Monday, December 28, 2009

Бродский, Коллекционный экземпляр (1991)

Кроме, разве, тех, кто постоянно спрашивает, на каком языке я думаю и вижу сны. Сны человеку снятся, отвечаю я, и мыслит он - мыслями. Язык становится реальностью, только когда решаешь этими вещами с кем-то поделиться. От подобного ответа дело, конечно, не движется.

...для других мы всегда реальнее, чем для самих себя, и наоборот. Ибо зачем мы здесь, если не как объект наблюдения?

...мы застаем нашего автора на исходе двадцатого века и со скверным привкусом во рту. Чего, впрочем, и следует ожидать, ежели рту за пятьдесят.

Я, например, всегда считают шпионаж наиболее смрадным из всех видов человеческой деятельности - наверное, прежде всего оттого, что рос я в стране, содействие интересам которой было для ее уроженцев немыслимо. Для этого и вправду нужно было быть иностранцем.

Что дурного в легкой паранойе, в небольшой дозе явно выраженной шизофрении? Возможно, в том, как они отображаются в популярных романах и видеолентах, есть некая узнаваемость, а стало быть, и психотерапевтическая ценность? И что есть любое отвращение, в том числе и отвращение к шпионам, если не скрытый невроз, отзвук какой-то детской травмы? Сначала - терапия, после - этика.

Добродетель, в конце концов, - вовсе не синоним способности к выживанию - в отличие от двуличия.

И если человек не дарвинист, если он хранит верность Кювье, то это потому, что низшие организмы жизнеспособней сложных. Пример - мох или водоросли. Я понимаю, что вторгаюсь в чужие пределы. Я просто пытаюсь сказать, что для развитого организма двуличие, в худшем случае, есть один из вариантов поведения, тогда как для низшего это способ выжить. В этом смысле шпион выбирает стать шпионом не более чем ящерица - свою пигментацию: просто ничего другого им не дано. В конце концов, двуличие - это форма мимикрии, т. е. тот максимум, на который данное конкретное животное способно.

Скука - признак высокоразвитого вида, признак цивилизации, если угодно.

...секретность - постель тщеславия.

Когда Олег Пеньковский - сотрудник ГРУ, который в 1960-х годах выдал советские военные тайны англичанам, был наконец схвачен (по крайней мере, так мне рассказывали), его казнь снималась на кинопленку. Привязанного к носилкам Пеньковского ввозят в камеру московского городского крематория. Один служащий открывает дверь топки, а двое других начинают заталкивать носилки вместе с содержимым в ревущий огонь; языки пламени уже лижут пятки вопящего благим матом человека. В этот момент голос в громкоговорителе требует прервать процедуру, потому что по расписанию данная пятиминутка отведена для другого тела. Вопящего, связанного Пеньковского откатывают в сторону; появляется другое тело и после короткой церемонии закатывается в печь. Снова раздается голос из громкоговорителя: теперь действительно очередь Пеньковского, и его отправляют в огонь. Сценка небольшая, но сильная. Посильнее всякого Беккета, укрепляет мораль и при этом незабываема: обжигает память, как клеймо. Или - как марка: для внутренней корреспонденции. В четырех стенах. И за семью замками.

Что есть добродетель без терпения? Просто хороший характер.

Я даже не детектив-любитель - просто собираю на досуге все эти обрывки в нечто единое, и не из любопытства даже, а чтобы заглушить приступ сильного отвращения, вызванного видом заглавной страницы вышеупомянутой литературной газеты. Стало быть - автотерапия, и какая разница, каковы источники, лишь бы действовало.

Ах, мусульмане, мусульмане! Где бы они сейчас были, если бы не советская внешняя политика 1960-х и 1970-х годов, то есть если бы не покойный мистер Филби? Представьте на минуту, что они не могут купить "Калашникова", не говоря о ракетной установке. Не попасть бы им на первую полосу, их бы не взяли даже как фон для верблюдов с сигаретной пачки... Но жизнь несправедлива и облагодетельствованные не помнят своих благодетелей, - как, впрочем, и жертвы - своих мучителей.

проза и эссе

Sunday, December 27, 2009

Бродский, Демократия! (1990)

Одноактная пьеса

Я вчера демонстрацию видела.
Это которая за независимость?
За экологию.
Ну, это то же самое.
Не скажите. Все-таки защита окружающей среды.
Независимость - тоже защита. От той же, между прочим, среды.
Ну, это ты загнул, Петрович.
Это, Базиль Модестович, не я. Это демонстранты.
Да какие они демонстранты. Так, толпа.

А масса всегда в форму толпы отливается. Или - очереди.

Кто старое помянет, тому глаз вон.
А кто забудет - тому оба.

проза и эссе

Saturday, December 26, 2009

Бродский, Altra Ego (1990)

Последний бастион реализма - биография - основывается на захватывающей предпосылке, что искусство можно объяснить жизнью.

Поэта с его менее красноречивыми согражданами роднит то, что его жизнь - заложница его ремесла, а не наоборот.

"Для мужчины образ девушки - несомненно, образ его души", - написал один русский поэт, и именно это стоит за подвигами Тезея или св. Георгия, поисками Орфея и Данте. Явная хлопотность этих предприятий свидетельствует о мотиве ином, нежели чистая похоть. Другими словами, любовь - дело метафизическое, чьей целью является либо становление, либо освобождение души, отделение ее от плевел существования. Что есть и всегда было сутью лирической поэзии.

И некоторое время назад в маленьком гарнизонном городке на севере Италии я столкнулся с попыткой сделать именно это: отобразить реальность поэзии с помощью камеры. Это была маленькая фотовыставка: на снимках были запечатлены возлюбленные замечательных поэтов двадцатого столетия - жены, любимые, любовницы, юноши, мужчины, - в общей сложности человек тридцать. Галерея начиналась с Бодлера и заканчивалась Пессоа и Монтале; рядом с каждой любовью было прикреплено знаменитое стихотворение в подлиннике и в переводе. Удачная мысль, подумал я, слоняясь среди застекленных стендов с черно-белыми фотографиями анфас, в профиль и в три четверти - певцов и того, что определило их судьбы или судьбы их языков. Стайка редких птиц, пойманная в тенета галереи, - их и вправду можно было рассматривать как отправные точки искусства, те, где оно расставалось с реальностью, или – лучше - как средство переноса реальности на более высокую ступень лиризма, то есть в стихотворение. (В конечном счете для увядающих и, как правило, умирающих лиц искусство есть еще один вариант будущего.)
Нельзя сказать, что изображенным там женщинам (и нескольким мужчинам) не хватало психологических, внешних или эротических качеств, необходимых для счастья поэта: напротив, они казались, хотя и по-разному, одаренными природой. Некоторые были женами, другие возлюбленными и любовницами, иные задержались в сознании поэта, хотя их появление в его жилище, возможно, было мимолетным. Конечно, учитывая то умопомрачительное разнообразие, которое природа может вписать в человеческий овал, выбор возлюбленных кажется произвольным. Обычные факторы - генетические, исторические, социальные, эстетические - сужают диапазон не только для поэта. Однако определенная предпосылка в выборе поэта - присутствие в этом овале некоторой нефункциональности, амбивалентности и открытости для толкований, отражающих, так сказать, во плоти суть его трудов.
То, что обычно стремятся обозначить такими эпитетами, как "загадочный", "мечтательный" или "неотмирный", и что объясняет преобладание в этой галерее внешне необязательных блондинок над излишней однозначностью брюнеток. Во всяком случае, эта характеристика, сколь бы невнятной она ни была, действительно применима к перелетным птицам, пойманным именно в эту сеть.
Застывшие перед камерой или застигнутые врасплох, эти лица были схожи в одном: они казались отсутствующими или их психологический фокус был несколько смазан. Конечно, в следующий миг эти люди будут энергичными, собранными, расслабленными, сладострастными, жестокосердными или страдающими от неверности певца, кто-то будет рожать детей, кто-то сбежит с другом - короче, они будут более определенными. Однако на момент экспозиции это личности несложившиеся, неопределенные, они, как стихотворение в работе, еще не имеют следующей строчки или, очень часто, темы. И так же, как стихотворение, они так и не завершились: остались незаконченными. Короче, они были черновиками.

1990

Sunday, December 20, 2009

Бродский, Исайя Берлин в восемьдесят лет (1989)

Почти правило, что чем сложнее человек, тем проще его вывеска. Человека с вышедшей из берегов способностью к ретроспекции часто называют историком. Точно так же получает кличку философа тот, для кого реальность утратила смысл. Критик общества или моралист - стандартные ярлыки для недовольных порядками своей страны.

Лицо было замечательное, помесь, мне показалось, тетерева и спаниеля, с большими карими глазами, равно готовыми к бегству и к погоне.
Старость лица внушала спокойствие, поскольку сама окончательность его черт исключала всякое притворство. Здесь, в чужих краях, куда я вдруг попал, его лицо первое показалось знакомым. Путешественник всегда цепляется за знакомые вещи, будь то телефон или статуя. В краях, откуда я прибыл, такое лицо принадлежало бы учителю, врачу, музыканту, часовщику, ученому - словом, тому, от кого смутно ждешь помощи. Оно же было лицом потенциальной жертвы, и мне вдруг стало спокойно.

Две самые интересные вещи на этом свете, как заметил однажды Э. М. Сьоран [Сьоран Э. М. (р. 1911) - французский философ], это сплетни и метафизика. Можно продолжить, что и структура у них сходная: одно легко принять за другое.

