Monday, March 30, 2009

Мир — прекрасное место... Лоуренс Ферлингетти / The World Is a Beautiful Place... Lawrence Ferlinghetti

Мир — прекрасное место
чтоб в нем родиться,
если не прочь ты
повеселиться,
но не всегда
здесь так отрадно,
приготовься вкусить и толику ада
сейчас и потом,
когда все отлично,
потому что даже на небе
не поют
все время.

Мир — прекрасное место
чтоб в нем родиться,
если только тебя не заботит,
что люди здесь умирают
все время
или всего лишь страдают
время от времени,
и будет лишь половина беды,
если это не ты.

Ах, мир — прекрасное место
чтоб в нем родиться,
если тебя не слишком смущают
несколько мертвых умов
на высших постах
и бомба иль две,
сейчас и потом,
в твоих возведенных к небу глазах
иль несуразности другие,
такие, как наше общество Марки Торговой —
жертва
со своими людьми знаменитыми,
со своими людьми вымирающими,
со своими священниками,
и другими лицами карающими,

и с различными сегрегациями,
и со своими конгрессами и разговорами,
и другими запорами,
которые наша глупая плоть
наследует.

Да, мир — это лучшее место из всех,
ведь он позволяет так много:
устраивать комические сцены,
и устраивать любовные сцены,
и устраивать драматические сцены,
и петь непристойные песни, и
вдохновляться,
и вокруг гулять,
рассматривая все в подряд,
и цветы нюхать,
и статуи освистывать,
и даже думать,
и людей целовать, и
детей рожать, и носить трусы,
и шляпами размахивать, и
танцевать,
и в реках купаться,
на пикниках
в середине лета,
и просто
«жизнь прожигать».

Да,
но после, точно посредине этого всего
приходит, улыбаясь,

гробовщик.

- Лоуренс Ферлингетти (род. 1919),
перевод С. Цейтлина

рисунок Лоуренса Ферлингетти, источник

Sunday, March 29, 2009

Рецепт счастья в Хабаровске и где угодно/ Recipe For Happiness Khaborovsk Or Anyplace


Рецепт счастья в Хабаровске и где угодно

Один большой бульвар, засаженный деревьями,
с одним большим кафе, купающемся в солнце,
и крепким черным кофе в чашках крошечных.

Один, не обязательно очень красивый,
человек, который тебя любит.

Одним прекрасным днем.

- Лоуренс Ферлингетти
Перевод С. Цейтлина

Saturday, March 28, 2009

эта одинокая старуха в шали/ that lone crone in the shawl - Lawrence Ferlinghetti

из всех кого я знал она была пожалуй самой счастливой
эта одинокая старуха в шали
ехавшая в похожем на корзинку с апельсинами поезде
с маленькой ручной птичкой
в носовом платке
которой она все время напевала
mia mascotta
mia mascotta
и никто из воскресных экскурсантов
с их бутылками и корзинками со снедью
не обращал на нее никакого внимания
а вагон
катился со скрипом вдоль кукурузных полей
так медленно что
бабочки
влетали и вылетали.

Лоуренс Ферлингетти (род. 1919)
Из книги «Картины ушедшего мира» (1955)

*mia mascotta — «мой талисманчик» (итал.)

Friday, March 27, 2009

Driving a cardboard automobile without a license - Lawrence Ferlinghetti

Ведя без прав картонную развалюху
на повороте века
отец мой встретил мою мать
во время развеселой поездки по Кони Айленд
выследив друг за друга за ужином
недалеко от французского пансиона
И решив прямо там и тогда,
что вся она целиком для него,
он пошел за ней
в парк отдыха в тот вечер,
где бурная встреча
их эфемерной плоти на колесах
столкнула их навсегда вместе

И я теперь на заднем сиденье
их вечности,
тянусь к ним, чтоб обнять их.

Лоуренс Ферлингетти

Thursday, March 26, 2009

Настоящий философ думает о двух вещах: об умирании и о смерти

Сократ: «Те, кто подлинно предан философии, заняты на самом деле только одним — умиранием и смертью. Люди, как правило, этого не замечают, но если это все же так, было бы, разумеется, нелепо всю жизнь стремиться только к этому, а потом, когда оно оказывается рядом, негодовать на то, в чем так долго и с таким рвением упражнялся».

Платон. Федон
еще на тему

Wednesday, March 25, 2009

Лев Толстой, из дневников (1910) / Tolstoy, diaries

1910

Всё больше и больше сознаю тщету писаний, всяких и особенно своего.

Ужасно не единичное, бессвязное, личное, глупое безумие, а безумие общее, организованное, общественное, умное безумие нашего мира. [...]

Кинематограф гадость, фальшь.

Чудное место Паскаля. Не мог не умиляться до слез, читая его и сознавая свое полное единение с этим, умершим сотни лет тому назад, человеком. Каких еще чудес, когда живешь этим чудом?

