Friday, July 24, 2009

Хулио Кортасар, из сборника "Все огни - огонь" (Todos los fuegos el fuego, 1966)

Как всегда, как с той уже далекой брачной ночи, Ирена прячется в самый дальний угол самой себя, хотя внешне она снисходительна, улыбается, даже выглядит довольной...
Все огни - огонь

**
...и ненужной, смутной надежды, которая идет со мной по улицам, как шелудивый пес.

В первую же субботу под каким-то предлогом я вырвался в город и пошел, как по волнам, по размякшему асфальту.

Сперва я жадно слушал, узнавал все детали ритуала, но постепенно, медленно, оттуда, где нет ни его, ни Жозианы, ни праздника, что-то надвигалось на меня, и я все больше чувствовал, что я - один, что все не так, что под угрозой мой мир галереек, нет, хуже - все мое здешнее счастье только обман, пролог к чему-то, ловушка среди цветов, словно гипсовая статуя дала мне мертвую гирлянду (я еще вечером думал, что все сплетается), дала венок, и я понемногу скольжу из невинного опьянения галереи и мансарды в ужас, в снег, угрозу войны, туда, где хозяин справляет юбилей и зябнут на заре фиакры...

...война была неизбежна, мужчины шли в армию (она говорила об этом важно, казенными словами, с почтеньем и восторгом невежды)...

...[ждали] клиентов, дуя на пальцы и грея руки в муфтах. [дыша, согревая дыханием]
"Другое небо"

**
Все это не имело никакого смысла. Три раза в неделю пролетать в полдень над Ксиросом было так же нереально, как три раза в неделю грезить, что пролетаешь в полдень над Ксиросом. Все стало неправдоподобным в этом бессмысленном повторяющемся видении, все, кроме, пожалуй, желания повторить его снова: взгляд на ручные часы перед полуднем, короткое жгучее ощущение при виде ослепительно белой каймы на темно-синем, почти черном фоне, при виде домов, где рыбаки, наверное, и глаз не поднимут, чтобы проследить за полетом этой другой нереальности.
Остров в полдень

**
"...Где видано, чтобы актера заменяли посреди пьесы?" Сосед устало вздохнул. "С этими молодыми авторами теперь ничего не поймешь, - ответил он. - Наверное, это какой-то символ".
Инструкция для Джона Хауэлла

**
закусив долькой шоколада [кусочком, квадратиком]

Monday, July 20, 2009

Саша Чёрный, стихотворения/ Sasha Chorny (1880-1932), poems

Зеркало

Друг-читатель!
Не ругайся,
Вынь-ка зеркальце складное.
Видишь - в нем зловеще меркнет
Кто-то хмурый и безликий?

Кто-то хмурый и безликий,
Не испанец, о, нисколько,
Но скорее
бык испанский,
Обреченный на закланье.

Прочитай: в глазах-гляделках
Много ль мыслей, смеха, сердца?
Не брани же, друг-читатель,
Современные газеты...

(1908)

* * *
Пуща-Водица

Наш трамвай летел, как кот,
Напоенный жидкой лавой.
Голова рвалась вперед,
Грудь назад, а ноги вправо.
Мимо мчались без ума
Косогоры,
Двухаршинные дома
И заборы...
Парники, поля, лошадки -
Синий Днепр...
Я качался на площадке,
Словно сонный, праздный вепрь.
Солнце било, как из бочки!
Теплый, вольный смех весны
Выгнал хрупкие цветочки -
Фиолетовые "сны".

Зачастил густой орешник,
Бор и рыженький дубняк,
И в груди сатир насмешник
Окончательно размяк...
Солнце, птички, лавки, дачки,
Миловидные солдаты,
Незнакомые собачки
И весенний вихрь крылатый!
Ток гнусавил, как волчок,
Мысли - божие коровки -
Уползли куда-то вбок...
У последней остановки
Разбудил крутой толчок.

Молча в теплый лес вошел по теплой хвое
И по свежим изумрудам мхов.
На ветвях, впивая солнце огневое,
Зеленели тысячи стихов:
Это были лопнувшие почки,
Гениальные неписанные строчки...
Пела пеночка. Бродил в стволах прохладных
Свежий сок и гнал к ветвям весну.
Захотелось трепетно и жадно
Полететь, взмахнув руками, на сосну
И, дрожа, закрыв глаза, запеть, как птица.
Я взмахнул... Напрасно: не летится!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Киев (1911)

* * *
Больному

Есть горячее солнце, наивные дети,
Драгоценная радость мелодий и книг.
Если нет — то ведь были, ведь были на свете
И Бетховен, и Пушкин, и Гейне, и Григ...

Есть незримое творчество в каждом мгновеньи -
В умном слове, в улыбке, в сиянии глаз.
Будь творцом! Созидай золотые мгновенья.
В каждом дне есть раздумье и пряный экстаз...

Бесконечно позорно в припадке печали
Добровольно исчезнуть, как тень на стекле.
Разве Новые Встречи уже отсияли?
Разве только собаки живут на земле?

