Saturday, January 31, 2009

Лев Толстой, "Анна Каренина" - последний день

...Надо, чтобы он не видел меня с заплаканными глазами. Я пойду умоюсь. Да, да, причесалась ли я, или нет?" - спросила она себя. И не могла вспомнить. Она ощупала голову рукой. "Да, я причесана, но когда, решительно не помню". Она даже не верила своей руке и подошла к трюмо, чтоб увидать, причесана ли она в самом деле, или нет? Она была причесана и не могла вспомнить, когда она это делала. "Кто это?" - думала она, глядя в зеркало на воспаленное лицо со странно блестящими глазами, испуганно смотревшими на нее.

Погода была ясная. [...]
Сидя в углу покойной коляски, чуть покачивавшейся своими упругими рессорами на быстром ходу серых, Анна, при несмолкаемом грохоте колес и быстро сменяющихся впечатлениях на чистом воздухе, вновь перебирая события последних дней, увидала свое положение совсем иным, чем каким оно казалось ей дома.
"...Разве я не могу жить без него?" И, не отвечая на вопрос, как она будет жить без него, она стала читать вывески. "Контора и склад. Зубной врач. Да, я скажу Долли все. Она не любит Вронского. Будет стыдно, больно, но я все скажу ей. Она любит меня, и я последую ее совету. Я не покорюсь ему; я не позволю ему воспитывать себя. Филиппов, калачи. Говорят, что они возят тесто в Петербург. Вода московская так хороша. А мытищинские колодцы и блины". И она вспомнила, как давно, давно, когда ей было еще семнадцать лет, она ездила с теткой к Троице. "На лошадях еще. Неужели это была я, с красными руками? Как многое из того, что тогда мне казалось так прекрасно и недоступно, стало ничтожно, а то, что было тогда, теперь навеки недоступно. Поверила ли бы я тогда, что я могу дойти до такого унижения? Как он будет горд и доволен, получив мою записку!
Но я докажу ему... Как дурно пахнет эта краска. Зачем они все красят и строят? Моды и уборы", - читала она. Мужчина поклонился ей. Это был муж Аннушки. "Наши паразиты, - вспомнила она, как это говорил Вронский. - Наши? почему наши? Ужасно то, что нельзя вырвать с корнем прошедшего. Нельзя вырвать, но можно скрыть память о нем. И я скрою". И тут она вспомнила о прошедшем с Алексеем Александровичем, о том, как она изгладила его из своей памяти. "Долли подумает, что я оставляю второго мужа и что я поэтому, наверное, неправа. Разве я хочу быть правой! Я не могу!" - проговорила она, и ей захотелось плакать. Но она тотчас же стала думать о том, чему могли так улыбаться эти две девушки. "Верно, о любви? Они не знают, как это невесело, как низко... Бульвар и дети. Три мальчика бегут, играя в лошадки. Сережа! И я все потеряю, и не возвращу его. Да, все потеряю, если он не вернется. Он, может быть, опоздал на поезд и уже вернулся теперь. Опять хочешь унижения! - сказала она самой себе. - Нет, я войду к Долли и прямо скажу ей: я
несчастна, я стою того, я виновата, но я все-таки несчастна, помоги мне. Эти лошади, эта коляска - как я отвратительна себе в этой коляске - все его; но я больше не увижу их".
...
"Как они, как на что-то страшное, непонятное и любопытное, смотрели на меня. О чем он может с таким жаром рассказывать другому? - думала она, глядя на двух пешеходов. - Разве можно другому рассказывать то, что чувствуешь? Я хотела рассказывать Долли, и хорошо, что не рассказала. Как бы она рада была моему несчастью! Она бы скрыла это; но главное чувство было бы радость о том, что я наказана за те удовольствия, в которых она завидовала мне. Кити, та еще бы более была рада. Как я ее всю вижу насквозь! Она знает, что я больше, чем обыкновенно, любезна была к ее мужу. И она ревнует и ненавидит меня. И презирает еще. В ее глазах я безнравственная женщина. Если б я была
безнравственная женщина, я бы могла влюбить в себя ее мужа... если бы хотела. Да я и хотела. Вот этот доволен собой, - подумала она о толстом, румяном господине, проехавшем навстречу, принявшем ее за знакомую и приподнявшем лоснящуюся шляпу над лысою лоснящеюся головой и потом убедившемся, что он ошибся. - Он думал, что он меня знает. А он знает меня так же мало, как кто бы то ни было на свете знает меня. Я сама не знаю. Я знаю свои аппетиты, как говорят французы. Вот им хочется этого грязного мороженого. Это они знают наверное, - думала она, глядя на двух мальчиков, остановивших мороженника, который снимал с головы кадку и утирал концом полотенца потное лицо. - Всем нам хочется сладкого, вкусного. Нет конфет, то грязного мороженого. И Кити так же: не Вронский, то Левин. И она завидует мне. И ненавидит меня. И все мы ненавидим друг друга. Я Кити, Кити меня. Вот это правда. Тютькин, coiffeur. Je me fais coiffer par Тютькин... Я это скажу
ему, когда он приедет, - подумала она и улыбнулась. Но в ту же минуту она вспомнила, что ей некому теперь говорить ничего смешного. - Да и ничего смешного, веселого нет. Все гадко. Звонят к вечерне, и купец этот как аккуратно крестится! - точно боится выронить что-то. Зачем эти церкви, этот звон и эта ложь? Только для того, чтобы скрыть, что мы все ненавидим друг друга, как эти извозчики, которые так злобно бранятся. Яшвин говорит: он хочет меня оставить без рубашки, а я его. Вот это правда!"
...
Обед стоял на столе; она подошла, понюхала хлеб и сыр и, убедившись, что запах всего съестного ей противен, велела подавать коляску и вышла.
...
"Да, о чем я последнем так хорошо думала? - старалась вспомнить она. - Тютькин, coiffer? Нет, не то. Да, про то, что говорит Яшвин: борьба за существование и ненависть - одно, что связывает людей. Нет, вы напрасно едете, - мысленно обратилась она к компании в коляске четверней, которая, очевидно, ехала веселиться за город. - И собака, которую вы везете с собой, не поможет вам. От себя не уйдете". Кинув взгляд в ту сторону, куда оборачивался Петр, она увидала полумертвопьяного фабричного с качающеюся головой, которого вез куда-то городовой. "Вот этот - скорее, - подумала она. - Мы с графом Вронским также не нашли этого удовольствия, хотя и много ожидали от него". И Анна обратила теперь в первый раз тот яркий свет, при котором она видела все, на свои отношения с ним, о которых прежде она избегала думать. "Чего он искал во мне? Любви не столько, сколько удовлетворения тщеславия". Она вспоминала его слова, выражение лица его, напоминающее покорную легавую собаку, в первое время их связи. И все теперь подтверждало это. "Да, в нем было торжество тщеславного успеха. Разумеется, была и любовь, но большая доля была гордость успеха. Он хвастался мной. Теперь это прошло. Гордиться нечем. Не гордиться, а стыдиться. Он взял от меня все, что мог, и теперь я не нужна ему. Он тяготится мною и старается не быть в отношении меня бесчестным. Он проговорился вчера - он хочет развода и женитьбы, чтобы сжечь свои корабли. Он любит меня - но как? The zest is gone. Этот хочет всех удивить и очень доволен собой, - подумала она, глядя на румяного приказчика, ехавшего на манежной лошади. - Да, того вкуса уж нет для него во мне. Если я уеду от него, он в глубине души будет рад".