Гуляя, особенно ясно, живо чувствовал жизнь телят, овец, кротов, деревьев, — каждое, кое-как укоренившееся, делает свое дело — выпустило за лето побег; семечко — елки, желуди превратились в дерево, в дубок, и растут, и будут столетними, и от них новые, и так же овцы, кроты, люди. И происходило это бесконечное количество лет, и будет происходить такое же бесконечное время, и происходит и в Африке, и в Индии, и в Австралии, и на каждом кусочке земного шара. А и шаров-то таких тысячи, миллионы. И вот когда ясно поймешь это, как смешны разговоры о величии чего-нибудь человеческого или даже самого человека. Из тех существ, которых мы знаем, да — человек выше других, но как вниз от человека — бесконечно низших существ, которых мы отчасти знаем, так и вверх должна быть бесконечность высших существ, которых мы не знаем потому, что не можем знать. И тут-то при таком положении человека говорить о каком-нибудь величии в нем — смешно. Одно, что можно желать от себя, как от человека, это только то, чтобы не делать глупостей. Да, только это. [...]

Не мог бы я так, как теперь, жить большей частью безвременной жизнью в настоящем, как живу теперь. Как же не радоваться потере памяти? Все, что я в прошедшем выработал (хотя бы моя внутренняя работа в писаниях), всем этим я живу, пользуюсь, но самую работу — не помню. Удивительно. А между тем думаю, что эта радостная перемена у всех стариков: жизнь вся сосредотачивается в настоящем. Как хорошо!

Лев Толстой, дневники

Sunday, March 22, 2009

Лев Толстой, из дневников (1909) / Tolstoy, diaries

1909

Тут и узнаешь могущественность “меча любви”. Не люблю метафор, но эта мне очень нравится. Именно меч, все разрубающий.

января 1909. Ясная Поляна. [...] Записать нынче имею или слишком много, или ничего. Казненных пропасть, и убийства. Да, это не звери. Назвать зверями — клевета на зверей, а много хуже.

[...] Сейчас много думал о работе. И художественная работа: “Был ясный вечер, пахло...” — невозможна для меня. Но работа необходима, потому что обязательна для меня. Мне в руки дан рупор, и я обязан владеть им, пользоваться им. Что-то напрашивается, не знаю, удастся ли. Напрашивается то, чтобы писать вне всякой формы: не как статьи, рассуждения и не как художественное, а высказывать, выливать, как можешь, то, что сильно чувствуешь. А я мучительно сильно чувствую ужас, развращаемость нашего положения.

[...] Читал Лозинского. Необыкновенно хорошо. Только жалко, что слишком бойко, газетно-журнально.

По ощущению того, как это неприятно терпеть, понял — смешно сказать: в 80 лет — то, что не надо говорить с другими о том, что тебя занимает, а ловить то, что их занимает, и об этом говорить, если есть что.

[...] То, что читают и списывают мои дневники, портит мой способ писания дневника. Хочется сказать лучше, яснее, а это не нужно.

Читал “Вехи”. Удивительный язык. Надо самому бояться этого. Не русские, выдуманные слова, означающие подразумеваемые новые оттенки мысли, неясные, искусственные, условные и ненужные. Могут быть нужны эти слова только, когда речь идет о ненужном. Слова эти употребляются и имеют смысл только при большом желании читателя догадаться и должны бы сопровождаться всегда прибавлением: “Ведь ты понимаешь, мы с тобой понимаем это”.

Все дело в том, чего человек хочет достигнуть — в чем его идеал: хочет он богатства, почестей, славы, удовольствий — будет одна жизнь; хочет любви своей ко всем людям — будет совсем другая.

Художественное не тянет. В этом тоже, слава Богу, стал лучше. Не придумываю, что писать и писать ли вообще, а отдаюсь побуждению и думаю, что оно верно, если нет других.

Когда человек один, ему легко быть хорошим. Только сойдись с другими — и он становится дурен. И чем больше людей сходится вместе, тем труднее им удержаться от дурного. От этого-то так важна, нужна любовь. Только с нею, не делаясь хуже, могут сходиться люди.

Попался томик французских моих писем. Очень хорошо переведено и хорошо по содержанию. Я, очевидно, стал умственно слабее. Надо не писать глупостей.

15 августа. Вчера вечер — скучно. Нынче, посоветовав Машеньке ехать к обедне, встал в 6 и ездил к попу. Чудное утро. Как много мы теряем, просыпая утра.

...подумал, как мало мы, здоровые и не страдающие, ценим свое здоровье и сострадаем чужой боли.

Мучительно положение живущего в достатке среди нищеты. Все просят, и все жалки, и сам гадок. [...]