Проза и эссе

Wednesday, December 16, 2009

Кундера - тест на наличие любви

И Аньес представляет сцену, о которой в последнее время часто думает: к ней приходит незнакомый мужчина. Симпатичный, учтивый, он сидит в кресле напротив супругов и беседует с ними. Очарованный особой учтивостью, которая исходит от посетителя, Поль в хорошем настроении, разговорчив, доверителен, приносит альбом семейных фотографий.
Гость перелистывает страницы, но, похоже, некоторые фотографии вызывают его недоумение. На одной из них, к примеру, Аньес и Брижит под Эйфелевой башней, и гость спрашивает: "Что это?"
"Это же Аньес! - отвечает Поль. - А это наша дочка, Брижит!"
"Это я вижу, - отвечает гость. - Я спрашиваю об этой конструкции".
Поль изумленно смотрит на него: "Это же Эйфелева башня!"
"А, bon, - удивляется гость. - Так это Эйфелева башня".
Поль удивлен, Аньес - гораздо меньше. Она знает, кто этот мужчина. Она знает, почему он пришел и о чем будет ее спрашивать. Именно поэтому она слегка нервничает, она хотела бы остаться с ним наедине, без Поля, но не знает, как это устроить.
[...]
Аньес лежит, вытянувшись на спине, и в голове ее проносятся картины; в них снова присутствует этот странный ласковый человек, который все знает о них, но при этом не имеет понятия, что такое Эйфелева башня. Она отдала бы все, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз, но он умышленно выбрал время, когда они дома оба. Аньес тщетно обдумывает, какой бы хитростью услать Поля из квартиры. Все трое сидят в креслах вокруг низкого столика за тремя чашечками кофе, и Поль старается развлечь гостя. Аньес лишь ждет, когда гость заговорит о том, зачем он пришел. Она-то ведь это знает. Но знает только она, Поль - нет. Наконец гость прерывает разглагольствования Поля и приступает к делу: "Вы, полагаю, представляете себе, откуда я прихожу".
"Да", - говорит Аньес. Она знает, что гость приходит с иной, очень далекой планеты, занимающей во Вселенной важное место. И она тотчас добавляет с робкой улыбкой: "Там лучше?"
Гость лишь пожимает плечами: "Аньес, вы же знаете, где вы живете".
Аньес говорит: "Возможно, смерти положено быть. Но разве нельзя было придумать как-нибудь по-другому? Неужто необходимо, чтобы после человека оставалось тело, которое надо зарыть в землю или бросить в огонь? Ведь все это чудовищно!"
"Разумеется, Земля - это чудовищно!" - говорит гость.
"И еще кое-что, - говорит Аньес. - Вопрос покажется вам глупым. Те, что живут там, у вас, имеют лицо?"
"Нет, не имеют. Лица существуют только здесь, у вас".
"И чем же тогда те, что живут там, отличаются друг от друга?"
"Там все являются своим собственным творением. Я бы сказал: каждый сам себя придумывает. Но об этом трудно говорить. Вам этого не понять. Но когда-нибудь вы это поймете. Я, собственно, пришел для того, чтобы сказать вам, что в будущей жизни вы уже не вернетесь на Землю".
Аньес знает, конечно, наперед, что скажет им гость, и ничто не удивляет ее. Зато Поль поражен. Он смотрит на гостя, смотрит на Аньес, и она не может не заметить: "А Поль?"
"И Поль тут не останется, - отвечает гость. - Я пришел сообщить вам это. Мы всегда сообщаем об этом людям, которых мы выбрали. Я хочу лишь спросить вас: в будущей жизни вы хотите остаться вместе или предпочитаете уже не встретиться?"
Аньес ждала этого вопроса. По этой причине она и хотела остаться с гостем одна. Она понимала, что в присутствии Поля она не способна сказать: "Я больше не хочу быть с ним". Она не может сказать это при нем, как и он не может сказать это при ней, хотя вполне вероятно, что и он предпочел бы попробовать в будущем жить иначе, а стало быть, без Аньес. Однако сказать вслух друг перед другом: "Мы уже не хотим в будущей жизни оставаться вместе, мы не хотим больше встретиться", это все равно что сказать: "Никакой любви между нами не существовало и не существует". А как раз это невозможно выговорить вслух, ибо вся их совместная жизнь (уже более двадцати лет совместной жизни) основана на иллюзии любви, иллюзии, которую оба заботливо пестуют и оберегают. И так всегда, когда она представляет себе эту сцену и дело доходит до вопроса гостя, она знает, что смалодушничает и скажет против своего желания, против своей мечты: "Да. Разумеется. Я хочу, чтобы и в будущей жизни мы были вместе".
Но сегодня впервые она уверена, что и в присутствии Поля найдет в себе смелость выговорить то, чего ей по-настоящему и до глубины души хочется; она уверена, что найдет в себе эту смелость даже ценой того, что между ними все рухнет.
Она слышала рядом шумное дыхание. Поль уже действительно спал. Она будто снова вставила в проектор ту же самую катушку пленки, отмотала еще раз перед глазами всю сцену: она разговаривает с гостем, Поль на нее изумленно смотрит, и гость говорит: "В будущей жизни вы хотите остаться вместе или предпочитаете больше не встретиться?"
(Удивительно: хотя он располагает о них всей информацией, земная психология для него непостижима, понятие любви неведомо, так что он не осознает, в какое положение ставит их столь откровенным, практичным и доброжелательным вопросом.)
Аньес, собрав всю свою внутреннюю силу, отвечает твердым голосом: "Мы предпочитаем больше не встретиться".
Этими словами она захлопывает дверь перед иллюзией любви.

Tuesday, December 15, 2009

Кундера про алтарь супружества

Час ночи, Аньес и Поль раздеваются. Доведись каждому описать, как раздевается другой, как он двигается при этом, оба пришли бы в замешательство. Они уже давно не смотрят друг на друга. Аппарат памяти выключен и не регистрирует ничего из тех совместных вечерних минут, что предшествуют их укладыванию в супружескую постель.
Супружеская постель: алтарь супружества; и кто говорит "алтарь", тем самым говорит "жертва". Здесь один приносит себя в жертву другому: оба засыпают с трудом, и дыхание одного будит другого; а посему они жмутся к краю кровати, оставляя посреди нее широкое свободное пространство; каждый делает вид, что спит, ибо полагает, что тем самым облегчит отход ко сну другому, который сможет ворочаться с боку на бок, не опасаясь нарушить покой партнера. К сожалению, партнер не воспользуется этим, ибо и он (из тех же соображений) будет притворяться спящим и побоится шевельнуться.
Быть не в силах уснуть и не сметь шевельнуться: супружеская постель.

"Бессмертие"

Sunday, December 13, 2009

Кундера: занятный тест на тщеславие

Представь себе, что тебе предстоит выбор между двумя возможностями. Провести любовную ночь со всемирно известной красавицей, допустим, с Брижит Бардо или Гретой Гарбо, но при условии, что это для всех останется тайной. Или, доверительно обняв ее за плечи, пройтись с нею по главной улице своего города, но при условии, что ты никогда не будешь обладать ею. Мне хотелось бы точно знать процент людей, предпочитающих первую или вторую возможность.

... - Я говорил тебе о своем проекте публичного опроса: кто хотел бы тайно спать с Ритой Хейворт и кто предпочел бы показываться с нею на людях. Результат, разумеется, я знаю заранее: все, включая самого разнесчастного горемыку, утверждали бы, что предпочитают с нею спать. Потому что все хотят выглядеть перед самими собой, перед своими женами и даже перед плешивым чиновником, ведающим опросом общественного мнения, гедонистами.
Однако это их самообман. Их комедиантство. Гедонистов нынче уже не существует... Но, что бы они ни утверждали, появись у них возможность действительного выбора, все, уверяю тебя, все предпочли бы пройтись с нею по улице. Поскольку для всех восхищение важнее наслаждения. Видимость, а не действительность. Действительность ни для кого ничего не значит. Ни для кого.

(Кундера. «Бессмертие»)

[В интервью о фильме "Натали" Фанни Ардан привела схожую шутку: "женщина спрашивает мужчину "Ты хотел бы переспать со мной и сохранить это в тайне или же я не буду спать с тобой, но ты сможешь хвастаться, что мы переспали?"]

upd:
Показаться с какой-нибудь женщиной на людях по тому или иному поводу может значить больше, чем спать с нею.
(Вальтер Беньямин, «Улица с односторонним движением» (Einbahnstraße), 1928)

Wednesday, December 09, 2009

Fondamenta degli incurabili / Набережная неисцелимых (ит.) ноябрь 1989

Всякий путешественник знает этот расклад: эту смесь усталости и тревоги. Когда разглядываешь циферблаты и расписания, когда изучаешь венозный мрамор под ногами, вдыхая карболку и тусклый запах, источаемый в холодную зимнюю ночь чугунным локомотивом.

Ночь была ветреной, и прежде чем включилась сетчатка, меня охватило чувство абсолютного счастья: в ноздри ударил его всегдашний - для меня - синоним: запах мерзнущих водорослей. Для одних это свежескошенная трава или сено; для других - рождественская хвоя с мандаринами. Для меня мерзлые водоросли: отчасти из-за звукоподражательных свойств самого названия, в котором сошлись растительный и подводный мир, отчасти из-за намека на несовместимость и тайную подводную драму содержащегося в понятии. "Где камень темнеет под пеной", как сказал поэт. В некоторых стихиях опознаешь себя; к моменту втягивания этого запаха на ступенях Стацьоне я был уже большим специалистом по несовместимости и тайным драмам.
Привязанность к этому запаху следовало, вне всяких сомнений, приписать детству на берегах Балтики, в отечестве странствующей сирены из Монтале. У меня, однако, были сомнения. Хотя бы потому, что детство было не столь уж счастливым (и редко бывает, являясь школой беззащитности и отвращения к самому себе, а что до моря, то ускользнуть из моей части Балтики действительно мог только угорь).

В конце концов, запах есть нарушение кислородного баланса, вторжение в него иных элементов - метана? углерода? серы? азота? В зависимости от объема вторжения получаем привкус - запах - вонь. Это все дело молекул, и, похоже, счастье есть миг, когда сталкиваешься с элементами твоего собственного состава в свободном состоянии. Тут их, абсолютно свободных, хватало, и я почувствовал, что шагнул в собственный портрет, выполненный из холодного воздуха.

Она была сделана из того, что увлажняет сны женатого человека. Кроме того, венецианкой.

В путешествии по воде, даже на короткие расстояния, есть что-то первобытное. Что ты там, где тебе быть не положено, тебе сообщают не столько твои глаза, уши, нос, язык, пальцы, сколько ноги, которым не по себе в роли органа чувств. Вода ставит под сомнение принцип горизонтальности, особенно ночью, когда ее поверхность похожа на мостовую.

...был архитектурной сволочью из той жуткой послевоенной секты, которая испортила очертания Европы сильнее всякого Люфтваффе. В Венеции он осквернил пару чудесных кампо своими сооружениями, одним из которых был, естественно, банк, ибо этот разряд животных любит банки с абсолютно нарциссистским пылом, со всей тягой следствия к причине. За одну эту "структуру" (как в те дни выражались) он, по-моему, заслужил рога. Но поскольку, как и его жена, он вроде бы состоял в компартии, то задачу, решил я, лучше всего возложить на товарищей.

Как сказал однажды мой любимый Акутагава Рюноске, у меня нет принципов, у меня есть только нервы.

Не испугавшись обвинений в безнравственности, я легко снесу упреки в поверхностности. Поверхность - то есть первое, что замечает глаз, - часто красноречивее своего содержимого, которое временно по определению, не считая, разумеется, загробной жизни.

...именно с тем, от чего ты хотел избавиться: с самим тобой. Все же зима абстрактное время года: бедное красками, даже в Италии, и щедрое на императивы холода и короткого светового дня. Эти вещи настраивают глаз на внешний мир с энергией большей, чем у электрической лампочки, которая снабжает тебя по вечерам чертами лица. Если это время года и не всегда усмиряет нервы, оно все-таки подчиняет их инстинктам: красота при низких температурах - настоящая красота.

Я плохо переношу жару; выбросы моторов и подмышек - еще хуже.

Стада в шортах, особенно ржущие по-немецки, тоже действуют на нервы из-за неполноценности их анатомии по сравнению с колоннами, пилястрами и статуями, из-за того, что их подвижность и все, в чем она выражается, противопоставляют мраморной статике. Я, похоже, из тех, кто предпочитает текучести выбор, а камень - всегда выбор.

Зимой в этом городе, особенно по воскресеньям, просыпаешься под звон бесчисленных колоколов, точно за кисеей позвякивает на серебряном подносе гигантский чайный сервиз в жемчужном небе.

...напишу пару элегий, туша сигареты о сырой каменный пол, буду кашлять и пить и на исходе денег вместо билета на поезд куплю маленький браунинг и не сходя с места вышибу себе мозги, не сумев умереть в Венеции от естественных причин.

Мечта, конечно, абсолютно декадентская, но в 28 лет человек с мозгами всегда немножко декадент.

Я просто считаю, что вода есть образ времени, и под всякий Новый год, в несколько языческом духе, стараюсь оказаться у воды, предпочтительно у моря или у океана, чтобы застать всплытие новой порции, нового стакана времени. Я не жду голой девы верхом на раковине; я жду облака или гребня волны, бьющей в берег в полночь. Для меня это и есть время, выходящее из воды, и я гляжу на кружевной рисунок, оставленный на берегу, не с цыганской проницательностью, а с нежностью и благодарностью.