Это было не предположение, - она ясно видела это в том пронзительном свете, который открывал ей теперь смысл жизни и людских отношений.
"Моя любовь все делается страстнее и себялюбивее, а его все гаснет и гаснет, и вот отчего мы расходимся, - продолжала она думать. - И помочь этому нельзя. У меня все в нем одном, и я требую, чтоб он весь больше и больше отдавался мне. А он все больше и больше хочет уйти от меня. Мы именно шли навстречу до связи, а потом неудержимо расходимся в разные стороны. И изменить этого нельзя. Он говорит мне, что я бессмысленно ревнива, и я сама говорила себе, что я бессмысленно ревнива; но это неправда. Я не ревнива, а я недовольна. Но... - Она открыла рот и переместилась в коляске от волнения, возбужденного в ней пришедшею ей вдруг мыслью. - Если б я могла быть чем-нибудь, кроме любовницы, страстно любящей одни его ласки; но я не могу и не хочу быть ничем другим. И я этим желанием возбуждаю в нем отвращение, а он во мне злобу, и это не может быть иначе. Разве я не знаю, что он не стал бы обманывать меня, что он не имеет видов на Сорокину, что он не влюблен в Кити, что он не изменит мне? Я все это знаю, но мне от этого не легче. Если он, не любя меня, из долга будет добр, нежен ко мне, а того не будет, чего я хочу, - да это хуже в тысячу раз даже, чем злоба! Это - ад! А это-то и есть. Он уж давно не любит меня. А где кончается любовь, там начинается ненависть. Этих улиц я совсем не знаю. Горы какие-то, и все дома, дома... И в домах все люди, люди... Сколько их, конца нет, и все ненавидят друг друга. Ну, пусть я придумаю себе то, чего я хочу, чтобы быть счастливой. Ну? Я получаю развод, Алексей Александрович отдает мне Сережу, и я выхожу замуж за Вронского".

Вспомнив об Алексее Александровиче, она тотчас с необыкновенною живостью представила себе его, как живого, пред собой, с его кроткими, безжизненными, потухшими глазами, синими жилами на белых руках, интонациями и треском пальцев, и, вспомнив то чувство, которое было между ними и которое тоже называлось любовью, вздрогнула от отвращения. "Ну, я получу развод и буду женой Вронского. Что же, Кити перестанет так смотреть на меня, как она смотрела нынче? Нет. Сережа перестанет спрашивать или думать о моих двух мужьях? А между мною и Вронским какое же я придумаю новое чувство? Возможно
ли какое-нибудь не счастье уже, а только не мученье? Нет и нет! - ответила она себе теперь без малейшего колебания. - Невозможно! Мы жизнью расходимся, и я делаю его несчастье, он мое, и переделать ни его, ни меня нельзя. Все попытки были сделаны, винт свинтился. Да, нищая с ребенком. Она думает, что жалко ее. Разве все мы не брошены на свет затем только, чтобы ненавидеть друг друга и потому мучать себя и других? Гимназисты идут, смеются. Сережа? - вспомнила она. - Я тоже думала, что любила его, и умилялась над своею нежностью. А жила же я без него, променяла же его на другую любовь и не жаловалась на этот промен, пока удовлетворялась той любовью". И она с отвращением вспомнила про то, что называла той любовью. И ясность, с которою она видела теперь свою и всех людей жизнь, радовала ее. "Так и я, и Петр, и кучер Федор, и этот купец, и все те люди, которые живут там по Волге, куда приглашают эти объявления, и везде, и всегда", - думала она, когда уже подъехала к низкому строению Нижегородской станции и к ней навстречу выбежали артельщики.
- Прикажете до Обираловки? - сказал Петр.
Она совсем забыла, куда и зачем она ехала, и только с большим усилием могла понять вопрос.
...
Направляясь между толпой в залу первого класса, она понемногу припоминала все подробности своего положения и те решения, между которыми она колебалась. И опять то надежда, то отчаяние по старым наболевшим местам стали растравлять раны ее измученного, страшно трепетавшего сердца. Сидя на звездообразном диване в ожидании поезда, она, с отвращением глядя на входивших и выходивших (все они были противны ей), думала то о том, как она приедет на станцию, напишет ему записку и что' она напишет ему, то о том, как он теперь жалуется матери (не понимая ее страданий) на свое положение, и как она войдет в комнату, и что' она скажет ему. То она думала о том, как жизнь могла бы быть еще счастлива, и как мучительно она любит и ненавидит его, и как страшно бьется ее сердце.
...
Раздался звонок, прошли какие-то молодые мужчины, уродливые, наглые и торопливые и вместе внимательные к тому впечатлению, которое они производили; прошел и Петр через залу в своей ливрее и штиблетах, с тупым животным лицом, и подошел к ней, чтобы проводить ее до вагона. Шумные мужчины затихли, когда она проходила мимо их по платформе, и один что-то шепнул об ней другому, разумеется что-нибудь гадкое. Она поднялась на высокую ступеньку и села одна в купе на пружинный испачканный, когда-то белый диван. Мешок, вздрогнув на пружинах, улегся. Петр с дурацкой улыбкой приподнял у окна в знак прощания свою шляпу с галуном, наглый кондуктор захлопнул дверь и щеколду. Дама, уродливая, с турнюром (Анна мысленно раздела эту женщину и ужаснулась на ее безобразие), и девочка ненатурально смеясь, пробежали внизу.
- У Катерины Андреевны, все у нее, ma tante! - прокричала девочка.
"Девочка - и та изуродована и кривляется", - подумала Анна. Чтобы не видать никого, она быстро встала и села к противоположному окну в пустом вагоне. Испачканный уродливый мужик в фуражке, из-под которой торчали спутанные волосы, прошел мимо этого окна, нагибаясь к колесам вагона. "Что-то знакомое в этом безобразном мужике", - подумала Анна. И, вспомнив свой сон, она, дрожа от страха, отошла к противоположной двери. Кондуктор отворял дверь, впуская мужа с женой.
- Вам выйти угодно?
Анна не отвечала. Кондуктор и входившие не заметили под вуалем ужаса на ее лице. Она вернулась в свой угол и села. Чета села с противоположной стороны, внимательно, но скрытно оглядывая ее платье. И муж, и жена казались отвратительны Анне. Муж спросил: позволит ли она курить, очевидно не для того, чтобы курить, но чтобы заговорить с нею. Получив ее согласие, он заговорил с женой по-французски о том, что ему еще менее, чем курить, нужно было говорить. Они говорили, притворяясь, глупости, только для того, чтобы она слыхала. Анна ясно видела, как они надоели друг другу и как ненавидят друг друга. И нельзя было не ненавидеть таких жалких уродов.

