Friday, October 31, 2008

Нагибин, "Тьма в конце тоннеля" (1994)

Его благородство никого не умиляло, скорее наоборот, как и должно быть в державе холуев.

Часто удивляются: откуда берется фашизм? Да ниоткуда он не берется, он всегда есть, как есть холера и чума, только до поры не видны, он всегда есть, ибо есть охлос, люмпены, городская протерь и саблезубое мещанство, терпеливо выжидающее своего часа. Настал час — и закрутилась чумная крыса, настал час — и вырвался из подполья фашизм, уже готовый к действию.

Видел я седую голову Фадеева — он потом возглавлял список писателей, награжденных медалью «За оборону Москвы», награждали только удравших, все остальные были под подозрением. Там же на перроне мы услышали, что Лебедев-Кумач сошел с ума, срывал с груди ордена и клеймил вождей как предателей.

Сталин всегда старался решать две задачи одновременно: блокадным Ленинградом он сдерживал значительные силы немцев и заодно изводил голодом ненавистный с революционных дней город.

Как много в жизни неоплаченных счетов, как много безответных унижений, неотмщенных ударов, издевательств, и какое счастье, когда ты можешь вколотить назад в тупую, вздорную, злую башку извергаемую ею мерзость. Ведь этот гад был уверен в своей безнаказанности, а как же — их больше, они молоды, решительны, не знают табу приличий. Когда он упал, я врезал ему каблуком в ребро. Мне потом говорили: лежачего не бьют. Чепуха! Достойного человека не надо бить ни стоячего, ни сидячего, ни лежачего, а негодяя — круши во всех позициях.

Кстати, любой писатель все знает приблизительно, по памяти детства, понаслышке, по летучим наездам; если же он захочет узнать что-то досконально, глубоко и профессионально, то не сможет писать, времени не останется.

Из-под всеразъедающей фальши стали проступать подлинность, всамделишность обстоятельств и лиц. Было немало открытий, самое удивительное то, что русский народ — фикция, его не существует. Это особенно ясно стало, когда на останках рухнувшей коммунистической империи возникли самостоятельные республики и высветились задавленные народы: украинцы, казахи, грузины, азербайджанцы, армяне, татары и прочие, не видно и не слышно лишь русского народа, ибо он не определил себя ни целью — пусть ошибочной, ни замахом — хоть на что-то, ни объединяющим чувством, Есть население, жители, а народа нет.
Социальный пейзаж страны уже не оживлен многомиллинным крестьянством. Сеятели и хранители попрятались, как тараканы, в какие-то таинственные щели. А от их лица витийствуют никем не уполномоченные хитрые и нахрапистые горлопаны (преимущественно колхозной ориентации); сельские жители ни в чем не участвуют, ничего не хотят и по-прежнему ничего не делают: хлеб, картошку и капусту все так же убирают силами армии, студенчества и других посланцев города. Даже на экране телевидения не мелькнет трудовое крестьянское лицо.

Их фюреры претендуют говорить от лица народа, но идущие за ними пока что не так многочисленны, чтобы считаться народом или хотя бы частью его, это люмпены, бомжи, пьянь, наркоманы, городские отбросы, которые по свистку появляются и по свистку разбегаются по смрадным укрытиям, что подтвердили октябрьские дни. Корявые руки жадно потянулись за оружием, в затуманенных мозгах нет сдерживающих центров, а в косматых сердцах — жалости. Я не очень верю в национальный характер. Постоянные эпитеты, определяющие суть француза, англичанина, немца, испанца, японца, — просто пошлость. На крутых поворотах истории — революции, большие войны — флегматичные англичане, легкомысленные французы, импульсивные итальянцы, добродушные голландцы ведут себя одинаково, и все привычные эпитеты съеживаются перед одним: кровожадный. В русских удивляет сплав расслабленной доброты с крайней жестокостью, причем переход от одного к другому молниеносен. Но в известной степени это относится и к испанцам, и к японцам.

А неблагодарная окраина, Хохландия, забыла, кто ее от ляхов спас? Кто в тридцатые годы помог голодом повальным извести под корень кулака, а с ним и еще несколько миллионов несознательного крестьянства? Мощный удар по идиотизму деревенской жизни поддержали химики и мелиораторы, прикончившие чернозем. На окисленных почвах исчез хвастливый украинский урожай. А теперь, порвав договор, скрепленный подписью народного героя Хмельницкого Богдана — воистину Богом был он дан, — Вкраина-мати заводит склоку вокруг груды ржавого железа, колышащего воды черноморского пруда, и вульгарный спор об атомных бомбах, истекающих в почву ядовитым гноем,
да и других бесстыжих претензий хватает.

Напротив, это ему все должны за то зло, которое он мог причинить миру — и сейчас еще может, — но не причинил. А если и причинил — Чернобыль, то не по злу, а по простоте своей технической. Кто защитил Европу от Чингисхана и Батыги ценой двухсотлетнего ига, кто спас ее от Тамерлана, вовремя перенеся в Москву из Владимира чудотворную икону Божьей матери, кто Наполеона окоротил, кто своим мясом забил стволы гитлеровских орудий? Забыли? А надо бы помнить и дать отдохнуть русскому народу от всех переживаний, обеспечивая его колбасой, тушенкой, крупами, картошкой, хлебом, капустой, кефиром, минтаем, детским питанием, табаком, водкой, закуской, кедами, джинсами, спортинвентарем, лекарствами, ватой. И баснословно дешевыми подержанными автомобилями. И жвачкой.

Телевидение завалено требованиями: прекратить, запретить, не пускать, посадить, расстрелять — рок-певцов, художников-концептуалистов, композиторов авангарда, поэтов-заумщиков, всех, кто не соответствует нормам старого, доброго соцреализма. И больше жизни возлюбил мой странный народ несчастного придурка Николая II, принявшего мученическую смерть. Но ведь недаром же последнего царя называли в старой России «кровавым». При нем пролилось много невинной крови, стреляли по мирным гражданам. «Патронов не жалеть!» — дворец не отменил отменил приказа Трепова. Великий поэт Мандельштам, великий режиссер Мейерхольд, великий ученый и религиозный мыслитель о. Флоренский приняли еще более мученическую смерть, сами не повинные ни в единой кровиночке, одарившие страну и мир великими дарами души и ума, но о них народ не рыдал. Этот липовый монархизм можно сравнить лишь с внезапной и такой же липовой религиозностью. Едва ли найдется на свете другой народ, столь чуждый истинному религиозному чувству, как русский. Тепло верующих всю жизнь искал Лесков и находил лишь в бедных чудаках, теперь бы он и таких не нашел. Вместо веры какая-то холодная, остервенелая церковность, сухая страсть к обряду, без бога в душе. Неверующие люди, выламываясь друг перед другом, крестят детей, освящают все, что можно и нельзя: магазины, клубы, конторы, жульнические банки, блудодейные сауны, кабаки, игорные дома. Русские всегда были сильны в ересях, сектантстве, их нынешнее усердие в православии отдает сектантским вызовом и перехлестом.

Стихийные бедствия слишком локальны, чтобы пронять современного человека, если он был далеко от эпицентра встряски. Даже уцелевшие жертвы не слишком переживают гибель родных стен, имущества, близких. Плачут, конечно, для порядка, даже голосят, требуют «гуманитарной» помощи, но как-то не от души, словно актеры на тысячном спектакле. Истинно довлеет сердцу человеческому, жаждущему обновления, большая кровопролитная война, местные разборки не в счет. Первая и вторая мировые войны вполне потрафили современникам. Они ответили этим мясорубкам появлением новой поэзии и прозы, новой живописи и скульптуры, новым зодчеством и музыкой, новым театром и кино, новым способом мышления. Люди никогда так не любят друг друга всякой любовью: родительской, сыновьей, супружеской, братской, грешной, возвышенной, духовной и плотской — как во время массовых убийств, и, выходя из побоища, будто кровью умытые, готовы к тихой, глубокой мирной жизни, к творчеству и песням, которых не было. А затем все начинается сначала.

Самая большая вина русского народа в том, что он всегда безвинен в собственных глазах. Мы ни в чем не раскаиваемся, нам гуманитарную помощь подавай.

Спасение только в одном: стать из народов многих, из вавилонского столпотворения, не прекратившегося по сей день, человечеством. Таким же честным единством, как львы, как крысы, как олени, как тасманские дьяволы, как орлы или воробьи. В единстве этом никто не лучше, не хуже, все делают одно дело: спасают среду обитания, вместе стараются выжить в почти задушенной природе.

Thursday, October 30, 2008

Нагибин. Дневник: Голгофа Мандельштама/ Nagibin about Osip Mandelshtam

О его вечере в Москве писал Н. Харджиев: «Мандельштам — единственное утешение. Это поэт гениальный... Мандельштам держал слушателей, как шаман, целых два с половиной часа. Он читал все стихотворения, написанные за последние два года, в хронологическом порядке. В них было столько заклинаний, что многие испугались. Даже Пастернак испугался, промолвив: «Я завидую Вашей свободе. В моих глазах Вы новый Хлебников. И такой же чужой, как он. Мне нужна не свобода». (Замечательное признание! — Ю. Н.) На провокационные вопросы придворных поэтов Мандельштам отвечал с высокомерием пленного императора».

Цитаты — это цикады, говорил Мандельштам, ими неумолчно напоен воздух. Ты становишься собственником цитаты, введя ее в свой духовный мир.

Его Голгофа была едва ли не страшней Иисусовой. Муки Сына Человеческого: истязание, венчание терновым венцом, путь под тяжестью креста по нынешней недлинной Делароза — от дома Пилата до Голгофского холма, томление на кресте — завершились в течение дня, а там было снятие с креста, пеленание, положение во гроб и вознесение. У Мандельштама муки растянулись на месяцы, может быть, на год, никто не знает, когда, где и как он умер. Но слухи об исходе великого поэта России ужасны. Кто видел голодного безумца, читающего стихи у лагерного костра за хлебную корку, кто — блокадный призрак, так довел он себя голодом из боязни быть отравленным, кто — задыхающегося доходягу в битком набитом трюме то ли по расчету затопленной, то ли потонувшей в шторме тюремной баржи. Большинство слухов сходится на одном — признаках безумия. А это страшнее всего. «Не дай мне Бог сойти с ума»,— молил Пушкин, не боявшийся ни страданий, ни смерти. И никто не протянул умирающему жестом милосердия губку, смоченную в освежающем питье: смеси вина, уксуса, воды. И никто не спеленал его тела и не положил во гроб. Могилы Мандельштама нет, как нет могил Леонардо и Моцарта.

«Мандельштам,— пишет Струве,— не только не ушел от своей судьбы, он пошел ей навстречу, выбрал ее и овладел ею. 16 строчек о Сталине в ноябре 1933 года никак нельзя рассматривать как случайность, как безрассудное дерзновение: они сердцевина жизненного и творческого пути, его итог и предопределение».

