Saturday, August 30, 2008

И. А. Бунин, из дневников (1906-1911)

Глотово (Васильевское). 14 мая 1906 года.
Начинается пора прелестных облаков. Вечера с теплым ветром, который еще веет как бы несколько погребной сыростью недавно вышедшей из-под снега земли, прелого жнивья. На востоке, за Островом, смутные, сливающиеся с несколько сумрачным небом облачные розоватые горы. Темнеет - в Острове кукушка, за Островом зарницы. И опять, опять такая несказанно-сладкая грусть от этого вечного обмана еще одной весны, надежд и любви ко всему миру (и к себе самому), что хочется со слезами благодарности поцеловать землю. Господи, Господи, за что Ты так мучишь нас!

1908, 15 мая.
Белые облака яблочного цвета с розовым оттенком на фоне нежной зелени. Во всех комнатах запах ландышей.

Потом перешли к мужицкой нищете, грязи, к мужицкому бессмысленному и грубому разврату с женами, следствие которого невероятное количество детей. "Конечно, каждую ночь. А то как же? Потушат огонь, сейчас за подол и пошел чесать..." Да, я пишу только сотую долю того, что следовало бы написать, но чего не вытерпит ни одна бумага в мире.

Плотники часто пакостят при постройке домов: разозлятся на хозяина и вобьют, например, гвоздь от гроба под лавкой в переднем углу, а хозяину после того все покойники будут мерещиться.

20 мая 1911 г.
Ездили недавно в Скородное. Как чудесно! Был жаркий день, и какая свежесть и густота трав и зелени деревьев, какая прелесть полураспустившихся дубков! Великое множество мелких желтеньких цветов,- целые поляны ярко-желтые,- и желтых лилий, а больше всего все искраплено какими-то голубенькими, вроде незабудок. И уже много лиловых медвежьих ушек на их высоких стеблях.
Как-то вечером гуляли в Острове. Левитановские мягко-лиловые тучки, нежно-алые краски на закатном небе. И прелесть соединения свежести, сочности молодой зелени с запахом прошлогодней листвы. Необыкновенно тонкое время.
Вчера холод, осенние тучи. Ночь ледяная, с золотой крупной Венерой над закатом, с молодым месяцем.
Нынче ясно, весело, но ветрено и холодно.

19 июля.
Вчера и нынче первые хорошие дни, нынче особенно. Тихо, розоватое солнце сквозь голубой сухой тонкий туман.

Из жизни долголетнего человека можно написать настоящую трагедию. Чем больше жизнь, тем больше, страшней должна казаться смерть. В 80 лет можно надеяться до 100 дожить. Но в 100? Больше не живут, смерть неминуема. А при таком долголетии как привыкает человек жить!

30 июля (1911).
"Если вы ничего не знаете о жизни, что же вы можете знать о смерти?" Конфуций. <...>

2 августа 1911 г.
Погода непрерывно чудесная. Особенно хороши лунные ночи. Вчера, от половины десятого, с час гулял. Обошел весь сад. Уже кое-где хрустит под ногами точно поджаренная листва, чуть пахнет яблоками (хотя их нет), корой, дымком, кое-где тепло, кое-где свежесть. Просветы между стволами на валу. Стоял у шалаша. Какой чудесный пролет на старое кладбище, на светлое поле! Светлый горизонт, розоватый. Сухая наглаженная солома кое-где блестит на земле.
На что похожи копны в поле? Обрывки цепи, гусеницы.

От Орла - новизна знакомых впечатлений, поля, деревни, все родное, какое-то особенное, орловское; мужики с замученными скукой лицами. Откуда эта мука скуки, недовольства всем? На всем земном шаре нигде нет этого.

Перечитываю Куприна. Какая пошлая легкость рассказа, какой дешевый бойкий язык, какой дурной и совершенно не самостоятельный тон.

(из дневников)

Thursday, August 28, 2008

А. Генис, "Бродский в Нью-Йорке"

Хотя студентами Бродского чаще всего были начинающие поэты, он, как и другие ценители литературного гедонизма — Борхес и Набоков, учил не писать, а читать. Иногда он считал это одним и тем же: “Мы можем назвать своим все, что помним наизусть”.
Тезис Бродского “человек есть продукт его чтения” следует понимать буквально. Чтение — как раз тот случай, когда слово претворяется в плоть. Нагляднее всех этот процесс представляют себе поэты.
Так, у Мандельштама читатель переваривает слова, которые меняют молекулы его тела. С тем же пищеварением, физически меняющим состав тела, сравнивает чтение Т. С. Элиот. Нечто подобное писал и Бродский: “Человек есть то, что он любит. Потому он это и любит, что он есть часть этого”. Учитель поэзии в этом “культурном метаболизме” — фермент, позволяющий читателю усвоить духовную пищу. Оправдывая свое ремесло, Шкловский говорил, что человек питается не тем, что съел, а тем, что переварил.

Лицо

Бродский любил повторять слова Ахматовой о том, что каждый отвечает за черты своего лица. Он придавал внешности значение куда большее, чем она того заслуживает, если верить тому, что ее не выбирают. Бродского последнее обстоятельство огорчало. Он бы взял себе похожее на географическую карту лицо Одена. Беккет был запасным вариантом: “Я влюбился в фотографию Сэмюэля Беккета задолго до того, как прочел хотя бы одну его строчку”.
Люди синонимичное искусства, говорил Бродский. Старость отчасти компенсирует разницу. Она помогает избежать тавтологии — время на каждом расписывается другим почерком. Главное тут, конечно, глубокие, как шрамы, морщины.
Бродский сравнивал с шрамами строчки, оставленные пером. Объединение двух метафор дает третью — лицо как страница, на которой расписывается опыт. Лицо — это всегда готовое к ревизии сальдо прожитой жизни.
Морщины — иероглифы природы. Мы обречены их носить, не умея прочесть. И все же они лучше стихов рассказывают о прожитой жизни. В конце концов, морщины говорят не об отдельных словах, а сразу обо всем словаре, иначе — о поэте, чье лицо больше самого полного собрания сочинений, потому что написанное в нем уживается с ненаписанным.
В этом смысле банальный ответ Бродского на стандартный вопрос (“Над чем работаете?” — “Над собой”) оборачивается выгодным для фотографии признанием. В отличие от картины снимок как реликвия. Он не передает реальность, он — след, который реальность оставляет в нем. Фотография — посмертная маска мгновения. “Жизнь — кино, фотография — смерть”, — цитируя Сюзен Зонтаг, говорил Бродский. Даже составленные вплотную снимки передают не движение, а череду состояний, прореженных пустотой, как колонны в портике.

“Ухитрившись выбрать нечто привлекающее других, — писал он, — ты выдаешь тем самым вульгарность выбора”.

Если бы классики прожили дольше, мы могли бы, как мечтает Битов, взглянуть на фото Пушкина, прочесть, что написал бы Лермонтов о Достоевском, Мандельштам о лагерях, Цветаева о старости.