Если сам я угрюм, как голландская сажа
(Улыбнись, улыбнись на сравненье моё!),
Этот чёрный румянец — налёт от дренажа,
Это Муза меня подняла на копьё.

Подожди! Я сживусь со своим новосельем -
Как весенний скворец запою на копье!
Оглушу твои уши цыганским весельем!
Дай лишь срок разобраться в проклятом тряпье.

Оставайся! Так мало здесь чутких и честных...
Оставайся! Лишь в них оправданье земли.
Адресов я не знаю — ищи неизвестных,
Как и ты, неподвижно лежащих в пыли.

Если лучшие будут бросаться в пролёты,
Скиснет мир от бескрылых гиен и тупиц!
Полюби безотчётную радость полёта...
Разверни свою душу до полных границ.

Будь женой или мужем, сестрой или братом,
Акушеркой, художником, нянькой, врачом,
Отдавай — и, дрожа, не тянись за возвратом.
Все сердца открываются этим ключом.

Есть ещё острова одиночества мысли.
Будь умён и не бойся на них отдыхать.
Там обрывы над тёмной водою нависли -
Можешь думать... и камешки в воду бросать...

А вопросы... Вопросы не знают ответа -
Налетят, разожгут и умчатся, как корь.
Соломон нам оставил два мудрых совета:
Убегай от тоски и с глупцами не спорь.

(1910)

- Саша Чёрный, стихотворения

Wednesday, July 15, 2009

Жванецкий, 80-е: "Природа умоляет нас – выпусти! "

Почему мне так часто кажется, что они ошиблись. Они выдали паспорт не тому человеку. Просто не может быть... Сорок лет, и зовут Миша... И внешность – это все не мое. Должен быть где-то такой человек, которому это все предназначалось. Мне сейчас по моим расчетам что-то около двадцати восьми. Брюнетик. Среднего роста. Худенький. Глаза на все лицо. Довольно мускулистенький. Быстрый.

Писательское счастье
Что такое писательский ум? Не договаривать половину фразы.
Что такое писательское счастье? Немножко написать и жить, жить, жить.
Что такое писательский ребенок? Тот, кто о любви к себе узнает из произведений отца.
Что такое писательская жена? Женщина, которая сидит дома и с отвращением видит в муже человека.
Что такое писательская квартира? Место, где у него нет угла.
Что такое писатель в семье? Квартирант под девизом: «Ты все равно целый день сидишь, постирал бы чего-нибудь».
Что такое писательская жизнь? Ни одной мысли вслух.
Что такое писательская смерть? Выход в свет.

Он ничего не знал.
Он не знал, что такое плохо. Не знал, что такое хорошо. Он что-то помнил.
А отец и мать уже умерли... Ему не повторяли.
Ему не повторяли, что нельзя чужое называть своим.
Не знал, кто у него был в роду. Совершенно не знал истории своей и своих.
Гордился чем-то. Не знал чем.

Он настолько уверен, что делает плохо, что похвала всегда приятно поражает. Зазнайство при таланте невозможно, оно наступает после.

Обильная пища вызывает склероз сосудов.
Ограниченная – вспыльчивость.
Сидение – гипотонию.
Стояние – тромбофлебит.
Что с человеком ни делай, он упорно ползет на кладбище...

Больной и здоровый живут одно и то же время, только те силы, что больной тратит на отдаление, здоровый – на приближение яркого света в конце тоннеля.

Инфаркт не лечат, его отмечают... Отметили – и живи, если выживаешь.

Как наша жизнь не нужна всем, кроме нас.
Как наша смерть не нужна всем, кроме нас.
Как нас лечат?
Как мы умираем?
Как нас хоронят?

Юмор – это редкое состояние талантливого человека и талантливого времени, когда ты весел и умен одновременно. И ты весело открываешь законы, по которым ходят люди.

Из моей жизни получится только одна пьеса с банальным сюжетом. Жил, жил, жил и помер. Новостей!

Что же делать, если я вас люблю, так уж вам и мне не подфартило. – Вы говорите, потому что знаете, что у меня не подмажешь – не поедешь. – Да нет. Мне ехать-то уже не надо. Мне иногда поговорить, и то если вы будете молчать.

Мужчины перестанут быть детьми, женщины – мужчинами, а дети – взрослыми.

Определенность – это неисправимо, а неопределенность – это жизнь. Развернулись работы по озеленению. Не для озеленения эти работы.

Обидчив – это все, что осталось от чувства собственного достоинства.

Оттого что молчалив в обществе, стал разговорчив наедине с собой.
Кое-что себе сообщит и тут же весело хохочет.

Получает удовольствие от выпивки, хотя умом против.