источник

Wednesday, October 29, 2008

Нагибин. Дневник: О Галиче – что помнится/ Nagibin about Alexandr Galich

Поведу я свой рассказ о Саше от жены его Ангелины, по-вгиковски Ани, затем — с легкой Сашиной руки для всех сколь-нибудь близких — Нюшки. Простонародное прозвище было выбрано Сашей по контрасту — редко кому это теплое деревенское уменьшительное имя так мало подходило, как худой, утонченной, с длинными хрупкими пальцами Ангелине. Очень часто во внешности красивой женщины доминируют глаза, реже — волосы, шея, рот, у Ани (я так и не смог перейти на Нюшку) руки были средоточием прелести. Бывало, на скучных, томительных вгиковских лекциях я, чтобы не отчаяться, неотрывно смотрел на длинные, нервные, нежные пальцы с миндалевидными темно-вишневыми ногтями.

Проходя мимо столовой (кажется, то была столовая), я увидел за непритворенной дверью детскую кроватку с сеткой и в ней младенца...
— Моя дочка,— ответил Саша на невысказанный вопрос странно рассеянным, отсутствующим голосом, как бы приглашающим не развивать эту тему. Да я и не собирался. Я понятия не имею, чем надо восхищаться в личинке человека, не знаю никаких агу, тпруа, мням-мням и прочей людоедчины, младенцы не для меня.

Помню, бегавшая то и дело к телефону хорошенькая парикмахерша вдруг круто осадила и принялась разглядывать Драгунского и Сашу, морща узкий лобик трудной, ускользающей мыслью.
— Братья?— спросила она радостно.
— Ага!— столь же радостно подтвердил Драгунский.
— Как не похожи!— сказала она с недовольной гримасой.
«Люблю маленькие загадки жизни,— говорил позже Саша.— Ее вопрос мог возникнуть только из ощущения сходства, хотя между нами ничего общего. Что происходило в ее маленьком мозгу, упрятанном под перманент? Мы никогда этого не узнаем. А ведь там творилась сложнейшая работа наблюдения, умозаключений, открытия и внезапного разрушающего прозрения».
— Рассуждения в духе Панурга,— заметил Драгунский.— Такое же велеречие и пустота.

Когда вышел фильм «Покаяние», его многие не приняли за иносказательность, «замаскированность» героя. Надо было делать фильм впрямую о Сталине, а не размывать образ: то ли Сталин, то ли Берия, то ли какой-то диктатор местного масштаба. Но громадность этого фильма как раз в том, что он дает вселенский, на все времена образ деспотизма: от древних царств и Рима до наших дней, а не разменивается на конкретику частных судеб и характеров.
Первый фильм о пережитом апокалипсисе мог быть только таким. Трагический фильм впрямую о Сталине вообще невозможен, потому что, превращая жизнь в трагедию, сам Сталин не был фигурой трагической. Низкорослый, рябой, сухорукий, косноязычный дворцовый интриган с примитивным мышлением и отсутствием душевной жизни — отсюда его ошеломляющее и часто необъяснимое кровоядство — не Макбет и даже не Ричард III — у него не могло быть такого взлета, как у горбатого хромца, обольстившего венценосную вдову над могилой убитого им мужа. И о Гитлере не может быть трагического произведения, он тянет разве что на сатиру в духе чаплинского «Великого диктатора». Сталин — страшная, но пошлая фигура.

источник

Tuesday, October 28, 2008

«Хотим сладких помоев!» Нагибин. Дневник. 1983 - 1984/ Nagibin, diary

1983

Любопытным оказалось посещение дома-музея Циолковского, куда я почему-то — и совершенно напрасно — раньше не заглядывал. Наверное, опасался, что потону в елее. Напрасный страх. Никакого елея и в помине нет, впечатление страшное и горестное. Нашим гидом был директор музея, внук Циолковского, журналист. Он сразу сказал главное: дед был страшный человек. Фанатик и деспот. И шизофреник — последнее я вытянул из него с великим трудом. Проговорившись в главном, он прямо-таки зафонтанировал разоблачениями. Старший и одареннейший из сыновей Циолковского покончил самоубийством (цианистый калий), потому что мучительно стыдился пустых, как он полагал, занятий отца, считал их бредом самоучки и провидел в чем-то схожем собственную судьбу. Еще один сын покончил с собой в шизофреническом припадке, а еще один как-то подозрительно «надорвался». Мужское поколение всё оказалось нежизнеспособным. Одна из дочерей умерла в 24 года от чахотки, другие прожили бедную и тусклую жизнь. Свою бабку внук назвал «мученицей». Циолковский давал на содержание семьи ровно половину жалования провинциального учителя, другую тратил на издание своих брошюр. Он считал, что все беды его жизни компенсируются пиром идей, без устали осенявших лобастую голову. И тут он едва ли ошибался. Он был гениальный утопист и, как все утописты, порой попадал в яблочко реальности.
...Он все-таки дожил хотя бы до частичного признания (наград, чествований, газетных статей) — редкий случай в судьбе гениальных чудаков. Куда чаще слава осеняет неучей (Мичурин) или авантюристов (Лысенко). Жаль, что Циолковский так измазан сладкой слюной...

Русские люди (в массе своей) ненавидят, презирают и боятся друг друга. И на эту неизбывную сердечную тягость навалилась свинцовая доска окаянной власти. «Не хотим серьезного!», «Не хотим сложного», «Не хотим больного!». «Хотим сладких помоев!»
«Ну, а уж коли о серьезном, так чтоб — подделка, чтоб не трогала и не ранила...»

Можно отменить всю систему государства, оставив только диктатора и охрану, ничего не изменится. Можно закрыть все газеты, журналы, издательства, музеи, театры, кино, оставив какой-нибудь информационный бюллетень и телевизор, чтобы рабы не слонялись без дела, гремя цепями. И конечно, должна быть водка, много дешевой водки.

Дом Лескова почему-то входит в комплекс «Музея Тургенева»...
В тургеневском музее самое замечательное — размещенные здесь кабинеты Фета, Бунина, Леонида Андреева, Пришвина и Новикова (автора «Пушкина в Михайловском»). Вещи всё подлинные, никаких «заменителей» тут не признают. У Фета кабинет просторный, барский, с великолепной павловской мебелью: комфорт, уют и удобства; кабинет человека, поздно выбившегося в большие баре и вознаграждающего себя за прежнюю обобранность. И до чего ж беден и жалок на этом фоне парижский кабинетишко Бунина, доставленный сюда из Пасси, куда мы с Аллой ходили поглядеть на его дом. Крошечный письменный столик, под стать ему креслице с истертой обивкой, железная кроватка с тощим одеяльцем, как нище жил величайший словотворец века, лауреат Нобелевской премии, наследник Чехова! И снова контраст: грандиозный кабинетище Леонида Андреева из его финской дачи. Разгул нуворишества. Колоссальные, тяжеленные кресла с двухметровыми прямыми спинками, непомерный стол — смесь терема с модерном в пропорциях добряка Гаргантюа. Конечно, нерослый Андреев страдал манией «грандиоза». Дальше — эклектичный, из случайных вещей кабинет Пришвина, человека вовсе не кабинетного, не городского, и вдруг решившего обставиться под классика, для чего понадобился зачем-то высоченный деревянный фонарь из сюрреалистического спектакля. Он перехватил его в комиссионном у какого-то режиссера. О кабинете Новикова говорить неинтересно, как и о нем самом.
...Как странно, что обладая такой усадьбой, такими липами, ясенями и соловьями, Тургенев невылазно торчал в Париже у юбки Виардо. Давно не испытывал я столь полного и совершенного счастья, как в этом саду.

Читаю прелестные письма дочери Марины Цветаевой. Как глубоко проникла Марина Ивановна в своих близких, как пропитались они «духом Цветаевой». Они и думали и говорили по-цветаевски. Ну, предположим, у дочери это наследственное, а у сестры — там, где она на подъеме? Ее легко спутать с Мариной, а ведь она человек бытовой и порядком осовеченный. Аля же просто дубликат матери. Ее письма к Пастернаку — это неизвестные письма Марины Ивановны; совсем по-Марининому звучит обращение «Борис», а налет влюбленной требовательности и вся игра на равных, на которую Аля не имела морального права! Видимо, спасая остатки своей личности, Эфрон пошел в шпионы и террористы, вступил в партию. Хоть через подлость, через убийство, но сохранить что-то свое, мужское, ни с кем не делимое. Он не просто негодяй, он фигура трагическая, этот белоглазый Эфрон.
Марина Ивановна и Ахмадулину на какое-то время подмяла под себя. Та общалась с Ахматовой, не обладавшей этими змеиными чарами; поэтически, казалось бы, делила себя между двумя, на деле же, была в полном плену у Цветаевой, у ее интонации, даже синтаксиса. И спаслась приверженностью к Лиэю, как называл это божество Аполлон Григорьев.
Интересно, каким психологическим трюком сумела Ариадна Сергеевна обелить для себя отца? Ведь она, в отличие от матери, обязана была всё знать. Анастасия Ивановна — просто старая советская приспособленка, приживалка с горьковского подворья, но Аля — другая, чистая. Как ловко умеет человек оставаться в мире с собой и договариваться с Богом!

...ходил в парикмахерскую. Понял, почему парикмахеры самые глупые и пошлые люди на свете — они никогда не выключают радио.

Ходил гулять и вышел к Ясенево. Одуряющее однообразие девятиэтажных коробок. До чего плохо и бездарно устроились люди на земле.
[...] Отличают нашу жизнь от животной, делая ее значительно хуже, лишь водка, папиросы и телевизор. Животные не знают войн, мы же беспрерывно воюем, а в антрактах измышляем новые, все более зверские способы уничтожения друг друга.

30 ноября 1983 г.
Наша грубая, примитивная и назойливая пропаганда достигает цели. «Врите, врите — что-нибудь да останется»,— мы взяли это на вооружение. Нет ничего проще управления с позиции силы, особенно когда этой силе ничего не противостоит. Талдычь без конца одно и то же, рассудку вопреки и правде наперекор, и народ, ослабленный страхом, с бациллой рабства в крови, примет эту ложь за истину, большей частью — искренне. Ну а для тех, кто не сразу принял, есть удавка.
Народу и не нужно другого строя. Как испугались в исходе шестидесятых тощего призрака свободы и с какой охотой кинулись назад в камеру, где не надо ничего решать, не надо выбирать, не надо отвечать за свои поступки, где всё отдано надзирателю, а твое дело жрать, спать, срать, гулять, трепаться о погоде с однокамерниками, мечтать о выпивке и отрабатывать легкий, необременительный урок. Воистину — быдло. Был ли когда-нибудь народ настолько покорный, безмозглый, доверчивый, несмотря на все обманы?
И все-таки, это не врожденная безмозглость, а сознательный отказ от ума — из страха перед удавкой.