“Мгновенный старик”, по загадочному выражению Пушкина, он уже в двадцать четыре года писал: “Я старый человек, а не философ”.
Вкрадчивое движение без перемещения, старость соблазняет стоическим безразличием к внешнему миру. Чем абсолютное покой, тем громче — но не быстрее! — тикает в нас устройство с часовым механизмом. Старость — голос природы, заключенной внутри нас. Вслушиваясь в ее нечленораздельный шепот, поэт учится смиряться и сливаться с похожим, но и отличным от нее временем. Старость ведь отнюдь не бесконечна, и в этом ее прелесть. Она устанавливает предел изменениям, представляя человека в максимально завершенном виде. Старость его лица, пишет Бродский об Исайе Берлине, “внушала спокойствие, поскольку сама окончательность черт исключала всякое притворство”.
К старости — и тут она опять сходится со временем — нечего прибавить, как, впрочем, нечего у нее и отнять.

Зимой, когда оголенному морозом, как старостью, миру нечем прикрыться, появляются стихи не “на злобу дня, а на ужас дня”.

...постоянство старости — не изъян, а свойство мира, которому мы уподобляемся с годами.

В древних русских синодиках традиционный распорядок поминовения объясняют тем, что на третий день лицо умершего становится неузнаваемым, на девятый — “разрушается все здание тела, кроме сердца”, на сороковой — исчезает и оно. В эти дни усопшим полагалось устраивать пиры. Но чем можно угощать тех, от кого осталась одна душа?

А. Генис

Tuesday, August 26, 2008

“одиночество, тоска, ностальгия”

В России быстро нашли оправдание ранней смерти Довлатова: “одиночество, тоска, ностальгия”. Эта триада, как и другие универсальные банальности, вроде “трех звездочек” или “ум, честь и совесть”, годится на все случаи жизни.

Мне кажется, что родина — понятие физическое, плотское. Результат метаболизма, она формируется в клетках организма из съеденных в отечестве атомов. Мы питаемся родиной, ею дышим, поэтому она становится нами. Как мышьяк, родина оседает в тканях организма, обрекая на чувство физической привязанности к определенной широте, долготе и климатическому поясу.
Любовь к родине — это рефлекс, физиологическое узнавание, резонанс внешней природы с той, которая растворена внутри нас. Поэтому патриотизм рождает самые сильные и самые стойкие привязанности: борщ труднее разлюбить, чем Достоевского, не говоря Солженицына.

“Бог дал мне именно то, о чем я всю жизнь его просил. Он сделал меня рядовым литератором. Став им, я убедился, что претендую на большее, но было поздно. У Бога добавки не просят”.
Добившись признания, Сергей завоевал свободу жить, как ему нравится. Но он хотел, чтобы ему нравилось, как он живет.

...Всех их переплюнул Виктор Михайлович Головко, который каждый месяц присылает мне по  тетради. Головко вырос в такой глуши, что даже в сельскую библиотеку попал уже пятиклассником. Увидев столько книг, он заплакал, решив, что все в мире уже написано. После армии жена купила ему машинку, чтоб не пил, и он стал писать обо всем на свете — как “Британская энциклопедия”.

...безнадежным правилом, с которым вынужден считаться каждый автор: всё, о чем можно рассказать, не стоит, в сущности, того, чтобы это делать.

Суть ритуального чаепития в том, чтобы ограничить нашу жизнь, предельно сузить ее, сконцентрировав внимание на открывающемся прямо перед тобой отрезке настоящего, лишенного прошлого и будущего.
Этот час прекрасным делает не напиток — густой, как сметана, мача, не прихотливость вылепленной без гончарного круга чашки, не избирательная чистота выметенного пола, не естественность икебаны, не оттеняющий время года свиток в красном углу — токонама, не булькание пузырей размером с рыбий глаз в чугунном котелке, не плавность долгих, как у теннисиста, движений мастера, не уместность приведенной цитаты, не следующая за ней тишина, не полутьма, намекающая на предвечернюю жару, — а отсутствие всего остального.
Утрированная теснота и бедность чайного домика защищает от сложности и разнообразия жизни. Прелесть церемонии не в том, что мы делаем, а в том, что, пока она длится, мы не делаем ничего другого.
Вместо того чтобы переделывать мир, японцы его сгущают, мы разбавляем — всем, что льется.

...Признавая ее власть, Сергей писал незадолго до смерти: “Если годами не пью, то помню о Ней, проклятой, с утра до ночи”.
Большая буква посередине этого предложения торчит, как кол в груди вурдалака. И пугает не меньше.

Алкоголь у Ерофеева — концентрат инобытия. Опьянение — способ вырваться на свободу, стать — буквально — не от мира сего. Веничкино пьянство — апофеоз аскезы. Провозглашая отказ от земного ради небесного, Ерофеев сравнивает себя с сосной:
“Она, как я — смотрит только в небо, а что у нее под ногами — не видит и видеть не хочет”.

...тайну довлатовского пьянства: водка делала его мир предельно однозначным. Освобождая вещи от тяжести нашего взгляда, она помогает им становиться самими собой.
Тут проходит раскол в метафизике русского пьянства: Веничка стремится уйти от мира, Довлатов — раствориться в нем. Его герою водка открывает не тот мир, а этот.

“Мир изменился к лучшему не сразу. Поначалу меня тревожили комары. Какая-то липкая дрянь заползла в штанину. Да и трава казалась сыроватой.
Потом все изменилось. Лес расступился, окружил меня и принял в свои душные недра. Я стал на время частью мировой гармонии. Горечь рябины казалась неотделимой от влажного запаха травы. Листья над головой чуть вибрировали от комариного звона. Как на телеэкране, проплывали облака. И даже паутина выглядела украшением...
Я готов был заплакать, хотя все еще понимал, что это действует алкоголь. Видно, гармония таилась на дне бутылки...”

Утреннее воспоминание о вечерней гармонии придает физическим мучениям духовное измерение. Лучше других об этом знал все тот же Ерофеев.

Врачи говорят, что от водки умирают не когда пьют, а когда трезвеют.

А. Генис "Довлатов и окрестности"

Monday, August 25, 2008

еще Генис

В Париже есть музей неполученных посылок. Одна поклонница посоветовала Беккету туда сходить: вещи без хозяев, анонимные, заброшенные, каждый экспонат — драма абсурда. Беккет, однако, вежливо уклонился: “Видите ли, мадам, — сказал он, — я с 58-го не выхожу из дома”.
Беккет был очень образованным человеком. Знал много языков, обошел пешком пол-Европы.
Лучший студент дублинского Тринити-колледжа, эрудит, любитель чистого и бесцельного знания, он мечтал остаться наедине с Британской энциклопедией. В его юношеской поэме о Декарте я не разобрал даже названия. Примечаний в ней больше, чем текста. Но однажды Беккету пришло в голову, что непознаваемого в мире несоизмеримо больше, чем того, что мы можем узнать. С тех пор в его книгах перевелись ссылки, а сам он не выходил без нужды из дома. Все, что Беккету было нужно для литературы, он находил в себе.

Мы видим мир не таким,
каким он нам представляется,
и не таким,
каким он мог бы быть,
и не таким,
каким он должен был бы быть.
Мы видим мир таким,
каким бы он был без нас.
Хокку не фотографируют момент, а высекают его на камне. Они прекращают ход времени, как остановленные, а не сломанные часы.
Хокку не лаконичны, а самодостаточны. Недоговоренность была бы излишеством.
Вещами хокку интересуются не потому, что они что-то символизируют, а потому, что они, вещи, есть.
Слова в хокку должны ошеломлять точностью — как будто сунул руку в кипяток.