Послышался второй звонок и вслед за ним передвижение багажа, шум, крик и смех. Анне было так ясно, что никому нечему было радоваться, что этот смех раздражил ее до боли, и ей хотелось заткнуть уши, чтобы не слыхать его. Наконец прозвенел третий звонок, раздался свисток, визг паровика, рванулась цепь, и муж перекрестился. "Интересно бы спросить у него, что он подразумевает под этим", - с злобой взглянув на него, подумала Анна. Она смотрела мимо дамы в окно на точно как будто катившихся назад людей, провожавших поезд и стоявших на платформе. Равномерно вздрагивая на стычках рельсов, вагон, в котором сидела Анна, прокатился мимо платформы, каменной стены, диска, мимо других вагонов; колеса плавнее и маслянее, с легким звоном зазвучали по рельсам, окно осветилось ярким вечерним солнцем, и ветерок заиграл занавеской. Анна забыла о своих соседях в вагоне и, на легкой качке езды вдыхая в себя свежий воздух, опять стала думать.
"Да, на чем я остановилась? На том, что я не могу придумать положения, в котором жизнь не была бы мученьем, что все мы созданы затем, чтобы мучаться, и что мы все знаем это и все придумываем средства, как бы обмануть себя. А когда видишь правду, что же делать?"
- На то дан человеку разум, чтобы избавиться оттого, что его беспокоит, - сказала по-французски дама, очевидно довольная своею фразой и гримасничая языком.
Эти слова как будто ответили на мысль Анны.
"Избавиться от того, что беспокоит", - повторяла Анна. И, взглянув на краснощекого мужа и худую жену, она поняла, что болезненная жена считает себя непонятою женщиной и муж обманывает ее и поддерживает в ней это мнение о себе. Анна как будто видела их историю и все закоулки их души, перенеся свет на них. Но интересного тут ничего не было, и она продолжала свою мысль.
"Да, очень беспокоит меня, и на то дан разум, чтоб избавиться; стало быть, надо избавиться. Отчего же не потушить свечу, когда смотреть больше не на что, когда гадко смотреть на все это? Но как? Зачем этот кондуктор пробежал по жердочке, зачем они кричат, эти молодые люди в том вагоне? Зачем они говорят, зачем они смеются? Все неправда, все ложь, все обман, все зло!.."

Когда поезд подошел к станции, Анна вышла в толпе других пассажиров и, как от прокаженных, сторонясь от них, остановилась на платформе, стараясь вспомнить, зачем она сюда приехала и что намерена была делать. Все, что ей казалось возможно прежде, теперь так трудно было сообразить, особенно в шумящей толпе всех этих безобразных людей, не оставлявших ее в покое. То артельщики подбегали к ней, предлагая ей свои услуги; то молодые люди, стуча каблуками по доскам платформы и громко разговаривая, оглядывали ее, то встречные сторонились не в ту сторону. Вспомнив, что она хотела ехать дальше, если нет ответа, она остановила одного артельщика и спросила, нет ли тут кучера с запиской к графу Вронскому.

Она говорила тихо, потому что быстрота биения сердца мешала ей дышать. "Нет, я не дам тебе мучать себя", - подумала она, обращаясь с угрозой не к нему, не к самой себе, а к тому, кто заставлял ее мучаться, и пошла по платформе мимо станции.
Две горничные, ходившие по платформе, загнули назад головы, глядя на нее, что-то соображая вслух о ее туалете: "Настоящие", - сказали они о кружеве, которое было на ней. Молодые люди не оставляли ее в покое. Они опять, заглядывая ей в лицо и со смехом крича что-то ненатуральным голосом, прошли мимо. Начальник станции, проходя, спросил, едет ли она. Мальчик, продавец квасу, не спускал с нее глаз. "Боже мой, куда мне?" - все дальше и дальше уходя по платформе, думала она. У конца она остановилась. Дамы и дети, встретившие господина в очках и громко смеявшиеся и говорившие, замолкли, оглядывая ее, когда она поравнялась с ними. Она ускорила шаг и отошла от них к краю платформы. Подходил товарный поезд. Платформа затряслась, и ей показалось, что она едет опять.
И вдруг, вспомнив о раздавленном человеке в день ее первой встречи с Вронским, она поняла, что ей надо делать. Быстрым, легким шагом спустившись по ступенькам, которые шли от водокачки к рельсам, она остановилась подле вплоть мимо ее проходящего поезда. Она смотрела на низ вагонов, на винты и цепи и на высокие чугунные колеса медленно катившегося первого вагона и глазомером старалась определить середину между передними и задними колесами и ту минуту, когда середина эта будет против нее.
"Туда! - говорила она себе, глядя в тень вагона, на смешанный с углем песок, которым были засыпаны шпалы, - туда, на самую середину, и я накажу его и избавлюсь от всех и от себя".