7 декабря 1983 г.
Читал Тарле о Крымской войне. Чтение мучительное, да иным и не бывает соприкосновение с русской историей. Страшно воевала Россия — человечьим мясом; грудью против снарядов, грудью против танков (уже в наше время). Нераспорядительность, повальное воровство, равнодушие (при жалком энтузиазме и самоотверженности единиц), нерешительность и бездарность, прощающая себе все ошибки и преступления,— это Крымская война, это все другие русские войны.

...«солдат спал на спине, а животом прикрывался», где «с каждого сухаря брали от министра до кашевара». Нахимов был маньяк. В его одержимости Севастополем — что-то нездоровое.

8 декабря 1983 г.
Читаю материалы по декабристам. Интересно, как выглядело 25 декабря с точки зрения царской фамилии. Заодно выяснилось, что Николай был элементарно неграмотен, он писал «арьмия», «перьвий», «недопущать» — совсем по Зощенко. Романовы сюсюкали друг над другом, как старые няньки над писунами-младенцами. Как они чувствительны, сентиментальны, восторженны и утонченны, когда дело касается членов их семьи и высокорожденных родичей, как холодны, грубы и беспощадны, когда дело касается всех других, кроме раболепствующих сановников. Но дошел до записок принца Вюртембергского, и сразу пахнуло интеллигентностью, гуманностью, готовностью к состраданию — никакой азиатчины. А эти — какие-то слезливые палачи. Охают, ахают, умиляются друг над дружкой, рыдают и лупят картечью по безоружному мирному населению. И все у них ангелы, а суперангел — гнусный и двуличный Александр, устроитель военных поселений, отдавший Россию Аракчееву; почти такой же ангел — Николай, убийца с оловянными глазами; два очаровательных ангелочка — фрунтовой унтер Михаил и пьяный дебошир Константин. Но святее святых — императрица-мать. У этой святой женщины не нашлось и слова заступничества, когда началась омерзительная расправа над декабристами. А всеми заторханный принц Вюртембергский поднял свой голос в защиту бунтовщиков. Вообще «святое семейство» понятия не имело о милосердии. Но как ни дико, они всерьез верили, что народ их обожает. Хоть бы раз задумались: а за что? За рекрутчину, за поборы и батоги, за нищету, за бесправие? Единственное право русского народа — это крепостное право.

1984

Болеют люди и животные. Особенно жалко последних. Все стонут, жалуются, томятся, мучаются, чешутся, скребутся, покрываются сыпью, коростой, «обрастают какой-то скверной шишкой» — по выражению Лескова.

Дневниковые записи, источник

Monday, October 27, 2008

Нагибин. Дневник. 1982 год/ Nagibin, diary

4 апреля 1982 г.
Читаю переписку Л. Толстого. Крепко же боялся он смерти, сколько ни уверял себя в обратном. И как хотелось ему преодолеть этот страх, порой он почти убеждал себя, что ничуть не боится и приемлет, и тому подобное, а внутри всё дрожало жалкой дрожью. И Лесков боялся, а Фет так прямо с ума сходил от ужаса. Не знаю, как обстояло с этим у Достоевского, однажды уже перенесшего смерть. Толстой, Лесков, Фет не просто боялись смерти, всё их существование в старости было наполнено предчувствием смерти, невыносимой тоской перед неизбежным. Скучная штука! А где же те деревья, о которых Тютчев писал:

И страх кончины неизбежной
Не свеет с древа ни листа.
И жизнь, как океан безбрежный,
Вся в настоящем разлита...

Похоже, что как раз сам Тютчев был таким деревом. Письмо Горького Толстому (неотосланное): такое праведное, справедливое, умное, неоспоримое и... нищенское. Теперь-то мы знаем, чего стоили все эти пресловутые «жертвы». И как ни крути, а ничего, кроме личного самоусовершенствования, нету. Пусть утопия, но хоть безвредная, в отличие от остальных способов улучшить человечество — преступных и столь же тщетных. Впрочем, от самоусовершенствования есть какой-то толк: в мире становится чуть меньше мерзавцев, все остальные пути ведут лишь к усилению рабства. Глумились, глумились над философией Толстого, а он оказался дальновидней всех. А трудно ему было с окружающими. Никто ни черта не понимал, ухватывали форму, а не суть, всё доводили до глупости, до мелководного расплыва собственного ничтожества. А рядом, кость к кости,— страшная мещанка шекспировского масштаба.

*
...выработался новый тип человека. Разумеется, этот тип вобрал в себя что-то от прошлого, но в целом он нов и являет собой нечто невообразимо омерзительное. Это сплав душнейшего мещанства, лицемерия, ханжества, ненависти к равным, презрения к низшим, и раболепства перед власть и силу имущими; густое и смрадное тесто обильно приправлено непросвещенностью, алчностью, трусостью, страстью к доносам, хамством и злобой. Несмотря на обилие составных, это монолит, образец прочности и цельности. Об этой породе не скажешь, как о черном терьере, что она недовыведена. Тут всё закончено и по-своему совершенно. Порода эта идеально служит задачам власти. Нужна чудовищная встряска, катаклизм, нечто апокалипсическое, чтобы нарушились могучие сцены и луч стыда и сознания проник в темную глубину.

Я не ждал добра, но всё же не думал, что итог окажется столь удручающ. До чего жалка, пуста и безмозгла горьковская барабанная дробь во славу человека! С этической точки зрения нет ничего недостойнее в природе, чем ее «царь».

Читал Курта Воннегута, оказывается, не впервые. Читать легко, есть хорошие остроты, есть даже пафос, а в целом что-то дешевое, ширпотребовское. К сожалению, нашел здесь некоторые вещи, которые считал своим открытием, например: писать о переживаниях человека через те биологические процессы, равно и химические, какие в нем происходят. Обошел меня быстроумный американец.

Замечательные стихи Марины Цветаевой в архиве ЦГАЛИ. Какие краткие и какие емкие! Жестокий укор нынешнему безвольному многословию Ахмадулиной. Цветаева была безумным, но трезвым человеком с мускулистой душой, которой никогда не изменяла главная сила поэзии: способность сказать наикратчайше. Ахмадулина растекается, как пролитая на столешницу водка. Беда Цветаевой, если это беда, что она не создала себе позы, как Анна Ахматова. Та сознательно и неуклонно изображала великую поэтессу, Цветаева ею была.

17 апреля 1982 г.
Могло ли прийти в голову Цветаевой, когда она привязывала веревку в своем нищем елабужском доме, что в Большой Елабуге когда-нибудь начнется ее культ. А он начался, не сверху, а снизу, и так мощно, что заставил считаться с собой. Единственный разрешенный в стране частный музей посвящен Цветаевой. Происходят Цветаевские чтения, в Театре киноактера идет пьеса «Марина Цветаева», то и дело устраиваются легальные и полулегальные вечера ее памяти, где звучат стихи и проза, вечера воспоминаний о «болярине Марине» и вечера, посвященные ее переписке. И словно кладбищенская трава, высоко поднялась на могильном холме сестры среднеодаренная Анастасия со своими фальшивыми, искательными, неискренними мемуарами. Пример Марины, к сожалению, никого ничему не научил.

Я чувствую, как, гудя и свистя, — курьерским поездом — мчится время.

Люди жадно наращивают броню глупости, спасительной для слабой духовной организации.

Нагибин, из дневников

Sunday, October 26, 2008

Ю. Нагибин, Дневник, 1970 - 1980

1971
Я убежден, что шум города по меньшей мере столь же губителен для здоровья современного человека, как смог и выхлопные газы.

1973
«Мы вверяем вам Куросаву, будьте бережны с ним. Он ничего не умеет, кроме одного — снимать фильмы. Он хрупок и беззащитен». От Куросавы веет отрешенностью от житейской дряни и до слез трогает белый хрупкий шрам на горле под воротничком — след неудавшегося самоубийства, когда он думал, что с ним как с режиссером покончено. И вот откуда пришло спасение. Неисповедимы пути Господни...

1974
Как это по-русски! Привычка «ходить» в овин, в лопухи. Без икры власть имущие за стол не садятся, а срать преспокойно ходят на двор.

Всё приходит слишком поздно: любовь, деньги, признание, известность, отмщение.

23 октября 1975 г.
Каждый умирает в одиночку. До чего же это верно! Я раньше не понимал до конца этих слов Ганса Фаллады, вернее, понимал их слишком буквально. Мол, в последний час человек остается наедине с собой. А суть не в этом. Умирающего человека все предают: и близкие, и далекие, предают явно и тайно, не признаваясь в том самому себе.

1976
Подозрительность, доносы, шпиономания, страх перед иностранцами, насилия всех видов — для этого Сталин необязателен. То исконные черты русского народа, русской государственности, русской истории. Сталин с размахом крупной личности дал самое полное и завершенное выражение национальному гению.

1977
За воротами санатория в большой луже резвились две ондатры. Иногда они садились столбиком и поедали какой-нибудь побег, держа его в передних лапках, словно дудочку. Кто-то запустил в них пустой бутылкой, зверьки обиделись и ушли.

1978
У нас идет естественный отбор навыворот: выживают самые бездарные, никчемные, вонючие, неумелые и бездушные, гибнут самые сильные, одаренные, умные, заряженные на свежую и творящую жизнь. Всё дело в том, что это не естественный, а искусственный отбор, хотя внешние формы его порой стихийны.

Отношения вянут и умирают, если их не питает что-то реальное: совместная работа, помощь одного другому, единомыслие, общая любовь, общие пороки.

«Зачем вы мучаете несчастного старика? Как вам не совестно?» — кричал Павел Григорьевич. Но те хранили верность «врачебной этике». Время от времени забытье освобождало его от адских мук, затем всё начиналось сначала.

Люди, проведшие много лет в узилище, как правило долго живут. Выключенность из житейской нервотрепки укрепляет организм и делает его маловосприимчивым к мышьей суете жизни, что возвращается вместе со свободой.

В последней, тайной глубине старым людям всегда приятно, когда умирают их сверстники. Это — как в марафоне: еще один отстал, а ты продолжаешь бег к непонятной и недостижимой цели. Отвратительно? Да, но что поделаешь, если люди такие гады.

1979
Читал удивительные письма дочери Цветаевой, адресованные ему [Сосинскому]. Особенно прекрасно письмо, посвященное смерти его жены Ариадны Викторовны. Какое чувство, какие слова и какая душа! Господи, что же Ты так извел русских людей, ведь они были ближе всего к Твоему замыслу?

...По дороге видели пять страшнейших аварий. Преследовала мысль о раздавленной Шепитько и ее спутниках. Климов всё бормотал во время похорон: «Это мне старец мстит. Не надо было его трогать». Любопытно, что обращение к распутинской теме не принесло успеха ни Пикулю, которому до этого всё удавалось, ни Климову — картина на полку, жена — в ящик. Что касается последнего, то тут, мне кажется, произошла путаница в небесной канцелярии: Климов достаточно пострадал, а Лариса ставила фильм по другому Распутину — Валентину.