Одна из главных причин ограниченности людей нашего интеллигентного мира — это погоня за современностью, старание узнать или хоть иметь понятие о том, что написано в последнее время. “Как бы не пропустить”. А пишется по каждой области горы книг. И все они, по легкости общения, доступны. О чем ни заговори: “А вы читали Челпанова, Куна, Брединга? А не читали, так и не говорите”. И надо торопиться прочесть. А их горы. И эта поспешность и набивание головы современностью, пошлой, запутанной, исключает всякую возможность серьезного, истинного, нужного знания. А как, казалось бы, ясна ошибка. У нас есть результаты мыслей величайших мыслителей, выделившихся в продолжение тысячелетий из миллиардов и миллиардов людей, и эти результаты мышления этих великих людей просеяны через решето и сито времени. Отброшено все посредственное, осталось одно самобытное, глубокое, нужное; остались веды, Зороастр, Будда, Лаодзе, Конфуций, Ментце, Христос, Магомет, Сократ, Марк Аврелий, Эпиктет, и новые: Руссо, Паскаль, Кант, Шопенгауэр и еще многие. И люди, следящие за современностью, ничего не знают этого, а следят и набивают себе голову мякиной, сором, который весь отсеется и от которого ничего не останется. [...]

Еще вчера было так тоскливо просыпаться и начинать день, что я записал где-то: неужели опять жить!

Не люблю, даже считаю дурным поэтически, художественное, драматическое третирование религиозно-философски-этических вопросов, как “Фауст” Гете и др. Об этих вопросах надо или ничего не говорить, или с величайшей осторожностью и вниманием, без риторики фраз и помилуй бог — рифм. [...]

Лев Толстой, дневники

Friday, March 20, 2009

Лев Толстой, из дневников (1907-1908) / Tolstoy, diaries

1907

Вся разница между человеком и животным та, что человек знает, что он умрет, а животное не знает. Разница огромная.

[...] Самоуверенные и потому ничтожные люди всегда импонируют скромным и потому достойным, умным, нравственным людям именно потому, что скромный человек, судя по себе, никак не может себе представить, чтобы плохой человек так уважал себя и с такой самоуверенностью говорил о том, чего не знает.

Старость уже тем хороша, что уничтожает заботу о будущем. Для старика будущего нет, и потому вся забота, все усилия переносятся в настоящее, т. е. в истинную жизнь.

5) Особенно живо понял сегодня, что все растет, уходит и проходит. Удивительно, как люди могут не понимать этого: переносят свои желания на будущее, не думая о том, что будущее не остановится и так же пройдет, как все прошедшее.

[...] Странно, что мне приходится молчать с живущими вокруг меня людьми и говорить только с теми далекими по времени и месту, которые будут слышать меня.

1908 и "Тайный"

[...] — Как вам нравятся стихотворения NN?
— Что же, кормится.

Получаю письма от юношей, вдребезги разбивающие все мое миросозерцание. Прежде я досадовал на легкомысленную самоуверенность и ограниченность, потом хотелось показать ему всю его глупость, теперь же почти не интересует. То есть интересует, пока я ищу, нет ли справедливого упрека, но потом оставляю. Ведь только подумать о том, как в моей семье никакие доводы, никакая близость, даже любовь не могут заставить людей перестать утверждать, что 2 х 2=5; как же хотеть переубедить чужих, далеких людей?

6 июля. Мучительно тяжело испытание или расплата за любострастно. Ужасно тяжелая расплата. Сейчас Чертков рассказал бывший с ней разговор: “Он живет, пользуется роскошью и говорит... все фарисейство... и т. д. Я, я жертвую собой”..
Помоги мне, господи. Опять хочется уйти. И не решаюсь. Но и не отказываюсь. Главное: для себя ли я сделаю, если уйду. То, что я не для себя делаю, оставаясь, это я знаю.

Да, я — тело — это такой отвратительный нужник — только сними, приоткрой крышку духовности, и смрад и мерзость.

Все пишут мою биографию — да и все биографии — о моем отношении к седьмой заповеди ничего не будет. Не будет вся ужасная грязь рукоблудия и хуже, с 13, 14 лет и до 15, 16 (не помню, когда начался разврат в распутных домах). И так до связи с крестьянкой Аксиньей — она жива. Потом женитьба, в которой опять, хотя я и ни разу не изменил жене, похоть по отношению жены скверная, преступная. Этого ничего не будет и не бывает в биографиях. А это очень важно, и очень важно как наиболее сознаваемый мной, по крайней мере, порок, более других заставляющий опомниться.

Лев Толстой, дневники

Wednesday, March 18, 2009

Лев Толстой, из дневников (1906) / Tolstoy, diaries

1906

Я несколько раз в жизни считал себя близким к смерти. И — как глупо — забывал, старался забывать это — забывать что? То, что я умру, и что во всяком случае — 5, 10, 20, 30 лет, смерть все-таки очень близка. Теперь я уже по годам своим естественно считаю себя близким к смерти, и забывать это уже не к чему, да и нельзя. Что же мне, старому, бессильному, делать? спрашивал я себя. И казалось, что нечего, ни на что сил нет. И нынче так ясно понял ясный и радостный ответ. Что делать? Уже показано, что умирать. В этом теперь, в этом и всегда оно было, мое дело. И надо сделать это дело как можно лучше: умирать и умереть хорошо. Деле перед тобой, прекрасное и неизбежное, а ты ищешь дела. Это мне было очень радостно. Начинаю привыкать смотреть на смерть, на умиранье не как на конец дела, а как на самое дело.