Она хотела упасть под поравнявшийся с ней серединою первый вагон. Но красный мешочек, который она стала снимать с руки, задержал ее, и было уже поздно: середина миновала ее. Надо было ждать следующего вагона. Чувство, подобное тому, которое она испытывала, когда, купаясь, готовилась войти в воду, охватило ее, и она перекрестилась. Привычный жест крестного знамения вызвал в душе ее целый ряд девичьих и детских воспоминаний, и вдруг мрак, покрывавший для нее все, разорвался, и жизнь предстала ей на мгновение со всеми ее светлыми прошедшими радостями. Но она не спускала глаз с колес подходящего второго вагона. И ровно в ту минуту, как середина между колесами поравнялась с нею, она откинула красный мешочек и, вжав в плечи голову, упала под вагон на руки и легким движением, как бы готовясь тотчас же встать, опустилась на колена. И в то же мгновение она ужаснулась тому, что делала. "Где я? Что я делаю? Зачем?" Она хотела подняться, откинуться; но что-то огромное, неумолимое толкнуло ее в голову и потащило за спину.
"Господи, прости мне все!" - проговорила она, чувствуя невозможность борьбы. Мужичок, приговаривая что-то, работал над железом. И свеча, при которой она читала исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу, вспыхнула более ярким, чем когда-нибудь, светом, осветила ей все то, что прежде было во мраке, затрещала, стала меркнуть и навсегда потухла.

"Анна Каренина"

Friday, January 30, 2009

из романа "Анна Каренина"

Дарья Александровна, в кофточке и с пришпиленными на затылке косами уже редких, когда-то густых и прекрасных волоса с осунувшимся, худым лицом и большими, выдававшимися от худобы лица, испуганными глазами, стояла среди разбросанных по комнате вещей пред открытою шифоньеркой, из которой она выбирала что-то.
[счастливая многодетная мать в 33 года!]

И вдруг они оба почувствовали, что хотя они и друзья, хотя они обедали вместе и пили вино, которое должно было бы еще более сблизить их, но что каждый думает только о своем, и одному до другого нет дела. Облонский уже не раз испытывал это случающееся после обеда крайнее раздвоение вместо сближения и знал, что надо делать в этих случаях.
- Счет! - крикнул он...

...Она провела разрезным ножом по стеклу, потом приложила его гладкую и холодную поверхность к щеке и чуть вслух не засмеялась от радости, вдруг беспричинно овладевшей ею. Она чувствовала, что нервы ее, как струны, натягиваются все туже и туже на какие-то завинчивающиеся колышки.
...И в это же время, как бы одолев препятствие, ветер посыпал снег с крыш вагонов, затрепал каким-то железным оторванным листом, и впереди плачевно и мрачно заревел густой свисток паровоза. Весь ужас метели показался ей еще более прекрасен теперь.

Князь хмурился, покашливая, слушая доктора. Он, как поживший, не глупый и не больной человек, не верил в медицину и в душе злился на всю эту комедию, тем более что едва ли не он один вполне понимал причину болезни Кити.

Эффект, производимый речами княгини Мягкой, всегда был одинаков, и секрет производимого ею эффекта состоял в том, что она говорила хотя и не совсем кстати, как теперь, но простые вещи, имеющие смысл. В обществе, где она жила, такие слова производили действие самой остроумной шутки.

Переноситься мыслью и чувством в другое существо было душевное действие, чуждое Алексею Александровичу... "Копаясь в своей душе, мы часто выкапываем такое, что там лежало бы незаметно".

Алексей Александрович выразил мысль о том, что образование женщин обыкновенно смешивается с вопросом о свободе женщин и только поэтому может считаться вредным.

...Варенька обожает ее. И потом она делает столько добра! У кого хочешь спроси! Ее и Aline Шталь все знают.
- Может быть, - сказал он, пожимая локтем ее руку. - Но лучше, когда делают так, что у кого ни спроси, никто не знает.

Остановившись и взглянув на колебавшиеся от ветра вершины осины с отмытыми, ярко блистающими на холодном солнце листьями, она поняла, что они не простят, что всё и все к ней теперь будут безжалостны, как это небо, как эта зелень.

Редко встречая Анну, он не мог ничего ей сказать, кроме пошлостей...

Вронский между тем, несмотря на полное осуществление того, что он желал так долго, не был вполне счастлив. Он скоро почувствовал, что осуществление его желания доставило ему только песчинку из той горы счастия, которой он ожидал. Это осуществление показало ему ту вечную ошибку, которую делают люди, представляя себе счастие осуществлением желания. Первое время после того, как он соединился с нею и надел штатское платье, он почувствовал всю прелесть свободы вообще, которой он не знал прежде, и свободы любви, и был доволен, но недолго. Он скоро почувствовал, что в душе его поднялись желания желаний, тоска. Независимо от своей воли, он стал хвататься за каждый мимолетный каприз, принимая его за желание и цель.
Осматривание достопримечательностей, не говоря о том, что все уже было видено, не имело для него, как для русского и умного человека, той необъяснимой значительности, которую умеют приписывать этому делу англичане.

Можно просидеть несколько часов, поджав ноги в одном и том же положении, если знаешь, что ничто не помешает переменить положение; но если человек знает, что он должен сидеть так с поджатыми ногами, то сделаются судороги, ноги будут дергаться и тискаться в то место, куда бы он хотел вытянуть их. Это самое испытывал Вронский относительно света.

Я ничего не могу делать, ничего начинать, ничего изменять, я сдерживаю себя, жду, выдумывая себе забавы - семейство англичанина, писание, чтение, но все это только обман, все это тот же морфин.

Нет таких условий, к которым человек не мог бы привыкнуть, в особенности если он видит, что все окружающие его живут так же.

Она, не разбудив его, вернулась к себе и после второго приема опиума к утру заснула тяжелым, неполным сном, во все время которого она не переставала чувствовать себя.

Толстой Л. Н. Анна Каренина

Thursday, January 29, 2009

имущество должно умещаться в носовом платке

Не менее важным фактором, определившим стиль японских интерьеров, является особое почитание бедности, что даже нашло соответствующее выражение в японском языке — ваби. Понятие ваби, по сути, — эстетическое выражение этического принципа «не быть в модном обществе своего времени». Быть бедным, не зависеть от мирских вещей — богатства, славы, репутации — и в то же время чувствовать присутствие некоего внутреннего неоценимого сокровища, находясь вне времени и общественного положения. Как замечает по этому поводу профессор Д. Судзуки, «на языке практической повседневной жизни ваби значит: довольствоваться небольшой хижиной с комнатой из двух-трех татами и тарелкой овощей...»