Жаждет пыли всякая поверхность, ибо пыль есть плоть времени, времени плоть и кровь, как сказал поэт...

Не так давно я видел фотографию военной казни. Три бледных, тощих человека среднего роста с непримечательными лицами (камера снимала их в профиль) стояли у свежевырытой ямы. У них была внешность северян - снимали, по-моему, в Литве. За каждым стоял немецкий солдат, приставив пистолет к затылку. Невдалеке виднелась группа солдат - зрителей. Дело происходило в начале зимы или поздней осенью, судя по шинелям. Осужденные, все трое, тоже были одеты одинаково: кепки, плотные черные пиджаки поверх белых рубашек. Кроме всего прочего, им было холодно. Поэтому они втянули головы. И еще потому, что им предстояло умереть: фотограф нажал на кнопку за миг до того, как солдаты - на крючок. Трое деревенских парней втянули головы в плечи и сощурились, как ребенок в ожидании боли. Они ждали, что будет больно, может, ужасно больно, они ждали оглушительного - так близко к ушам! - звука выстрела. И они зажмурились. Ведь репертуар человеческих реакций так ограничен! К ним шла смерть, а не боль; но их тела отказывались различать.

...целью красота быть не может, что она всегда побочный продукт иных, часто весьма заурядных поисков.

Учитывая природу человеческой реальности, толкования снов есть тавтология, оправданная в лучшем случае соотношением дневного света и темноты.

"Мессу лучше всего слушать, - говорил Уистан Оден, - не зная языка". И действительно, в таких случаях невежество помогает сосредоточиться не меньше, чем слабое освещение...

Я давно пришел к выводу, что не превращать свою эмоциональную жизнь в пищу - это добродетель. Работы всегда вдоволь, не говоря о том, что вдоволь внешнего мира.

«...Как там зимой?» Я подумал было рассказать им об acqua alta; об оттенках серого цвета в окне во время завтрака в отеле, когда вокруг тишина и лица молодоженов, подернутые томной утренней пеленой; о голубях, не пропускающих, в своей дремлющей склонности к архитектуре, ни одного изгиба или карниза местного барокко; об одиноком памятнике Франческо Кверини и двум его лайкам из истрийского камня, похожего, по-моему, цветом на последнее, что он видел, умирая, в конце своего злополучного путешествия на Северный полюс, - бедному Кверини, который слушает теперь шелест вечнозеленых в Жардиньо вместе с Вагнером и Кардуччи; о храбром воробье, примостившемся на вздрагивающем лезвии гондолы на фоне сырой бесконечности, взбаламученной сирокко. Нет, решил я, глядя на их изнеженные, но напряженно внимающие лица; нет, это не пройдет. "Ну, - сказал я, - это как Грета Гарбо в ванне".

День был теплый, солнечный, небо голубое, все прекрасно. И спиной к Фондамента и Сан-Микеле, держась больничной стены, почти задевая ее левым плечом и щурясь на солнце, я вдруг понял: я кот. Кот, съевший рыбу. Обратись ко мне кто-нибудь в этот момент, я бы мяукнул. Я был абсолютно, животно счастлив.

Ночью здесь, в общем, делать нечего. Оперные и церковные концерты, конечно, вариант; но они требуют предприимчивости и хлопот: билеты, программки, все такое. Я в этом не силен; это все равно что готовить себе самому обед из трех блюд - или еще тоскливее.
Остается читать и уныло разгуливать, что почти одно и то же, поскольку ночью эти каменные узкие улочки похожи на проходы между стеллажами огромной пустой библиотеки, и с той же тишиной. Все "книги" захлопнуты наглухо, и о чем они, догадываешься только по имени на корешке под дверным звонком.

...видны подсвечник-осьминог, лакированный плавник рояля...

Глаз - наиболее самостоятельный из наших органов. Причина в том, что объекты его внимания неизбежно размещены вовне. Кроме как в зеркале, глаз себя никогда не видит. Он закрывается последним, когда тело засыпает. Он остается открыт, когда тело разбито параличом или мертво. Глаз продолжает следить за реальностью при любых обстоятельствах, даже когда в этом нет нужды. Спрашивается "почему?", и ответ: потому, что окружение враждебно. Взгляд есть орудие приспособления к окружающей среде, которая остается враждебной, как бы хорошо к ней ни приспособиться. Враждебность окружения растет пропорционально длительности твоего в нем присутствия, причем речь не только о стариках. Короче, глаз ищет безопасности. Этим объясняется пристрастие глаза к искусству вообще и к венецианскому в частности. Этим объясняется тяга глаза к красоте, как и само ее существование. Ибо красота утешает, поскольку она безопасна. Она не грозит убить, не причиняет боли.
Ибо красота есть место, где глаз отдыхает. Эстетическое чувство - двойник инстинкта самосохранения и надежнее этики.

...идея превращения Венеции в музей так же нелепа, как и стремление реанимировать ее, влив свежей крови. Во-первых, то, что считается свежей кровью, всегда оказывается в итоге обычной старой мочой. И во-вторых, этот город не годится в музеи, так как сам является произведением искусства, величайшим шедевром, созданным нашим видом.

Времена года суть метафоры для наличных континентов, и в зиме всегда есть что-то антарктическое, даже здесь.

Только алкоголь способен смягчить удар полярной молнии, пронзающей тело при первом шаге на мраморный пол, в тапочках или без, в туфлях или без. Если вечером ты работаешь, то зажигаешь целый парфенон свечей - не ради настроения или света, а из-за их иллюзорного тепла; или перемещаешься на кухню, зажигаешь плиту и закрываешь дверь. Все источает холод, особенно стены. Против окон не возражаешь, потому что знаешь, чего от них ждать. Они, в сущности, просто пропускают холод, в то время как стены его копят.

"Единственное, с чем я не согласна у Данте, - говорила она, - это с описанием ада. Для меня ад холодный, очень холодный. Я бы оставила круги, но сделала их ледяными, и чтобы температура падала с каждым витком. Ад - это Арктика". И она действительно так считала.

В конце концов я заболел.
Холод и сырость справились со мной - вернее, с моими грудными мышцами и нервами, испорченными хирургией. Сердечный калека внутри меня запаниковал, и она усадила меня в парижский поезд, так как мы оба не очень доверяли местным больницам, при всем моем обожании фасада Джованни и Паоло. Вагон был теплый, голова раскалывалась от нитроглицерина, компания берсальеров в купе отмечала начало отпуска с помощью кьянти и орущего транзистора. Я не знал, доберусь ли до Парижа; но на мой страх накладывалось ясное чувство, что если я туда попаду, то скоро - скажем, через год - вернусь в холодное место между Иродом и фараоном. Даже тогда, скрючившись на деревянной скамье купе, я полностью понимал абсурдность этого чувства, но поскольку абсурдность помогала заглянуть дальше страха, я был ей рад. Толчки вагона и воздействие его постоянной вибрации на костяк довершили, видимо, дело, расправив или еще сильнее испортив мои мускулы и т. п. А может быть, просто то, что в вагоне работало отопление. Во всяком случае, до Парижа я добрался, ЭКГ вышла сносная, и я сел на свой самолет в Штаты. Иначе говоря, выжил, чтобы рассказать это - и, вероятно, повторить.

... сны приходят нерегулярно, а их толкование нагоняет зевоту. Кроме того, если бы сон считался жанром, его главным стилистическим приемом служила бы, несомненно, непоследовательность.

Но я полагаю, что можно говорить о верности, если возвращаешься в место любви, год за годом, в несезон, без всяких гарантий ответной любви. Ибо, как любая добродетель, верность стоит чего-то лишь до тех пор, пока она есть дело инстинкта или характера, а не разума. Кроме того, в определенном возрасте и к тому же при определенной специальности, ответная любовь, строго говоря, не обязательна. Любовь есть бескорыстное чувство, улица с односторонним движением. Вот почему можно любить города, архитектуру per se, музыку, мертвых поэтов, или, в случае особого темперамента, божество. Ибо любовь есть роман между предметом и его отражением.

...сон есть верность закрытого глаза.

Чего местные никогда не делают, это не катаются на гондолах. Начать с того, что катание на гондоле дорого обходится. Только туристу-иностранцу, причем состоятельному, оно по карману. Понятен поэтому средний возраст пассажиров гондолы: семидесятилетний не моргнув глазом отстегнет одну десятую учительского оклада. Вид этих дряхлых Ромео и климактерических Джульетт неизменно вызывает грусть и замешательство, если не ужас. Для молодых, то есть для тех, для кого такая вещь и предназначена, гондола так же недоступна, как пятизвездный отель. Экономика, конечно, отражает демографию: и это вдвойне печально, потому что красота вместо того, чтобы быть обещанием мира, сводится к награде.

Это было необычное ощущение: двигаться по тому, поверх чего привык смотреть, - по каналам; как будто прибавилось еще одно измерение.

Луна, исключительно высокая, словно какое-то умопомрачительно высокое "си", перечеркнутая нотной линейкой облака, почти не освещала водную гладь, и гондола шла абсолютно беззвучно.

Мы высадились около бетонного ящика отеля Бауер-Грюнвальд, взорванного под конец войны местными партизанами, потому что там располагалось немецкое командование, а затем восстановленного. В качестве бельма на глазу он составляет хорошую пару церкви Сан-Моисе - самому деятельному фасаду в городе. Рядом они смотрятся как Альберт Шпеер, поедающий "pizza capricciosa".

Слеза есть движение вспять, дань будущего прошлому. Или же она есть результат вычитания большего из меньшего: красоты из человека. То же верно и для любви, ибо и любовь больше того, кто любит.

ноябрь 1989

Проза и эссе

фото с сайта

Saturday, December 05, 2009

Бродский - из "Похвалы скуке" / on boredom

... никто так не томим скукой, как богачи, ибо деньги покупают время, а время имеет свойство повторяться.

... в нашу эпоху видеохристианства. К тому же, юные и дерзкие, вы больше жаждете делать добро в той или иной Южной Африке, чем по соседству, и охотнее откажетесь от любимого лимонада, чем вступите в нищий квартал. Поэтому никто не рекомендует вам бедность.

Потенциально имущие, вам наскучит ваша работа, ваши друзья, ваши супруги, ваши возлюбленные, вид из вашего окна, мебель или обои в вашей комнате, ваши мысли, вы сами. Соответственно, вы попытаетесь найти пути спасения. Кроме приносящих удовлетворение вышеупомянутых игрушек, вы сможете приняться менять места работы, жительства, знакомых, страну, климат; вы можете предаться промискуитету, алкоголю, путешествиям, урокам кулинарии, наркотикам, психоанализу.
Впрочем, вы можете заняться всем этим одновременно; и на время это может помочь. До того дня, разумеется, когда вы проснетесь в своей спальне среди новой семьи и других обоев, в другом государстве и климате, с кучей счетов от вашего турагента и психоаналитика, но с тем же несвежим чувством по отношению к свету дня, льющемуся через окно.

Те из вас, кто читал "Слугу слуг" Роберта Фроста, помнят его строчку: "Лучший выход - всегда насквозь". И то, что я собираюсь предложить - вариация на эту тему.
Когда вас одолевает скука, предайтесь ей. Пусть она вас задавит; погрузитесь, достаньте до дна. Вообще, с неприятностями правило таково: чем скорее вы коснетесь дна, тем быстрее выплывете на поверхность.