Умиление и восторг, которые мы испытываем от созерцания природы, это — воспоминание о том времени, когда мы были животными, деревьями, цветами, землей. Точнее: это — сознание единства со всем, скрываемое от нас временем.

Читаю Гете и вижу все вредное влияние этого ничтожного, буржуазно-эгоистического даровитого человека на то поколение, которое я застал, — в особенности бедного Тургенева с его восхищением перед “Фаустом” (совсем плохое произведение) и Шекспиром, — то же произведение Гете, — и, главное, с той особенной важностью, которая приписывалась разным статуям Лаокоонам, Аполлонам и разным стихам и драмам. Сколько я помучался, когда, полюбив Тургенева — желал полюбить то, что он так высоко ставил. Из всех сил старался и никак не мог. Какой ужасный вред авторитеты, прославленные великие люди, да еще ложные!

[...] Понятны верования буддизма о том, что, пока не дойдешь до полного самоотречения, будешь возвращаться к жизни (после смерти). Нирвана — это есть не уничтожение, а та новая, неизвестная, непонятная нам жизнь, в которой не нужно уже самоотречения. Не прав только буддизм в том, что он не признает цели и смысла этой жизни, ведущей к самоотречению. Мы не видим его, но он есть, и потому эта жизнь так же реальна, как и всякая другая.

[...] Часто удивлялся на путаницу понятий таких умных людей, как Владимир Соловьев (сказал бы: Булгаков, если бы признавал в нём ум), и теперь ясно понял, отчего это. Все от того же (как и во всей теперешней науке) признания государства, как чего-то независимо от воли людей существующего, предопределенного, мистического, неизменного.

Лев Толстой, дневники

Tuesday, March 17, 2009

Макс Фриш о дневниках

...О смысле дневника. Мы живем, словно движемся по конвейеру, и нет никакой надежды, что сумеем себя догнать и исправить хотя бы одно мгновение нашей жизни. Мы и есть то «прежде», даже если и отвергаем его, - не в меньшей степени, чем «сегодня».
Время нас не преображает. Оно только раскрывает нас. Если не таить это, а записывать, то ты открыто выразишь образ мыслей, который верен в лучшем случае лишь в данное мгновение и в момент возникновения.. Мало кто исходит из надежды, что послезавтра, когда будешь думать наоборот, станешь умнее.

Человек является тем, чем он является. Перо в наших руках подобно стрелке сейсмографа, и, в сущности, это не мы пишем – нами пишут. Писать – значит читать самих себя. А это редко доставляет чистое удовольствие, на каждом шагу пугаешься: считаешь себя веселым парнем – и вдруг случайно видишь свое отражение в оконном стекле – и узнаешь, что ты сама угрюмость. Или, читая себя, узнаешь, что ты моралист. И ничего с этим не поделаешь. Делая зримыми зигзаги наших мыслей в тот или иной момент, мы только и можем, что познать свое существо, его хаотичность или его скрытую цельность, его неотторжимость, его правду, которую не выскажешь непосредственно – ни о каком отдельном мгновении».

Неизреченное – пустота между словами, а слова всегда говорят о второстепенном, о чем мы, собственно, и не думаем. Наше истинное желание в лучшем случае поддается лишь описанию, а это дословно означает: писать вокруг да около. Окружать. Давать показания, которые никогда не выражают нашего истинного переживания, остающегося неизреченным; они могут лишь обозначить его границы, максимально близкие и точные, и истинное, неизреченное выступает в лучшем случае в виде напряжения между этими высказываниями.

Макс Фриш, «Листки из вещевого мешка» (1939) / Blätter aus dem Brotsack

Monday, March 16, 2009

Лев Толстой, из дневников (1905) / Tolstoy, diaries

1905

[...] Большинство людей живут так, как будто идут задом к пропасти. Они знают, что сзади пропасть, в которую всякую минуту могут упасть, но не смотрят на нее, а развлекаются тем, что видят.

Как опасна жизнь для славы людской! Для себя, для своего эгоизма можно сделать много дурного, но для славы людской делается ужасное, такое, которое в сто, тысячу раз хуже всего того, что может сделать человек из эгоизма.

Умственная мужская деятельность за деньги, в особенности газетная, есть совершенная проституция. И не сравнение, а тождество.

Как хорошо, что я бываю и зол, и глуп, в гадок и знаю это про себя. Только благодаря этому я могу (к несчастью, только иногда) кротко, прощая, переносить злость, глупость, гадость других.

Жизнь есть умирание. Хорошо жить — значит хорошо умирать. Постарайся хорошо умирать. [...]

Во мне два начала: духовное и телесное; они борются. И постепенно побеждает духовное. Борьбу этих начал я сознаю собой и называю своей жизнью.