Большинство, к сожалению, пишут — длинно, красиво и не о том. Читать такое — как общаться с болтливым заикой.
Чаще всего точность заменяют благими намерениями. Считается, что добро можно защищать любыми словами — первыми слева по правилу буравчика.
Точность, кстати, — отнюдь не то же, что простота. Но, включая в себя и темноту и сложность, она даже непонятное делает кристально ясным. Поэтому точность — необходимое свойство бессмыслицы и абсурда. Не зря Довлатов ссылался на Хармса.
В сущности, антитеза литературы — не молчание, а необязательные слова.

Оказалось, что лучший способ избавиться от допущенной или испытанной неловкости — поделиться ею. Рассказывая о промахе, ты окружаешь себя не злорадными свидетелями, а сочувствующими соучастниками. В отличие от горя и счастья стыд поддается делению, и гласность уменьшает остаток.

Точка редко бывает лишней, многоточие — почти всегда. От своего аристократического предка этот знак сохранил лишь внешность, да и то троекратно разбавленную. Ставя три точки вместо одной, автор рассчитывает, что многозначительность прикроет угробленное предложение, как цветы — могилу. Многоточие, однако, венчает не недосказанную, а недоношенную мысль.

Демократия, конечно, дает отдельному человеку развернуться. Но — каждому человеку, и этим излечивает личность, как говорил тот же Бродский, от “комплекса исключительности”. Чтобы быть собой, ты должен быть с собой, чаще всего — наедине. Автономность и самодостаточность не исключают, а подразумевают затерянность в пейзаже. Демократия, как болото, все равняет с собой.

Бродский и Довлатов превратили изгнание в точку зрения, отчуждение — в стиль, одиночество — в свободу.

Как-то в Ленинграде к Довлатову домой зашел брат Боря. Спросил у Норы Сергеевны, где Сергей. Та сказала, что сидит у себя и слушает Шостаковича. “С алкоголиками это бывает”, — успокоил ее Борис.

Понимая, с каким героем имел дело Пушкин, Довлатов писал: “В “Капитанской дочке” не без сочувствия изображен Пугачев. Все равно, как если бы сейчас положительно обрисовали Берию”.

Александр Генис «Довлатов и окрестности»

Sunday, August 24, 2008

"Довлатов и окрестности"

Сергей пробовал сочинять странную прозу. Иногда удачно — “я отморозил пальцы рук и уши головы”. (Чувствуется, что к тому времени Платонов уже заменил Хемингуэя.) Но чаще опыт себя не оправдывал...
Кто-то правильно заметил, что экспериментальной называют неудавшуюся литературу. Удавшаяся в определениях не нуждается.

Довлатов не вел литературоведческих разговоров, терпеть не мог умных слов и охотно издевался над теми, кто их употреблял. Например, надо мной:
“Генис написал передачу для радио “Либерти”. Там было множество научных слов — “аллюзия”, “цезура”, “консеквентный”. Редактор сказал Генису:
— Такие передачи и глушить не обязательно. Все равно их понимают лишь доценты МГУ”.

Сергею пришелся бы по душе приговор Воннегута: шарлатаном является каждый, кто не способен объяснить шестилетнему ребенку, чем он занимается.

Насмотревшись на ржавые трубы в нью-йоркских галереях, я решил полюбить передвижников. В ностальгическом порыве я готов был простить им всё: школьные “рассказы по картинке”, народолюбие, фантики.
Сомнительный объект любви выигрывает от разлуки и проигрывает от встречи. Когда Мариенгоф, автор знаменитых мемуаров “Роман без вранья”, описал этот процесс с редким знанием дела: “Хорошие писатели поступают так: берут живых людей и всаживают их в свою книгу. Потом те вылезают из книги и снова уходят в жизнь, только в несколько ином виде, я бы сказал, менее смертном”.

Опасность псевдонимов в том, что они заменяют личность автора фантомами. Не случайно они так редко похожи на настоящие фамилии. Я, правда, знаю журналиста Каца, принципиально подписывавшегося Левин. Но обычно псевдонимы звучат вычурно, как Северянин, или мелодраматично, как Горький.
Одному Лимонову псевдоним подходит больше фамилии, но только благодаря Бахчаняну, который придумал Эдуарду Савенко “высокопарную и низкопробную” фамилию.

Несмешную информацию он считал лишней. Довлатов терпеть не мог античных аллюзий. Он и исторические романы презирал, считая их тем исключительным жанром, где эрудиция сходит за талант.

Книги предпочитал не читать, а перечитывать, путешествий избегал, на конференции ездил нехотя, а на лиссабонской и вовсе запил. В результате путевых впечатлений у него наберется строчки три, и те о закуске: “Португалия... Какое-то невиданное рыбное блюдо с овощами. Помню, хотелось спросить: кто художник?”

“Вайль и Генис, — писал Сергей в период охлаждения, — по-прежнему работают талантливо. Не хуже Зикмунда с Ганзелкой. Литература для них — Африка. И все кругом — сплошная Африка. От ярких впечатлений лопаются кровеносные сосуды...”

Александр Генис «Довлатов и окрестности»

Saturday, August 23, 2008

Генис о Довлатове и не только

…литовцев и латышей сближают языки, а Латвию и Эстонию — архитектура: вместо католической охры протестантский кармин кирпича.

После Гагарина появился анекдот. Сидит эстонец, ловит рыбу. Подходит к нему товарищ и говорит: “Слышал, Я-ан, русские в ко-осмос полетели?” — “Все?” — не оборачиваясь, спрашивает рыбак.
Потом я узнал, что это рассказывали во всех советских республиках, но больше всего анекдот идет эстонцам. Флегматики и меланхолики, они воплощают то, чего нам, сангвиникам и холерикам, не хватает. Прежде всего — немую невозмутимость. В Эстонии советскую власть не простили и не забыли, а замолчали.
“Молчание, — насмотревшись на эстонцев, писал Довлатов, огромная сила. Надо его запретить, как бактериологическое оружие”.

Сергей одновременно гордился своим угрожающим обликом и стеснялся его. В одной газетной реплике он обиженно напоминает, что Толстой был “изрядным здоровяком”, а Чехов — “крупным мужчиной”, поэтому только дураки считают, что “здоровые люди должны писать о физкультурниках”.

Как многие пьющие люди, Довлатов панически любил порядок. Он был одержим пунктуальностью, боготворил почту.

“Основа всех моих занятий, — писал он, - любовь к порядку. Страсть к порядку. Иными словами — ненависть к хаосу”.

Низкорослые люди смешны только тогда, когда становятся на цыпочки.

Между прочим, у эстонцев, как и у Довлатова, к Хемингуэю отношение особое. Одну фразу из “Иметь и не иметь” здесь все знают наизусть: “Ни одна гавань для морских яхт в южных водах не обходится без парочки загорелых, просоленных белобрысых эстонцев”. Эстония — такая маленькая страна, что она, как Добчинский, благодарна всем, кто знает о ее существовании.

“Книги он любил — физически. Восхищался фактурой старинных тисненых обложек. Шершавой плотностью сатинированной бумаги. Каллиграфией мейеровских шрифтов”.

