мы не ведаем своего безобразия и часто предстаем перед людьми в опасном виде, то есть толстые, обвисшие, грязные, опомнитесь, люди! Вы похожи на насекомых, а требуете любви...

О ненависть тещи, ты ревность и ничто другое, моя мать сама хотела быть объектом любви своей дочери, то есть меня, чтобы я только ее любила, объектом любви и доверия, это мать хотела быть всей семьей для меня, заменить собою все, и я видела такие женские семьи, мать, дочь и маленький ребенок, полноценная семья! Жуть и кошмар. Дочь зарабатывает, как мужик, содержит их, мать сидит дома, как жена, и укоряет дочь, если она не приходит домой вовремя, не уделяет внимания ребенку, плохо тратит деньги и т. д., но в то же время мать ревнует дочь ко всем ее подругам, не говоря уже о мужиках, в которых мать точно видит соперников, и получается в результате полная мешанина и каша, а что делать?

Они нас повезли. Куда? Путь был сложен. Куда нас везли? Куда? Я лишена была возможности видеть, стекла ведь в таких машинах забелены специально, чтобы не волновать окружающих. Врачебные тайны, врачебные тайны, что происходит под вашим покровом! Роды, насилие, пытки, боль, преступления против нравственности, кровь, скрученные руки, крики, последнее отчаяние, смерть. Санитары это власть, это деспотия, не знающая неповиновения и милосердия, и дорого бы дал этот санитар, чтобы всадить мне укол и показать, кто здесь тля, а кто тиран и начальник.

Людмила Петрушевская. «Время ночь» // Новый мир, 1992, №2

Monday, May 22, 2006

Лев Толстой. "Война и мир".

Как вдруг с неожиданной поражающей красотой выступает на стенках расписного и резного фонаря та сложная искусная художественная работа, казавшаяся прежде грубою, темною и бессмысленною, когда зажигается свет внутри: так вдруг преобразилось лицо княжны Марьи. В первый раз вся та чистая духовная внутренняя работа, которою она жила до сих пор, выступила наружу. Вся ее внутренняя, недовольная собой работа, ее страдания, стремление к добру, покорность, любовь, самопожертвование - все это светилось теперь в этих лучистых глазах, в тонкой улыбке, в каждой черте ее нежного лица.

*
С той минуты, как Пьер увидал это страшное убийство, совершенное людьми, не хотевшими этого делать, в душе его как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога. Это состояние было испытываемо Пьером прежде, но никогда с такою силой, как теперь.

*
Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь - надулось, а вытащишь - ничего нету.

*
- Нет, и я молюсь, - сказал Пьер. - Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
- А как же, - быстро отвечал Платон, - лошадиный праздник. И скота жалеть надо, - сказал Каратаев. - Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь, - сказал он, ощупав собаку у своих ног, и, повернувшись опять, тотчас же заснул.

*
Князь Андрей не только знал, что он умрет, но он чувствовал, что он умирает, что он уже умер наполовину. Он испытывал сознание отчужденности от всего земного и радостной и странной легкости бытия. Он, не торопясь и не тревожась, ожидал того, что предстояло ему. То грозное, вечное, неведомое и далекое, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжение всей своей жизни, теперь для него было близкое и - по той странной легкости бытия, которую он испытывал, - почти понятное и ощущаемое.

*
Князь Андрей думал и говорил, что счастье бывает только отрицательное, но он говорил это с оттенком горечи и иронии. Как будто, говоря это, он высказывал другую мысль - о том, что все вложенные в нас стремленья к счастью положительному вложены только для того, чтобы, не удовлетворяя, мучить нас. Но Пьер без всякой задней мысли признавал справедливость этого. Отсутствие страданий, удовлетворение потребностей и вследствие того свобода выбора занятий, то есть образа жизни, представлялись теперь Пьеру несомненным и высшим счастьем человека.