В мышцах быка нет прежней ярости и силы – они пропитаны антибиотиками и пестицидами. Люди, поедая мышцы быка, несут в себе его проклятие и послание: «Всем, всем, съевшим меня, мое последнее мщение. Я болел всю жизнь. Я не мог бегать. Я стоял. А потом лежал. Еды не было, благодаря колхозам. Любви не было, благодаря искусственному осеменению, движения не было, благодаря новым методам содержания. Я на вас не обижаюсь. Я просто проклинаю вас и всё. Но еще не всё. Не думайте, что несчастья покойника уходят вместе с ним. Покойники уходят чистыми. Вам остаются их болезни, неприятности, как все то, что вы построили, перейдет следующим поколениям, которые попытаются поймать вас и на том свете. Ешьте меня, скоро встретимся».
(Бык)

А если есть ум, внешность, деньги и они любят друг друга, нужны успехи в работе и счастье в личной жизни...
А когда есть ум, внешность, деньги, любовь и успехи в работе, нужно только здоровье...
А когда есть ум, внешность, деньги, любовь и здоровье, нужно, чтобы это сошлось у какого-нибудь одного человека.
А этого не бывает.

Нет, ребята, рожа с мозгом связана намертво. Если сидит одутловатая красная лохань с оловянными зенками, откуда в ней мысль угнездится?

Здесь отдыхает основной состав. Огромные массы, которым все равно. Это они рубят лес, в котором лежат, и сук, на котором сидят. Они настолько равнодушны, что исполнят любой приказ, и тратят огромные усилия, чтоб ничего не делать. Они сами не читают, пока им не прочтут, и не посмотрят, пока им не покажут. Информация через песни. Книга утомляет. Надо двигать глазами и перелистывать. И в это время нельзя есть, пить и разговаривать. А песню можно слушать хором, маршировать и входить в ворота строем.

Все говорят: одно кофе. И ты говори «одно», не выпирай.

Естественно, худым можно быть от изобилия. А в других условиях, то есть лучших, это требует особых забот – гантели, бег, чудовищное желание прожить дольше других, чтоб увидеть что-то другое. Это пахнет инакомыслием.

Другое дело – вороны. Степенный, мудрый народ. Видят далеко. Насыплешь крошек – дальтоники голуби в метре не разберутся, а те издали настораживаются, подходят пешком. Продукт оглядят, не суетясь.

Михаил Жванецкий. Собрание произведений в пяти томах. Том 3. Восьмидесятые

Tuesday, July 14, 2009

Кортасар, из романа "Выигрыши": Обширная коллекция масок/Los premios (1960)

Конечно, моя мысль носила более общий характер: любое развлечение подобно маске на нашей совести, которая, словно ожив, заменяет собой подлинное лицо. Почему смеется человек? Смеяться не над чем, разве что над самим смехом. Заметьте, что дети, которые много смеются, потом всегда плачут.

Напротив, это загадочное путешествие придаст тебе еще больше веса. Скажешь, что ты нуждалась в творческом уединении, что работала над монографией о Дилане Томасе, который моден сейчас в литературных кафе. А я вот считаю, что прелесть любого безумия как раз в том, что оно плохо кончается.

- Вы вместе?
- Да, скорее вместе, чем муж и жена.

Переход от счастья к привычке – одно из лучших орудий смерти.

Запах хвойного мыла [...] еще напоминал запах сада, не успев превратиться в воспоминание об этом запахе.

О банное междуцарствие, краткий миг после сухой, облаченной в одежды жизни! Обнаженная, отрешается она от времени, вновь становясь вечным телом (значит, и вечной душой?), подвластным хвойному мылу и струйкам воды, повторяя все ту же постоянную игру, в которой меняется лишь место, температура, ароматы. Но в тот миг, когда она заворачивается в желтое полотенце, повешенное рядом, за пластиковой стенкой, она вновь вступает в суетный мир одетой женщины, словно каждая часть туалета связывает ее с историей, возвращая ей каждый год жизни, каждое звено воспоминаний, припечатывая к лицу будущее, словно глиняную маску.

«Опять,— подумал он.— Опять несносная пытка, опять красивая статуя, из которой раздается глупое бормотание. И все это приходится выслушивать, прощая, точно дурак, пока не убедишься, что не так уж он ужасен, что все юноши таковы, что нельзя требовать чудес... Иначе надо стать анти-Пигмалионом, окаменителем. А что же потом, потом? Иллюзии, как всегда. Вера, что вдохновенные слова, книги, которые вручаются с таким жаром, с отчеркнутыми абзацами и разъяснениями...»

...бездумные счастливые часы.

—...Все началось гораздо раньше, с моего абсурдного появления на свет.
— А почему? Если вам не надоели мои вопросы.
— О, вопрос этот не нов, я сама не раз его себе задавала, с тех пор как стала сознавать себя, Я располагаю целым набором ответов, пригодных для солнечных дней, для грозовых ночей... Обширная коллекция масок, за которыми, по-моему, зияет черный провал.

...ведь я живу в фантастическом мире, созданном литературой. И вероятно, моё разочарование будет куда сильнее, чем можно себе представить.

Но когда он заговаривал, когда начинал привирать (а говорить в шестнадцать лет — это значит привирать), все его очарование рушилось, оставалась лишь глупая претензия на значительность, тоже трогательная, но и раздражающая,— некое мутное зеркало, в котором Паула вновь видела свои школьные годы, первые шаги к свободе, ничтожный финал того, что обещало быть прекрасным.