Я никогда не мог понять, как может писатель сесть за стол и вывести на бумаге: “Иванов (Петров, Джонсон, Пушкин, пудель) вышел на скрипучее крыльцо и посмотрел на низкие облака”. Необязательность, случайность этих и любых других им подобных фраз компрометирует вымысел. Горький запрещал молодым авторам писать “снял сапоги”, потому что это уже было до них сказано. Безнадежная банальность снятых сапог и скрипучего крыльца делает литературу невозможной.
Классиков это не смущало, потому что они умели создавать массированное чувство реальности. Читатель готов был в нее верить до тех пор, пока мириады раз повторенный прием не перестал работать. В наше время плагиатом кажется не определенный сюжет или герои, а сам способ художественного воспроизводства действительности, простодушный и условный, как картина, вышитая болгарским крестиком.
Уже Толстой жаловался Лескову: “Совестно писать про людей, которых не было и которые ничего этого не делали. Что-то не то. Форма ли эта художественная изжила, повести отживают или я отживаю”.

Александр Генис «Довлатов и окрестности»

Friday, August 22, 2008

"Довлатов и окрестности" - из книги

Очень спорить любил, победоносно, конечно. При этом аргументы собеседника не слушаешь, а пережидаешь, как грибной дождик. Между тем лучший вид общения — взаимное уточнение формулировок. Обмен мнениями полезен только тогда, когда можешь переубедить себя, а не другого.

Жить слишком долго с рукописью негигиенично, духовно неопрятно. Заражая автора, ненапечатанная рукопись начинает гнить, мешая расти новому. “Жидкий”, неокоченевший в типографских строчках текст провоцирует уже напрасные перемены. Это как со взрослыми детьми — недостатки неоспоримы, но пороть поздно. Только похоронив рукопись в переплете, автор освобождается от ощущения неокончательности текста.
Опубликовав его, он может хотя бы на время избавиться от своего несовершенства.

Далеко не все, что Довлатов тут сочинял, было халтурой. И все же не зря он утверждал: “Когда я творю для газеты, у меня изменяется почерк”.
Газета была дорога ему другим — “типичной для редакции атмосферой с ее напряженным, лихорадочным бесплодием”.

Уязвленные довлатовским красноречием собеседники не раз попрекали его тем, что он говорит как пишет. В его речи действительно не было обмолвок, несогласований, брошенных, абортированных предложений. Что касается ударений, то ими он способен был довести окружающих до немоты.

В своем пуризме Сергей охотно доходил до занудства.

Характерно, что и в российских делах сильную реакцию Сергея вызывали не политические, а грамматические безобразия. С чувством, близким гражданскому негодованию, он, например, писал, что в книге Веллера обнаружил “пах духами, вместо пахнул и продляет вместо продлевает”.

...ничто не уродует так легко, как жадность. Скупость — сродни кожной болезни. Поскольку от нее не умирают, она вызывает не сочувствие, а брезгливость. Будучи не вполне полноценным пороком, она не рассчитана и на прощение — только на насмешку.

Знакомый с кавказской мнительностью Бахчанян придумал издавать роскошный журнал исключительно южных авторов. Помимо Вагрича и Довлатова в нем печатались бы Окуджава, Искандер, Ахмадулина, Олжас Сулейменов. Называться журнал должен был “Чучмек”.

Патетика и юмор у Довлатова живо напоминают пару, упомянутую в “Фиесте”, — иронию и жалость. Я всегда знал, что Сергей внимательней других читал Хемингуэя.

Довлатов с облегчением вернулся к философии этнического безразличия. Сергей вообще не верил в возможность национальной литературы. “Русские считают Бабеля русским писателем, — писал он, — евреи считают Бабеля еврейским писателем. И те и другие считают Бабеля выдающимся писателем. И это по-настоящему важно”. В ответ на все возражения он ссылался на космополита Бродского, который, по словам Довлатова, “успешно выволакивал русскую словесность из провинциального болота”.

Александр Генис «Довлатов и окрестности»

Thursday, August 21, 2008

из книги Александра Гениса «Довлатов и окрестности»

Я люблю абсурд, но только у других. Сам я — раб осмысленного повествования.

Довлатов показал, что абсурдна не советская, а любая жизнь. Вместе с прилагательным исчезало и ощущение исключительности нашей судьбы.

Режим — это форма нашего существования, а не чужого правления. Он внутри, а не снаружи. Ему негде быть, кроме как в нас, а значит, с ним ничего не поделаешь.

Чжуан-цзы говорил: “Проповедовать добро, справедливость и благородные деяния перед жесткосердным государем — значит показать свою красоту, обнажая уродство другого. Поистине такого человека следовало бы назвать "ходячим несчастьем"”.

Идеализм — постоянный источник подспудного раздражения, потому что он требует ответа. Все равно что жить со святым или обедать с мучеником.

К сожалению, застольный юмор слишком укоренен в породившей его ситуации и потому с трудом ложится на бумагу. Обычно на ней остаются только ставшие фольклорными бахчаняновские каламбуры, вроде эпохального “Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью”.
В отличие от Бахчаняна Сергей не был ни шутником, ни блестящим импровизатором, ни даже особо находчивым собеседником. Как многие другие, он обходился “остроумием на лестнице”.
Обезоруживая других, он смеялся над собой, но не слишком любил, когда это делали другие.

В мире омертвевшего, клишированного языка не важно, что говорить. Речь выполняет ритуальную роль, смысл которой не в том, что говорится, а в том, кем и когда произносятся обрядовые формулы.

Довлатов приберегал юмор для тех ситуаций, когда он неуместен. Смех у него паразитирует на насилии: он питается страхом и жестокостью.
Товарищ и соперник Довлатова Валерий Попов в одном рассказе заметил, что нигде так не смеются, как в реанимационном отделении. Вот и у Довлатова смешное обычно связано со страшным.

...так банан снимает остроту перца, а молоко — запах чеснока.

Анекдот убивают длинноты и отсебятина. Смешное, как стихи или музыку, нельзя пересказать — только процитировать.

Мнительность была его органической чертой. Плохие новости Сергей встречал стойко, хорошие — выводили его из себя. Он ждал неудачу, подстерегал и предвидел ее.
Отстаивая свое право переживать, в том числе и впустую, Довлатов бесился из-за нашей полупринципиальной-полубездумной беззаботности. Как-то в ответ на его очередную скорбь я механически бросил: “А ты не волнуйся”. В ответ Сергей, не признававший ничего не значащих реплик, взорвался: “Ты еще скажи мне: стань блондином”.
Довлатов считал себя человеком мрачным. “Главное, — писал он в одном письме, — не подумай, что я веселый, и тем более счастливый человек”. И вторил себе в другом: “Тоска эта блядская, как свойство характера, не зависит от обстоятельств”.

“Печаль и страх, — пишет Довлатов, — реакция на время. Тоска и ужас — реакция на вечность”.

Японцы никогда не говорят о войне. Рассказывая о ней, надо либо хвастать, либо жаловаться — и то и другое несовместимо с соображениями приличий. Нечто похожее происходит и с лагерниками. О прошлом они обычно рассказывают анекдоты.