Созвучен этому дзэнскому понятию и даосский идеал совершенномудрого человека, который должен жить так, чтобы все его имущество помещалось в носовом платке. Поэтому «минимализм» японских интерьеров воспринимался в классическую эпоху скорее как свидетельство высокой духовной организации его хозяев. Благородная бедность, «пустота» не есть пустота в европейском смысле. Она наполняется духовной энергией человека.

Этот же принцип наблюдается и в классической японской живописи: «Пустота в картине это тоже живопись, ее следует заполнить своим сердцем», — писал Тоса Мицуоки (1617-1691) — живописец и теоретик искусства, автор трактата «Тайное предание школы Тоса».)

... буддийское учение о бренности мира исключало проблему долгого служения вещи человеку: проходят чувства, гибнут империи, как миг, проходит человеческая жизнь. Вещь в этой системе мирочувствования тоже не более чем миг.

Старый пруд.
Прыгнула в воду лягушка,
Всплеск в тишине.
(Мацуо Басе)
Предыстория знаменитого хайку о лягушке такова: когда Басе изучал дзэн под руководством мастера Бутте, последний пришел к нему и спросил: «Как ты поживаешь в эти дни?»
Басе: «После недавнего дождя вырос мох, как никогда зеленый».
Бутте: «Какой буддизм существует до зелености мха?»
Басе: «Лягушка прыгает в воду, слушай».

из статьи "Мир в горчичном зерне"

Wednesday, January 28, 2009

"Запахи" Ингеборг Бахман / Ingeborg Bachman

Я всегда любила запахи: запах пота,
утренних испарений, экскрементов даже,
тела после долгой тряски в поезде, в постели.

Только мой запах проклят, я насквозь
проспиртована в прочном доме с достатком.
Ванна три раза в день, как обычно. Но в конце
месяца от меня шарахаются, как от трупа.

Сожалею о многом, но жальче всего мне — запах.
Жальче всего, что мой запах стал противен.
Так рождается ненависть месть, проклятье рождаются так.

«Запахи»

Tuesday, January 27, 2009

Ингеборг Бахман: Как назову себя? / Wie soll ich mich nennen?

Einmal war ich ein Baum und gebunden,
dann entschlüpft ich als Vogel und war frei,
in einem Graben gefesselt gefunden,
entließ mich berstend ein schmutziges Ei.

Wie halt ich mich? Ich habe vergessen,
woher ich komme und wohin ich geh,
ich bin von vielen Leibern besessen,
ein harter Dorn und ein flüchtendes Reh.

Freund bin ich heute den Ahornzweigen,
morgen vergehe ich mich an ihrem Stamm ...
Wann begann die Schuld ihren Reigen,
mit dem ich von Samen zu Samen schwamm?

Aber in mir singt noch ein Beginnen
- oder ein Enden – und wehrt meiner Flucht,
ich will dem Pfeil dieser Schuld entrinnen,
der mich in Sandkorn und Wildente sucht.

Vielleicht kann ich mich einmal erkennen,
eine Taube einen rollenden Stein ...
Ein Wort nur fehlt! Wie soll ich mich nennen,
ohne in anderer Sprache zu sein.

Ingeborg Bachmann

**
Как мне назваться?

То я росла, неподвижная, в роще,
То я привольно порхала везде,
То застывала в могиле, как мощи,
То из яйца вылуплялась в гнезде.

Вспомнить поможет какая сила,
Откуда я, где я буду потом?
Множество тел на себе я носила
Робкой косулей, терновым кустом.

Ныне дружу я с кроной кленовой,
Завтра уйду к подножию пня...
Когда же из старого плена в новый
Вина впервые послала меня?

Что-то противится этой доле -
Начало или конец пути.
Как бы сбежать от стрел вечной боли,
Что хочет повсюду меня найти?

Вот бы узнать мне тайну живую
В птице и в камне, катясь налегке...
Слова лишь нет! Как себя назову я
Не на чужом - на своем языке?

отсюда

**
Как мне себя назвать?

Я деревом когда-то крепкоствольным
врастала в землю у лесной тропы,
потом взлетела птицею привольной,
сломав броню яичной скорлупы.

Как мне себя назвать? Откуда родом,
что было в прошлом и какая цель?
Дано мне многоличие природой -
то я колючий шип, то робкая газель.

Сегодня я дружу с кленовой веткой,
назавтра я родства её стыжусь...
И семечком, подхваченная ветром,
я от неё всё дальше уношусь.

Во мне кипит борьба, не прекращаясь,
начала жизни и её конца;
я в этом поединке превращаюсь
в сухой песок, в утиного птенца.

Возможно, что когда-то и узнаю
себя летящей птицей вдалеке...
Но как зовут меня не вспоминаю
ни на одном известном языке.

перевод - А. Глуховский

Sunday, January 25, 2009

Ингеборг Бахман "Слова" (1961) / Ingeborg Bachman

В одном из интервью писательница как-то призналась:
«Я написала «Слова» после того, как в течение пяти лет не позволяла себе писать стихи, не хотела больше этого делать, запретила себе создавать такие конструкции, которые принято считать стихами. Я ничего не имею против стихов, но представьте себе, что человека охватывает вдруг протест против каждой метафоры, каждого созвучия, каждого ограничения, необходимого при соединении разных слов, против этого абсолютно счастливого истечения слов и образов. Хочется их схватить, удержать, еще раз перепроверить, что за ними стоит, что они есть и чем должны быть на самом деле».

из статьи

IHR WORTE

Fur Nelly Sachs, die Freundin, die Dichterin, in Verehrung

Ihr Worte, auf, mir nach!,
und sind wir auch schon weiter,
zu weit gegangen, geht's noch einmal
weiter, zu keinem Ende geht's.

Es hellt nicht auf.

Das Wort
wird doch nur
andre Worte nach sich ziehn,
Satz den Satz.
So mоchte Welt,
endgultig,
sich aufdrangen,
schon gesagt sein.
Sagt sie nicht.

Worte, mir nach,
dab nicht endgultig wird — nicht diese Wortbegier
und Spruch auf Widerspruch!

Laβt eine Weile jetzt
keins der Gefohle sprechen,
den Muskel Herz
sich anders oben.

Laβt, sag ich, laβt.

Ins hосhste Ohr nicht,
nichts, sag ich, geflostert,
zum Tod fall dir nichts ein,
laβ, und mir nach, nicht mild

noch bitterlich,
nicht trоstreich,
ohne Trost
bezeichnend nicht,
so auch nicht zeichenlos —

Und nur nicht dies: das Bild
im Staubgespinst, leeres Geroll
von Silben, Sterbensworter.