С каждым днем всё больше электроприборов в кухне и книг в личной библиотеке.

...и создавать ненадежное спокойствие с помощью уже готовых суррогатов. Искусства, например, или путешествий... [...] Я не чувствую себя довольной, когда довольна, радость причиняет мне боль, и одному Богу известно, способна ли я вообще радоваться.

...отчаявшимся в жизни и считающим её лишь жалкой отсрочкой, которую можно прервать в любой момент.

— Но и не дао, дорогая Клаудиа. Во всяком случае, нечто весьма скромное и весьма эгоистичное: счастье, которое как можно меньше вредило бы окружающим, а это дается нелегко, и которое мне не пришлось бы ни покупать, ни приобретать ценой своей свободы. Как видите, не очень-то это просто.
— Да, людям вроде нас счастье почти всегда таким и представляется. Брак без рабства, например, или свободная любовь без унижений, или такая работа, которая не мешала бы читать Шестова, или ребенок, который не превращал бы нас в домашнюю прислугу. Возможно, такое представление о счастье в основе своей скудно и фальшиво. Достаточно почитать Священное писание... Но мы на том стоим и не выйдем из этого замкнутого круга. Fair рlау — прежде всего.

...самое отвратительное из изречений: «Утро вечера мудренее»

Но достаточно вспышки памяти, невольно желавшей объяснить дневную загадку, и достигнутая эксцентричность разлетается на куски; как зеркало под ногами слона, резко падает заснеженное пресс-папье, морские волны скрипят, громоздясь друг на друга, и наконец остается одна корма — дневная загадка, видение этой кормы, какой она предстает перед Персио, который смотрит перед собой, стоя на носовой палубе, и вытирает ужасающе горячую слезу, скользящую по его щеке. Он видит корму, и только корму, это уже не поезда и не проспект Рио-Бранко, не тень коня венгерского крестьянина, не... все сконцентрировалось в этой слезинке, которая жжет ему щеку, скатывается на левую руку, неприметно падает в море. И в его памяти, сотрясаемой могучими ударами, остаются три-четыре образа общности мира: два поезда и тень коня. Он видит корму и оплакивает все вокруг, словно вступая в немыслимое и добровольное созерцание, и плачет, как плачем мы, без слез, пробуждаясь ото сна, после которого у нас остаются лишь ниточки между пальцами, золотые или серебряные, из крови или тумана,— ниточки, спасающие нас от губительного забвения, которое вовсе не забвение, а возврат к повседневности, к «здесь», к «теперь», и в них мы вцепляемся всеми ногтями.

...Души, которые заражают тела, и в результате одно тело начинает спать с другим.

Когда он снова обрел способность думать (причинявшую ему боль, потому что всё в нем кричало, что думать, – значит опять фальшивить)...

ОТ АВТОРА
Этот роман был начат в надежде воздвигнуть своего рода ширму, которая отделила бы меня от чрезмерной любезности пассажиров третьего класса на «Клоде Бернаре» (туда) и «Конт Гранд» (обратно). Вполне возможно, что читатель возьмет его в руки с тем же намерением: ведь книга по-прежнему остается единственным убежищем в нашем доме, где мы можем чувствовать себя спокойно, и мне представляется вполне уместным подчеркнуть столь родственную близость в искусстве уединяться.
Мне также хотелось бы сказать читателю, возможно, в свое оправдание, что, создавая роман, я не руководствовался аллегорическими ни тем более этическими мотивами. И если к концу романа какой-нибудь персонаж начинает смутно различать самого себя, а другой подозревать, что прочно установленный порядок принуждает его к существованию, то это всего лишь игра житейской диалектики, которую каждый может наблюдать вокруг себя или в зеркале ванной, отнюдь не придавая ей трансцендентного значения.
Монологи Персио смутили некоторых моих друзей, привыкших к незамысловатым развлечениям. На их недоумение я могу лишь ответить, что монологи эти были мне навязаны на протяжении всего романа, и именно в том порядке, в котором они появляются, как некое предвидение того, что замышлялось или должно было случиться на борту «Малькольма». Язык Персио наводит на мысль о ином измерении или, выражаясь менее скованно, поражает иные цели. Игрок в «жабу» иногда после четырех удачных попаданий битой дает промах, но это не причина для того, чтобы... Вот именно, не причина. И возможно, как раз поэтому пятая бита завершает партию в какой-то другой, неведомой игре, и Персио вправе пробормотать стихи некоего испанского анонима:
«Никто битой не попал
Только я один попал».
И наконец, я подозреваю, что эта книга вызовет недовольство тех читателей, которые привыкли поддерживать своих любимых романистов, понимая под поддержкой желание и едва ли не приказ, чтобы романисты эти следовали давно проторенной дорогой и не смели ступить ни шагу в сторону. Первым таким недовольным оказался я сам, потому что начал писать, отталкиваясь от основного действия, которое диктовало мне совсем иное; затем, к моему великому удивлению и радости, все вдруг смешалось и мне пришлось следовать за повествованием, став первым свидетелем событий, которые совершенно неожиданно для меня произошли на борту парохода компании «Маджента стар». Кто мог бы, например, сказать, что Пушок, вначале не слишком меня привлекавший, так возвысится к концу романа? Уже не говоря о том, что произошло с Лусио, ведь сначала я хотел, чтобы Лусио... Ах, оставим их всех в покое, подобное уже случалось с Сервантесом и продолжает случаться со всеми, кто пишет без определенного плана, оставляя двери раскрытыми настежь для свежего воздуха и даже для чистого света космических пространств, как не преминул бы заметить доктор Рестелли.