[...] Да, еще: ясно пришел в голову рассказ — сопоставление параличной старушки, радующейся на то, что может уже до печки дойти, с плешивым Потоцким: “Ah, que je m'embete!” [Ах, как я бешусь от скуки (фр.)]

[...] Дунаев ужасается на зверство людей. Я не ужасаюсь. Это кажется удивительно, но происходит это оттого, что тот ужас, который он испытывает теперь при проявившемся зверстве (причина которого в отсутствии религии), я испытал 25 лет тому назад, когда увидал себя вооруженным рассудком животным, лишенным всякого понимания смысла своей жизни (религии), и увидал кругом всех людей такими. Я тогда ужаснулся и удивлялся только тому, что люди не режут, не душат друг друга. И это не фраза, что я ужаснулся тогда. Я действительно ужаснулся тогда едва ли не более, чем люди ужасаются теперь. То же, что делается теперь, есть то самое, перед чем я ужаснулся и чего ждал. Я — как человек, стоящий на тендере поезда, летящего под уклон, который ужаснулся, увидав, что нельзя остановить поезда. Пассажиры же ужаснулись только тогда, когда крушение совершилось.

Лев Толстой, дневники

Sunday, March 15, 2009

Баратынский, "Запустение" (1836)

Я посетил тебя, пленительная сень,
Не в дни веселые живительного Мая,
Когда, зелеными ветвями помавая,
Манишь ты путника в свою густую тень;
Когда ты веешь ароматом
Тобою бережно взлелеянных цветов:
Под очарованный твой кров
Замедлил я моим возвратом.
В осенней наготе стояли дерева
И неприветливо чернели;
Хрустела под ногой замерзлая трава,
И листья мертвые волнуяся шумели!
С прохладой резкою дышал
В лицо мне запах увяданья;
Но не весеннего убранства я искал,
А прошлых лет воспоминанья.
Душой задумчивый, медлительно я шел
С годов младенческих знакомыми тропами;
Художник опытный их некогда провел.
Увы, рука его изглажена годами!
Стези заглохшие, мечтаешь, пешеход
Случайно протоптал. Сошел я в дол заветный,
Дол, первых дум моих лелеятель приветный!
Пруда знакомого искал красивых вод,
Искал прыгучих вод мне памятной каскады:
Там, думал я, к душе моей
Толпою полетят виденья прежних дней...
Вотще! лишенные хранительной преграды,
Далече воды утекли,
Их ложе поросло травою,
Приют хозяйственный в нем улья обрели,
И легкая тропа исчезла предо мною.

Ни в чем знакомого мой взор не обретал!
Но вот, попрежнему, лесистым косогором,
Дорожка смелая ведет меня... обвал
Вдруг поглотил ее... Я стал
И глубь нежданную измерил грустным взоро
С недоумением искал другой тропы.
Иду я: где беседка тлеет,
И в прахе перед ней лежат ее столпы,
Где остов мостика дряхлеет.
И ты, величественный грот,
Тяжело-каменный, постигнут разрушеньем
И угрожаешь уж паденьем,
Бывало, в летний зной прохлады полный свод!
Что ж? пусть минувшее минуло сном летучим!
Еще прекрасен ты, заглохший Элизей.
И обаянием могучим
Исполнен для души моей.
Тот не был мыслию, тот не был сердцем хладен,
Кто безымянной неги жаден,
Их своенравный бег тропам сим указал,
Кто, преклоняя слух к таинственному шуму
Сих кленов, сих дубов, в душе своей питал
Ему сочувственную думу.
Давно кругом меня о нем умолкнул слух,
Прияла прах его далекая могила,
Мне память образа его не сохранила,
Но здесь еще живет его доступный дух;
Здесь, друг мечтанья и природы,
Я познаю его вполне:
Он вдохновением волнуется во мне,
Он славить мне велит леса, долины, воды;
Он убедительно пророчит мне страну,
Где я наследую несрочную весну,
Где разрушения следов я не примечу,
Где в сладостной сени невянущих дубров,
У нескудеющих ручьев,
Я тень священную мне встречу.

Saturday, March 14, 2009

Лев Толстой, из дневников (1901, 1903, 1904) / Tolstoy, diaries

1901

Вчера вечером, сидя один, живо вообразил себе смерть: заглянул туда или, скорее, представил себе всю ожидающую перемену с такой ясностью, как никогда, и было немного жутко, но хорошо.

1903

6 января 1903 г. Я теперь испытываю муки ада. Вспоминаю всю мерзость своей прежней жизни, и воспоминания эти не оставляют меня и отравляют жизнь. Обыкновенно жалеют о том, что личность не удерживает воспоминания после смерти. Какое счастие, что этого нет! Какое бы было мучение, если бы я в этой жизни помнил все дурное, мучительное для совести, что я совершил в предшествующей жизни. А если помнить хорошее, то надо помнить и все дурное. Какое счастие, что воспоминание исчезает со смертью и остается одно сознание, — сознание, которое представляет как бы общий вывод из хорошего и дурного, как бы сложное уравнение, сведенное к самому простому его выражению: х = равно положительной или отрицательной, большой или малой величине. Да, великое счастие уничтожение воспоминания, с ним нельзя бы жить радостно. Теперь же с уничтожением воспоминания мы вступаем в жизнь с чистой, белой страницей, на которой можно писать вновь хорошее и дурное.