Александр Генис «Довлатов и окрестности»

Tuesday, August 19, 2008

Джеймс Хэрриот «О всех созданиях - больших и малых»

Корова лежала на боку, устало положив голову на булыжник, полузакрыв глаза, ничего не замечая вокруг, и тяжело дышала. Но стоило ей почувствовать возле морды тельце теленка, как она преобразилась: глаза ее широко раскрылись и она принялась шумно его обнюхивать. С каждой секундой ее интерес возрастал: она перекатилась на грудь, тычась мордой в теленка и утробно урча, а затем начала тщательно его вылизывать.
*
Верхняя половина двери была стеклянной. Поглядев внутрь, я увидел, как из-за угла длинного коридора хлынул поток собак и, захлебываясь лаем, обрушился на дверь. Я давно свыкся со всякими животными, но у меня возникло желание поскорее убраться восвояси. Однако я только отступил на шаг и принялся разглядывать собак, которые, иногда по двое, возникали за стеклом, сверкая глазами и лязгая зубами. Через минуту мне более или менее удалось их рассортировать, и я понял, что, насчитав сгоряча в этой кутерьме четырнадцать псов, немного ошибся. Их оказалось всего пять: большой светло-рыжий грейхаунд, который мелькал за стеклом особенно часто, потому что ему не нужно было прыгать так высоко, как остальным, коккер-спаниель, скотч-терьер, уиппет и миниатюрный коротконогий охотничий терьер. Последний возникал за стеклом очень редко, так как для него оно было высоковато, но уж если прыжок ему удавался, он, прежде чем исчезнуть, успевал тявкнуть особенно залихватски.
*
Собаки мирно расположились по всей комнате, и, если не считать небольшой стычки между скотч-терьером и коккер-спаниелем за право занять мягкое кресло, от недавней бурности их поведения не осталось и следа. Они лежали, поглядывая на меня со скучающей дружелюбностью, и тщетно боролись с неодолимой дремотой. Вскоре последняя покачивающаяся голова упала на лапы и комнату наполнило разнообразное посапывание и похрапывание.
*
Когда она открыла дверь, свирепая свора умильно ластилась у ее ног, показывая белки глаз и виляя поджатыми хвостами. В жизни мне не приходилось видеть таких подхалимов.
*
Он [кот] был полон сил и здоровья, и, глядя на него, я вспомнил его мать. Неужели Дебби, чувствуя приближение смерти, собрала последние силы, чтобы отнести своего котенка в единственное известное ей место, где было тепло и уютно, надеясь, что там о нем позаботятся? Кто знает...
*
Ягнята обычно появляются на свет по двое и по трое, и порой получается поразительная путаница в самом буквальном смысле: мешанина головок и ножек, и все пытаются пройти первыми, а ветеринар должен их рассортировать и решить, какая ножка принадлежит какой головке. Я просто упивался. До чего же приятно было против обыкновения чувствовать себя больше и сильнее своих пациенток! Однако я никогда не злоупотреблял своим преимуществом, раз и навсегда решив для себя, что при окоте необходимы две вещи - чистота и мягкая осторожность.

...А уж ягнята! Все детеныши трогательны, но ягнята получили несправедливо большую долю обаяния. Мне вспоминается пронизывающе холодный вечер на холме, когда под ударами ветра я помог появиться на свет двойне. Ягнята судорожно потрясли головками, и уже через несколько минут один поднялся на ножки и неуверенно заковылял к вымени, а второй решительно двинулся за ним на коленях.
*
Двести ягнят в сарае. День очень теплый, и мы вводим им сыворотку против размягченной почки и не разговариваем, потому что протестующие ягнята пронзительно вопят, а примерно сотня матерей басисто блеет, беспокойно кружа снаружи. Я не мог себе представить, как овцы отыщут своих ягнят в такой толчее почти совершенно одинаковых крошек. Конечно, на это потребуются часы!
А потребовалось на это около двадцати пяти секунд. Кончив, мы открыли двери сарая, и навстречу потоку ягнят метнулись обезумевшие матери. Шум был оглушительный, но он быстро стих, сменившись блеянием двух-трех овец, которые последними воссоединились со своими отпрысками.
*
...[когда коровы] валялись, всегда говорил, что причина тут - червяк в хвосте. Он говорил, хвост надо обрубить, и дело с концом.
Мне стало совсем скверно. Эта легенда уже доставила мне немало хлопот. Беда заключалась в том, что люди, все еще прибегавшие к этому варварскому средству, нередко получали основания считать его действенным: прикосновение раны на конце обрубленного хвоста к земле причиняло такую боль, что многие коровы с дурным норовом тотчас вскакивали на ноги.
- Червяков в хвосте вообще не бывает, мистер Хэндшо, - терпеливо сказал я. - И не кажется ли вам, что рубить корове хвост - значит истязать ее? Я слышал, что на прошлой неделе Общество защиты животных от жестокого обращения привлекло к суду одного человека, который это сделал.
*
Так легко было перенестись назад, к тому дню, когда я решил стать ветеринаром. Я точно помнил даже минуту. Мне было тринадцать, и я читал в "Меккано", журнале для мальчиков, статью о выборе профессии. Дойдя до ветеринарии, я вдруг проникся неколебимым убеждением, что это - мне призвание. Но, собственно, почему? Только потому, что я любил собак и кошек, а служба в конторах меня не прельщала. Довольно-таки слабые аргументы для определения своего будущего. Я не имел ни малейшего понятия ни о сельском хозяйстве, ни о сельскохозяйственных животных и, хотя за годы учения в колледже успел узнать достаточно много о этих последних, свою дальнейшую судьбу представлял себе однозначно - я собирался специализироваться на лечении мелких животных. До самого получения диплома моя дальнейшая жизнь виделась мне так: я лечу собак, кошек и других домашних любимцев в собственной ветеринарной клинике, где все будет не просто современным, но суперсовременным. Идеально оборудованная операционная, лаборатория, рентгеновский кабинет - все это четко рисовалось в моем сознании до дня окончания колледжа.
Так каким же образом я очутился здесь, на вершине высокого йоркширского холма, без пиджака, но в резиновых сапогах, источая легкий, но несомненный коровий запах?
*
Теперь, когда концы сломанных костей были плотно соединены, теленок больше не испытывал боли и гнетущего страха, который у животных всегда сопутствует физическим страданиям, исчез как по волшебству.
*
- И правда, что получилось бы, если бы фермеры походили на беднягу Кита Билтона? Свихнулись бы все до единого.
Кит был шофером грузовика и, как многие жители Дарроуби, откармливал в саду боровка для домашнего употребления. Но когда наступал срок его колоть, Кит плакал по три дня напролет. Как-то я зашел к нему в один из таких дней. Его жена и дочь разделывали мясо для пирогов и засолки, а сам Кит уныло притулился у кухонного очага, утирая глаза. Он был дюжим силачом и без малейшего видимого усилия забрасывал в кузов своей машины тяжеленные мешки, но тут он вцепился в мою руку и всхлипнул: "Я не выдержу, мистер Хэрриот! Он же был просто как человек, наш боровок, ну просто как человек!"
*
...А это статья о владельцах больших стад. Вопрос ставится так: способны ли они привязываться к своим животным? Могут ли у фермера, выдаивающего за день по пятьдесят коров, быть среди них любимицы, или они для него - просто аппараты, производящие молоко?
- Да, интересно, - сказал я. - Но, по-моему, вы совершенно верно указали на роль численности. Скажем, у фермеров в холмах коровы нередко наперечет. И они всегда дают им клички - Фиалка, Мейбл, а недавно мне пришлись смотреть даже Селедочку. По-моему, мелкие фермеры действительно привязываются к своим животным по-настоящему, но вряд ли можно сказать то же самое о хозяине большого стада.
...
- Отличное у них пастбище, мистер Скиптон, - сказал я.
- Да, в жару им тут прохладно, а на зиму вон для них сарай, - и он указал на приземистое строение с толстыми стенами, и единственной дверью. - Хотят - стоят там, хотят - гуляют.
Услышав его голос, лошади тяжело затрусили к нам, и стало видно, что они очень стары. Кобыла когда-то была каурой, а мерин - буланым, но их шерсть настолько поседела, что теперь оба они выглядели чалыми. Особенно сказался возраст на мордах. Пучки совсем белых волос, проваленные глаза и темные впадины над ними - все свидетельствовало о глубокой дряхлости.
Тем не менее с Джоном они повели себя прямо-таки игриво: били передними копытами, потряхивали головой, нахлобучивая ему кепку на глаза.
- А ну отвяжитесь! - прикрикнул он на них. - Совсем свихнулись на старости лет! - Но он рассеянно потянул кобылу за челку, а мерина потрепал по шее.
- Когда они перестали работать? - спросил я.
- Да лет эдак двенадцать назад.
- Двенадцать лет назад! - Я с недоумением уставился на Джона. - И с тех пор они все время проводят тут?
- Ну да. Отдыхают себе, вроде как на пенсии. Они и не такое заслужили. - Старик помолчал, сгорбившись, глубоко засунув руки в карманы куртки. - Работали хуже каторжных, когда я работал хуже каторжного. - Он поглядел на меня, и я вдруг уловил в белесо-голубых глазах тень тех мучений и непосильного труда, который он делил с этими лошадьми. - Ей, значит, за тридцать перевалило, а мерин, он ее года на два помоложе.
...
- Пенсионеров, значит, навещали? Ну уж старый Джон туда дорогу хорошо знает!
- Он часто к ним туда ходит?
- Часто? Да каждый божий день! Хоть дождь, хоть снег, хоть буря, он туда ходит, ни дня не пропустит. И обязательно чего-ничего с собой прихватит - мешок зерна или соломки им подстелить.
- И так целых двенадцать лет?
- Ага. Эти коняги двенадцать лет ничего не делают, а ведь он мог бы получить за них у живодера неплохие денежки. Удивительно, а?
- Вы правы, - сказал я. - Удивительно.
Но насколько удивительно, я сообразил только на обратном пути домой. Мне вспомнился утренний разговор с Зигфридом, когда мы решили, что фермер, у которого много скотины, не способен испытывать привязанность к отдельным животным. Однако за моей спиной в коровниках и конюшнях Джона Скиптона стояли, наверное, сотни голов рогатого скота и лошадей.
Так что же заставляет его день за днем спускаться к реке в любую погоду? Почему он окружил последние годы этих двух лошадей покоем и красотой? Почему он дал им довольство и комфорт, в которых отказывает себе? Что им движет?
Что, как не любовь?
*
Въехав в Дарроуби, я не торопясь свернул к живодерне и вылез из машины у закопченного строения, из трубы которого поднимался черный дым. Отодвинув скользящую дверь, я увидел, что Джефф с удобством расположился на груде коровьих шкур, держа в окровавленных пальцах кусок яблочного пирога.
...Он пожал плечами, улыбнулся и взял трубку, которая покоилась на овечьем черепе. Смахнув с мундштука налипшие мышечные волоконца, он чиркнул спичкой и блаженно развалился на шкурах.
*
В маленьком вымощенном булыжником коровнике с низкой кровлей и деревянными перегородками стояло всего шесть коров, и у каждой была кличка. Теперь коров с кличками вы не встретите, исчезли и такие фермеры, как мистер Дейкин...
*
- Ну иди, иди, старушка!
Старая корова повернулась и с безмятежным спокойствием вышла из стойла.
- А ну пошевеливайся! - крикнул гуртовщик и ткнул ее палкой.
- Ты ее не бей, слышишь! - рявкнул мистер Дейкин.
Додсон с удивлением оглянулся на него:
- Я их никогда не бью, сами знаете. Подгоняю немножечко, и все.
- Знаю, знаю, Джек. Только эту и подгонять не нужно. Она сама пойдет, куда ты ее поведешь. Никогда не упиралась.
Незабудка подтвердила этот отзыв, выйдя из коровника, она послушно побрела по тропе.