Кортасар «Выигрыши»

Monday, July 13, 2009

Жванецкий, 70-е: Книжечки мои, книжечки, книжечки бедовые

– Дети, дети, поближе. Старшие внизу, не заслоняйте собой младших. Родители на стульях. Мамаша, возьмите на руки маленького, чуть в сторонку, чтоб не заслонял... Вот так... Сзади плотнее, пожалуйста. Сейчас, сейчас... Минутку. Кто спешит... Все успеют... Вот вы очень высокий... Пропустите вперед девушку... А вы почему не хотите... Ближе. Плотнее. Улыбайтесь... Вы, вы. Не надо грустить. Пусть вы останетесь веселым... Вот-вот... Хорошо. Все улыбаются. Внимание. Пли!!!

Ум и талант не всегда встречаются. А когда встречаются, появляется гений, которого хочется не только читать, но и спросить о чем-то. [это Сэлинджер!]

– Граждане отдыхающие! Пресекайте баловство на воде! Вчера утонула гражданка Кудряшова и только самозабвенными действиями ее удалось спасти.
– Ой, я видела эту сцену. Они все делали, но не с той стороны. А, это искусственное дыхание не с той стороны... Она хохотала как ненормальная.

Это зыбкая любовь масс. Это быстротечно, как мода. Мода быстротечна, но Кристиан Диор живет. И у нас в запасе есть огромный мир на самый крайний случай – наш внутренний мир.

Заметил в себе: тороплюсь оградить тех, кто незаметно стареет, от мудрости, этого жалкого состояния физического слабосилия, когда истины не знаешь так же, как и все, но почему-то стыдишься этого.

Новый год. Сорок раз я встречал Новый год, из них двадцать пять – сознательно. Вначале это какое-то чудо счастливое, потом, когда они пошли побыстрее и стали мелькать, как понедельники, встречи пошли не такие оглушительные, а нормальные.

А время летит быстро, когда делаешь что-то интересное, и оно страшно тянется, когда ждешь звонка об окончании дня.
Нехорошие все-таки люди придумали календарь и завели часы. И все это мелькает, и тикает, и блямкает, и трещит, и звенит. И ходит нормальный, хороший, веселый человек и не подозревает, что ему шестьдесят, и не говорите вы ему...
Это астрономы поделили жизнь на годы, а она идет от книги к книге, от произведения к произведению, от работы к работе, и если уж оглянуться, то увидеть сзади не просто кучу лет, а гору дел вполне приличных, о которых не стыдно рассказать друзьям или внукам где-нибудь в саду когда-нибудь летом за каким-нибудь хорошим столом.

Интеллигент – это не обязательно инженер. А спортсмен – не обязательно мужчина. И женщины тут безошибочны.

Ночь проходит, а народу много. Всем, кому не ответил днем, отвечаю сейчас. Каждый, кто хочет, найдет меня в любое время ночью в постели. Я его жду.

К моему мнению не будет прислушиваться больше одного человека.
Да и эта одна начинает иметь свое.

Шоколад в постель могу себе подать.
Но придется встать, одеться, приготовить.
А потом раздеться, лечь и выпить.
Не каждый на это пойдет...

– У вас что?.. Пьеса... А вы попробуйте поменять концовку. Не грустно лег, а радостно вскочил...

А вот муж и жена Островские – Петя и Катя. Одеты просто, а бриллианты зашиты в мешочках с нафталином, что цепляются на ковер от моли.

Мой младшенький, вы увидите, играл на дудочке, потом вздрогнул и как-то старше стал. И даже в другом костюме. Это потому, что его доснимали через восемь лет. А в конце передачи и лицо не мое – актрису такую нашли под Душанбе.

– Миша, у тебя есть свободная минутка?
– Для вас, Майя Матвеевна, всегда.
– Застегни брюки, пожалуйста.

Я внезапно оделся красиво. Выпил. Вспомнил двух лучших людей на этой земле. Подумал о себе хорошо. От этого стало грустно. И стал ждать, с кем бы поговорить.

Ну, приспособился народ.
Ну публика вертится.
Едят то, чего нет в меню.
Носят то, чего нет в магазинах.
Угощают тем, чего не достать.
Говорят то, о чем не слышали.
Читают то, что никто не писал.
Получают сто двадцать – тратят двести пятьдесят.
Граждане воруют – страна богатеет.
В драке не выручат – в войне победят.