1980
Старость бедна свершениями, но не бедна открытиями. Я вдруг обнаружил, что все женщины, с которыми — чисто умозрительно — я мог бы закрутить роман, успели превратиться в грязных старух. Старость по-своему не хуже юности, но удовольствие от нее отравлено неотвязными мыслями о близком финале. Все ли люди боятся смерти? Неужели Сухаревич боится? А может, всё его шутовство, пьянство, бесконечное толкание среди людей, невозможность хоть минуту оставаться наедине с самим собой — от лютого страха конца? У Пети рожа измазана паническим страхом смерти. У мамы это было, хотя женщины куда меньше боятся смерти и думают о ней, нежели мужчины. Я. С. испугался смерти, едва начав жить, то же самое было и с его братом [Борисом Луниным]. Судорожные писания Б. С. — попытка заговорить смерти зубы. Я долго обманывал себя тютчевским: «И страх кончины неизбежной не свеет с древа ни листа...» Самообман кончился.

Я не простил ее матери, что она отняла Машу у меня; я не простил Маше, что она позволила отнять себя.

Простые люди знай себе приговаривают: «Лишь бы войны не было», а так на всё согласны. Я думал, вздорожание водки их подхлестнет. Ничуть не бывало: перешли на подогретую бормотуху, плодоягодное, самогонку, добывают забвение из аскорбиновой кислоты, лекарств, политуры, пудры, каких-то ядов. Аполитичность полная. Всем на всё насрать. Беспокойных не любят. Над полным покоем мелко пузырятся хищнические страсти «избранных».

Нагибин, из дневников, источник

Saturday, October 25, 2008

Нагибин, «Дневник», 1964 - 1969

1964

Я самая большая сволочь на свете. Мне позвонили в Москву и сказали, что заболел Проня. Но я пьянствовал и не прислал врача. Я подло придрался к тому, что в какой-то момент Гелла сказала, будто Проне стало лучше.
Врач приехал лишь на следующий день, сделал все ритуальные действия, и к вечеру Прони не стало.
Я ждал от себя чего угодно, но не такого подлого предательства. Я предал своего младшего бессловесного братика, доверившего мне свою жизнь, когда крошечным комочком, почти умещавшимся в моей варежке, он поехал со мной от теплого бока матери. Хорошо же я послужил ему, хорошо выполнил свой малый долг.

У входа в усадьбу Михайловское на комле обрубленного ствола старой ели уложено тележное колесо, и на нем удобно и широко обвисло гнездо. В гнезде три аиста: папа, мама и дитя почти одного роста с родителями, но с детским выражением долгоносого лица. Отец несколько раз отправлялся в недалекие воздушные странствия, а по возвращении, будто самолет, идущий на посадку, делал круг над гнездом и выбрасывал, наподобие шасси, длинные красные ноги.

1968

Отдельные люди бывают хороши, человечество — если принимать этот условный, ничего не означающий термин — во все времена отвратительно.

Во все века зрители были одинаковы: безмозглые, худосочные, горластые, алчущие крови и забвения. Да они и не догадываются о своей человечьей сути. И отделенные от них провалами космических пустот живут и томятся духом, и рождают прекрасное Овидий Назон, Шекспир, Шиллер, Гёте, Пушкин, Лермонтов, Достоевский, Пруст, Пастернак, Мандельштам, Цветаева. И гибнут, гибнут... Лишь одному Гёте дано служить примером, что и гений может преуспевать...

Каждый рассказ Бунина кажется написанным так, словно он единственный, другого не было и не будет. Очень много рассказов Чехова написаны с позиции: а вот еще рассказ, не угодно ли?..

И осень, и тем более весна всякий раз начинаются как бы впервые. И потому не надо бояться писать о них так, будто до тебя никто о них не писал.

1969

А потом мне вспало на ум другое: а ведь кругом довольные люди. Они не обременены работой, у них два выходных в неделю, куча всяких праздников, не считая отпуска и бюллетеней, водки всегда навалом, хлеба и картошки хватает; они могут унизить владельца машины и обхамить любого белого, забредшего в их резервацию. Они ходят выбирать, могут послать жалобу в газету и донос куда следует — прав хоть отбавляй. Они счастливы. Им совершенно не нужны ни Мандельштам, ни Марина Цветаева. Всё, на самом деле, творится по их воле. Как ни странно, эта мысль меня успокоила. Ужасен произвол, а тут всё происходит по воле большинства, причем большинства подавляющего, так что виновных нет...

Обратно ехали на буксире шесть томительных часов. А до этого успели познакомиться с той пьяной, циничной, грязной и смердящей сволочью, что является главным судьей и ценителем искусства, литературы, кино, всех моральных и нравственных ценностей, ибо называется гегемоном. Им всё до лампочки, ничего не нужно, даже денег, если сумма выходит за пределы того, что можно немедленно пропить. Упаси Боже, заработать для семьи, для дома. Нет, их интересует лишь то или иное кратное от трешки — в зависимости от того, сколько уже выжрали в течение рабочего дня. Охотнее всего они продадут какую-нибудь краденую деталь — за литр, полтора максимум. Больше литра зараз не выжрешь, а домой нести — жена отберет. Наши щедрые посулы были им глубоко безразличны. Тут речь шла о деньгах, которые на водку в один присест никак не истратить. «А на хрена они нам? — говорили рабочие. — Будем мы тебе за так в послерабочие часы вкалывать. Что-о?.. Жене отнесть? Нашли дураков! Да подите вы с вашими деньгами к такой-то матери!»

Почему-то у всех писавших о Чехове при всех добрых намерениях не получается обаятельного образа. А ведь сколько тратится на это нежнейших, проникновеннейших слов, изящнейших эпитетов, веских доказательств. Ни о ком не писали столь умиленно, как о Чехове, даже о добром, красивом Тургеневе, даже о боге Пушкине. Писали жидкими слезами умиления о густых, тяжелых, как ртуть, слезах Толстого над ним. Писали, какой он тонкий, какой деликатный, образец скромности, щедрости, самоотверженности, терпения, выдержки, такта, и всё равно ничего не получается. Пожалуй, лишь Бунину что-то удалось, хотя и у него Чехов раздражает.
И вдруг я понял, что то вина не авторов, а самого Чехова. Он не был по природе своей ни добр, ни мягок, ни щедр, ни кроток, ни даже деликатен (достаточно почитать его жестчайшие письма к жалкому брату).

Работа над собой: Чехов в 1883 и 1902 гг. - см. статью

Он искусственно, огромным усилием своей могучей воли, вечным изнурительным надзором за собой делал себя тишайшим, скромнейшим, добрейшим, грациознейшим. Потому так натужно и выглядят все его назойливые самоуничижения: «Толстой первый, Чайковский второй, а я, Чехов, восемьсот восемнадцатый». «Мы с вами»,— говорил он ничтожному Ежову. А его неостроумные прозвища, даваемые близким, друзьям, самому себе. Всё это должно было изображать ясность, кротость и веселие незамутненного духа, но, будучи насильственным, отыгрывалось утратой юмора и вкуса. Как неостроумен, почти пошл великий и остроумнейший русский писатель, когда в письмах называет жену «собакой», а себя «селадоном Тото» и т. п. Его письма к Книппер невыносимо фальшивы. Он ненавидел ее за измены, прекрасно зная о ее нечистой связи с дураком Вишневским, с Немировичем-Данченко и др.*, [*недаром Андрей Белый вывел ее в своем романе под фамилией «Яволь», что означает немедленное согласие. - прим. Нагибина] но продолжал играть свою светлую, благородную роль. А небось, про изменившую жену, что похожа на большую холодную котлету, он о Книппер придумал! И какой же злобой прорывался он порой по ничтожным обстоятельствам — вот тут он был искренен. Но литературные богомазы щедро приписывают все проявления его настояще-сложной и страстной натуры тяжелой болезни. Убежден, что живой Чехов был во сто крат интереснее и привлекательнее во всей своей мути и непростоте елейных писаний мемуаристов.

Неожиданно приехал Булат Окуджава с невменяемым В. Максимовым. Булат облысел со лба как раз до середины темени. Довольно густые, короткие, курчавые волосы плотно облегали затылок. Анфас они образуют вокруг его головы какое-то подобие темного нимба. Булат избалован известностью, при этом неудовлетворен, замкнут и черств. Мне вспомнилось, как десять лет назад он плакал в коридоре Дома кино после провала своего первого публичного выступления. Тогда я пригрел его, устроил ему прекрасный дружеский вечер с шампанским и коньяком. По-видимому, он мне этого так и не простил. Во всяком случае, я всегда чувствовал в нем к себе что-то затаенно недоброе.

...технический прогресс идет непременно рука об руку с оскудением природы.

Юрий Нагибин, дневники

Friday, October 24, 2008

Нагибин, Дневник (записи 1948 - 1962 годов)/ Nagibin, diary

1948

Бывают такие дни, когда вдруг иссякают силы, позволяющие как-то, и не без искусственно подогретого интереса, переваливаться из дня в день. Тогда балдеешь от грандиозной ненужности своих страстишек и окружающего равнодушия. Тогда даже пить не хочется.

Литературная бездарность идет от жизненной бездарности. Ну, а как же с людьми нетворческими? Так эти люди и не жили. Действительность обретает смысл и существование лишь в соприкосновении с художником. Когда я говорю о том, что мною не было записано, мне кажется, что я вру...

1949

Прежде люди скользили по моей душе, нанося царапины не более глубокие, чем карандаш на бумаге, а сейчас они топчутся внутри меня, как в трамвае. С признанием серьезности и подлинности окружающих людей утрачивается единственная настоящая серьезность — собственное существование. Любовь к людям — это утрата любви к себе, это конец для художника.

Насколько сильно заложено в человеке стремление до конца развернуть свой характер, если однообразно-плачевные судьбы римских властителей никому не послужили предостережением. В том-то и страх, что это самые обычные люди, которым до поры позволено все делать.

1951

[Похороны Андрея Платонова] ...дома я достал маленькую книжку Платонова, развернул «Железную старуху», прочел о том, что червяк «был небольшой, чистый и кроткий, наверное, детеныш еще, а может быть, уже худой старик», и заплакал...

Утро человека начинается бурной физиологией. Человек гадит, мочится, издает звуки, харкает и кашляет, чистит протухшую табачищем пасть, вымывает гной из глаз и серу из ушей, жрет, рыгает, жадно пьет и остервенело курит.
Насколько опрятнее пробуждение собаки.

1952

Весна — самое разнузданное время года, сплошное совокупление людей, животных, насекомых, деревьев, цветов. Весенний мир — гигантский бардак.
Но красиво! Деревья покрылись желто-зеленым, нежнейшим пухом, на озере ярко-синий пояс воды обвил белое, в снежном налете, поле льда. И, показав потрясающую синь неба, проплыла журавлиным клином стая гусей. А за ними, совсем низко, размахивая крыльями, как пустыми рукавами, пронеслась тройка диких уток.
Игорь вскинул ружье. И я понял, что весна — это еще пора великого убийства. Свинцом, картечью, дробью, острогами, сетями истребляется одуревшее от любви зверье.