....Это была Незабудка. Она бежала бодро, огромное вымя моталось из стороны в сторону, а взгляд был решительно устремлен на раскрытую дверь у нас за спиной. Старая корова проскочила между нами и без колебаний вошла в стойло, которое занимала десять с лишним лет. Недоуменно понюхав пустую кормушку, она поглядела через плечо на своего хозяина.
...
Но мистер Дейкин неожиданно преградил ему путь. Наступило долгое молчание; мы с Додсоном недоуменно смотрели на фермера, а он не спускал глаз с коровы, которая стояла у подгнившей перегородки, терпеливая и кроткая. В старом животном было какое-то трогательное достоинство, заставлявшее забыть безобразные расплющенные копыта, выпирающие ребра, дряблое вымя, метущее пол.
Все так же молча мистер Дейкин неторопливо прошел между коровами и, лязгнув цепью, застегнул ее на шее Незабудки. Потом он направился в дальний конец коровника, принес навитую на вилы охапку сена и ловко сбросил его в кормушку.
Незабудке только того и надо было. Она выдернула внушительный клок и с тихим удовольствием принялась его пережевывать.
*
Победа над животным всегда имеет неприятный привкус...
*
На мой взгляд, осмотр и лечение собак-поводырей - самая почетная и радостная из всех обязанностей ветеринара, почти привилегия. И не только потому, что эти великолепные собаки превосходно обучены и стоят очень дорого, но главное потому, что они наиболее полно воплощают идею, вокруг которой в конечном счете строилась вся моя жизнь - взаимозависимость, доверие и любовь, связывающие человека и животное.
Джеймс Хэрриот «О всех созданиях - больших и малых»

Friday, August 15, 2008

"Днем шестиклассники били его кирпичами".

Стебли густой травы уходили вверх, к низкой облачности. Сеял мелкий, все усиливающийся дождь с ночного неба и его шуршание по листьям гулко отдавалось в голове Дымка.

В его широко открытых глазах мерцал отраженный свет из окон пятиэтажек. Дома тонули в их глубине, такие далекие и уже чужие. Иногда в них проносились манящие в никуда образы молодости, яркие и теплые, пушистые и гладкие как его знакомые коты.

И Дымок вздрагивал. В уголке его глаз катилась капля. Равнодушный и приносящий покой дождь осыпал лежавшего на левом боку Дымка, головой к последнему своему пристанищу. Чужие коты смотрели иногда в его сторону сквозь подвальное окно, но он их не видел…

…Теплые руки хозяйки поднимали Дымка вверх и укладывали на коврик, вниз. Дымка укачивало. Гладил шерсть холодный дождь, наливался в уши и не было желания стряхнуть его. Дымку казалось, что он идет сквозь заросли бурьяна, а вокруг наступила тишина и, лишь запах тмина говорит о близости тропы, по которой хозяйка ходит к речке на краю деревни. Дымок идет, а тишина остается. Вот его ложе под кустом у забора. Он устало заползает в него. Тело не чувствуется. Солнце светит бликами сквозь высокую листву и тепло земли баюкает сознание. Становится легко–легко.