Старость
Вместо пения – тревога.
Вместо танца – выражение лица и сиплое: «Гоп!»
Вместо поворота тела – поворот головы.
Вместо бега – дрожь.
Вместо глаз – очки.
Вместо любви – диета.
Вместо детей – внуки.
Вместо фигуры – пальто.
Вместо зубов – мясорубка.
Вместо комнаты – палата.
Вместо ходьбы – прогулка.
Вместо голоса – дребезг.
Вместо сообразительности – мудрость.
И очень здоровый образ жизни, пришедший на смену самой жизни.

Врачи долго боролись за жизнь солдата, но он остался жив.

Одиночество – это не тогда, когда вы ночью просыпаетесь от собственного завывания, хотя это тоже одиночество.
Одиночество – это не тогда, когда вы возвращаетесь домой и все лежит, как было брошено год назад, хотя это тоже одиночество. Одиночество – это не телевизор, приемник и чайник, включенные сразу для ощущения жизни и чьих-то голосов, хотя это праздничное одиночество.
Это даже не постель у знакомых, суп у друзей, хотя это тоже... Это поправимо, хотя и безнадежно.
Настоящее одиночество, когда вы всю ночь говорите сами с собой. И вас не понимают.

XX век
Вторая половина XX века.
Туберкулез отступил.
Сифилис стал шире, но мельче.
Воспаление легких протекает незаметно.
Дружба видоизменилась настолько, что допускает предательство, не нуждается во встречах, переписке, горячих разговорах и даже допускает наличие одного дружащего, откуда плавно переходит в общение.
Общением называются стертые формы грозной дружбы конца XIX и начала XX столетия.
Любовь также потеряла угрожающую силу середины XVIII – конца XIX столетия. Смертельные случаи крайне редки. Небольшие дозы парткома, домкома и товарищеского суда дают самые благоприятные результаты.
Любовь в урбанизированном, цивилизованном обществе принимает причудливые формы – от равнодушия до отвращения по вертикали и от секса до полной фригидности по горизонтали. Крестообразная форма любви характерна для городов с населением более одного миллиона. Мы уже не говорим о том, что правда второй половины XX века допускает некоторую ложь и называется подлинной.
Мужество же, наоборот, протекает скрытно и проявляется в экстремальных условиях – трансляции по телевидению.
Понятие честности толкуется значительно шире – от некоторого надувательства и умолчания до полного освещения крупного вопроса, но только с одной стороны.
Значительно легче переносится принципиальность. Она допускает отстаивание двух позиций одновременно, поэтому споры стали более интересными ввиду перемены спорящими своих взглядов во время спора, что делает его трудным для наблюдения, но более коротким и насыщенным.
Размашистое чувство, включающее в себя безжалостность, беспощадность и жестокость, называется добротой.
Форму замкнутого круга приняло глубокое доверие в сочетании с полным контролем. Человека, говорящего «да», подвергают тщательному изучению и рентгеноскопии: не скрывается ли за этим «нет».
Точный ответ дает только анализ мочи, который от него получить трудно.
Так же, как и резолюция «выполнить» может включать в себя самый широкий смысл – от «не смейте выполнять» до «решайте сами».
Под микроскопом хорошо видны взаимовыручка и поддержка, хотя и в очень ослабленном виде.
Тем не менее приятно отметить, что с ростом городов чувства и понятия потеряли столь отталкивающую в прошлом четкость, легко и непринужденно перетекают из одного в другое. Как разные цвета спектра, образующие наш теперешний белый свет.

Люди пели, писали друг другу книги и не очень размножались.
Ибо размножаются от плохой жизни, а не от изобилия.
И не надо в них так настойчиво стрелять.
У них есть масса естественных врагов, которые косят их, как хотят: несчастная любовь, правила уличного движения и сердечно-сосудистые заболевания.

Вот я уже и привык к тому, что у меня жена, которая меня не любит.
Дочь, которая меня не узнает.
Мать, которой я не вижу.
Костюм, который некуда надеть.
Квартира, которая мне не нравится, родственники, с которыми не встречаюсь, друзья, которых не вижу.
Вот что у меня есть и что я с успехом могу поменять на то, чего у меня нет.

Большой город переносит, как переполненный трамвай.
У каждого хочется спросить, кто он такой.
Часто спорит с теми, кого нет.
Снова неубедителен.

Раскавычивание чужих острот и мыслей.

А я не могу просто слушать... я вхожу в его положение... А выбраться оттуда... А он уже ушел...
Почему слушающий засыпает, а говорящий нет? Примеры мелкие, но для меня это жизнь.

На фоне общей борьбы за качество приятна одинокая фигура, освещенная свечой, рассматривающая свое богатство – эмалированные значки. Все это видится на чердаке или в подвале...

Современный театр ставит вопрос, так погружая его в глубь старой пьесы, что ухватить за кончик может только специально подготовленный, тренированный человек, свободно читающий и говорящий между строк. Это, как правило, артист того же театра – самый благодарный зритель.

Михаил Жванецкий "Собрание произведений в пяти томах. Том 2. Семидесятые"

Saturday, July 11, 2009

Жванецкий, 60-е: "не в силах собрать мышцы в пресловутое лицо...."