Человек стареет только от несчастий. Не будь несчастий, мы жили бы до ста лет. Эти дни я чувствую себя таким безнадежно старым, что плакать хочется. Самое тяжелое во всех настоящих несчастьях — это необходимость жить дальше. Самый миг несчастья не столь уж невыносим. В боли, в муке, в слезах всё же испытываешь какой-то подъем. Отсюда наше постоянное слоновье удивление: он-де замечательно держался. Не он держался, это натянувшиеся нервы его держали. Но вот наступают будни, а с ними и подлинная тяжесть беды.
Тогда-то и становится страшно.

1955

Если из каждого жизненного впечатления отбирать самое главное, самую существенную суть, то всю человеческую жизнь, день за днем, можно уместить в тоненькой ученической тетрадке. Живешь в полном смысле слова лишь отдельными минутами, остальное — то, что сценаристы называют «связками».

Водил нас по лагерю очень красивый, с прекрасной голубоватой сединой человек, бывший узник Бухенвальда. Он просидел здесь семь лет, знал и карцер, и дыбу, и чугунный каток, и, по-моему, еще многое другое, о чем не говорит.
По образованию он историк, и хотя его давно ждет место школьного учителя, он никак не может расстаться с Бухенвальдом. Он называет свою прикованность к лагерю смерти долгом, но мне кажется, тут что-то другое: болезненное и жутковатое.
[о том же рассказала Лилиана Кавани в «Ночном портье»]

1959

Я оглянул сад. Слева, у крыльца, могучая, старая ель от нижних развалистых лап до островершка была усыпана красивыми, неведомыми в наших местах птичками. Одни, раздув грудное оперение нежно-сиреневого цвета, утопили в нем головки, другие, свесившись с веток в ловкой манере акробата-поползня, похвалялись изящными оранжевыми сюртучками, третьи, гомозясь возле ствола, посверкивали янтарными спинками; одна птичка чистила о кору носик, сама невидимая в хвое, она показывала лишь темно-бархатистые щечки, другая, устроившись на самом шпице, горела фазаньим многоцветьем. И я странно долго верил этому райскому нашествию на бедный наш сад, пока не понял вдруг, что виной тому закатное солнце, упершееся в ель своими медными лучами. Это оно так сказочно расцветило воробьев, перелетевших на ель с кормушки.

1962

Но сегодня он ничего [!] не убил, да и вчера тоже.

31 декабря 1962 года, 12 часов дня

Сижу у окна. Солнце освещает высокие сосны. Снег на них чуть розоватый. Молодые сосны под окном накрыты уютной тенью. Их ветви выложены снегом, а снизу торчат иголки. Каждая ветка в отдельности похожа на гусеницу: пухлая спинка и множество тонких ног.

Юрий Нагибин (1920-1994) - Дневники

Thursday, October 23, 2008

A word is dead...

A word is dead
When it is said,

Some say.
I say it just

Begins to live

That day.


- Emily Dickinson
-

Юрий Нагибин «Дневник», 1942 год / Nagibin, diary

От автора
Я писал не по взятой на себя обязанности, а по эмоциональному велению. Мои записи — это прежде всего порыв к отдушине. Я хватался за свою тетрадь, когда чувствовал, что мне не хватает воздуха, и, чтобы не задохнуться, выплескивал переживание на страницы, которые, кроме меня, в чем я был уверен, никто не увидит. В этом и сила, и слабость моей книги. Сила — в искренности, слабость в том, что многое важное осталось за ее пределами, ибо я так странно устроен, что вещи объективно значительные, меня зачастую почти, а то и вовсе не трогают.
Истертая, как старый пятак, мысль Паскаля, что человеку по-настоящему интересен только человек, истинна именно в силу своей банальности, то есть общепризнанности. Но из всех людей человеку наиболее интересен он сам. Есть писатели вовсе чуждые самокопания, они изображают объективный мир, начисто самоустраняясь. А есть писатели, неудержимо стремящиеся разобраться в самом себе. И вовсе не от преувеличенного представления о собственной личности, скорее наоборот — от горестного сознания ее несовершенства, дурности, несоответствия тому образцу, который носишь в душе.

Кому адресован дневник? Себе самому. Это разговор с собой, с глазу на глаз, иногда попытка разобраться в собственной мучительной душевной жизни, иногда просто взрыд, и это бывает нужно.

Я человек без стадного чувства, поэтому всегда избегал толпы, собраний, обсуждений и, даже будучи членом редколлегии некоторых журналов, никогда не мог высидеть заседания до конца, что неизменно портило мои отношения с главным редактором и коллегами. Они видели в моих уходах пренебрежение, а это была клаустрофобия, их вязкие дебаты создавали у меня ощущение замкнутого, безвыходного пространства. По моему дневнику видно, что природа, узкий круг близких людей, охота, рыбалка, собаки были для меня значительнее и важней иных эпохальных событий.

[...] подсознание — самый чистый источник [? правдивый]

...птица никогда не поет вольно. Поют самцы весной, в брачный период, заманивая самку. Это очень «направленное» пение, имеющее конечной целью продолжение рода, то есть главное предназначение всех живущих существ. Мы не понимаем голосов птиц и для нас это бессмысленный милый щебет.

1942 год
Всюду валяются трупы лошадей. Иногда трупы зашевеливаются и даже подымаются на шаткие ноги. Лошадь стоит пять, шесть часов, день; я не знаю, что бывает с ними потом. Верно, снова валятся на снег. Почти все трупы разделаны, мясо снято с ребер, груди.
Лошади на дорогах войны — не кавалерийские кони, а тягловые, грустные лошадки, самое печальное, что только можно вообразить. Шкура висит, словно непомерно большой чехол на кукольной мебели, черные мутные глаза на длинных мордах с детской слезой, шаткий шаг, — у людей я пока что этого не видел.

Это такой человек, что в жалостливой нежности к нему можно потерять всю душу без остатка. Я невольно защищаюсь от него стенкой иронии. Иначе можно стать хорошим и добро бессильным, а этого нельзя.

Солдат устает от войны сразу же после получения повестки и с того же момента хочет домой.

Никто не ждет, что из куриного яйца вылупится страус, что из щенка шакала вырастет большой бегемот, но все ждут, что из младенца выйдет обязательно не такая сволочь, как мы все, а нечто «порядочное». Забывают, что из младенца может выйти только человек, и умиляться тут абсолютно нечему.

На окраине Торжка. Зашли в хату, где жил только один старый железнодорожник. Это был высокий тощий человек, одетый в промасленный авиационный комбинезон. Комбинезон стал словно его второй кожей, он обрисовывал все контуры его тела — ребра, углы локтей, лопаток и колен, впалый живот с торчащими тазовыми костями, грыжу в паху. Человек молчал и улыбался, обнажая белые десны и один-единственный желтый, огромный резец. В доме было пусто. На печи — засохшие тряпки, близ печи — сор от дров, на буфете — крошки хлеба, в блюдечке на полу запеклась полоска молока. Этот человек был всем и всеми забыт, покинут. Потерянный человек. Он улыбался бессильной доброй улыбкой об один зуб, когда мы к нему обращались, даже что-то отвечал, но голос его как-то таял в воздухе, не достигая ушей, и было видно, что он мог бы и не отвечать, он слушал нас, но мог бы и не слушать. Когда мы уходили, он не взял деньги, которые мы ему давали. Кругом всё разбомблено, а он уцелел. Зачем? Нет, он не работает, ничего не осталось, работать негде. Дети на фронте, кое-кто погиб при бомбежке. А жена? Он не отвечает, улыбается доброй, уродливой улыбкой. Что же он ест? Пьет? Курит? Мы ушли. Он не вышел нас проводить...

Дом без людей холодней и дичей природы.

Сражаются больные, изнуренные и грязные неврастеники с обмороженными носами, усталым взглядом, и такие слабые, что их может осилить ребенок. Здоровые толстые бодрые люди пишут бумаги, посылают других в бой и достают обмундирование в военторгах.

Я вначале не понимал эту страсть людей гадить на покинутых местах — домах, садах, дворах. Потом попробовал сам и нашел в этом удивительное удовольствие. В разрушенном доме приятно накласть не в одном углу, а всюду, насколько хватит, положить свой человеческий след. То ли приятно делать запретную в обычных условиях вещь, то ли в этом выражается презрение человека, его вражда ко всякому хаосу, неустройству. Людей тянет испражняться на развалины.

Со смехом, шутками, криком красноармейцы волочили труп павшей лошади. Эта работа почему-то радостно возбуждала их. Каждый старался сострить, сказануть что-нибудь этакое. Они тащили лошадь на веревке, обвязанной вокруг морды. Лошадь была вся мокрая от предсмертного пота, с раздутым животом и впалым пахом.

Военные люди ненавидят, когда им выдвигают какие-то препятствия и соображения при исполнении их приказаний. Это называется «философствование». У них на плечах и так задача почти непосильная: заставить людей умирать, приучить их к мысли о необходимости смерти...

Мне кажется, что должно сделать так: после войны сжать голову руками и думать, долго думать. Если бы человечество так сделало, а не перешло бы спокойнейшим образом к очередным делам, то войн больше не было бы.

...нигде и никогда литература для себя не сольется с литературой для печати. Надо четко разграничить ящики стола: налево для себя, направо для всех. Это нужно для душевной гигиены, иначе путаница, из которой никогда не выберешься.

Хозяева имеют вид людей, медленно умирающих с голоду, но при этом, когда я вошел, они ели горох с комбижиром. Они лишний раз подтвердили мою догадку, что для человека еда содержится во всем, даже в прутьях частокола и в снегу. Никто ничего не получает, не имеет запасов, не покупает, и все все-таки едят.

То, что на фронте тупость не только позволительна, но и узаконена как положительное явление, составляет для многих главную отраду фронтовой жизни.

— Ведь какие ленивые ребята, окопаться не хотят!
Это черта русского народа: не ценить свою жизнь. Слишком нас много — подумаешь, десятком меньше, десятком больше. Все мы слишком взаимозаменимы. Тем, кто думает, что мысль эта абстрактна, поскольку ничего подобного не может быть в психологии каждого отдельного человека, нужно учесть, что это чувство не столько врожденное, сколько воспитанное в нас государством. Воспитанное — в самом широком смысле, включая и то неуважение к нам государства, которое переходит в личное неуважение, в отсутствие уверенности в том, что ты, действительно, имеешь право на существование.

Говорят: литература... А ведь всё залганное в литературе — нашей литературе — рано или поздно обращается в живое бедствие...

Великое равновесие жизни. Война будет идти до тех пор, пока равновесие не будет утрачено. Тогда спохватятся. А до того: люди привыкают к разлуке, к одиночеству, к бомбежке, к смерти, компенсируя это чем-то, достигают какого-то равновесия внутри себя. Когда выйдут наружу силы, которым уже не сыщешь компенсации, силы разрушения, которые окажутся сильнее не только одного человека, но и всех людей, вместе взятых,— тогда война кончится.