Нынче ночью увидал в глазах искру яркого света и почему-то вслед за этим не то что понял, а почувствовал всем существом призрачность (иллюзорность) всего того, что дают чувства и что мы считаем реальным миром.

1904

Боюсь ли я смерти? Нет. Но при приближении ее или мысли о ней не могу не испытывать волнения вроде того, что должен бы испытывать путешественник, подъезжающий к тому месту, где его поезд с огромной высоты падает в море или поднимается на огромную высоту вверх на баллоне. Путешественник знает, что с ним ничего не случится, что с ним будет то, что было с миллионами существ, что он только переменит способ путешествия, но он не может не испытывать волнения, подъезжая к месту. Такое же и мое чувство к смерти.

[...] Прекрасная пословица: живой живое и думает, то есть что, пока человек жив, он не может весь не отдаваться интересам этого мира. От этого так страшна смерть, когда человек, полный жизни, думает о ней. Когда же приближается смерть раной, болезнью, старостью, человек перестает думать о живом и смерть перестает быть страшною.

Первое. Мне грустно, больно, скучно, радостно. Это несомненно.
Второе. Я слышу запах фиалки, вижу свет и тени и т. д. Тут может быть ошибка.
Третье. Я знаю, что земля кругла и вертится, и есть Япония и Мадагаскар, и т. п. Все это сомнительно.
Жизнь, я думаю, в том, что и третье и второе знание переходят в первое, что человек все переживает в себе. [...]

[...] Прекрасная сказка Андерсена о горошинах, которые видели весь мир зеленым, пока стручок был зеленый, а потом мир стал желтый, а потом (это уже я продолжаю) что-то треснуло, и мир кончился. А горошина упала и стала расти.

В старости отмирают способности, внешние чувства, которыми общаешься с миром: зрение, слух, вкус, но зато нарождаются новые не внешние, а внутренние чувства для общения с духовным миром, — и вознаграждение с огромным излишком. Я испытываю это. И радуюсь, благодарю и радуюсь. [...]

Лев Толстой, дневники

Friday, March 13, 2009

Лев Толстой, из дневников (1899 - 1900) / Tolstoy, diaries

1899

[...] Дороже всего на свете добрые отношения между людьми, а устанавливаются эти отношения не вследствие разговоров — напротив, от разговоров портятся. Говорить как можно меньше, и в особенности с теми людьми, с которыми хочешь быть в хороших отношениях.

1900

Ехал наверху на конке, глядел на дома, вывески, лавки, извозчиков, проезжих, прохожих, и вдруг так ясно стало, что весь этот мир с моей жизнью в нем есть только одна из бесчисленного количества возможностей других миров и других жизней и для меня есть только одна из бесчисленных стадий, через которую мне кажется, что я прохожу во времени. [...]

Сердишься иногда на людей, что они не понимают тебя, не идут за тобой и с тобой, тогда как ты совсем рядом стоишь с ними. Это все равно, что, ходя по лабиринту (какие бывают в садах), требовать, чтобы человек, стоящий совсем рядом с тобой, только за стенкой, шел по одному направлению с тобой. Ему надо пройти целую версту, чтобы сойтись с тобой, и сейчас идти не только не в одном, но в обратном направлении, чтобы сойтись с тобою. Знаешь же ты, что ему надо идти за тобой, а не тебе за ним, только потому, что ты уж был на том месте, на котором он стоит.

[...] Я серьезно убежден, что миром управляют: и государствами, и имениями, и домами — совсем сумасшедшие. Несумасшедшие воздерживаются или не могут участвовать.

1) Между старыми и молодыми, если оба нормальны, происходит странное недоразумение. Человек 20 лет, обращаясь к 5-летнему, знает разницу понимания и сообразно с этим и обращается с ребенком. Но человек 50 лет не так уже обращается с 35-летним и даже с 20-летним. А разница та же. Та же даже и между 80-летним и 65-летним. От этого-то надо уважать старость и старикам уважать самих себя и не становиться на одну ногу с молодыми — спорить. Недоразумению этому помогает еще и то, что все человечество идет вперед, и молодой человек, усвоив то, что свойственно его времени, думает, что он сам впереди старика и что ему нечему учиться у него.

2) Если хочешь узнать себя, то замечай, что ты помнишь и что забываешь. Если хочешь узнать, что считаешь важным и что нет, замечай, что забываешь, что помнишь. То, что помнишь, вот это-то может быть предметом художественного произведения.