Здесь, теперь только, в первый раз Пьер вполне оценил наслажденье еды, когда хотелось есть, питья, когда хотелось пить, сна, когда хотелось спать, тепла, когда было холодно, разговора с человеком, когда хотелось говорить и послушать человеческий голос. Удовлетворение потребностей - хорошая пища, чистота, свобода - теперь, когда он был лишен всего этого, казались Пьеру совершенным счастием, а выбор занятия, то есть жизнь, теперь, когда выбор этот был так ограничен, казались ему таким легким делом, что он забывал то, что избыток удобств жизни уничтожает все счастие удовлетворения потребностей, а большая свобода выбора занятий, та свобода, которую ему в его жизни давали образование, богатство, положение в свете, что эта-то свобода и делает выбор занятий неразрешимо трудным и уничтожает самую потребность и возможность занятия.

Все мечтания Пьера теперь стремились к тому времени, когда он будет свободен. А между тем впоследствии и во всю свою жизнь Пьер с восторгом думал и говорил об этом месяце плена, о тех невозвратимых, сильных и радостных ощущениях и, главное, о том полном душевном спокойствии, о совершенной внутренней свободе, которые он испытывал только в это время.
Когда он в первый день, встав рано утром, вышел на заре из балагана и увидал сначала темные купола, кресты Ново-Девичьего монастыря, увидал морозную росу на пыльной траве, увидал холмы Воробьевых гор и извивающийся над рекою и скрывающийся в лиловой дали лесистый берег, когда ощутил прикосновение свежего воздуха и услыхал звуки летевших из Москвы через поле галок и когда потом вдруг брызнуло светом с востока и торжественно выплыл край солнца из-за тучи, и купола, и кресты, и роса, и даль, и река, все заиграло в радостном свете, - Пьер почувствовал новое, не испытанное им чувство радости и крепости жизни.
[* - похожую мысль высказал Кесьлёвский о тюрьме и свободе]

Толстой, "Война и мир"

Sunday, May 21, 2006

Лев Толстой. "Война и мир". цитаты

Волосы у нее были так необыкновенно гладки, как будто они были сделаны из одного куска с головой и покрыты лаком.

*
Видно было, что она ничего не понимает и так боится, что страх помешает ей понять все дальнейшие толкования отца, как бы они ясны ни были.

*
Стерн: «Мы не только любим людей за то добро, которое они нам сделали, сколько за то добро, которое мы им сделали».

*
Я живу и в этом не виноват, стало быть, надо как-нибудь получше, никому не мешая, дожить до смерти.

*
... (упоминая о нашем времени, как вообще любят упоминать ограниченные люди, полагающие, что они нашли и оценили особенности нашего времени и что свойства людей изменяются со временем)...

*
Все мы исповедуем христианский закон прощения обид и любви к ближнему – закон, вследствие которого мы воздвигли в Москве сорок сороков церквей, а вчера засекли кнутом бежавшего человека, и служитель того же самого закона любви и прощения, священник, давал целовать солдату крест перед казнью...

*
Он испытывал несчастную способность многих, особенно русских людей, - способность видеть и верить в возможность добра и правды, и слишком ясно видеть зло и ложь жизни, для того чтобы быть в силах принимать в ней серьезное участие. Всякая область труда в глазах его соединялась со злом и обманом. Чем он ни пробовал быть, за что он ни брался - зло и ложь отталкивали его и загораживали ему все пути деятельности. А между тем надо было жить, надо было быть заняту.
Слишком страшно было быть под гнетом этих неразрешимых вопросов жизни, и он отдавался первым увлечениям, чтобы только забыть их. Он ездил во всевозможные общества, много пил, покупал картины и строил, а главное читал.

*
Иногда Пьер вспоминал о слышанном им рассказе о том, как на войне солдаты, находясь под выстрелами в прикрытии, когда им делать нечего, старательно изыскивают себе занятие, для того чтобы легче переносить опасность. И Пьеру все люди представлялись такими солдатами, спасающимися от жизни: кто честолюбием, кто картами, кто писанием законов, кто женщинами, кто игрушками, кто лошадьми, кто политикой, кто охотой, кто вином, кто государственными делами.

*
А то мы играли в войну - вот что скверно, мы великодушничаем и тому подобное. Это великодушничанье и чувствительность - вроде великодушия и чувствительности барыни, с которой делается дурнота, когда она видит убиваемого теленка; она так добра, что не может видеть кровь, но она с аппетитом кушает этого теленка под соусом.