...у меня не было еще четырех копеек на троллейбус, отчего был сухим, мускулистым и смелым, как все, у кого ничего нет.

Да здравствует Советская власть – покровительница влюбленных, защитница обездоленных, кормящая с руки сирот и алкоголиков. Как в капле отражается солнце, так в каждом из нас...

Для лечения верхов из Японии врача вызовем, а низы и сами долго жить не хотят. Сами убедились, что это лишнее. Глупо тянуть. Самому противно, окружающие ненавидят. Ты еще только болеешь, а уже очередь на твою квартиру выстроилась.

Помолодеть
Хотите помолодеть?.. Кто не хочет, может выйти, оставшиеся будут слушать мой проект.
Чтобы помолодеть, надо сделать следующее.
Нужно не знать, сколько кому лет.
А сделать это просто: часы и календари у населения отобрать, сложить все это в кучу на набережной.
Пусть куча тикает и звонит, когда ей выпадут ее сроки, а самим разойтись. Кому интересно, пусть возле кучи стоит, отмечает.
А мы без сроков, без времени, без дней рождения, извините.
Ибо нет ничего печальней дней рождения, и годовщин свадеб, и лет работы на одном месте.
Так мы и без старости окажемся...
Кто скажет: «Ей двадцать, ему сорок»? Кто считал?
Кто знает, сколько ей?..
Не узнаешь – губы мягкие, и все.
Живем по солнцу.
Все цветет, и зеленеет, и желтеет, и опадает, и ждет солнца.
Птицы запели – значит утро.
Стемнело – значит вечер.
И никакой штурмовщины в конце года, потому что неизвестно.
И праздник не по календарю, а по настроению.
Когда весна или, наоборот, красивая зимняя ночь, мы и высыпали все и танцуем...
А сейчас... Слышите – «сей-час»?
Я просыпаюсь – надо мной часы.
Сажусь – передо мной часы.
В метро, на улице, по телефону, телевизору и на руке – небьющаяся сволочь с календарем.
Обтикивают со всех сторон.
Напоминают, сколько прошло, чтобы вычитанием определить, сколько осталось: час, два, неделя, месяц.
Тик-так, тик-так.
Бреюсь, бреюсь каждое утро, все чаще и чаще!
Оглянулся – суббота, суббота. Мелькают вторники, как спицы.
Понедельник – суббота, понедельник – суббота? Жить когда?..
Не надо бессмертия.
Пусть умру, если без этого не обойтись.
Но нельзя же так быстро.
Только что было четыре – уже восемь.
Только я ее целовал, и она потянулась у окна, просвеченная, –
боже, какая стройная!
А она уже с ребенком, и не моим, и в плаще, и располнела.
И я лысый, и толстый, и бока, и на зеркало злюсь...
Только что нырял на время и на расстояние – сейчас лежу полвоскресенья и газеты выписываю все чаще.
А это раз в год!

Когда видят кого-то интеллигентного, тихого, вежливого, думают: Господи, как же он живет, где он лечится, как питается. Я думаю, у каждого для этого что-то есть: книги, музыка, друзья.

А от грубого слова сразу ухожу. Поворачиваюсь, простите, и удаляюсь. Потому что отвечать визгливо... Пытаться убедить кого-то в трамвае... Когда он разозлен не твоими очками, а просто срывает что-то на тебе... Та-ра-рам-ти-рам-та-рай-рам... Панцирь у меня крепкий, но уши не спрячешь. И я ухожу. Они в дом – я в квартиру. Они в квартиру – я в шкаф. Они в шкаф – я в панцирь. Они в панцирь – я в мысли...
Поэтому когда спрашивают, как живет тонкая, деликатная натура, я говорю: «Живет, но в панцире». Из книг, нот, картин, мыслей. Бывает и грубость скажет: это – панцирь. Уж вы не обижайтесь... (Беззвучно смеется.)

Последний раз «А вы как думаете?» меня спросил профессор еще в институте у нас, и от этого сразу стало тревожно. Нет, я, конечно, как-то думаю, но хорошо, что не спрашивают.

Когда в ЖЭК идти, я ночь не сплю.

Устроили мне экзамен. Собрали комиссию. Я говорю: «Вы хотите поставить меня в тупик своими вопросами, а я вас поставлю в тупик своими ответами».

Он выпил, и, с его точки зрения, дела у всех пошли лучше. Еще выпил – оживились лица. Добавил – все захохотали. Еще чуть – все пустились в пляс. Жаль, не видел, чем все кончилось. Рухнул к чертовой матери.

Если этот голубь еще раз так близко подлетит к моему окну я вылечу ему навстречу и мы полетим, оживленно беседуя, прямо в закат, в зарево, и из серых станем розовыми, а потом черными.
Две точки, две домашние птицы, не умеющие добывать хлеб воробьиным нахальством. Дадут – поедим, свистнут – взлетим высоко-высоко и крепко, раз и навсегда, запомним свой дом...