...оставьте хладнокровие созвездиям. Страсть, прежде всего, - лекарство от скуки. И еще, конечно, боль - физическая больше, чем душевная, обычная спутница страсти; хотя я не желаю вам ни той, ни другой. Однако, когда вам больно, вы знаете, что, по крайней мере, не были обмануты (своим телом или своей душой). Кроме того, что хорошо в скуке, тоске и чувстве бессмысленности вашего собственного или всех остальных существований - что это не обман.
Вы могли бы также испробовать детективы или боевики - нечто, отправляющее туда, где вы не бывали вербально / визуально / ментально прежде - нечто, длящееся хотя бы несколько часов. Избегайте телевидения, особенно переключения программ: это избыточность во плоти.

июнь 1989

Thursday, December 03, 2009

Бродский. "Как читать книгу" (1988)/ Brodsky, about reading

Часто они стоят на полках, собирая пыль еще долго после того, как сам писатель превратился в горстку пыли. Однако даже эта форма будущего лучше, чем память нескольких переживших тебя родственников или друзей, на которых нельзя положиться, и часто именно стремление к этому посмертному измерению приводит наше перо в движение.

...то, что затрачивается на книгу - будь то роман, философский трактат, сборник стихотворений, биография или триллер, - в сущности, собственная жизнь человека: хорошая или плохая, но всегда конечная. Тот, кто сказал, что философствование есть упражнение в умирании, был прав во многих отношениях, ибо, сочиняя книгу, никто не становится моложе.
Никто не становится моложе и читая книгу. А коли это так, наше естественное предпочтение должно быть отдано хорошим книгам.

...будь я издателем, я бы ставил на обложках книг не только имена их авторов, но и точный возраст, в котором они написали то или иное произведение, чтобы дать возможность их читателям решать, хотят ли читатели считаться с информацией или взглядами, содержащимися в книге, написанной человеком настолько моложе или - коли на то пошло - настолько старше их.

Источник следующего предложения принадлежит к категории людей (увы, я не могу больше применять термин "поколение", который подразумевает некоторое обозначение массы и единства), для которых литература всегда означала несколько сотен имен; к людям, чьи светские таланты заставили бы содрогнуться Робинзона Крузо или даже Тарзана; к тем, кто чувствует себя неуютно на больших сборищах, не танцует на вечеринках, стремится найти метафизические оправдания для адюльтера и не в меру щепетилен в разговорах о политике; к людям, которые не любят себя гораздо больше, чем их хулители; которые все еще предпочитают алкоголь и табак героину или марихуане, - тем, кого, по словам Одена, "мы не найдем на баррикадах и кто никогда не стреляется и не стреляет в своих возлюбленных".

Дитя эпитафии и эпиграммы, замысленное, по-видимому, как кратчайший путь к любой мыслимой теме, поэзия в огромной степени дисциплинирует прозу.

Если язык польский - или если вы знаете польский (что было бы для вас большим преимуществом, потому что в высшей степени замечательная поэзия нашего столетия написана на этом языке) - я бы назвал вам Леопольда Стаффа, Чеслава Милоша, Збигнева Херберта и Виславу Шимборскую.

Во-вторых, поэзия - по выражению Монтале - искусство безнадежно семантическое, и возможности для шарлатанства в нем чрезвычайно малы.

1988

Проза и эссе

Tuesday, December 01, 2009

Бродский. Речь на стадионе (1988) /Speech at the Stadium

...имеет, смысл сосредоточиться на точности вашего языка. Старайтесь расширять свой словарь и обращаться с ним так, как вы обращаетесь с вашим банковским счетом. Уделяйте ему много внимания и старайтесь увеличить свои дивиденды. Цель здесь не в том, чтобы способствовать вашему красноречию в спальне или профессиональному успеху - хотя впоследствии возможно и это, - и не в том, чтобы превратить вас в светских умников. Цель в том, чтобы дать вам возможность выразить себя как можно полнее и точнее; одним словом, цель - ваше равновесие. Ибо накопление невыговоренного, невысказанного должным образом может привести к неврозу. С каждым днем в душе человека меняется многое, однако способ выражения часто остается одним и тем же. Способность изъясняться отстает от опыта. Это пагубно влияет на психику. Чувства, оттенки, мысли, восприятия, которые остаются неназванными, непроизнесенными и не довольствуются приблизительностью формулировок, скапливаются внутри индивидуума и могут привести к психологическому взрыву или срыву. Чтобы этого избежать, не обязательно превращаться в книжного червя. Надо просто приобрести словарь и читать его каждый день, а иногда - и книги стихов. Словари, однако, имеют, первостепенную важность. Их много вокруг; к некоторым прилагается лупа. Они достаточно дешевы, но даже самые дорогие среди них (снабженные лупой) стоят гораздо меньше, чем один визит к психиатру. Если вы все же соберетесь посетить психиатра, обращайтесь с симптомами словарного алкоголизма.

2. И теперь и в дальнейшем старайтесь быть добрыми к своим родителям. Если это звучит слишком похоже на "Почитай отца твоего и мать твою", ну что ж. Я лишь хочу сказать: старайтесь не восставать против них, ибо, по всей вероятности, они умрут раньше вас, так что вы можете избавить себя по крайней мере от этого источника вины, если не горя. Если вам необходимо бунтовать, бунтуйте против тех, кто не столь легко раним. Родители - слишком близкая мишень (так же, впрочем, как братья, сестры, жены или мужья); дистанция такова, что вы не можете промахнуться. Бунт против родителей со всеми его я-не-возьму-у-вас-ни-гроша, по существу, чрезвычайно буржуазное дело, потому что оно дает бунтовщику наивысшее удовлетворение, в данном случае, - удовлетворение душевное, даваемое убежденностью. Чем позже вы встанете на этот путь, тем позже вы станете духовным буржуа; т. е. чем дольше вы останетесь скептиком, сомневающимся, интеллектуально неудовлетворенным, тем лучше для вас. С другой стороны, конечно, это мероприятие с не-возьму-ни-гроша имеет практический смысл, поскольку ваши родители, по всей вероятности, завещают все, что они имеют, вам, и удачливый бунтовщик в конце концов получит все состояние целиком - другими словами, бунт - очень эффективная форма сбережения. Хотя процент убыточен; и я бы сказал, ведет к банкротству.

3. Старайтесь не слишком полагаться на политиков - не столько потому, что они неумны или бесчестны, как чаще всего бывает, но из-за масштаба их работы, который слишком велик даже для лучших среди них, - на ту или иную политическую партию, доктрину, систему или их прожекты.

Мир несовершенен; Золотого века никогда не было и не будет. Единственное, что произойдет с миром, - он станет больше, т. е. многолюдней, не увеличиваясь в размерах.

4. Старайтесь не выделяться, старайтесь быть скромными. Уже и сейчас нас слишком много, и очень скоро будет много больше. Это карабканье на место под солнцем обязательно происходит за счет других, которые не станут карабкаться. То, что вам приходится наступать кому-то на ноги, не означает, что вы должны стоять на их плечах. К тому же, все, что вы увидите с этой точки - человеческое море плюс тех, кто подобно вам занял сходную позицию - видную, но при этом очень ненадежную: тех, кого называют богатыми и знаменитыми. Вообще-то, всегда есть что-то неприятное в том, чтобы быть благополучнее тебе подобных, особенно когда этих подобных миллиарды.

Жаждать чего-то, что имеет кто-то другой, означает утрату собственной уникальности; с другой стороны, это, конечно, стимулирует массовое производство. Но, поскольку вы проживаете жизнь единожды, было бы разумно избегать наиболее очевидных клише, включая подарочные издания.
Сознание собственной исключительности, имейте в виду, также подрывает вашу уникальность, не говоря о том, что оно сужает ваше чувство реальности до уже достигнутого. Толкаться среди тех, кто, учитывая их доход и внешность, представляет - по крайней мере теоретически - неограниченный потенциал, много лучше членства в любом клубе. Старайтесь быть больше похожими на них, чем на тех, кто на них не похож; старайтесь носить серое. Мимикрия есть защита индивидуальности, а не отказ от нее. Я посоветовал бы вам также говорить потише, но, боюсь, вы сочтете, что я зашел слишком далеко. Однако помните, что рядом с вами всегда кто-то есть: ближний. Никто не просит вас
любить его, но старайтесь не слишком его беспокоить и не делать ему больно...

5. Всячески избегайте приписывать себе статус жертвы. Из всех частей тела наиболее бдительно следите за вашим указательным пальцем, ибо он жаждет обличать. Указующий перст есть признак жертвы - в противоположность поднятым в знаке Victoria среднему и указательному пальцам, он является синонимом капитуляции. Каким бы отвратительным ни было ваше положение, старайтесь не винить в этом внешние силы: историю, государство, начальство, расу, родителей, фазу луны, детство, несвоевременную высадку на горшок и т. д.

В момент, когда вы возлагаете вину на что-то, вы подрываете собственную решимость что-нибудь изменить...

Вообще, старайтесь уважать жизнь не только за ее прелести, но и за ее трудности. Они составляют часть игры, и хорошо в них то, что они не являются обманом. Всякий раз, когда вы в отчаянии или на грани отчаяния, когда у вас неприятности или затруднения, помните: это жизнь говорит с вами на единственном хорошо ей известном языке. Иными словами, старайтесь быть немного мазохистами: без привкуса мазохизма смысл жизни неполон.

6. Мир, в который вы собираетесь вступить, не имеет хорошей репутации. Он лучше с географической, нежели с исторической точки зрения; он все еще гораздо привлекательней визуально, нежели социально.

Старайтесь не обращать внимания на тех, кто попытается сделать вашу жизнь несчастной. Таких будет много - как в официальной должности, так и самоназначенных. Терпите их, если вы не можете их избежать, но как только вы избавитесь от них, забудьте о них немедленно. Прежде всего старайтесь не рассказывать историй о несправедливом обращении, которое вы от них претерпели; избегайте этого, сколь бы сочувственной ни была ваша аудитория.
Россказни такого рода продлевают существование ваших противников: весьма вероятно, они рассчитывают на то, что вы словоохотливы и сообщите о вашем опыте другим. Сам по себе ни один индивидуум не стоит упражнения в несправедливости (или даже в справедливости). Отношение один к одному не оправдывает усилия: ценно только эхо. Это главный принцип любого притеснителя, спонсируется ли он государством, или руководствуется собственным я. Поэтому гоните или глушите эхо, не позволяйте событию, каким бы неприятным или значительным оно ни было, занимать больше времени, чем ему потребовалось, чтобы произойти.
То, что делают ваши неприятели, приобретает свое значение или важность оттого, как вы на это реагируете.

1988 год

Monday, November 30, 2009

Состояние, которое мы называем изгнанием / Brodsky - on exile

В этом отношении положение изгнанного писателя, в сущности, гораздо хуже положения Gastarbeiter или среднего беженца. Его стремление к признанию делает его беспокойным и заставляет позабыть о том, что его доход преподавателя колледжа, лектора, редактора или просто сотрудника тонкого журнала - ибо это наиболее частые занятия изгнанных авторов в наши дни - превосходит заработок чернорабочего. То есть наш герой, можно сказать, по определению, немного испорчен. Однако вид писателя, радующегося своей незначительности, тому, что его оставили в покое, своей анонимности, почти столь же редок, как зрелище какаду в Гренландии, даже при самых благоприятных обстоятельствах. Среди изгнанных писателей это явление почти совершенно отсутствует.