"Война и мир", Л. Н. Толстой

Saturday, May 20, 2006

Набоков. "Возвращение Чорба"

Как хорош был земляной, влажный, слегка фиалковый запах вялых листьев, покрывавших панель

Он проснулся среди ночи, повернулся на бок и увидел жену свою, лежавшую с ним рядом. Он крикнул ужасно, всем животом.

Быстро и неряшливо раздевшись...
«Возвращение Чорба»

Плечом пробив волнистый дождь занавески, Никитин вышел...
«Порт»

Дождь моросил как бы шепотом...
«Звонок»

Теперь уже совсем пуста улица. Только старый дог, стуча когтями по панели, нехотя водит гулять вялую, миловидную девицу, без шляпы, под зонтиком. Когда проходит она под красным огоньком, который висит слева, над пожарным сигналом, одна тугая черная доля зонтика влажно багровеет.

... а ведь мода это – творчество человеческой посредственности, известный уровень, пошлость равенства, - и кричать о ней, бранить ее, значит признавать, что посредственность может создать что-то такое (будь то образ государственного правления или новый вид прически), о чем стоило бы пошуметь.

В такую ночь на православном кладбище, далеко за городом, покончила с собой на могиле недавно умершего мужа семидесятилетняя старушка. Утром я случайно побывал там, и сторож, тяжкий калека на костылях, скрипевших при каждом размахе тела, показал мне белый невысокий крест, на котором старушка повесилась, и приставшие желтые ниточки там, где натерла веревка ("новенькая", - сказал он мягко). Но таинственнее и прелестнее всего были серповидные следы, оставленные ее маленькими, словно детскими, каблучками в сырой земле у подножья. "Потопталась маленько, а так, - чисто", заметил спокойно сторож, - и, взглянув на ниточки, на ямки, я вдруг понял, что есть детская улыбка в смерти.
«Письмо в Россию»

Она выпустила сквозь ноздри два серых клыка дыма...

... поцеловал ее перчатку, набитую пятью растопыренными пальцами...

...с синими от бритья щеками и крепким, как пятка, подбородком.
«Сказка»

Между пальцев к тонкой складке кожи прилипла застывшая капля воска. Он растопырил пальцы, белая чешуйка треснула.

... оснеженный куст похож на застывший фонтан...
«Рождество»

Грохот за грохотом ломал небо. Широко и шумно шел дождь.
Меня опьянили эти синеватые содрогания, легкий и острый холод. Я стал у мокрого подоконника, вдыхая неземной воздух, от которого сердце звенело, как стекло.
«Гроза»

...в один из тех осенних прозрачно-синих вечеров, когда больше боишься старости, чем смерти...

Думаю, что эти двое, полоумный музыкант и умирающая женщина, нашли в эту ночь слова, какие не снились величайшим поэтам мира.
«Бахман»

Вообще же он был пессимист и, как всякий пессимист, человек до смешного не наблюдательный.
«Подлец»

...чтобы получился занимательный фильм, развивающийся без всяких помех, карающий в начале добродетель, а в конце - порок, совершенно естественный в своей условности...
«Пассажир»

Каждый отдельный день в году подарен одному только человеку, самому счастливому; все остальные люди пользуются его днем, наслаждаясь солнцем или сердясь на дождь, но никогда не зная, кому день принадлежит по праву, и это их незнание приятно и смешно счастливцу. Человек не может провидеть, какой именно день достанется ему, какую мелочь будет вспоминать он вечно, - световую ли рябь на стене вдоль воды или кружащийся кленовый лист, да и часто бывает так, что узнает он день свой только среди дней прошедших, только тогда, когда давно уже сорван, и скомкан, и брошен под стол календарный листок с забытой цифрой.

Потом чувствовал себя как вот нога, когда ее отсидишь.
«Картофельный эльф»

...чем настойчивее я говорил себе: вот это я, имярек, - тем непонятнее мне становилось,
почему именно это - я, и тем труднее мне было отождествить с каким-то непонятным "я" лицо, отраженное в зеркале.

...какое неуклюжее орудие -слово.