Kein Sterbenswort,
Ihr Worte!

1961

СЛОВА

Нелли Закс, другу, поэту, с уважением

Слова, подъем, за мной,
ведь мы гораздо дальше,
мы слишком далеко зашли, и дальше
еще идет все это, нет конца.

Нет просветленья.

Слово
непременно
потянет за собой слова другие,
а фраза — фразу.
Это хочет мир
Сказаться,
раз и навсегда
остаться здесь.
Его не говорите.

За мной, слова,
и пусть не насовсем,
не эта жажда слов,
не дух противоречия!

Пусть чувства замолчат
хотя бы ненадолго,
а сердце
тренируется иначе.

Пусть, говорю я, пусть.

Но только высший слух
пускай ни слог, ни слово не тревожат
о смерти слово, слышишь, не тревожат,
за мной, я требую, не сладостно —
с горчинкой,
не жалостливо —
жалости не надо,
без ярлыков,
однако же со смыслом,

еще не все: опутана картина
пустым потоком слов,
словами смерти.

Нет слову смерти —
слышите, слова!

Перевод Елизаветы Соколовой

еще переводы

Thursday, January 22, 2009

из забавного детектива Алексиса Леке

Но, может быть, природа исключительно расщедрилась на художников, чтобы компенсировать их глубочайший эгоизм? В этой мысли есть что-то отвратительное. Я не могу поверить в то, что пенис следователя ПО ОПРЕДЕЛЕНИЮ меньше, чем у художника или скульптора. А вдруг это так? Равенство, как и справедливость, не относятся к природным явлениям. Это абстрактные, произвольные построения, созданные умами, которые отрицают природные законы, жестокие и далекие от равенства. Равенства в природе не существует, а потому люди действуют так, чтобы компенсировать свои недостатки. Большинство диктаторов были или есть импотенты.

Я не умею действовать, не рассчитав последствия. А поскольку чаще всего они губительны, я остаюсь в бездействии.

Некоторые исследования по психологии поведения подчеркивают, что большинство людей (во всяком случае, правшей) смотрят влево, когда лгут. Главное в моей работе — выслушивать ложь, но такое поведение никогда не казалось мне истинным. Некоторые чешут кончик носа, другие моргают, третьи то закидывают ногу на ногу, то ставят их нормально, бросают взгляды на адвоката (даже если он сидит справа), а некоторые не выдают себя никакими движениями.

Я ничего не стою и в качестве убийцы. Не в силах прикончить жену, следователь убивает её лучшую подругу. Можно сдохнуть от смеха. И после этого я еще осмеливаюсь выпытывать у своих возможных преступников рациональные мотивы их поведения, вызнавать, почему они убили! С ума сошли не убийцы, а следователи, если считают, что можно убивать рационально, по известным мотивам, по логике, по ощутимым понятным причинам, которые легко занести в протокол допроса.

Алексис Леке «Хроника обыкновенного следствия»

Tuesday, January 20, 2009

Ингеборг Бахман «Тихо и нежно»/Ingeborg Bachman

Мертво все. Все мертво.
А в моей серебряной корзинке для хлеба
яблоко блестит отравленной своей кожурой,
которую уже не срезать.

У меня на тарелках — кто из них ест? —
должно быть, остался обрывок
веревки, меня скрутившей.
У меня в постели — кто в ней спит? –
по ночам шелестят еще, верно, строчки,
взращенные мною.

Мало осталось! Только
вдали от себя все еще умираю в предметах —
скажем, в лампе, включая
свет, словно хочу сказать:

кровь, все кровь, много крови
вытекло. Кровь повсюду. Убийцы.

«Тихо и нежно»

Saturday, January 17, 2009

Ингеборг Бахман: переводить...

Переводить — важнейшая человеческая обязанность, даже если об этом ничего не говорится в Хартии о правах человека.

Ингеборг Бахман

Friday, January 16, 2009

Ингеборг Бахман "Реклама" / Ingeborg Bachman

Реклама

Куда же нам идти
никаких забот никаких забот
когда стемнеет и станет холодно
никаких забот
и
с музыкой
что же нам делать
весело и с музыкой
что же нам думать
весело до самого конца
куда нести
лучше не бывает
наши сомнения трепет наших лет
в идеальную прачечную никаких забот никаких забот
что же случится
лучше не бывает
когда наступит

мертвая тишина.

перевод - Алла Старк

Saturday, January 10, 2009

Аркадий и Борис Стругацкие. Трудно быть богом

Это безнадежно, подумал он. Никаких сил не хватит, чтобы вырвать их из привычного круга забот и представлений. Можно дать им все. Можно поселить их в самых современных спектрогласовых домах и научить их ионным процедурам, и все равно по вечерам они будут собираться на кухне, резаться в карты и ржать над соседом, которого лупит жена. И не будет для них лучшего времяпровождения. В этом смысле дон Кондор прав: Рэба - чушь, мелочь в сравнении с громадой традиций, правил стадности, освященных веками, незыблемых, проверенных, доступных любому тупице из тупиц, освобождающих от необходимости думать и интересоваться.

- Сущность человека - в удивительной способности привыкать ко всему. Нет в природе ничего такого, к чему бы человек не притерпелся. Ни лошадь, ни собака, ни мышь не обладают таким свойством. Вероятно, бог, создавая человека, догадывался, на какие муки его обрекает, и дал ему огромный запас сил и терпения. Затруднительно сказать, хорошо это или плохо. Не будь у человека такого терпения и выносливости, все добрые люди давно бы уже погибли, и на свете остались бы злые и бездушные. С другой стороны привычка терпеть и приспосабливаться превращает людей в бессловесных скотов, кои ничем, кроме анатомии, от животных не отличаются и даже превосходят их в беззащитности. И каждый новый день порождает новый ужас зла и насилия...

Зло неистребимо. Никакой человек не способен уменьшить его количество в мире. Он может несколько улучшить свою собственную судьбу, но всегда за счет ухудшения судьбы других. И всегда будут короли, более или менее жестокие, бароны, более или менее дикие, и всегда будет невежественный народ, питающий восхищение к своим угнетателям и ненависть к своему освободителю. И все потому, что раб гораздо лучше понимает своего господина, пусть даже самого жестокого, чем своего освободителя, ибо каждый раб отлично представляет себя на месте господина, но мало кто представляет себя на месте бескорыстного освободителя. Таковы люди, дон Румата, и таков наш мир.