Люди — бойцы и командиры — конечно, в тысячу раз лучше, чем они же были в гражданской жизни; душевнее, грустнее, мягче. Вчерашний бандит и громила здесь, под давлением ожидания близкой смерти, обретает поэтическую мягкость обреченности. Надо видеть эту склонность к дружбе, откровенности, мужество, с которым они идут на смерть (не мужество, это чушь — относительное равнодушие), но в то же время помнить, что, сними с него военную форму, и он превратиться в себя прежнего. Будет бить по головам людей на 32 улицах, матюгаться, хвастаться, скандалить и хлестать водку. Поэтому не стоит прислушиваться ко всем этим патетическим возгласам: «Какие люди!», «Вы посмотрите, какие люди!», «Есть ли где такие люди!»... Дайте кончиться войне, тогда и увидим, кто есть кто. Русский человек прекрасен на войне, потому что смерть рождает у него не страх, а покорную грусть и старинное «не поминайте лихом».

Жизнь состоит из приливов и отливов. Надо уметь не обольщаться приливами, хотя и не бояться получать радость от них, надо уметь спокойно выжидать их возврата и тяжкие моменты отливов. Я этого почти совсем не умею делать. Чуть прилив, или даже тень прилива,— я делаю вызывающие глупости; чуть отлив — впадаю в отчаяние. Трудно жить с такой кривой спазматической душой.

Молодая женщина как-то ровно весела от слишком большого горя. Эту грустно-потерянную веселость я замечал у многих, всё потерявших на войне. Только они по-настоящему ощутили эту войну и живут в ней, как в новом дому, по-новому, с другой душой, с другой силой, с другими чувствами.

Будущее стало плоским, как задник декорации.

Страшна только индивидуальная судьба, в массовом психозе участвовать не страшно. Грозящий тебе лично насморк кажется опаснее и непереносимее угрозы близкой смерти, если она грозит не тебе одному, а всему коллективу.

Мне кажется, что у большинства воодушевление на войне проистекает от четкого сознания круга своих обязанностей... «Угнетенный» дух освобождается. Каждому среднему человеку хочется до предела сузить круг своих представлений, тогда они обретают свободу и силу.

Меня глубоко радуют те мелочи, которые у более спокойных и благодушных людей остаются без внимания. Но вместе с тем мне бесконечно трудно стать счастливым. Меня отделяет от счастья слишком сильное воображение. Во мне все время прокручиваются сюжеты с трагическим исходом.

Юрий Нагибин, 1942 год, источник

Monday, October 20, 2008

Олдос Хаксли о смерти и Марии/Aldous Huxley about Maria's death

«Современная психология открыла, как сильно родовая травма может повлиять на последующую жизнь человека. А как насчет "травмы смерти"? Если человек верит в продолжение существования после смерти, то не следует ли уделять ей такое же внимание? Последние церемонии должны делать человека более сознательным, а не менее, - в большей степени человеком, а не в меньшей». [//буддизм]

Мария Нис - первая жена Хаксли, они прожили вместе 36 лет. От их союза родился сын Мэтью и восемь романов. Они были неразлучны. Для почти слепого Хаксли Мария была и глазами, и руками. Он называл ее «мой личный толкователь отношений». Она была поваром, машинисткой, секретарем, шофером, - она водила их красный Bugatti с таким энтузиазмом, что Олдос написал эссе, в котором утверждалось: «скорость – самое подлинное ощущение современности».

В декабре 1954 года Мария сообщила близкому другу их семьи, Хамфри Осмонда, что больна и умирает. "Олдос отказывается принимать всерьез реальность моей болезни. Пожалуйста, позаботьтесь о нем, когда я умру". Осмонд был потрясен ее спокойствием относительно собственной смерти. Через несколько месяцев Олдосу пришлось принять реальность болезни и смерти любимой жены.

Мария умерла в феврале 1955 года. В течение последних часов Олдос «со слезами, струящимися по лицу, но твердым и спокойным голосом» читал ей отрывки из «Тибетской книги мертвых», иногда перемежая их лирическими воспоминаниями их совместного прошлого. Он вспоминал Лоуренса и Италию. Лето в Санари. Уикенды в Гэрсингтоне, где они впервые встретились. Их путешествия по Калифорнийской пустыне. Белые шапки гор Сьерры.
«Иди к свету», - тихо говорил Олдос.

«Ее последние три часа были самым мучительным и трогательным из того, что я видел в жизни,» - писал сын Марии и Олдоса Мэтью своей жене.

Сам Олдос впоследствии описал смерть Марии:

«Чуть раньше трех в ночь на субботу ночная сиделка пришла и сказала нам, что пульс падает. Я пошел и сел у кровати Марии и время от времени склонялся и говорил ей на ухо. Я сказал ей, что был с ней и всегда буду с ней в свете, который является центральной реальностью нашего бытия. Я сказал ей, что она была окружена человеческой любовью, и что эта любовь была проявлением большей любви, благодаря которой она раскрывалась и поддерживалась. Я говорил ей, чтобы она шла, чтобы забыла о теле и оставила его лежать здесь, как кучу старой одежды; чтобы позволила унести себя, как уносят ребенка, в сердце розового света любви. Она знала, что такое любовь, она была способна на любовь, на какую способны немногие. Теперь она должна идти вперед - в любовь, должна позволить себе быть унесенной в любовь, глубже и глубже... И тогда пришло успокоение. Как же страстно, из глубины своего изнурения, которое болезнь и слабая конституция усиливали до такой степени, что оно становилось практически невыносимым, она жаждала успокоения! Ей предстояло забыть не только о своем исстрадавшемся теле, но даже и о времени, когда это тело жило. Пусть она забудет прошлое. Сожаление, ностальгия, раскаяние, страх, - все это стояло между ней и светом. Пусть она забудет их и станет светом... Последний час я сидел или стоял, держа левую руку на ее голове, а правую на солнечном сплетении. "Успокоение сейчас, - продолжал повторять я, - успокоение, любовь, радость, сейчас. Бытие сейчас. Иди, иди. Забудь тело, оставь его лежащим здесь; теперь оно не имеет значения. Иди вперед к свету. Позволь свету унести себя. Нет памяти, нет сожаления, не оглядывайся, не переживай о своем или чьем-либо еще будущем. Только свет. Только это чистое бытие, эта любовь, эта радость. Надо всем этим спокойствие. Успокоение в этот вечный миг, теперь успокоение, теперь!"...
Ее дыхание прекратилось где-то около шести, без какой-либо борьбы».

Tuesday, October 14, 2008

о котах, кошках и собаках/ on cats and dogs

Лев Лосев:
Есть прекрасный сонет Бодлера "Кошки", чуть ли не лучшее его сочинение, которое все знают. И, вообще, кошек любили почти все порядочные писатели.
(из статьи "О чем говорят литературные животные?")

*
Если бы человека можно было бы скрестить с кошкой,
человек бы от этого только выиграл.
Чего нельзя сказать о кошке.
Марк Твен

*
Собрать стадо из баранов легко, трудно собрать стадо из кошек.
Сергей Капица 

*
Существует два средства бегства от житейских невзгод: музыка и кошки.
Альбер Швейцер

*
Врачи предписывали лечение духа простым созерцанием глаз зверей.
Велимир Хлебников. Кол из будущего

*
Крестьянин, любящий кошку не за то, что она ловит мышей - уже аристократ.
Марина Цветаева

*
Бойся человека, у которого нет кошки.
(английская пословица)


*
Женщины и кошки будут вести себя, как им вздумается; мужчинам и собакам следует расслабиться и смириться с этим.

То, как ты ведешь себя по отношению к кошкам здесь, на земле - определит твой статус на Небесах.
Роберт Э. Хайнлайн / Robert A. Heinlein

*
Хорошему человеку бывает стыдно даже перед собакой.
А.П. Чехов

*
Лучшее, что есть у человека, - это собака.

Те, кто содержит животных, должны признать, что скорее они служат животным, чем животные им.

Когда я играю с кошкой, неизвестно, кто кого больше развлекает.
Мишель Монтень

*
Я люблю свиней.
Собаки смотрят на нас снизу вверх.
Кошки смотрят на нас сверху вниз.
Свиньи смотрят на нас как на равных.
Уинстон Черчилль

*
Кошка полна тайны, как зверь; собака проста и наивна, как человек.
Карел Чапек

*
Собака так преданна, что даже не веришь в то, что человек заслуживает такой любви.
Илья Ильф

Monday, October 13, 2008

Фет - о принудительном восприятии красоты

«Стоит мне заподозрить, что меня преднамеренно наводят на красоту, перед которой я по собственному побуждению пал бы во прах, как уже сердце моё болезненно сжимается и наполняется всё сильнейшею горечью по мере приближения красоты... красоту нельзя принимать по заказу с чужих слов: нужно, чтобы красота сама устранила в душе человека всякие другие соображения и побуждения и окончательно его победила.»

А. Фет. «Мои воспоминания».

Sunday, October 12, 2008

Пушкин о Грибоедове и не только/ Pushkin about Griboedov (1835)

Встреча Пушкина с телом Грибоедова произошла 11 июня 1829 г. по дороге из Тифлиса в Карс у перевала через Безобдальский хребет (см. Е. Вейденбаум. Пушкин на Кавказе в 1829 г. — «Русский Архив» 1909 г., № 4, стр. 679). Эту встречу он описал в своей статье «Путешествие в Арзрум», из которой и извлекаем печатаемый ниже отрывок; отрывок этот вошел в статью, напечатанную самим Пушкиным в первой книге «Современника» 1836 г.

...Человек мой со вьеючеными лошадьми от меня отстал. Я ехал по цветущей пустыне, окруженной издали горами. В рассеянности проехал я мимо поста, где должен был переменить лошадей.

Прошло более шести часов, и я начал удивляться пространству перехода. Я увидел в стороне груды камней, похожие на сакли, и отправился к ним. В самом деле, я приехал в армянскую деревню. Несколько женщин в пестрых лохмотьях сидели на плоской кровле подземной сакли. Я изъяснился кое-как. Одна из них сошла в саклю и вынесла мне сыру и молока. Отдохнув несколько минут, я пустился далее и на высоком берегу реки увидел против себя крепость Гергеры. Три потока с шумом и пеной низвергались с высокого берега. Я переехал через реку. Два вола, впряженные в арбу, подымались по крутой дороге. Несколько грузин сопровождали арбу. — Откуда вы? — спросил я их. — Из Тегерана. — Что вы везете? — Г р и б о е д а. Это было тело убитого Грибоедова, которое препровождали в Тифлис.

Не думал я встретить уже когда-нибудь нашего Грибоедова! Я расстался с ним в прошлом году, в Петербурге, перед отъездом его в Персию.