То, что буду рассказывать дальше, мне хотелось бы напечатать курсивом, - даже нет, не курсивом, а каким-то новым, невиданным шрифтом. Оттого, что я ночью не спал, во мне была какая-то необыкновенно восприимчивая пустота. Мне казалось, что голова у меня стеклянная, и легкая ломота в ногах тоже казалась стеклянной.
«Ужас»

Wednesday, May 17, 2006

О запахах

Он принялся изучать действие различных запахов, секреты изготовления ароматических веществ. Перегонял благовонные масла, жег душистые смолы Востока. Он приходил к заключению, что всякое душевное настроение человека связано с какими-то чувственными восприятиями, и задался целью открыть их истинные соотношения. Почему, например, запах ладана настраивает людей мистически, а серая амбра разжигает страсти? Почему аромат фиалок будит воспоминания об умершей любви, мускус туманит мозг, а чампак развращает воображение? Мечтая создать науку о психологическом влиянии запахов, Дориан изучал действие разных пахучих корней и трав, душистых цветов в пору созревания их пыльцы, ароматных бальзамов, редких сортов душистого дерева, нарда, который расслабляет, ховении, от запаха которой можно обезуметь, алоэ, который, как говорят, исцеляет душу от меланхолии.

О. Уайлд "Портрет Дориана Грея"

Monday, May 15, 2006

Набоков. Король, дама, валет/Nabokov "King Queen Knave"

Он спал с разинутым ртом, так что были на его бледном лице три дырки: две блестящих, - стекла очков, и одна черная - рот.

...зеленый вид, жестикулирующий в окне...

Он вышел на улицу и сразу с головой погрузился в струящееся сияние. Очертаний не было; как снятое с вешалки легкое женское платье, город сиял, переливался, падал чудесными складками, но не держался ни на чем, а повисал, ослабевший, словно бесплотный, в голубом сентябрьском воздухе. За ослепительной пустыней площади, по которой изредка с криком, новым, столичным, промахивал автомобиль, млели розоватые громады, и вдруг солнечный зайчик, блеск стекла, мучительно вонзался в зрачок.

...чтобы набраться сил, очиститься, подтянуть душу...

Ход его дня был машинальный. Утренний толчок будильника был как монета, падающая в автомат... В мыслях его была та же однообразность, как и в движениях, - и порядок их соответствовал порядку его дня.

В этих снах ужас, бессилие, отвращение сочетались с каким-то потусторонним чувством, которое знают, быть может, те, кто только что умер, или те, кто сошел с ума, разгадав смысл сущего.

...стала жадно всасывать воду.

После ужина он тихо занялся английским языком, изредка потягивая за неизъяснимо нежное ухо Тома, который лежал у его ног.

Wednesday, May 10, 2006

Олдос Хаксли. из рассказов

Он написал кое-что, но, подобно Маларме, избегал публиковаться, считая это сродни «пороку эксгибиционизма».
(Евпомп прославил искусство числами)

В счастье других людей есть что-то странно грустное.
(Цинтия)

На собеседника она глядела спокойно и как бы издалека, как смотрит человек, по большей части занятный своей внутренней жизнью.
(Небольшая мексиканочка)

На прокопченных деревьях Гайд-парка раскрылись почки, и так неправдоподобно свежа, легка и воздушна была эта новорожденная зелень, словно кто-то вырезал эти крохотные листочки из сердцевины радуги – изумрудной ее полосы…
(Субботний вечер)

Пейзажи, как мы увидели, - постоянная черта духовидческого опыта.
(Рай и ад)

За домиком был небольшой холм. Поднимаешься туда - и перед тобой распахивается небо от края до края. Целых сто восемьдесят градусов добротной неизъяснимой тайны.
(Гений и богиня)

Какая пропасть между впечатлением и запечатлением! Такова наша жалкая доля - чувствовать подобно Шекспиру, а писать о своих чувствах (конечно, если тебе не выпадет один шанс на миллион - быть Шекспиром), словно агенты по продаже автомобилей, или желторотые юнцы, или школьные учителя. Мы вроде алхимиков наоборот - одним прикосновеньем превращаем золото в свинец; касаемся чистой лирики своих переживаний, и она превращается в словесный мусор, в труху.
(Гений и богиня)

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...