Лев Толстой, дневники

Wednesday, March 11, 2009

"Оттого, что мир меня любит..." Сюнтаро Таникава / Shuntaro Tanikawa

Оттого, что мир меня любит -
любит яростно и без снисхожденья
(впрочем, иногда любит нежно...) -
одиночество стало моим уделом.

В первый раз осознав себя одиноким,
я услышал голоса вещей в мире.
Мне понятны простые печали и радость,
ибо я принадлежу мирозданью -

небесам, деревьям, земле и людям
отдаю всего себя без остатка,
умножая изобилье Вселенной.

Я позвал людей -
и мир обернулся.
Я же исчезаю...

Таникава Сюнтаро (перевод Александра Долина)

Tuesday, March 10, 2009

"Листву дерев колышет с шелестом ветер" Сюнтаро Таникава / Shuntaro Tanikawa

Листву дерев колышет с шелестом ветер.
В душе моей мир поднимает волны.
Назвать ли печалью - а быть может, восторгом?
Душе моей не подберёшь названья.
Мирозданье движется, вечно расширяясь.
За движеньем Вселенной я не поспеваю.
Продолжаю тщетно разыскивать свою душу в облаках,
в дожде, в сумраке вечернем.
Но порой и мне дано встать с миром вровень,
плоть отдав на откуп ветру и солнцу в смене четырёх времён года.
Я теперь - одно целое с мирозданьем.
Для любви пришлось пожертвовать песней - но я не жалею!

(перевод Александра Долина)

Monday, March 09, 2009

Сюнтаро Таникава "Женщина и окно"/Shuntaro Tanikawa, Woman and window

Окно – не чьи–то расширенные глаза.
окна – не рамы для неба.
Женщина открывает окно,
и на это всегда есть причина:
вдохнуть ароматную свежесть земли;
выветрить дым от жареной рыбы,
неприятный мужчине:
ему, уходящему на работу,
послать поцелуй;
громким возгласом позвать
разносчика тофу.
из окна ей не виден багровый закат
Из окна нельзя оценить
красоту горящего неба.
если женщина закрывает окно,
и на это всегда есть причины:
чтоб глаза не слезились от пыли;
чтоб не слышать уличный шум,
когда денег нет;
чтобы скрыть от людского взора сварливый вечер
за нарядным стеклом,
не допустить, чтоб при свете звезд
от соблазна мужские глаза ослепли
Женщина решительно опускает задвижку
и задергивает шторы,
украшенные ручной вышивкой.
И комната принадлежит двоим
Изо дня в день старательно
женщина открывает окна,
сверкающие чистотой,
не потому что женщине нравится
ухаживать за окном:
она любит солнце в окне,
любит мужчину, стоящего у окна,
и мир разделенный окном.
Женщина никогда не полезет через окно,
не станет стоять беспечно,
облокотившись на подоконник.
Мягкими пальцами
она проворно открывает окно,
и, когда распахнув створки,
слетаются весело
шумные воробьи.

Sunday, March 08, 2009

"в жизни главное - излить душу" Сюнтаро Таникава / Shuntaro Tanikawa

Облака, переполнившись, изливают на землю влагу.
Почему это дождём называют?
Человек изливает переполненную душу.
Почему это называют песней?
Нищие духом готовы бесконечно
имена давать всем вещам в мире.
Но деревья не отвечают, занятые делом, -
деревья миром становятся сами.
Ощутив себя частью всеобщего разрастанья,
человек вдруг решает утвердить свою силу.
"Я гораздо лучше деревьев!" –
он шепчет тихонько, чтоб деревья не услыхали.
В жизни главное вовсе не сами песни,
в жизни главное - излить душу...

(перевод Александра Долина)

Thursday, March 05, 2009

Лев Толстой, из дневников (1896 - 1897) / Tolstoy, diaries

1896

5 июля. Вечер и красота, счастье, благо на всем. А в мире людей? Жадность, злоба, зависть, жестокость, похоть, разврат. [Вымарано 5 — 6 слов] Когда будет в людях то же, что в природе? Там борьба, но честная, простая, красивая. А тут подлая. Я знаю ее и ненавижу, потому что сам человек. (Не вышло.) [...]

...искусство выражает те чувства, которые испытывает художник. Если чувства хорошие, высокие, то и искусство будет хорошее, высокое, и наоборот. Если художник нравственный человек, то и искусство его будет нравственным, и наоборот.

1897

Вообще — не знаю отчего — нет у меня того религиозного чувства, которое было, когда прежде писал дневник ни для кого. То, что его читали и могут читать, губит это чувство. А чувство было драгоценное и помогавшее мне в жизни. Начну сначала с нынешнего 14 числа писать опять по-прежнему так, чтобы никто не читал при моей жизни.

...существа, которое я называю землею. Мы не знаем жизни земли и потому считаем ее мертвой, так же, как живущее один час насекомое считает мертвым мое тело, потому что не видит его движения.