Он был печален, и имел странные предчувствия. Я было хотел его успокоить, он мне сказал: Vous ne connaissez pas ces gens-là: vous verrez qu’il faudra jouer des couteaux. Он полагал, что причиною кровопролития будет смерть шаха и междуусобица его семидесяти сыновей. Но престарелый шах еще жив, а пророческие слова Грибоедова сбылись. Он погиб под кинжалами персиян, жертвой невежества и вероломства. Обезображенный труп его, бывший три дня игралищем тегеранской черни*, узнан был только по руке, некогда простреленной пистолетною пулею.

[*Персидский сановник, очевидец убийства Грибоедова, приславший в 1830 году свои воспоминания об этом в Париж в журнал «Nouvelles Annales des Voyages», пишет следующее об издевательстве над трупом Грибоедова: «Я узнал от своих слуг, что изувеченный труп Мирзы Якуба волочили по всему городу и, наконец, бросили в глубокий ров. Так же точно было поступлено с предполагаемым телом г. Грибоедова. К ногам были привязаны веревки, и шутовская процессия сопровождала его по главным улицам и базарам Тегерана, выкрикивая по временам: «Дорогу, дорогу русскому посланнику, идущему с визитом к шаху. Встаньте, чтоб засвидетельствовать свое почтение, и приветствуйте его по моде франков, обнажая голову». Поволочив таким образом труп долгое время, его выставили на видном месте на площади, примыкающей к главным воротам крепости». (Этот отрывок на русский язык переведен впервые в статье М. Я. Алавердянца «Кончина А. С. Грибоедова по армянским источникам» — «Русская старина» 1901 г., № 10; в издании Серчевского, где эти воспоминания были впервые переведены, эти строки были пропущены]

Я познакомился с Грибоедовым в 1817 году. Его меланхолический характер, его озлобленный ум, его добродушие, самые слабости и пороки, неизбежные спутники человечества, все в нем было необыкновенно привлекательно. Рожденный с честолюбием, равным его дарованиям, долго был он опутан сетями мелочных нужд и неизвестности. Способности человека государственного оставались без употребления; талант поэта был не признан; даже его холодная и блестящая храбрость оставалась некоторое время в подозрении. Несколько друзей знали ему цену и видели улыбку недоверчивости, эту глупую несносную улыбку, когда случалось им говорить о нем, как о человеке необыкновенном. Люди верят только славе, и не понимают, что между ними может находиться какой-нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строчки в «Московском Телеграфе».

Впрочем, уважение наше к славе происходит, может быть, от самолюбия: в состав славы входит и наш голос.

Жизнь Грибоедова была затемнена некоторыми облаками: следствие пылких страстей и могучих обстоятельств [Вероятно, поэт имеет в виду роль Грибоедова в дуэли А. П. Завадовского с В. В. Шереметевым. — В 1830-х гг. Пушкин предполагал вывести в романе «Русский Песлам» Завадовского, Истомину и Грибоедова; в дошедших до наших дней планах этого ненаписанного произведения неоднократно упоминаются их имена].
Он почувствовал необходимость расчесться единожды навсегда с своею молодостью и круто поворотить свою жизнь. Он простился с Петербургом и с праздной рассеянностью, уехал в Грузию, где пробыл восемь лет в уединенных неусыпных занятиях. Возвращение его в Москву в 1824 году было переворотом в его судьбе и началом беспрерывных успехов. Его рукописная комедия «Горе от ума» произвела неописанное действие и вдруг поставила его на ряду с первыми нашими поэтами.
[Сохранился следующий отзыв Пушкина о Грибоедове при получении известия о его смерти: «В прошлом году (в апреле 1829 года) я [В. А. Ушаков] встретился в театре с одним из первоклассных наших поэтов [Пушкиным] и узнал из его разговоров, что он намерен отправиться в Грузию.
«О, боже мой, — сказал я горестно, — не говорите мне о поездке в Грузию. Этот рай может назваться врагом нашей литературы. Он лишил нас Грибоедова».
— Так что же? — отвечал поэт, — ведь, Грибоедов сделал свое. Он уже написал «Горе от ума». - См. В. А. Ушаков. «Московский Телеграф» 1830 г., № 12]
Через несколько времени потом совершенное знание того края, где начиналась война, открыло ему новое поприще; он назначен был посланником. Приехав в Грузию, женился он на той, которую любил... Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни. Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неравного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна.
[В письме известного сплетника пушкинской поры — московского почтмейстера А. Я. Булгакова от 21 марта 1829 г. к брату — К. Я. Булгакову, сохранилось шутливое замечание Пушкина: «Он (Пушкин) едет в армию Паскевича, узнать ужасы войны, послужить волонтером, может и воспеть все это. «Ах, не ездите, — сказала ему Катя, — там убили Грибоедова». — «Будьте покойны, сударыня, — неужели в одном году убьют двух Александров Сергеевичев? Будет и одного». — См. «Русский Архив» 1901 г., № 11]

Как жаль, что Грибоедов не оставил своих записок! Написать его биографию было бы делом его друзей; но замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов. Мы ленивы и нелюбопытны.

(1835)

источник

* *
Люди никогда не довольны настоящим и, по опыту имея мало надежды на будущее, украшают невозвратимое минувшее всеми цветами своего воображения.

* *
Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная.
А. Пушкин

Saturday, October 11, 2008

Гораций, Леопарди, Бомарше и другие

Зачем отягощаешь ты вечными заботами слабый дух? Отчего не прилечь под высоким платаном или под этой сосной?

К чему утомлять слабую душу расчетами вечности?

Гораций

**
"Среди живущего нет ничего, что было бы достойно твоего сочувствия,
и земля не стоит твоего вздоха.
Наше существование есть страдание и скука,
а мир не что иное, как грязь.
Успокойся."

Джакомо Леопарди

**
Оса всегда кусает заплаканное лицо.

Японская пословица

**
Если вас лишают необходимого - станете ли вы благодарить за роскошь?

- С твоим умом ты мог бы продвинуться по службе.
- С умом, и вдруг – продвинуться? Шутить изволите, Ваше сиятельство. Раболепная посредственность – вот кто всего добивается.

Бомарше. Женитьба Фигаро

**
Хотите Глюка? Он писал свои вещи в залитом солнцем саду, а рядом с ним стояла бутылка рейнвейна.

Голсуорси. Сага о Форсайтах

**
Все человеческие беды происходят от того, что мы наслаждаемся тем, чем следует пользоваться, и пользуемся тем, чем следует наслаждаться.

Г. Честертон

**
Малые печали словоохотливы, глубокая скорбь безмолвна.

Сенека Младший

**
Менее всего мудрец одинок тогда, когда находится в одиночестве.

Джонатан Свифт

**
Лучшим доказательством ничтожества жизни являются примеры, приводимые в доказательство ее величия.

Кьеркегор. Афоризмы эстетика

Friday, October 10, 2008

Паскаль о жизни человека

"Представь себе толпу людей в цепях. Все они приговорены к смерти, и каждый день одни из них умерщвляются на глазах у других. Остающиеся, видя этих умирающих и ожидающих своей очереди, видят свою собственную участь. Такова человеческая жизнь."

Влас Паскаль.
(Из книжки «Лев Толстой. Мысли мудрых людей на каждый день», 1911 // март)

Набоков, из "Защиты Лужина"

...это было ужасно мучительное чувство, - что вот, сон тут как тут, но по ту сторону мозга.
*
Дочь беззвучно расплакалась и вышла из столовой, стукнувшись мимоходом об угол буфета и жалобно сказав "черт возьми!". Буфет долго и обиженно звенел.
*
Дошкольное, дошахматное детство, о котором он прежде никогда не думал, отстраняя его с легким содроганием, чтобы не найти в нем дремлющих ужасов, унизительных обид, оказывалось ныне удивительно безопасным местом, где можно было совершать приятные, не лишенные пронзительной прелести экскурсии.
*
Путешествие Фогга и мемуары Холмса Лужин прочел в два дня и, прочитав, сказал, что это не то, что он хотел, - неполное, что ли, издание.
*
Всякое будущее неизвестно, - но иногда оно приобретает особую туманность, словно на подмогу естественной скрытности судьбы приходит какая-то другая сила, распространяющая этот упругий туман, от которого отскакивает мысль.
*
Он давал себя укачивать, баловать, щекотать, принимал с зажмуренной душой ласковую жизнь, обволакивавшую его со всех сторон.
*
Опустившись в воду по шею, она видела себя сквозь уже слегка помутившуюся от мыльной пены воду тонкотелой, почти прозрачной, и когда колено чуть-чуть поднималось из воды, этот круглый, блестящий розовый остров был как-то неожиданен своей несомненной телесностью...
*
...и холодок прошел в груди, как когда перелистываешь прошлогодний журнал, зная, что сейчас дверь откроется и встанет дантист на пороге.
*
Нафталинные шарики источали грустный, шероховатый запах.
*
… и всё то, на что он глядел, - по проклятой необходимости смотреть на что-нибудь…
*
Жмурясь, чтобы Петрищев не заметил его...
*
Из магазина говорящих и играющих аппаратов раздалась зябкая музыка, и кто-то прикрыл дверь, чтобы музыка не простудилась.
*
Родители жены, обезумев от холода, чрезвычайно охотно приходили к центральному отоплению в гости.
*
Рисовать же было приятно. Он нарисовал тещу, и она обиделась; нарисовал в профиль жену, и она сказала, что, если она такая, то нечего было на ней жениться; зато очень хорошо вышел высокий крахмальный воротник тестя.
*
Пожилой актер, с лицом, перещупанным многими ролями, весь мягкий, мягкоголосый, почему-то производивший впечатление, что лучше всего он играет в ночных туфлях, там, где требуется кряхтение, охание, ужимчивое похмелье, заковыристые, сдобные словечки...
*
Наконец, желтенький, худенький голос уныло сообщил...