Ибо другая истина состоит в том, что изгнание - состояние метафизическое. По крайней мере, оно имеет очень сильное, очень четкое метафизическое измерение; игнорировать или избегать его - значит обманываться относительно смысла того, что с вами произошло, обречь себя на то, чтобы жизнь помыкала вами, окостенеть в позе непонимающей жертвы.
Из-за отсутствия хороших примеров нельзя описать альтернативное поведение (хотя приходят на ум Чеслав Милош и Роберт Музиль). Возможно, это и к лучшему, поскольку мы здесь, очевидно, для того, чтобы говорить о реальности изгнания, а не о его потенциале. А реальность состоит в том, что изгнанный писатель постоянно борется и интригует, чтобы вернуть себе значимость, ведущую роль и авторитет. Его главная забота, конечно, - оставленный им народ; но он также хочет быть первым парнем на злобствующей деревеньке собратьев-эмигрантов. Выступая в роли страуса по отношению к метафизичности своего положения, он сосредоточивается на немедленном и осязаемом. Это означает поливание грязью коллег в сходном положении, желчную полемику с публикациями соперников, бесчисленные интервью на ВВС, Немецкой волне, ORTF (Французское радио и телевидение) и Голосе Америки, открытые письма, заявления для прессы, посещение конференций - все что угодно.
Энергия, прежде расходовавшаяся в очередях за продуктами или в душных приемных мелких чиновников, теперь высвобождена и неистовствует. Никем не сдерживаемое, тем более родней (ибо сам он сейчас, так сказать, жена Цезаря и вне подозрений - да и как могла бы его, возможно, грамотная, но стареющая супруга возразить записному мученику или поправить его?), эго нашего героя быстро растет в диаметре и в конечном счете, наполнившись горячим СО2, уносит его от действительности - особенно если он живет в Париже, где братья Монгольфье создали прецедент.

Подобно лжепророкам дантовского "Ада", его голова всегда повернута назад, и слезы или слюни стекают у него между лопатками.
Элегический у него темперамент или нет - не так важно: обреченный за границей на узкую аудиторию, он не может не тосковать по толпам, реальным или воображаемым, оставшимся на родине. Тогда как первая наполняет его ядом, последние разогревают воображение. Даже получив возможность путешествовать, даже немного попутешествовав, в своих писаниях он будет держаться знакомого материала из своего прошлого, производя, так сказать, продолжения своих предыдущих опусов.

В этом упрямстве есть чрезвычайная ценность: если повезет, оно может достичь такой силы и концентрации, что мы и вправду получим замечательное произведение (читающая публика и издатели чувствуют это и - как я уже сказал - следят за литературой изгнанников).
Однако чаще это упрямство преобразуется в монотонную ностальгию, которая является, грубо говоря, простым неумением справляться с реальностью настоящего и неопределенностью будущего.

Стиль - не столько человек, сколько его нервы, и в целом изгнание предоставляет человеческим нервам меньше раздражителей, чем отечество.

«Состояние, которое мы называем изгнанием, или попутного ретро» (1987)

Бродский. Проза и эссе

Sunday, November 29, 2009

Бродский, из "Нобелевской лекции" (1987)

В лучшие свои минуты я кажусь себе как бы их [Мандельштам, Цветаева, Фрост, Ахматова, Оден] суммой - но всегда меньшей, чем любая из них, в отдельности.

Многое можно разделить: хлеб, ложе, убеждения, возлюбленную - но не стихотворение, скажем, Райнера Марии Рильке. Произведения искусства, литературы в особенности и стихотворение в частности обращаются к человеку тет-а-тет, вступая с ним в прямые, без посредников, отношения.

В обыденной жизни вы можете рассказать один и тот же анекдот трижды и трижды, вызвав смех, оказаться душою общества. В искусстве подобная форма поведения именуется "клише". Искусство есть орудие безоткатное, и развитие его определяется не индивидуальностью художника, но динамикой и логикой самого материала, предыдущей историей средств, требующих найти (или подсказывающих) всякий раз качественно новое эстетическое решение.

Я не призываю к замене государства библиотекой - хотя мысль эта неоднократно меня посещала - но я не сомневаюсь, что, выбирай мы наших властителей на основании их читательского опыта, а не основании их политических программ, на земле было бы меньше горя.

...для человека, чей родной язык - русский, разговоры о политическом зле столь же естественны, как пищеварение...

Недостаток разговоров об очевидном в том, что они развращают сознание своей легкостью, своим легко обретаемым ощущением правоты.

Человек принимается за сочинение стихотворения по разным соображениям: чтоб завоевать сердце возлюбленной, чтоб выразить свое отношение к окружающей его реальности, будь то пейзаж или государство, чтоб запечатлеть душевное состояние, в котором он в данный момент находится, чтоб оставить - как он думает в эту минуту - след на земле. Он прибегает к этой форме - к стихотворению - по соображениям, скорее всего, бессознательно-миметическим: черный вертикальный сгусток слов посреди белого листа бумаги, видимо, напоминает человеку о его собственном положении в мире, о пропорции пространства к его телу. Но независимо от соображений, по которым он берется за перо, и независимо от эффекта, производимого тем, что выходит из под его пера, на его аудиторию, сколь бы велика или мала она ни была, - немедленное последствие этого предприятия - ощущение вступления в прямой контакт с языком, точнее - ощущение немедленного впадения в зависимость от оного, от всего, что на нем уже высказано, написано, осуществлено.
Зависимость эта - абсолютная, деспотическая, но она же и раскрепощает. Ибо, будучи всегда старше, чем писатель, язык обладает еще колоссальной центробежной энергией, сообщаемой ему его временным потенциалом - то есть всем лежащим впереди временем. И потенциал этот определяется не столько количественным составом нации, на нем говорящей, хотя и этим тоже, сколько качеством стихотворения, на нем сочиняемого.

Поэт, повторяю, есть средство существования языка.

Не станет меня, эти строки пишущего, не станет вас, их читающих, но язык, на котором они написаны и на котором вы их читаете, останется не только потому, что язык долговечнее человека, но и потому, что он лучше приспособлен к мутации.

1987

Проза и эссе

Saturday, November 28, 2009

Бродский, из эссе "Трофейное" (1986)

...открытку с фотографией актрисы или актера. Самым драгоценным в моей коллекции был Эррол Флинн в "Королевских пиратах", и в течение многих лет я пытался имитировать его выставленный вперед подбородок и автономно поднимающуюся левую бровь. С этой последней я потерпел неудачу.

А еще позже наш интерес к кино стал ослабевать, по мере того как мы осознавали, что фильмы делаются все чаще режиссерами нашего возраста и могут они нам сказать все меньше и меньше. К этому времени мы были уже законченными книгочеями, подписчиками на "Иностранную литературу", и отправлялись в кино все с меньшей и меньшей охотой, видимо, догадавшись, что знакомиться с местами, где никогда не будешь жить, бессмысленно. Это, повторяю, случилось намного позже, когда нам уже было за тридцать.

Внезапно из открытого окна на одном из последних этажей раздалось "A-tisket, a-tasket"; голос был голосом Эллы Фицджеральд.
Произошло это в 1955 или 1956 году, в одном из грязных промышленных пригородов Ленинграда. "Боже мой, - помню, подумал я, - сколько же пластинок нужно напечатать, чтобы одна из них закончила свой путь здесь, в этом кирпично-цементном нигде, среди не столько сохнущих, сколько впитывающих сажу простынь и фиолетовых трусов!"

...это - зима, единственное подлинное время года.

...нельзя считать выбором то, что приносят обстоятельства и удача.

Ибо человек есть то, что он любит. Потому он это и любит, что он есть часть этого. И не только человек - вещи тоже.

1986

Friday, November 27, 2009

Бродский, из эссе "Место не хуже любого"/ A Place as Good as Any (1986)

Чем больше путешествуешь, тем сложнее становится чувство ностальгии.

Лучший способ оградить ваше подсознание от перегрузки - делать снимки: ваша камера, так сказать, - ваш громоотвод. Проявленные и напечатанные, незнакомые фасады и перспективы теряют свою мощную трехмерность и уже не представляются альтернативой вашей жизни. Однако мы не можем все время щелкать затвором, все время наводить на резкость, сжимая багаж, сумки с покупками, локоть супруги. И с особой мстительностью незнакомое трехмерное вторгается в чувства ни о чем не подозревающих простаков на вокзалах, автобусных остановках, в аэропортах, такси, на неспешной вечерней прогулке в ресторан или из него.
Наиболее коварны вокзалы. Сооруженные для вашего прибытия и отбытия местных жителей, они погружают путешественников, охваченных возбуждением и предчувствиями, прямо в гущу, в сердцевину чужого существования, стремящегося выдать себя за твое при помощи гигантских литер CINZANO, MARTINI, COCA-COLA, - и эти пылающие письмена вызывают в памяти вид знакомых стен. А площади перед вокзалами? С их фонтанами и статуями Вождя, с их лихорадочной суматохой машин и тумбами афиш, с их проститутками, обколовшейся молодежью, нищими, алкашами, рабочими-мигрантами; с их такси и приземистыми шоферами, громогласно зазывающими на немыслимых наречиях!
Беспокойство, гнездящееся в каждом путешественнике, заставляет его подмечать расположение стоянки такси на площади с большей точностью, чем расположение работ великого маэстро в местном музее - потому что последний не обеспечит ему пути к отступлению.
Чем больше мы путешествуем, тем больше наша память обогащается топографией автомобильных стоянок, билетных касс, кратчайших путей к платформам, телефонных будок и писсуаров. Если не возвращаться к ним часто, то эти вокзалы и их ближайшие окрестности сливаются и накладываются друг на друга в сознании, как все, что хранится слишком долго, превращаясь в лежащего на дне нашей памяти гигантского кирпично-чугунного, пахнущего хлоркой чудовищного осьминога, которому каждое новое место прибавляет щупальце.
Существуют явные исключения: праматерь вокзалов, вокзал Виктории в Лондоне; шедевр Нервы в Риме или безвкусно-монументальное чудище в Милане; амстердамский Централь, где один из циферблатов на фронтоне показывает направление и скорость ветра; парижский Гар дю Норд или Гар де Лион с его умопомрачительным рестораном, где, поглощая превосходную canard под фресками а-ля Дени, вы наблюдаете сквозь огромную стеклянную стену отправляющиеся внизу поезда со смутным чувством метаболической связи; Хауптбанхоф рядом с районом красных фонарей во Франкфурте; московская площадь трех вокзалов, идеальное место, чтобы впасть в отчаяние и потеряться - даже для того, чей родной алфавит - кириллица. Однако эти исключения не столько подтверждают правило, сколько образуют ядро, или стержень, для дальнейших наслоений. Их своды и лестницы в духе Пиранези вторят подсознанию, возможно, даже расширяют его: во всяком случае, они остаются там - в мозгу - навсегда, в ожидании добавки.

Строго говоря, мы помним не место, а открытку.

Ибо покупать вы обязаны. Как сказал бы философ: "Я покупаю, следовательно, я существую". И кому это известно лучше, чем путешественнику?

Итак, вы открываете местный "Time Out" и обращаетесь к театру. Повсюду Ибсен и Чехов, обычная континентальная пища.
...Остаются кинематограф и поп-группы, но петит этих страниц, не говоря уже о названиях групп, вызывает у вас легкую тошноту.

Любуйтесь надраенными мостовыми и идеальной бесконечностью улиц: вы всегда имели слабость к геометрии, которая, как известно, означает "безлюдье".
Так что, если вы и обнаружите кого-нибудь в баре гостиницы, весьма вероятно, это будет такой же, как вы, путешественник. "Слушайте, - скажет он, обернувшись к вам. - Почему здесь так пусто? Нейтронная бомба или что?"
"Воскресенье, - ответите вы. - Просто воскресенье, середина лета, время отпусков. Все на пляжах". Но вы знаете, что будете лгать. Потому что не воскресенье, не Крысолов, не нейтронная бомба, не пляжи опустошили ваш составной город. Он пуст, потому что в воображении легче вызвать архитектуру, чем живые существа.