И Дымок мурлычет. Крупные капли дождя ломают осенние стебли вокруг Дымка и в середине ночной поры начинается гроза. Дымок мурлычет, обнажая клыки. Глаза его закрываются, грудь дрожит в судорожной попытке глотка воздуха и замирает.

Днем шестиклассники били его кирпичами.

Дождь льет струями по крышам города, его улицам и дворам, по большой березе и травам под ней, по Дымку, но он не чувствует дождя.

Дымок умер.

К утру дождь стих.

Сергей Васинкин "Дождь"

Wednesday, August 13, 2008

Вуди Аллен «Записки городского невротика» / Notes Of the Urban Neurotic

Вечность – это утомительно. Особенно под конец.

*
Квитанции Меттерлинга
Ключом к подсознанию Меттерлинга послужил сон, который в записи Фрейда выглядел так:
Я присутствую на званом обеде в доме друзей. Неожиданно появляется человек с переполненной супницей на поводке. Он обвиняет мое нижнее белье в предательстве. Некая леди встает на мою защиту, но у нее вдруг отваливается лоб. Во сне это кажется смешным, и я начинаю хохотать. Вскоре уже смеются все гости, кроме помощника моей прачки, который сосредоточенно набивает уши овсяной кашей. Входит отец. Он хватает отвалившийся лоб и убегает. Выскочив на ратушную площадь, отец вопит: «Ура! Наконец то у меня есть собственный лоб! Я больше не завишу от своего сына идиота». Хотя это и сон, но все равно ужасно обидно, и меня охватывает желание расцеловать белье бургомистра. (Тут пациент начинает рыдать и не в силах больше ничего вспомнить.)

*
Моя философия
Ниже приводится несколько примеров того, что образует интеллектуальное сокровище, которое я оставляю последующим поколениям – или уборщице, если она появится первой.

*
Введение в психологию
Теория человеческого поведения. Почему некоторых людей называют «милыми», в то время как другим очень хочется дать по морде?
Действительно ли существует непроходимая пропасть между духом и телом, и если это так, то чем лучше обладать? (Студентам, которых особенно интересуют эти аспекты психологии, рекомендуется пройти один из следующих курсов зимнего семестра: «Введение во враждебность», «Промежуточная враждебность», «Развитая ненависть», «Теоретические основы омерзения».) Особое внимание уделяется изучению сознательного как противоположности бессознательного, дается также много полезных советов насчет того, как остаться сознательным.

*
Искусство драматургии
Студенты узнают, что длинные скучные речи не дают нужного эффекта, в то время как короткие, с шутками и прибаутками, проходят на ура.

Например, до изобретения курсива указания драматурга нередко принимались за часть диалога, и великие актеры часто ловили себя на том, что они произносят: «Джон встает, идет налево». Это, естественно, приводило к путанице, а порой и к уничижительным отзывам критики.

*
Записки обжоры
после чтения в самолете Достоевского и свежего номера журнала «Диета»

Я жирный. Омерзительно жирный. Жирнее не придумаешь. Все мое тело – избыток жира. Жирные пальцы. Запястья. Даже глаза! (Можете представить себе жирные глаза?)

– В Бога я не верю, – ответил я. – Если он есть, то объясни мне, дядя, откуда берется бедность и убожество? Почему одним не страшны тысячи смертельных напастей, а у других неделями не проходит мигрень? Почему мы ведем счет нашим дням, а не обозначаем их буквами, например? Ответь, дядя. Или тебя шокирует мой вопрос?

...квартирную хозяйку (чрезвычайно пресную особу, напоминающую сильно растрепанный лишайник)...

*
Беседы с Гельмгольцем
Фрейд как-то зашел в булочную, чтобы купить плюшки – по-немецки «шнекен», – однако никак не мог заставить себя произнести такое слово. Как вы, наверное, знаете, Фрейд был для этого слишком застенчив. «Дайте, пожалуйста, вон те маленькие булочки», – сказал он, указывая на прилавок. «Шнекен, герр профессор?» – спросил булочник. Фрейд мгновенно залился краской и выскочил на улицу, бормоча: «Нет, ничего… не беспокойтесь… я так». Для меня не составило большого труда купить булочки, и я преподнес их Фрейду в подарок. Мы стали близкими друзьями.

Потом мы перешли в гостиную и закурили сигары. (Гельмгольц забыл разжечь свою, но затягивался тем не менее так глубоко, что она становилась все короче и короче.)

Навязчивые сексуальные фантазии. Больному казалось, что над ним издевается группа антропологов. Они якобы принуждали его ходить враскорячку, что, впрочем, доставляло В. острое сексуальное наслаждение.

**
Босс
Сократ покончил с собой – так, во всяком случае, говорили. Христа просто прикончили. Ницше съехал с катушек. Если кто-то за всем этим и стоит – там, наверху, – он определенно не хочет, чтобы о нем кто-либо прознал.

**
Из записных книжек
Ниже приводятся выдержки из неизвестного до сих пор дневника Вуди Аллена, который будет опубликован после смерти автора или после его ухода из жизни, в зависимости от того, что произойдет раньше.

Тема для рассуждения: почему человек убивает? Он убивает, чтобы есть. Но не только: часто он делает это, чтобы пить.

Меня охватила такая ненависть к самому себе, что я вновь попытался покончить с собой – на этот раз вдохнул полной грудью воздух, стоя рядом со страховым агентом.

Мы повздорили, и она опять заговорила о детях. Я с трудом убедил ее, что они никогда не рождаются взрослыми.

И как мне верить в Бога, если на прошлой неделе я угодил языком в каретку электрической пишущей машинки? Меня мучают сомнения. Что, если все на свете иллюзия и мы находимся в вакууме? Зачем тогда было покупать ковер за такие деньги? Ах, если бы Бог дал мне какой-нибудь знак! В виде солидного счета в швейцарском банке, например.

...когда я сжигал свой шедевр «Порочный пингвин»...

**
Исследование психических феноменов
...возможные психические феномены – от передачи мыслей на расстояние до любопытного случая с человеком, который принимал ванну, а его брат на противоположной стороне земного шара внезапно стал чистым.

**
Ясновидение
Мужа соседки, которого не могли найти целых три недели, Лондос посоветовал искать в теплице, где пропавший и обнаружился, захваченный врасплох за вязанием на спицах.

**
Несколько сюжетов балетных миниатюр
Дмитрий

Придя в себя, он пространно извиняется и предлагает прогуляться к палатке № 5 – поглядеть представление кукольного театра. Это приглашение окончательно закрепляет уже сформировавшееся мнение Наташи, что она имеет дело с дебилом.

*
Жертвоприношение
Мелодичная увертюра повествует о неразрывных узах, связывающих человека с землей, и о том, почему неизменно выходит так, что в конце концов он оказывается в нее зарытым.

*
Чары
Со своим лучшим другом, Вольфшмидтом, Принц предается грусти: они клянутся, что если один из них облысеет, то парик станет носить другой.

В ошеломлении Зигмунд замечает, что их предводитель – наполовину лебедь, наполовину женщина. К сожалению, линия раздела проходит вдоль.

**
Размышляя о женщинах Ловберга
Его посадили за то, что неправильно говорил слово «дифтонг».

Он зовет меня его кукушечкой. А иногда его воробушком. А иногда бегемотиной.

Насмерть. Счастливая. А я… я должна жить дальше. Вот уже наступает ночь. Как быстро она наступает! Как быстро! – а мне еще надо успеть перевесить традесканции.