Я сказал бы всемогущему: "Создатель, я не знаю твоих планов, может быть, ты и не собираешься делать людей добрыми и счастливыми. Захоти этого! Так просто этого достигнуть! Дай людям вволю хлеба, мяса и вина, дай им кров и одежду. Пусть исчезнут голод и нужда, а вместе с тем и все, что разделяет людей".
Бог ответил бы вам: "Не пойдет это на пользу людям. Ибо сильные вашего мира отберут у слабых то, что я дал им, и слабые по-прежнему останутся нищими".
- Я бы попросил бога оградить слабых, "Вразуми жестоких правителей", сказал бы я.
- Жестокость есть сила. Утратив жестокость, правители потеряют силу, и другие жестокие заменят их.
Будах перестал улыбаться.
- Накажи жестоких, - твердо сказал он, - чтобы неповадно было сильным проявлять жестокость к слабым.
- Человек рождается слабым. Сильным он становится, когда нет вокруг никого сильнее его. Когда будут наказаны жестокие из сильных, их место займут сильные из слабых. Тоже жестокие. Так придется карать всех, а я не хочу этого.
- Тебе виднее, всемогущий. Сделай тогда просто так, чтобы люди получили все и не отбирали друг у друга то, что ты дал им.
- И это не пойдет людям на пользу, - вздохнул Румата, - ибо когда получат они все даром, без трудов, из рук моих, то забудут труд, потеряют вкус к жизни и обратятся в моих домашних животных, которых я вынужден буду впредь кормить и одевать вечно.
- Не давай им всего сразу! - горячо сказал Будах. - Давай понемногу, постепенно!
- Постепенно люди и сами возьмут все, что им понадобится.
Будах неловко засмеялся.
- Да, я вижу, это не так просто, - сказал он. - Я как-то не думал раньше о таких вещах... Кажется, мы с вами перебрали все. Впрочем, - он подался вперед, - есть еще одна возможность. Сделай так, чтобы больше всего люди любили труд и знание, чтобы труд и знание стали единственным смыслом их жизни!

Аркадий и Борис Стругацкие. Трудно быть богом

Saturday, January 03, 2009

«Любовь с первого взгляда» Вислава Шимборская / Wisława Szymborska Milość od pierwszego wejrzenia

Они оба убеждены,
что соединили их чувства нежданные.
Прекрасна такая уверенность,
но неуверенность лучше.

Думаю, что пока они не познакомились ближе,
ничего между ними никогда не происходило.
А что на это скажут улицы, ступени, коридоры,
на которых они могли давно встречаться?

Хотела бы я их спросить,
не помнят ли -
может, в дверях вращающихся
когда-то лицом к лицу?
какое-нибудь "извините" в толпе?
голос "ошибка" в трубке?
- но знаю их ответ.
Нет, не помнят.

Очень их удивило,
что уже долгое время
играл с ними случай.

Ещё не совсем готовый
превратиться для них в судьбу,
сближал их и отдалял,
перебегал им дорогу
и, подавляя хохот,
отскакивал в сторону.

Были знаки, сигналы,
Что с того, что неразборчивые.
Может, три года назад
или в прошлый вторник
какое-то письмецо перепорхнуло
из рук в руки?
Было что-то погибшее и восставшее.
Кто знает, не мяч ли
в зарослях детства?

Были дверные ручки и звонки,
на которых заранее
касание ложилось на касание.
Чемоданы друг с другом рядом в прихожей.
Был, может, какой-то ночью один и тот же сон,
тотчас после пробуждения забытый.

Ведь каждое начало
это только ход дальнейший,
а книга случаев
всегда открыта наполовину.

источник
Вислава Шимборска (Шимборская) - род. 2 июля 1923, Бнин, ныне Курник близ Познани. Польская поэтесса; лауреат Нобелевской премии по литературе 1996 года.

Friday, January 02, 2009

Сэмюэл Беккет. "Мэлон умирает"

Скоро, вопреки всему, я умру наконец совсем.

Я мог бы умереть сегодня, если бы захотел, сделав самое крохотное усилие, если бы смог захотеть, если бы смог сделать усилие. Но почему бы не умереть тихо-мирно, без резких движений? Что-то, должно быть, изменилось. У меня нет желания склонять чашу весов в ту или иную сторону. Обещаю оставаться нейтральным и инертным, это совсем нетрудно.

Ожидая, я буду рассказывать себе рассказы, если смогу. Они будут не такие, как до сих пор, и этим все сказано. Рассказы не будут красивыми и не будут ужасными, в них не будет ни ужасов, ни красот, ни нервного возбуждения, они будут почти безжизненны, как сам рассказчик. Что такое я сказал? Неважно.

Яркий свет не обязателен, чтобы прожить необычно, - хватит и слабого света тонкой свечи, если горит она честно. Возможно, я попал в эту комнату после смерти того, кто жил в ней до меня. Но вопросов я не задаю, больше не задаю.

Невозможного не существует, отрицать это я больше не могу.

Чувства мои полностью приспособились ко мне. Мрачный, молчаливый, изношенный - я для них не добыча. До меня не доносятся зовы плоти и крови, я замурован. Не стану говорить о своих страданиях. Глубоко в них зарывшись, я ничего не чувствую и, погребенный под ними, умираю, без ведома моей дурацкой плоти.

Играть я не умел. Я вертелся до головокружения, хлопал в ладоши, изображал победителя, изображал побежденного, наслаждался, горевал. Затем вдруг набрасывался на игрушки, если таковые имелись, или на незнакомого ребенка, и он уже не радовался, а ревел от ужаса - или убегал, прятался. Взрослые гнались за мной, справедливые, хватали, наказывали, волокли обратно в круг, в игру, в веселье. Ибо я уже попал в тиски серьезности. Такова была моя болезнь. Я родился серьезным, как другие рождаются сифилитиками. И серьезно старался изо всех сил не быть серьезным - жить, придумывать - я понимаю, что хочу сказать. Но при каждой новой попытке я терял голову и бежал к своим теням, как в убежище, где невозможно жить и где вид живущих невыносим. Я говорю "живущих", но не знаю, что это значит. Я пытался жить, не понимая, что это такое. Возможно, я все-таки жил, не зная этого. Интересно, почему я говорю обо всем этом. Ах да, чтобы развеять тоску. Жить и давать жить. Бессмысленно обвинять слова, они не лучше того, что они обозначают. После неудачи, утешения, передышки, я снова начинал - пытаться жить, заставлять жить, становиться другим, в самом себе, в другом. Сколько лжи во всем этом. Но объяснять некогда.