1986

Проза и эссе

Monday, November 23, 2009

Бродский, "Путешествие в Стамбул" (1985): Начать с того, что я обожаю кошек...

Принимая во внимание, что всякое наблюдение страдает от личных качеств наблюдателя, то есть что оно зачастую отражает скорее его психическое состояние, нежели состояние созерцаемой им реальности, ко всему нижеследующему следует, я полагаю, отнестись с долей сарказма - если не с полным недоверием.

Бред и ужас Востока. Пыльная катастрофа Азии. Зелень только на знамени Пророка. Здесь ничего не растет, опричь усов. Черноглазая, зарастающая к вечеру трехдневной щетиной часть света. Заливаемые мочой угли костра. Этот запах! С примесью скверного табака и потного мыла. И исподнего, намотанного вкруг ихних чресел что твоя чалма. Расизм? Но он всего лишь форма мизантропии. И этот повсеместно даже в городе летящий в морду песок, выкалывающий мир из глаз - и на том спасибо. Повсеместный бетон, консистенции кизяка и цвета разрытой могилы. О, вся эта недальновидная сволочь - Корбюзье, Мондриан, Гропиус, изуродовавшая мир не хуже любого Люфтваффе! Снобизм? Но он лишь форма отчаяния. Местное население, в состоянии полного ступора сидящее в нищих закусочных, задрав головы, как в намазе навыворот, к телеэкрану, на котором кто-то постоянно кого-то избивает. Либо - перекидывающееся в карты, вальты и девятки которых - единственная доступная абстракция, единственный способ сосредоточиться. Мизантропия? Отчаяние? Но можно ли ждать иного от пережившего апофеоз линейного принципа: от человека, которому некуда возвращаться? От большого дерьмотолога, сакрофага и автора "Садомахии".

Пыль! эта странная субстанция, летящая вам в лицо. Она заслуживает внимания, она не должна скрываться за словом "пыль". Просто ли это грязь, не находящая себе места, но составляющая самое существо этой части света? Или она - Земля, пытающаяся подняться в воздух, оторваться от самой себя, как мысль от тела, как тело, уступающее себя жаре. Дождь выдает ее сущность, ибо тогда у вас под ногами змеятся буро-черные ручейки этой субстанции, придавленной обратно к булыжным мостовым, вниз по горбатым артериям этого первобытного кишлака, не успевающей слиться в лужи, ибо разбрызгиваемой бесчисленными колесами, превосходящими в своей сумме лица его обитателей, и уносимой ими под вопли клаксонов через мост куда-то в Азию, в Анатолию, в Ионию, в Трапезунд и в Смирну.
Как везде на Востоке, здесь масса чистильщиков обуви, всех возрастов, с ихними восхитительными, медью обитыми ящичками, с набором гуталина всех мастей в круглых медных же контейнерах величиной с "маленькую", накрытых куполообразной крышкой. Настоящие переносные мечети, только что без минаретов. Избыточность этой профессии объясняется именно грязью, пылью, после пяти минут ходьбы покрывающей ваш только что отражавший весь мир штиблет серой непроницаемой пудрой. Как все чистильщики сапог, эти люди - большие философы. А лучше сказать - все философы суть чистильщики больших сапог. Поэтому не так уж важно, знаете ли вы турецкий.

Кто в наше время разглядывает карту, изучает рельеф, прикидывает расстояния? Никто, разве что отпускники-автомобилисты. Даже военные этого больше не делают, со времен изобретения кнопки. Кто пишет письма с детальным перечислением и анализом увиденных достопримечательностей, испытанных ощущений? И кто читает такие письма? После нас не останется ничего, что заслуживало бы названия корреспонденции. Даже молодые люди, у которых, казалось бы, вдоволь времени, обходятся открытками. Люди моего возраста прибегают к открыткам чаще всего либо в минуту полного отчаяния в чужом для них месте, либо чтоб просто как-то убить время.

Здесь я хотел бы заметить, что мои представления об античности мне и самому кажутся немножко диковатыми. Я понимаю политеизм весьма простым - и поэтому, вероятно, ложным образом. Для меня это система духовного существования, в которой любая форма человеческой деятельности, от рыбной ловли до созерцания звездного неба, освящена специфическими божествами. Так что индивидуум, при наличии определенной к тому воли или воображения, в состоянии усмотреть в том, чем он занимается, метафизическую - бесконечную - подоплеку. Тот или иной бог может, буде таковой каприз взбредет в его кучевую голову, в любой момент посетить человека и на какой-то отрезок времени в человека вселиться.

...Ибо в сфере жизни сугубо политической политеизм синонимичен демократии. Абсолютная власть, автократия синонимична, увы, единобожию. Ежели можно представить себе человека непредвзятого, то ему, из одного только инстинкта самосохранения исходя, политеизм должен быть куда симпатичнее монотеизма.

Не стоит, наверно, называть вещи своими именами, но демократическое государство есть на самом деле историческое торжество идолопоклонства над Христианством.

[в Афинах] Я брел по какой-то бесконечной главной улице, с ревущими клаксонами, запруженной то ли людьми, то ли транспортом, не понимая ни слова, - и вдруг мне пришло в голову, что это и есть тот свет, что жизнь кончилась, но движение продолжается; что это и есть вечность.
Сорок пять лет назад моя мать дала мне жизнь. Она умерла в позапрошлом году. В прошлом году - умер отец. Их единственный ребенок, я, идет по улицам вечерних Афин, которых они никогда не видели и не увидят. Плод их любви, их нищеты, их рабства, в котором они и умерли, их сын свободен. И потому что они не встречаются ему в толпе, он догадывается, что он неправ, что это - не вечность.

"Бумеранг" оказался прокуренной грязноватой конторой с двумя столами, одним телефоном, картой - естественно - мира на стене и шестью задумчивыми брюнетами, оцепеневшими от безделья.

Уж если довелось прибегнуть к прозе - средству именно тем автору сих строк и ненавистному, что она лишена какой бы то ни было формы дисциплины, кроме подобия той, что возникает по ходу дела, - уж если довелось пользоваться прозой, то лучше было бы сосредоточиться на деталях, на описании мест и характеров - то есть тех вещей, столкнуться с которыми читателю этой записки, возможно, и не случится. Ибо все вышеизложенное, равно как и все последующее, рано или поздно должно прийти в голову любому человеку: ибо все мы, так или иначе, находимся в зависимости от истории.

Или - от тезиса, выдвинутого Джугашвили в процессе все мы знаем чего, о том, что "у нас незаменимых нет".

…письма Пророка какому-то конкретному историческому лицу и прочие священные тексты, созерцая которые, невольно благодаришь судьбу за незнание языка.
Хватит с меня и русского, думал я.

На самом деле Стамбул - название греческое, происходит, как будет сказано в любом путеводителе, от греческого "стан полин" - что означает(ло) просто "город". "Стан"? "Полин"? Русское ухо? Кто здесь кого слышит? Здесь, где "бардак" значит "стакан". Где "дурак" значит "остановка". "Бир бардак чай" - один стакан чаю. "Дурак автобуса" - остановка автобуса. Ладно хоть, что автобус только наполовину греческий.

Смысл истории! Что, в самом деле, может поделать перо с этим смешением рас, языков, вероисповеданий - с этим принявшим вегетативный, зоологический характер падением вавилонской башни, в результате которого, в один прекрасный день, индивидуум обнаруживает себя смотрящим со страхом и отчуждением на свою руку или на свой детородный орган - не а ля Витгенштейн, но охваченный ощущением, что эти вещи принадлежат не ему, что они - всего лишь составные части, детали "конструктора", осколки калейдоскопа, сквозь который не причина на следствие, но слепая случайность смотрит на свет. Можно выскочить на улицу - но там летит пыль.
И эта загадочная субстанция, эта пыль, летящая вам в морду на улицах Стамбула, - не есть ли это просто бездомная материя насильственно прерванных бессчетных жизней, понятия не имеющая - чисто по-человечески, - куда ей приткнуться? Так и возникает грязь. Что, впрочем, тоже не спасает от сильной перенаселенности.

Мне было девятнадцать лет, но я вспоминаю с нежностью об этих мечетях отнюдь не поэтому. Они - шедевры масштаба и колорита, они - свидетельства лиричности Ислама. Их глазурь, их изумруд и кобальт запечатлеваются на вашей сетчатке в немалой степени благодаря контрасту с желто-бурым колоритом окружающего их ландшафта. Контраст этот, эта память о цветовой (по крайней мере) альтернативе реальному миру, и был, возможно, поводом к их появлению. В них действительно ощущается идеосинкретичность, самоувлеченность, желание за(со)вершить самих себя. Как лампы в темноте. Лучше: как кораллы - в пустыне.

Эрозия, от которой поверхность колонн заметно страдает, не имеет никакого отношения к выветриванию. Это - оспа взоров, линз, вспышек.

Наверное, следовало взять рекомендательные письма, записать, по крайней мере, два-три телефона, отправляясь в Стамбул. Я этого не сделал. Наверное, следовало с кем-то познакомиться, вступить в контакт, взглянуть на жизнь этого места изнутри, а не сбрасывать местное население со счетов как чуждую толпу, не отметать людей, как лезущую в глаза психологическую пыль.
Что ж, вполне возможно, что мое отношение к людям, в свою очередь, тоже попахивает Востоком. В конце концов, откуда я сам? Но в определенном возрасте человек устает от себе подобных, устает засорять свои сознание и подсознание. Еще один - или десяток - рассказ о жестокости? Еще один - или сотня - пример человеческой подлости, глупости, доблести? У мизантропии, в конце концов, тоже должны быть какие-то пределы.

Достаточно поэтому, взглянув в словарь, установить, что "каторга" - тоже турецкое слово. Как и достаточно обнаружить на турецкой карте -то ли в Анатолии, то ли в Ионии - город, называющийся "Нигде".

Стамбул - Афины, июнь 1985

Проза и эссе

Wednesday, November 18, 2009

Олдос Хаксли: Цитаты и афоризмы/Aldous Huxley - quotes misc

Видеть самих себя такими, какими видят нас другие, - самый благотворный дар.

Всякий идол рано или поздно становится Молохом, требующим человеческих жертв.

В трагедии мы участвуем, комедию только смотрим.

Возможно, наша Земля - ад какой-то другой планеты.

Илиаду написал Гомер, а если не он, то кто-то другой с тем же именем.

Если какая-то книга стала всемирным бестселлером, это доказывает лишь то, что Земля не круглая, а плоская.

История - как мясной паштет: лучше не вглядываться, как его приготовляют.

И познаете истину, и истина сведет вас с ума.

Кровать, как говорят итальянцы, это опера бедняка.

Лицемерие - дар Божий; если бы не интеллектуальные снобы и не их деньги, искусство сдохло бы с голоду вместе со своими служителями.

Любовь - самая лучшая политика; не только для того, кто любим, но и для того, кто любит.

Люди, в своем большинстве, путешествуют лишь потому, что путешествуют их соседи.

Люди готовы, чтобы немного развлечься, послушать философов, как они слушали бы скрипача или фигляра. Но чтобы поступать так, как советует разумный человек, никогда. Когда бы ни приходилось делать выбор между разумным и безумцем, человечество всегда без колебаний шло за безумцем. Ибо безумец обращается к самой сущности человека - к его страсти и инстинктам. Философы же обращаются к внешнему и второстепенному - рассудку.