**
Ранние эссе

О наблюдении за деревьями в летнюю пору
Как сказал сказал поэт: «Создание дерева под силу только Богу». Еще бы: поди приделай к нему кору.

О молодости и старости
Преклонные годы ничем не уступают юным, если вам не нужно платить за квартиру.

Сама же смерть дается нам необычайно легко – легче, чем все остальное: достаточно только лечь на диван и закрыть глаза.

О бережливости
Деньги – это еще не все, и все же лучше быть богатым, чем здоровым.

**
Ирландский гений
Более замкнутый Квинси Бимиш до сорока одного года ходил с абажуром на голове.

...его пьесу в стихах «Мускусный бык» принято было играть под общим наркозом.

Шонесси верил также, что луна способна управлять душевными порывами и что если пойти в парикмахерскую во время лунного затмения, то преждевременной импотенции не избежать.

...которая вышла за него замуж после десяти лет тайных встреч, во время которых влюбленные только и делали, что тяжело дышали друг на друга.

*
Если бы импрессионисты были дантистами
Фантазия, исследующая эволюцию характера

В следующий четверг я дам ей подышать веселящим газом и сделаю предложение.

Винсент: Тео! Я хочу умереть! Я смотрю на свое отражение в зеркале, и мне хочется расквасить эту физиономию! Расквасить! Надеюсь, ты здоров.

*
Каддиш о недостойном Вайнштейне
Его, Вайнштейна, сексуальные отношения с женой закончились давным-давно. Один раз он переспал с ней, когда они познакомились, второй – в первую ночь медового месяца и еще один, чтобы проверить, все ли у него в порядке с позвоночником после вывиха диска.

Он оказывался бессильным с женщинами, закончившими колледж с оценками выше средней. Зато чувствовал себя орлом с выпускницами курсов машинописи; правда, если они печатали со скоростью больше шестидесяти слов в минуту, он тоже терялся.

*
Страничка Кугельмаса
- Хотите чаю?
– Нет, хочу романтики. Музыки хочу. Любви и красоты.
– А чаю – нет? Это неожиданность. Ну ладно, садитесь.

– Не надо так напрягаться, – сказал ему Перски. – Вон сосудики-то как выступили!

Смерть
пьеса
Клайнман. Я не боюсь умирать, просто не хочется при этом присутствовать.

Записки городского невротика

Thursday, August 07, 2008

разное из недавно читанного

Секрет ее страдания в том, что она при изумительном умственном блеске — имела, однако, во всем только полуталанты.
В. Розанов о М. Башкирцевой

**
Маргарита. Наша эпоха либеральнее в отношении возрастного ценза. Возьмите писателей прошлого века - для них я уже давно вне игры. Я нашла у Тургенева фразу: «Вошла старуха лет сорока».
Костик. Такая размашистость возмутительна. Видимо, Маргарита Павловна, процесс увядания дворянских гнезд распространялся и на их обитателей. Но хамская безапелляционность классиков, как бы то ни было, мне претит.
Леонид Зорин, «Покровские ворота»

**
Если сохраню бессмысленную радость бытия, (…) – жить можно.
Евгений Шварц, дневники

Monday, August 04, 2008

Владимир Набоков, пьесы/ from Nabokov's plays

Нет – будем жить. В темнице заключенный,
за полчаса до казни, паука
рассматривает беззаботно. Образ
ученого пред миром. [// Цинциннат?]

Мне кажется порой: душа в плену -
рыдающая буря в лабиринте
гудящих жил, костей и перепонок.
Я жить боюсь. Боюсь я ощущать
под пальцами толчки тугие сердца,
здесь - за ребром - и здесь, на кисти, - отзвук.
И видеть, мыслить я боюсь - опоры
нет у меня, зацепки нет.

Наука
сказала мне: "Вот - мир", - и я увидел
ком земляной в пространстве непостижном -
червивый ком, вращеньем округленный,
тут плесенью, там инеем покрытый...

Бывают, правда, утра
прозрачные, восторженно-земные,
когда душа моя - подкидыш хилый -
от солнца розовеет и смеется
и матери неведомой прощает...
Но, с темнотой, чудовищный недуг
меня опять охватывает, душит:
средь ужаса и гула звездной ночи
теряюсь я; и страшно мне не только
мое непониманье - страшен голос,
мне шепчущий, что вот еще усилье
и все пойму я...

Не правда ль,
нет ничего страшнее звезд?
«Смерть», 1923

**

Усадьба Набоковых в Рождествено

**
Под узорной
листвой дубов луна лежала черной
и серебристой шашечницей.

Вы знаете, один мне человек
На днях сказал: нет счастия на свете;
им грезят только старики да дети;
нет счастия, а есть безумный бег
слепого, огневого исполина,
и есть дешевый розовый покой
двух карликов из воска. Середина
отсутствует...

Вы правы, да, вы правы... Я - червяк
в чехольчике... Не видел я ни моря,
ни синих стран, сияющих за ним,-

В бесхитростном покое
ты жизнь цедишь... Все счастие мирское
лишь в двух словах: "я дома"...

Не может быть? Пустое восклицанье!..

Улитки
все так же ль после золотых дождей
на их стволах вытягивают рожки?

Иль мыслишь ты, что жизнь - больного сон?

Что человек, должник природы темной,
отплачивать ей плачем обречен?

Я понял ночь, увидя светляка...

Да, видно, я - звонарь
в стране, где храмов нет...
«Скитальцы», 1923

**
Так, мелькнуло в полубреду - суррогат бессонницы, клиническая живопись...

Положение становится парадоксальным, если не попросту сальным.

У всех твоих планов есть одна замечательная особенность: они всегда как полуоткрытые двери, и захлопываются от первого ветра.

Тебе все кажется, что время, как говорится, врачует, а я знаю, что это только паллиатив, если не шарлатанство.

Ничего - пускай посвербит, прекрасный массаж для души.

Тебя задумал Чехов, выполнил Ростан и сыграла Дузе.

не характер, а харакири

Когда папа умер и был продан наш дом и сад, мне было обидно, что как-то в придачу отдается все, что было в углах нашептано, нашучено, наплакано.

Леонид Викторович говорил о пьесах, что если в первом действии висит на стене ружье, то в последнем оно должно дать осечку.

А мои воспоминания с твоими никогда не уживаются, так что не стоит и сводить.

Но это два одиночества, и оба совсем круглы.

Еще одно замечание: обычно беру задаток, а то бывает, что охраняемый ни с того ни с сего исчезает... Но вы так хороши, и ночь такая лунная, что я как-то стесняюсь поднимать этот вопрос.

- Уверены ли вы, что это не подделка?
- Нет, это мое. Я сам написал.
- Значит, подделка!

О, вы увидите! Жизнь будет прекрасна. Жизнь будет вкусна. Птицы будут петь среди клейких листочков, слепцы услышат, прозреют глухонемые. Молодые женщины будут поднимать к солнцу своих малиновых младенцев. Вчерашние враги будут обнимать друг друга. И врагов своих врагов. И врагов их детей. И детей врагов. Надо только верить...
«Событие», 1938

*
не терплю обиняков, этих заусениц речи

Я люблю старые газеты... В них есть что-то трогательное, как, знаете, в болтливом бедняке, которого кабак давно перестал слушать.
«Изобретение Вальса», 1938

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...