Настоящая жизнь не терпит подобного избытка подробностей. В подробностях скрывается дьявол, как гонококк в складках предстательной железы.

Есть много форм, в которых неизменное ищет отдыха от своей бесформенности. О да, я всегда был подвержен глубокомыслию, особенно весной. Эта последняя мысль раздражала меня уже около пяти минут. Отважусь выразить надежду, что мыслей подобной глубины больше не последует.

Да, в возрасте, когда большинство людей раболепно съеживается и сжимается от страха, словно прося прощения за то, что еще живы, Ламбер делал все, что ему угодно, и его боялись.

И ночи, длящиеся по триста часов. Бесценный свет, серый, могильный, придурковатый. Именно так, несу вздор. Сколько мог он продлиться? Пять минут? Десять?

Но не этими пустяками следует заняться сейчас, а моими ушами, из которых буйно растут два пучка несомненно желтых волос, пожелтевших от ушной серы и отсутствия ухода и таких длинных, что мочек уже не видно. Но я констатирую, без эмоций: слышать уши, кажется, последнее время стали лучше.

И, несомненно, он тоже должен иметь свою короткую хронику, свои воспоминания, свои рассуждения, чтобы суметь увидеть хорошее в плохом и плохое в ужасном, и так постепенно расти и расти каждый день, похожий один на другой, и однажды умереть в день, похожий на всякий другой, только короче других.

Великое спокойствие овладело им. Великое спокойствие - это преувеличение. Ему стало лучше. Чужая смерть животворна.

Если бы тело мне подчинялось, я выбросил бы его из окна. Но, возможно, именно сознание собственного бессилия дает мне смелость произнести это.

Тогда можно видеть заключительную сцену, в преддверии бойни, из жизни лошади, некогда верховой, скаковой или шедшей за плугом. По большей части лошадь уныло стоит, опустив голову, насколько позволяют оглобли и упряжь, то есть почти до самой булыжной мостовой. Но придя в движение, она моментально преображается, возможно, движение пробуждает у нее воспоминания, поскольку бег в упряжке, сам по себе, большого удовлетворения ей дать не может. Но когда оглобли поднимаются, возвещая о том, что на борту пассажир, или же, наоборот, ей начинает натирать спину, в зависимости от того, сидит пассажир лицом в сторону движения или же, что, возможно, гораздо спокойнее, спиной, тогда она откидывает голову, и поджилки напрягаются, и лошадь кажется почти довольной. Видите вы и извозчика, одиноко сидящего на своем возвышении в трех метрах от земли. Его колени во все времена года и во всякую погоду покрывает тряпица, некогда коричневая, та самая, которую он сорвал с лошадиного крестца. Он очень сердит, даже взбешен, возможно, из-за отсутствия пассажиров. Случайный седок, кажется, лишил его рассудка. Нетерпеливыми ручищами он рвет поводья или же, привстав, нависает над лошадью, и вожжи звучно хлещут по хребту. Экипаж напролом несется по темным людным улицам, извозчик изрыгает проклятья. А пассажир, сказав, куда он хочет добраться, и чувствуя себя столь же беспомощным изменить что-либо, как и черная коробка, в которую он заключен, наслаждается свободой от ответственности или же размышляет о том, что его ждет, а может быть, о том, что уже миновало, приговаривая: Это не повторится никогда, - и, не переводя дыхания: Так будет всегда, - ибо не все пассажиры похожи друг на друга. Вот так они и спешат - лошадь, извозчик и седок, к назначенному месту, напрямик или окольными путями, сквозь толпу тоже стремящихся куда-то людей.

Но трудно устоять перед желанием продлиться. Напрягая остаток сил, все устремляется к близлежащим глубинам, и в первую очередь мои ноги, которые и в обычное время отстают от меня намного больше, чем все остальное, отстают от моей головы, я это имею в виду, ведь именно в ней я сейчас исчезаю, а ноги, как всегда, на много миль позади.

Такое явление я замечал уже неоднократно: лучший способ остаться незамеченным - распластаться и не шевелиться. Я-то думал раньше, что буду ссыхаться и ссыхаться, все больше и больше, до тех пор, пока меня не похоронят в коробочке, а я пухну. Но это неважно.

[...] ибо Макман был всего-навсего человек, сын, внук и правнук человеческий. Но разница между ним и его серьезными и трезвыми прародителями, сначала отпускавшими бороды, потом усы, заключалась в том, что его семя вреда не причинило никому. Так что со своими сородичами он был связан исключительно через предков, ныне покойных, а в свое время надеявшихся себя увековечить.

Интересно, какими будут мои последние слова, записанные, другие не сохранятся, исчезнут, растворятся в воздухе. Я не узнаю этого никогда. И опись я тоже не кончу, что-то мне подсказывает, какой-то утешительный голос говорит: Nevermore.

Моя фотография, на ней не я, но, кажется, я где-то рядом.

Действительно, временами наступает такая тишина, что земля кажется необитаемой. Странные плоды приносит любовь к обобщениям. Достаточно ничего не слышать в течение всего нескольких дней, спрятавшись в норе, слышать только звуки, издаваемые предметами, и начинаешь казаться себе последним человеком на земле. А что если завизжать? Не из желания привлечь к себе внимание, а просто чтобы выяснить, есть ли здесь кто-нибудь еще. Но я не люблю визжать. Я всю жизнь тихо разговаривал и неслышно ходил, как человек, которому нечего сказать и некуда идти и которому поэтому не нужно, чтобы его слышали и видели.

Я думал о нем непрерывно, пытаясь понять, но смотреть и одновременно думать невозможно.

Или, быть может, мне удастся кого-нибудь поймать, маленькую девчушку, например, полупридушить ее, на три четверти, и душить до тех пор, пока она не пообещает мне отдать палку, принести суп, вынести горшок, поцеловать меня, приласкать, улыбнуться, подать шляпу, остаться со мной, пойти за гробом, рыдая в платок, это было бы прекрасно.

...они оказывались так близко друг к другу, что замечали это, они поспешно отворачивались или просто сворачивали в сторону, словно стыдясь...

Сэмюэл Беккет. Мэлон умирает

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...