Я жду
Я жду... Каждый день на этом месте я жду. Время в ожидании тянется медленно. Жизнь в ожидании проходит быстро. И тем не менее я жду, жду, жду...
Я часто стоял в очередях. Я смотрел на лица, на которых отражалось только ожидание. Я видел тоскливое, бессмысленное стояние. Я физически чувствовал, как из моего тела уходят минуты и часы. Мне шестьдесят лет. Из них три года я провел в очередях. Я иногда болел. Иногда жаловался. Меня иногда вызывали. Мне назначали прием на двенадцать часов. Ни разу. Ни разу
за мои шестьдесят лет меня не приняли ровно в двенадцать. Кому-то нужно было мое время. Полчаса, час, два моей жизни, и я отдавал.
Мне шестьдесят лет. Из них на ожидание в приемных ушло два года. Два с половиной года я провел в столовых в ожидании блюд. Два года – в ожидании расчета. Год ждал в парикмахерской. Два года искал такси. Три года валялся на чемоданах в вестибюле гостиницы и смотрел собачьими глазами на администратора. Всем нужно мое время. У меня его мало. Но если нужно...
Мне шестьдесят лет. В ожидании я провел пятнадцать. Двадцать лет я спал. Осталось двадцать пять. Из них семнадцать – на счастливое детство. И только восемь я занимался своим делом.
Мало. Я бы мог сделать больше. Зато я научился ждать.
Ждать упорно и терпеливо.
Ждать, не теряя надежды.
Ждать, сидя на стуле и покачиваясь.
Ждать, стоя и переминаясь.
Ждать, прислонясь к стене.
Ждать в кресле, пока оно поговорит по телефону.
Ждать и ни о чем не думать.
И только сейчас, когда мне шестьдесят, я думаю: не слишком ли долго я ждал? Но прочь эти мысли, подождем автобуса.

Она
Она крадется и подкрадывается со всех сторон. Она так может подкрадываться – не сразу, а постепенно. Окружить и ждать. И мы чувствуем, чувствуем, что окружены.
Мы пьем, едим и поем в ее окружении. Играем под ее надзором. Свое присутствие она выдает ойканьем кого-нибудь из нас. Это на слух. Для глаз – седым волоском. Вопросительностью старости перед восклицательной молодостью. Ну что вы? Разве незаметно? Она заметна здесь... А седой волос? А молодая душа, обнаруженная вдруг в старом теле? А дети наши? Она в наших детях. Она постоянна. Мы вертимся. Мы лежим, спим, встаем, работаем... Мы ищем удовольствия. Она с нами. Улыбается и желает успеха. Она, если захочет, может это удовольствие обострить до наслаждения, до экстаза.
«Такое бывает только раз», – хрипим мы... Это она.
Когда мы говорим «никогда» и «всегда» – она в этих трех буквах «гда»...
ГДА! – И она проступит в близком лице, которому всего...
ГДА! – И она обостряет твои черты внезапно ночью.
ГДА! – Пощипывает твою косточку. Твою железку щекочет. Требует острить быстро, здорово, как никоГДА.
ГДА! – Юмор, освещенный ею, навсеГДА.
ГДА! – Она не любит печали. Печаль, рожденная ею, банальна, и она ее быстро прогоняет. Смех ее вечен, морщины боли она покрывает и разглаживает своей рукой... Великая. С ней пишется навсеГДА.
ГДА! – Стоит в отдалении и улыбается, а потом подходит ближе... А потом идет рядом... А потом положит руку на плечо, подымет высоко, до себя – и даст взглянуть...
И ты бросишь стол, дела, людей...
– Иду к тебе...
И улыбнешься неугасимо!

Копаться в мусоре не стыдно, мальчик. Стыдно быть от этого счастливым.

Лучшее средство против неразделенной любви – неизлечимый понос.

– Как проехать к центру?
– Очень просто.
И ушел.

И еще я думаю: почему с переездом в другой город у тебя не появляются друзья? Вот и сорок. Вот и сорок восемь. И люди вокруг, и есть умнее тех, прежних, и уж куда образованней. Что ж там такое в том далеком детстве? Почему ты с ними можешь молчать?! Почему тебе не нужно платить ему вниманием, талантом, услугой? Мы же тогда их не выбирали.
Видимо, все надо захватить с собой смолоду. Потом раздавать, а приобретать поздно.

Жизнь человека – миг, но сколько неприятностей.

Для постороннего уха – в Одессе непрерывно острят, но это не юмор, это такое состояние от жары и крикливости.

Старички сидят на скамейках у ворот с выражением лица: «Стой! Кто идет?!». Когда вы возвращаетесь к себе с дамой, вы покрываетесь потом и не знаете, чем ее прикрыть. Весь двор замолкает, слышен только ваш натужный голос:
– Вот здесь я живу, Юленька.

Худой ребенок считается больным. Его будут кормить все, как слона в зоопарке, пока у него не появятся женские бедра, одышка и скорость упадет до нуля. Теперь он здоров.

...тело меня покидает... Линяю как бы...

М. Жванецкий, Собрание произведений в пяти томах. Том 1. Шестидесятые

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...