Несколько извинений выглядят менее убедительно, чем одно.

Опыт - это не то, что происходит с человеком, а то, что делает человек с тем, что с ним происходит.

Правда - это правда; правда с большой буквы - химера, пустое место.

Преподавание - последнее прибежище слабых умов с классическим образованием.

Реклама - самая интересная и самая трудная форма современной литературы.

Легче сочинить десять классических сонетов, чем хорошее рекламное объявление.

Самое надежное лекарство от иллюзий - взгляд в зеркало.

Уроки истории заключаются в том, что люди ничего не извлекают из уроков истории.

Целомудрие - самое неестественное из всех сексуальных извращений.

Чтобы писать легко продающиеся книги, нужно иметь легко продающиеся мозги.

Эмоция таится в промежутке между позывом и его удовлетворением.

Эссе - разновидность литературы, позволяющая сказать почти все почти ни о чем.

Абстракция - любимое развлечение интеллектуала.

Во всем считают себя правыми лишь те, кто добился в жизни немногого.

Для художника XV века описание смертного ложа было таким же верным средством обрести популярность, как для художника XX века - описание ложа любовного.

Как замечательны, интересны, оригинальны люди - на расстоянии.

Основная разница между литературой и жизнью состоит в том, что... в книгах процент самобытных людей очень высок, а тривиальных - низок; в жизни же все наоборот.

Пророчество интересно прежде всего тем, какой свет оно отбрасывает на настоящее.

Работа ничем, в сущности, не отличается от алкоголя и преследует ту же цель: отвлечься, забыться, а главное, спрятаться от самого себя.

Ритм человеческой жизни - рутина, перемежаемая оргиями.

Факты не перестают существовать от того, что ими пренебрегают.

В искусстве искренность - синоним одаренности.

Цель не может оправдывать средства по той простой и очевидной причине, что средства определяют природу цели.

Человек - это интеллект в услужении у физиологии.

Tuesday, October 20, 2009

Бродский, из "Напутствия" (1984)

...зная, что Сын человеческий обычно изъяснялся трехстишиями, юноша мог припомнить, что соответствующее решение не кончается на "Кто ударит тебя в правую щеку, обрати к нему и другую", а продолжается через точку с запятой: "И кто захочет судиться с тобою и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду; И кто принудил тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два". В таком виде строчки Евангелия мало имеют отношения к непротивлению злу насилием, отказу от мести и воздаянию добром за зло. Смысл этих строк никак не в призыве к пассивности, а в доведении зла до абсурда. Они говорят, что зло можно унизить путем сведения на нет его притязаний вашей уступчивостью, которая обесценивает причиняемый ущерб.
Такой образ действий ставит жертву в активнейшую позицию - позицию духовного наступления. Победа, если она достигнута, не только моральная, но и вполне реальная. Другая щека взывает не к совести обидчика, с которой он легко справится, но ставит его перед бессмысленностью всей затеи - к чему ведет всякое перепроизводство.

...мы говорим о черной минуте жизни, когда моральное превосходство над врагом не утешает, а враг слишком нагл, чтобы будить в нем стыд или крупицы чести, когда в вашем распоряжении - собственные ваши лицо, одежда да две ноги, готовые прошагать, сколько надо. Здесь уже не до тактических ухищрений.

Уильямс-колледж, 1984

Saturday, October 17, 2009

Иосиф Бродский. из "Поклониться тени" (1983)

Когда писатель прибегает к языку иному, нежели его родной, он делает это либо по необходимости, как Конрад, либо из жгучего честолюбия, как Набоков, либо ради большего отчуждения, как Беккет.

Если равная любовь невозможна,
Пусть любящим больше буду я.
(Подстрочный перевод)

Большинство по определению, общество мыслит себя имеющим другие занятия, нежели чтение стихов, как бы хорошо они ни были написаны.

...по чистой случайности книга открылась на оденовской "Памяти У. Б. Йейтса". Я был тогда молод и потому особенно увлекался жанром элегии, не имея поблизости умирающего, кому я мог бы ее посвятить. Поэтому я читал их, возможно, более жадно, чем что-нибудь другое, и часто думал, что наиболее интересной особенностью этого жанра является бессознательная попытка автопортрета, которыми почти все стихотворения "in memoriam" пестрят - или запятнаны. Хотя эта тенденция понятна, она часто превращает такое стихотворение в размышления о смерти, из которых мы узнаем больше об авторе, чем об умершем.
Время, которое нетерпимо
К храбрости и невинности
И быстро остывает
К физической красоте,

Боготворит язык и прощает
Всех, кем он жив;
Прощает трусость, тщеславие,
Венчает их головы лавром.
(Подстрочный перевод)

Я помню, как я сидел в маленькой избе, глядя через квадратное, размером с иллюминатор, окно на мокрую, топкую дорогу с бродящими по ней курами, наполовину веря тому, что я только что прочел, наполовину сомневаясь, не сыграло ли со мной шутку мое знание языка. У меня там был здоровенный кирпич англо-русского словаря, и я снова и снова листал его, проверяя каждое слово,
каждый оттенок, надеясь, что он сможет избавить меня от того смысла, который взирал на меня со страницы. Полагаю, я просто отказывался верить, что еще в 1939 году английский поэт сказал: "Время... боготворит язык", - и тем не менее мир вокруг остался прежним.
Но на этот раз словарь не победил меня. Оден действительно сказал, что время (вообще, а не конкретное время) боготворит язык, и ход мыслей, которому это утверждение дало толчок, продолжается во мне по сей день. Ибо "обожествление" - это отношение меньшего к большему. Если время боготворит язык, это означает, что язык больше, или старше, чем время, которое, в свою очередь, старше и больше пространства. Так меня учили, и я действительно так чувствовал. Так что, если время - которое синонимично, нет, даже вбирает в себя божество - боготворит язык, откуда тогда происходит язык? Ибо дар всегда меньше дарителя. И не является ли тогда язык хранилищем времени?

Мне еще предстояло услышать из его собственных уст: "И. С. Баху ужасно повезло. Когда он хотел славить Господа, он писал хорал или кантату, обращаясь непосредственно к Всемогущему. Сегодня, если поэт хочет сделать то же самое, он вынужден прибегнуть к косвенной речи". То же, по-видимому, относится и к молитве.

человек есть то, что он читает

Критики и особенно биографы писателей, обладающих характерным стилем, часто, пусть бессознательно, перенимают способ выражения своего предмета. Грубо говоря, нас меняет то, что мы любим, иногда до потери собственной индивидуальности.

...я уже имел некоторую репутацию, и в нескольких книжных магазинах со мной обращались довольно любезно. Вследствие этой репутации меня иногда посещали иностранные студенты, и поскольку не полагается переступать чуждой порог с пустыми руками, они приносили книги. С некоторыми из этих посетителей у меня завязывалась тесная дружба, отчего мои книжные полки заметно выигрывали.
Я очень любил эти антологии и не только за их содержание, но и за сладковатый запах их обложки, и за их страницы с желтым обрезом. Они выглядели очень по-американски и были карманного формата. Их можно было вытащить из кармана в трамвае или в городском саду, и хотя текст, как правило, был понятен лишь наполовину или на треть, они мгновенно заслоняли местную действительность. Моими любимыми, впрочем, были книги Луиса Антермайера и Оскара Уильямса, поскольку они были с фотографиями авторов, разжигавшими воображение не меньше, чем сами строчки. Я часами сидел, внимательно изучая черно-белый квадратик с чертами того или иного поэта, пытаясь угадать, что он за человек, пытаясь его одушевить и привести его лицо в соответствие с наполовину или на треть понятыми строчками.

...антигероическая поза была idee fixe нашего поколения. Идея эта состояла в том, чтобы выглядеть, как другие: простые ботинки, кепка, пиджак и галстук предпочтительно серого цвета, ни бороды, ни усов.

...в этом же стихотворении есть семь других строчек, которые следует высечь на вратах всех существующих государств и вообще на вратах всего нашего мира:
Маленький оборванец от нечего делать один
Слонялся по пустырю, птица
Взлетела, спасаясь от его метко брошенного камня:
Что девушек насилуют, что двое
могут прирезать третьего,
Было аксиомой для него, никогда не слышавшего
О мире, где держат обещания.
Или кто-то может заплакать, потому что плачет другой.
(Подстрочный перевод) из "Щита Ахилла"

Не надо быть цыганом или Ломброзо, чтобы верить в связь между внешностью индивидуума и его поступками: в конечном счете, на этом основано наше чувство прекрасного.

Мне очень нравился процесс экстраполирования фотографии размером с марку. Мы всегда ищем лицо, мы всегда хотим, чтобы идеал материализовался, и Оден был в то время очень близок к тому, что, в общем, складывалось в идеал (двумя другими были Беккет и Фрост, однако я знал, как они выглядят; как это ни ужасно, соответствие их наружности поступкам было очевидно.)

...черно-белыми фотографиями, сделанными, насколько я помню, Ролли Маккенной. Я нашел то, что искал. Несколько месяцев спустя кто-то позаимствовал у меня эту книгу, и я никогда больше не видел эту фотографию, но, помню ее довольно ясно.
Снимок был сделан где-то в Нью-Йорке, видимо, на какой-то эстакаде - или той, что рядом с Гранд-Сентрал, или же у Колумбийского университета, на той, что перекрывает Амстердам-авеню. Оден стоял там с видом застигнутого врасплох при переходе, брови недоуменно подняты. И все же взгляд необычайно спокойный и острый. Время, по-видимому, - конец сороковых или начало пятидесятых, до того, как его черты перешли в знаменитую морщинистую стадию "смятой постели".

Чаще всего его обвиняли в том, что он не предлагал лечения. Полагаю, некоторым образом он сам на это напросился, прибегая к фрейдистской, затем к марксистской и церковной терминологиям. Хотя лечение состояло как раз в использовании этих терминологий, ибо они всего лишь различные диалекты, на которых можно говорить об одном и том же предмете, который есть любовь. Излечивает как раз интонация, с которой мы обращаемся к больному. Поэт ходил среди тяжело, часто смертельно больных этого мира, но не как хирург, а как сестра милосердия - а каждый пациент знает, что как раз сиделка, а не надрез в конечном счете ставит человека на ноги.

...это была любовь, навсегда сохраненная языком, не помнящая - поскольку язык был английским - про пол и усиленная глубокой болью, потому что боль, возможно, тоже должна быть высказана.

Неуверенные по природе, мы желаем видеть художника, которого мы отождествляем с его творением, чтобы в дальнейшем знать, как истина выглядит во плоти.

...единственная английская фраза, в которой я знал, что не сделаю ошибки, была: "Мистер Оден, что вы думаете о..." - и дальше следовало имя. Возможно, это было к лучшему, ибо что мог я сообщить ему такого, о чем бы он не знал уже так или иначе? Конечно, я мог бы ему рассказать, как я перевел несколько его стихотворений на русский язык и отнес их в один московский журнал, но случилось это в 1968 году. Советы вторглись в Чехословакию, и однажды ночью Би-Би-Си передала его "Чудовище делает то, что умеют чудовища...", и это был конец данного предприятия. (История эта, вероятно, расположила бы его ко мне, но я был не слишком высокого мнения об этих переводах в любом случае.) Что я никогда не читал удачного перевода его стихов ни на один язык, о котором имел какое-то представление? Он сам это знал, вероятно, слишком хорошо. Что я обрадовался, узнав о его преданности триаде Кьеркегора, которая и для многих из нас была ключом к пониманию человеческого вида? Но я опасался, что не смогу это выразить.