Набоков, "Защита Лужина"

Thursday, October 09, 2008

еще из "Защиты Лужина"

...и особенно отчетливо вспоминалось ему, как еще совсем маленьким, играя сам с собой, он все кутался в тигровый плед, одиноко изображая короля, - всего приятней было изображать короля, так как мантия предохраняла от озноба, и хотелось как можно больше отдалить ту неизбежную минуту, когда тронут ему лоб, поставят градусник и затем поспешно уложат его в постель. [//сам Набоков, Solus Rex]
*
...и был у нее один поворот головы, в котором сказывался намек на возможную гармонию,
обещание подлинной красоты, в последний миг не сдержанное.
*
- Не за что, не за что, - ответила он и много еще произнесла таких слов, - бедные родственники настоящих слов, и сколько их, этих сорных слов, произносимых скороговоркой, временно заполняющих пустоту…
*
...или когда в поздний час шахматных раздумий протянутая рука, тряся спичечный коробок, не вызывала в нем дребезжания спичек, и папироса, словно кем-то другим незаметно сунутая ему в рот, сразу вырастала, утверждалась, плотная, бездушная, косная, и вся жизнь сосредоточивалась в одно желание курить, хотя Бог весть, сколько папирос было уже бессознательно выкурено.
*
...был ему невыносим, как постыдное воспоминание, от которого стараешься отделаться, щурясь и мыча сквозь зубы.
*
Он сидел, опираясь на трость, и думал о том, что этой липой, стоящей на озаренном скате, можно, ходом копя, взять вон тот телеграфный столб, и одновременно старался вспомнить, о чем именно он сейчас говорил.
*
Он схватил ее за локоть, поцеловал что-то холодное и твердое (часики на кисти).
*
Но до самого пленительного в ней никто еще не мог докопаться: это была таинственная способность души воспринимать в жизни только то, что когда-то привлекало и мучило в детстве, в ту пору, когда нюх у души безошибочен; выискивать забавное и трогательное; постоянно ощущать нестерпимую, нежную жалость к существу, живущему беспомощно и несчастно, чувствовать за тысячу верст, как в какой-нибудь Сицилии грубо колотят тонконогого осленка с мохнатым брюхом. Когда же и в самом деле она встречала обижаемое существе, то было чувство легендарного затмения, когда наступает необъяснимая ночь, и летит пепел, и на стенах выступает кровь, - и казалось, что если сейчас - вот сейчас - не помочь, не пресечь чужой муки, объяснить существование которой в таком располагающем к счастью мире нет никакой возможности, сама она задохнется, умрет, не выдержит сердце.
*
Был неподвижный августовский вечер, великолепный закат, как до конца выжатый, до конца истерзанный апельсин-королек.
*
...не исчезнет, как некоторые сны, которые вдруг лопаются, разбегаются, оттого что сквозь них всплывает блестящий куполок будильника.
*
...у которого коротко остриженные волосы казались плотно надетыми на голову и мыском находили на лоб.
[//Толстой в «Войне и мире»: Волосы у нее были так необыкновенно гладки, как будто они были сделаны из одного куска с головой и покрыты лаком.]

Набоков, "Защита Лужина"

Wednesday, October 08, 2008

из романа «Защита Лужина» / The Luzhin Defence

...и своей вечерней замшевой походкой...
*
Вот крыши изб, густо поросшие ярким мхом, вот знакомый старый столб с полустертой надписью (название деревни и число душ), вот журавль, ведро, черная грязь, белоногая баба.
*
Над жнивьем по бесцветному небу медленно летела ворона.
*
...вместо слов изумления, которых он смутно ожидал (как, проснувшись в чужом городе, ожидаешь, еще не раскрыв век, необыкновенного, сияющего утра)...
*
он писал очередную повесть, и прислушивался к монологу в соседней столовой, к голосу жены, уговаривающей тишину выпить какао.
*
"Общие замечания", пространно, с плеоназмами, говорилось о его вялости, апатии, сонливости, неповоротливости и где баллы были заменены наречиями
*
Счастье, за которое он уцепился, остановилось; апрельский этот день замер навеки, и где-то, в другой плоскости, продолжалось движение дней, городская весна, деревенское лето - cмутные потоки, едва касавшиеся его.
*
Сам он в музыке разбирался мало, питал тайную, постыдную страсть к "Травиате", на концертах слушал рояль только в начале, а затем глядел, уже не слушая, на руки пианиста, отражавшиеся в черном лаке. [//сам Набоков]
*
...чесалось что-то в памяти, но добраться было невозможно.
*
Он перевел дух и быстро пошел по мокрому тротуару, бессознательно стараясь делать такие шаги, чтобы каждый раз каблук попадал на границу плиты. Но плиты были все разной ширины, и это мешало ходьбе.
*
...это был один из тех чудесных дней, голубых, пыльных, в самом конце апреля...
*
В начале летних каникул очень недоставало тети и старика с цветами, - особенно этого душистого старика, пахнувшего то фиалкой, то ландышем, в зависимости от тех цветов, которые он приносил тете.

Благоухание овевало доску.
*
Аллея была вся пятнистая от солнца.
*
Пылью опушенные книги...
*
...наливать себе молоко в граненый стакан, на дне которого лежал стерженек малины, всплывший на поверхность, закружившийся, не желавший быть извлеченным.

Набоков, "Защита Лужина"

Tuesday, October 07, 2008

Беккет, "Моллой"

Мое сознание теряет сознание, когда я думаю об этом.

Сердится, - сказал Габер, - не смешите меня, с утра до вечера он потирает руки, мне из соседней комнаты слышно.

Так что я избегал, насколько это было возможно, шалашей, предпочитая им свой верный зонт, или дерево, или изгородь, или куст, или какие-нибудь развалины.
Мысль о том, чтобы выйти на большую дорогу и попросить меня подвезти, ни разу не пришла мне в голову. Мысль о том, чтобы поискать убежище в деревнях, у крестьян, мне бы не понравилась, даже если бы она посетила меня.

Наконец я понял, что я нахожусь не на своей земле. Это была его земля. Что я делаю на его земле? Вряд ли есть другой вопрос, которого я так боюсь и на который никогда не мог дать сносный ответ. Что я делаю на чужой земле! Да еще ночью! Да еще в такую собачью погоду! Но я не утратил присутствия духа.

Далековато идти, - сказал он. Господь будет вам сопутствовать, - сказал я. Он задумался, как умел, над сказанным.

Довольно с меня быть человеком, больше я этого не выдержу.

Новости были плохие, хотя могли быть и хуже.

...я вошел в дом и записал: Полночь. Дождь стучится в окно. Была не полночь. Не было дождя.

Сэмюэл Беккет «Моллой»

Monday, October 06, 2008

о необходимости понаблюдать ворона

"Кто не признает за животными ума, пусть подольше наблюдает ворона".
Альфред Брэм

Sunday, October 05, 2008

Сэмюэл Беккет. "Моллой"

Возвращаясь из церкви, он появится справа; слева, если выйдет из-за бойни.

Животных я не люблю. Странное дело, я не люблю ни людей, ни животных. Что касается Бога, то он начинает мне внушать омерзение.

Да и существует ли неестественная смерть, не является ли любая смерть даром природы, и внезапная, и, так сказать, долгожданная? Праздные догадки.

...проникшись ее старостью, хуже, чем старостью - старением, печальным и одиноким, в ее неизменном углу...

Люблю ночью, прервав свою прогулку, подходить к окну, освещенному или неосвещенному, и заглядывать в комнату, смотреть, что там происходит. Я закрываю лицо руками и всматриваюсь сквозь пальцы. Я до смерти напугал так не одного уже соседа.

Сэмюэл Беккет «Моллой»

Friday, October 03, 2008

"Моллой"

Квартирка у нее была изящная, нет, не изящная, в ее квартире хотелось лечь в углу и уже никогда не вставать.

Я стоял, перегнувшись над кучей отбросов, в надежде отыскать что-нибудь такое, что навсегда отвратило бы меня от еды...

Наконец, я начал думать, то есть усиленно прислушиваться.

Повторения всегда действовали на меня угнетающе, но жизнь, кажется, составлена из одних повторений, и смерть, должно быть, тоже некое повторение, я бы этому не удивился.

По утрам просыпаются бодрые и веселые люди, которые требуют соблюдать законы, восхищаться прекрасным и почитать справедливое. Да, с восьми-девяти часов и до полудня - самое опасное время. Но к полудню становится чуть спокойнее. Самые непримиримые насытились и расходятся по домам, и хотя до совершенства еще далеко, поработали

Смерть - состояние, которое мне так и не удалось удовлетворительно представить, и потому оно не может быть внесено в книгу регистрации актов добра и зла.

Да, скажу откровенно, мысли мои о смерти были настолько сумбурны, что иногда я задавался вопросом, а что если смерть еще хуже, чем жизнь? Потому-то я и считал вполне естественным не ускорять смерть, а в те моменты, когда забывался настолько, что пытался это сделать, вовремя остановиться.

Сидишь ли в своей халупе или скрываешься в пещере, за все приходится платить. Какое-то время платишь охотно, но платить без конца ты не в состоянии. Ибо не можешь постоянно покупать одно и то же на свои жалкие гроши. К сожалению, возникают и другие потребности, кроме потребности сгнить в мире и покое...

Что может быть очаровательнее гипотетических императивов!

Полагаю, что именно падение в канаву и открыло мне глаза, ибо что другое могло бы их открыть?

Жак с ворчанием удалился, засунув палец в рот, отвратительная и негигиеничная привычка, но более сносная, по-моему, если взвесить все за и против, чем ковыряние в носу. Палец во рту исключал его пребывание в носу или в каком-нибудь другом месте, так что, засунув его в рот, мой сын поступил до некоторой степени верно.

Сэмюэл Беккет «Моллой»

Wednesday, October 01, 2008

Беккет, "Моллой" (1951)

Руины - не из числа тех мест, куда приходишь, в них оказываешься иногда, не понимая как, и не покинуть их по своей воле, в руинах оказываешься без удовольствия, но и без неприязни, как в тех местах, из которых, сделав усилие, можешь бежать, те места обставлены таинствами, давно знакомыми таинствами. Я прислушиваюсь и слышу голос застывшего в падении мира, под неподвижным бледным небом, излучающим достаточно света, чтобы видеть, чтобы увидеть, - оно застыло тоже. И я слышу, как голос шепчет, что все гибнет, что все рушится, придавленное огромной тяжестью, но откуда тяжесть в моих руинах, и гибнет земля - не выдержать ей бремени, и гибнет придавленный свет, гибнет до самого конца, а конец все не наступает. Да и как может наступить конец моим пустыням, которые не озарял истинный свет, в которых предметы не стоят вертикально, где нет прочного фундамента, где все безжизненно наклонено и вечно рушится, вечно крошится, под небом, не помнящим утра, не надеющимся на ночь. И эти предметы, что это за предметы, откуда они взялись, из чего сделаны? И голос говорит, что здесь ничто не движется, никогда не двигалось, никогда не сдвинется, кроме меня, а я тоже недвижим, когда оказываюсь в руинах, но вижу и видим. Да, мир кончается, несмотря на видимость, это его конец вдохнул в него жизнь, он начался с конца, неужели не ясно? Я тоже кончаюсь, когда я там, в руинах, глаза мои закрываются, страдания прекращаются, и я отхожу, я загибаюсь - живой так не может. И если слушать этот далекий шепот, давно умолкший, но все еще слышимый, обо всем можно узнать больше. Но я не буду слушать пока этот шепот, ибо я не люблю его, боюсь. Но только звучит он не как другие звуки, которые проникают в тебя, когда этого хочешь, и ты их можешь заглушить, уйдя от них или заткнув уши, нет, звук тот начинает шуршать в самой голове, а ты не знаешь, как и почему. Ты слышишь его головой, не ушами, и не остановить его, он замирает сам, когда того пожелает. И потому неважно, прислушиваюсь я к нему или нет, - я буду слышать этот шепот до тех пор, и раскаты грома до меня не донесутся, пока он сам не прекратится.

Сэмюэл Беккет «Моллой»

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...