...в каждом из нас сидит прыщавый юнец, жаждущий бессвязного пафоса. Заделавшись критиком, этот апофеоз прыщей видит в отсутствии пафоса дряблость, неряшливость, болтовню, распад. Таким, как он, не приходит в голову, что стареющий поэт имеет право писать хуже - если он действительно пишет хуже - что нет ничего менее приятного, чем неприличествующие старости "открытие любви" и пересадка обезьяньих желез. Между шумливым и мудрым публика всегда выберет первого (и не потому, что такой выбор отражает ее демографический состав или из-за романтического обыкновения самих поэтов умирать молодыми, но вследствие присущего виду нежелания думать о старости, не говоря уже о ее последствиях). Печально в этой приверженности к незрелости то, что сама она есть состояние далеко не постоянное. Ах, если б оно было таковым! Тогда все можно было бы объяснить присущим виду страхом смерти. Тогда все эти "Избранные" стольких поэтов были бы такими же безобидными, как жители Кирхштеттена, переименовавшие свой "Hinterholz". Если бы это было лишь страхом смерти, то читатели и особенно восторженные критики должны были бы безостановочно кончать с собой, следуя примеру их любимых молодых авторов. Но этого не происходит.
Подлинная история этой приверженности нашего вида к незрелости гораздо печальней. Она связана не с неохотой человека знать о смерти, но с его нежеланием слышать о жизни. Однако невинность - последнее, что может поддерживаться естественно. Вот почему поэтов - особенно тех, что жили долго - следует читать полностью, а не в избранном. Начало имеет смысл только если существует конец. Ибо, в отличие от прозаиков, поэты рассказывают нам всю историю: не только через свой действительный опыт и чувства, но - и это наиболее для нас важно - посредством языка, то есть через слова, которые они в конечном счете выбирают.
Стареющий человек, если он все еще держит перо, имеет выбор: писать мемуары или вести дневник. По самой природе своего ремесла, поэты ведут дневник. Часто против собственной воли, они честно прослеживают то, что происходит (а) с их душами, будь это расширение души или - более часто - ее усадка и (б) с их чувством языка, ибо они первые, для кого слова становятся скомпрометированными или обесцениваются. Нравится нам это или нет, мы здесь для того, чтобы узнать не только что время делает с людьми, но что язык делает с временем. А поэты, не будем этого забывать, это те, "кем он (язык) жив". Именно этот закон учит поэта большей праведности, чем любая вера.
Поэтому на У. X. Одене можно создать многое. Не потому, что он умер будучи вдвое старше Христа, и не благодаря кьеркегоровскому "принципу повторения". Он просто служил бесконечности большей, чем та, с которой мы обычно считаемся, и он ясно свидетельствует о ее наличии; более того, он сделал ее гостеприимной. Без преувеличения, каждый индивидуум должен знать по крайней мере одного поэта от корки до корки: если не как проводника по этому миру, то как критерий языка.

Если поэзия когда-нибудь и была для него делом чести, он жил достаточно долго, чтобы она стала просто средством к существованию. Отсюда его автономность, душевное здоровье, уравновешенность, ирония, отстраненность - короче, мудрость. Что бы это ни было, чтение его - один из очень немногих - если не единственный - доступных способов почувствовать себя порядочньнм человеком.

1983

Бродский, Проза и эссе

Thursday, October 15, 2009

«близость и полное совпадение взглядов»/ Venedikt Erofeev - Sasha Chorny & others (1982)

Венедикт Ерофеев «Саша Черный и другие»

Эссе 1982 года о поэте и сатирике Саше Черном (1880-1932), опубликованно в журнале «Континент», 1991, №67.

На днях я маялся бессонницей, а в таких случаях советуют или что-нибудь подсчитывать, или шпарить наизусть стихи. Я занялся и тем и этим, и вот что обнаружилось: я знаю слово в слово беззапиночным образом 5 стихотворений Андрея Белого, Ходасевича — 6, Анненского — 7, Сологуба — 8, Мандельштама 15, а Саши Черного только 4, Цветаевой — 22, Ахматовой — 24, Брюсова — 25, Блока — 29, Бальмонта — 42, Игоря Северянина — 77. А Саши Черного — всего 4.

Меня подивило это, но ненадолго. Разница в степени признания тут ни при чем: я влюблен во всех этих славных серебрянновековых ребятишек, от позднего Фета до раннего Маяковского, решительно во всех, даже в какую-нибудь трухлявую Марию Моравскую, даже в суконно-кимвального Оцупа. А в Гиппиус — без памяти и по уши.

Что до Саши Черного — то здесь приятельское отношение, вместо дистанционного пиетета и обожания. Вместо влюбленности — закадычность. И «близость и полное совпадение взглядов», как пишут в коммюнике.

Все мои любимцы начала века все-таки серьезны и амбициозны (не исключая и П.Потемкина). Когда случается у них у всех, по очереди, бывать в гостях, замечаешь, что у каждого чего-нибудь нельзя. «Ни покурить, ни как следует поддать», ни загнуть не-пур-ля-дамный анекдот, ни поматериться. С башни Вяч. Иванова не высморкаешься, на трюмо Мирры Лохвицкой не поблюешь.

А в компании Саши Черного все это можно: он несерьезен, в самом желчном и наилучшем значении этого слова.
Когда читаешь его сверстников-антиподов, бываешь до того оглушен, что не знаешь толком, «чего же ты хочешь». Хочется не то быть распростертым в пыли, не то пускать пыль в глаза народам Европы; а потом в чем-нибудь погрязнуть. Хочется во что-нибудь впасть, но непонятно во что, в детство, в грех, в лучезарность или в идиотизм. Желание, наконец, чтоб тебя убили резным голубым наличником и бросили твой труп в зарослях бересклета. И все такое.

А с Сашей Черным «хорошо сидеть под черной смородиной» («объедаясь ледяной простоквашей») или под кипарисом («и есть индюшку с рисом»). И без боязни изжоги, которую, я заметил, Саша Черный вызывает у многих эзотерических простофиль.

Глядя на вещь, Рукавишников почесывает пузо, Кузмин переносицу, Клюев — чешет в затылке, Маяковский — в мошонке. У Саши Черного тоже свой собственный зуд — но зуд подвздошный, приготовление к звучной и точно адресованной харкотине.
Во всяком случае, четверть века назад, когда я впервые напился до такой степени, что превозмог конфузливость, первым моим публично прочитанным стихотворением был, конечно, «Стилизованный осел»:
Голова моя — темный фонарь с перебитыми стеклами,
С четырех сторон открытый враждебным ветрам,
По утрам ...
— ну, и так далее.

Рождество 1982 года

* * *
Стилизованный осел

(Ария для безголосых)

Голова моя — темный фонарь с перебитыми стеклами,
С четырех сторон открытый враждебным ветрам.
По ночам я шатаюсь с распутными пьяными Феклами,
По утрам я хожу к докторам.
Тарарам.

Я волдырь на сиденье прекрасной российской словесности,
Разрази меня гром на четыреста восемь частей!
Оголюсь и добьюсь скандалезно-всемирной известности,
И усядусь, как нищий-слепец, на распутье путей.

Я люблю апельсины и всё, что случайно рифмуется,
У меня темперамент макаки и нервы как сталь.
Пусть любой старомодник из зависти злится и дуется
И вопит: «Не поэзия — шваль!»

Врешь! Я прыщ на извечном сиденье поэзии,
Глянцевито-багровый, напевно-коралловый прыщ,
Прыщ с головкой белее несказанно-жженной магнезии
И галантно-развязно-манерно-изломанный хлыщ.

Ах, словесные, тонкие-звонкие фокусы-покусы!
Заклюю, забрыкаю, за локоть себя укушу.
Кто не понял — невежда. К нечистому! Накося выкуси.
Презираю толпу. Попишу? Попишу, попишу...

Попишу животом, и ноздрей, и ногами, и пяткам!
Двухкопеечным мыслям придам сумасшедший размах,
Зарифмую всё это для стиля яичными смятками
И пойду по панели, пойду на бесстыжих руках...

Саша Черный, 1909

Monday, October 12, 2009

О пользе алкоголя можно говорить бесконечно — и не только в политическом плане/ Venedikt Erofeev, essay (1960)

Я очень редко гляжу на небо, я не люблю небо. Если уж я на него взглянул ненароком, так это верный признак того, что меня обдала очередная волна ипохондрии. Ну вот как сегодня, например: в моем славном тупике погашен свет, и, обозревая из темноты все небесные сферы поочередно, я предаюсь «метафизическим размышлениям».

*
Заранее предупреждаю, однако: по ходу действия я буду долго и утомительно рассуждать. Ибо все вокруг меня происходящее, все до единого люди — интересуют меня лишь постольку, поскольку могут дать пищу моим размышлениям и софизмам. Весьма вероятно, что весь ход развития человеческой мысли был всего-навсего бледной увертюрой к тому, что призван сказать я. Ну-с, так слушайте.

Мой юный герой был пьян, как тысяча свинопасов — и сам по себе этот факт уже настолько значителен, что определяет собой весь ход развернувшихся передо мной драматических коллизий. Сто лет назад, надо заметить, люди, которым не нравилось то, что они при жизни своей воспринимали, по простоте душевной пытались изменить воспринимаемое. Теперь эти «неудовлетворенные» меняют сами восприятия — получается гораздо эффектнее, к тому же безопаснее и дешевле.
О пользе алкоголя можно говорить бесконечно — и не только в политическом плане. Уменьшая количество выдыхаемой углекислоты, замедляя, следовательно, перегорание органических тканей, алкоголь позволяет нам поддерживать свои силы минимальным количеством пищи.

Мало того, трезвый человек настолько беден духовно, что иногда не в силах вызвать в себе даже самые значительные из своих аффектов; он стыдится и мимического, и словесного, и какого угодно пафоса. Иногда я склоняюсь к мысли, что средний психологический «уровень» древних греков был аналогичен нашему «уровню» в состоянии заметного опьянения; что общее психологическое состояние человечества имеет тенденцию к отрезвлению и что всякий бунт против этой тенденции закономерен и справедлив. Трезвость можно признать явлением нормальным разве что только в биологическом отношении; а ведь человек — меньше всего явление биологического порядка.
Алкоголь удваивает силу человеческих чувствий и удесятеряет силу их проявления, независимо от того, хороши они или низменны. В состоянии максимального опьянения человек ведет себя натурально.

Глупо, следовательно, обвинять алкоголь в том, что некоторые из его потребителей становятся до идиотства некорректными и агрессивными. Я думаю, говорить о вреде кислорода мы никогда не решимся, — а ведь ни один негодяй, ни один идиот не был бы идиотом и негодяем, если бы время от времени не дышал кислородом. Этиловый спирт заменил собой, в нравственном плане, христианского Бога. Тот, кто лишен точки опоры внутри себя, ищет ее теперь над собой и не в сверхчувственном. Предмет его поисков стал настолько «осязательным», что выражается простейшей химической формулой. Не зря же медицина проводит аналогию между состоянием опьянения и состоянием религиозного экстаза.

Венедикт Ерофеев «У моего окна» ‹1959-60›

(Рассказ написан во время обучения писателя в Орехово-Зуевском педагогическом институте [ОЗПИ; август 1959 – конец октября 1960]. Значительная часть текста утеряна. По свидетельству соученицы по ОЗПИ и близкой подруге писателя Юлии Руновой, рассказ имел вариант названия «У моего стекла»).

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...