Часто, бывало, говоришь с человеком, и вдруг у него делается ласковое, радостное лицо, и он начинает говорить с вами так, что кажется, он сообщит вам нечто самое радостное для вас: оказывается, он говорит о себе. Захарьин о своей операции, Машенька о свидании с отцом Амвросием и его словах. Когда человек говорит об очень близком ему, он забывает, что другой не он. Если люди не говорят об отвлеченном или духовном, они непременно каждый говорит о себе. И это ужасно скучно.

Лев Толстой, дневники

Wednesday, March 04, 2009

Лев Толстой, из дневников (1895) / Tolstoy, diaries

1895

...И мне в этом отношении хорошо. Насколько может быть хорошо паразиту, сознающему свой паразитизм.

Вчера ходил по улицам и смотрел на лица: редкое не отравленное алкоголем, никотином и сифилисом лицо. Ужасно жалко и обидно бессилие, когда так ясно спасение.

Июня 20; накануне был дождь. На небе тяжелые, разбитые, низкие, темные облака. На меня по дороге и полю быстро бежит тень. Тень набежала на меня, стало прохладно, и в то же время впереди меня тень сбежала с волнующейся, казавшейся почти черной ржи, и рожь эта стала ярко-зеленою. Но это только на минуту. На меня набежал теперь свет, а на рожь опять тень тучки.

Я писал Веселитской, что, когда мы знаем, что человек приговорен к смерти, мы добры к нему — любим. Как же мы можем кого-нибудь не любить, когда знаем, что все приговорены.

Вспомнил, как часто я, бывало, спорил с религиозными догматиками: православными, евангеликами и др. Как это нелепо. Разве можно серьезно рассуждать с человеком, который утверждает, что верит в то, что есть только одно правильное воззрение на мир и на наше отношение к нему, то, которое выражено 1500 лет тому назад собранными Константином эпископами в Никое, — мировоззрение, по которому бог — Троица, 1890 лет [назад] пославший сына в деву, чтобы искупить мир и т. д. С такими людьми нельзя рассуждать, можно их менажировать, жалеть, пытаться излечить, но на них надо смотреть, как на душевно больных, а не спорить с ними.

Пока человек не сознает себя, он не знает, живет ли он или нет, и потому не живет. Когда же он сознает себя живущим, он невольно задает себе вопрос: зачем он живет. Задав же себе этот вопрос, он ищет на него ответа, найдя же ответ, он не успокаивается до тех пор, пока не делает того, для чего он живет.

Часто меня поражали уверенные, красивые, внушительные интонации людей, говоривших глупости. Теперь я знаю, что чем внушительнее, импозантнее и звуки и зрелища, тем пустее и ничтожнее.

Лев Толстой, дневники

Tuesday, March 03, 2009

Лев Толстой, из дневников (1894) / Tolstoy, diaries

1894

Никак не отделаешься от иллюзии, что знакомство с новыми людьми дает новые знания, что чем больше людей, тем больше ума, доброты, как чем больше вместе углей горящих, тем больше тепла. С людьми ничего подобного: всё те же, везде те же. И прежние и теперешние, и в деревне и в городе, и свои и чужие, и русские, и исландцы, и китайцы. А чем больше их вместе, тем скорее тухнут эти уголья, тем меньше в них ума, доброты.

[...] Часто за это последнее время, ходя по городу и иногда слушая ужасные, жестокие и нелепые разговоры, приходишь в недоумение, не понимаешь, чего они хотят, что они делают, и спрашиваешь себя: где я? Очевидно, дом мой не здесь. [...]

[...] Романы кончаются тем, что герой и героиня женились. Надо начинать с этого, а кончать тем, что они разженились, то есть освободились. А то описывать жизнь людей так, чтобы обрывать описание на женитьбе, это все равно, что, описывая путешествие человека, оборвать описание на том месте, где путешественник попал к разбойникам.

Нынче умер Павел, сапожник. Все спрашивал жену: Не заходили за мной? И все прислушивался к окнам. А ночью вскрикнул: Идут. Сейчас. И умер. Только старикам, как мне, заметна эта краткость, временность жизни. Это так ясно, когда один за другим вокруг тебя исчезают люди.

То, что всякий человек, как бы он ни был порочен, преступен, неучен, неумен, какие бы он ни делал гадости и глупости, непременно считает себя совершенно правым. И сердиться на него за это нельзя и не надо: ему нельзя не считать себя правым. Если бы он не считал себя правым, он не мог бы жить так, как он живет.

Лев Толстой, дневники

Sunday, March 01, 2009

Лев Толстой, из дневников (1893) / Tolstoy, diaries

1893

Думал: поразительно ограбление земли у нас в Херсонской, Самарской губернии и др. И великолепие Москвы, арки для встречи государя и иллюминация. Или в Чикаго выставка и обезлесение, омерщвление земли. И все это нам поправит наука искусственным дождем, производимым электричеством. Ужасно! Истребят 98% и восстановят 2%.

Только пробился лист на березах, и от теплого ветра пошла по ним веселая рябь. Вечер, смеркается после грозы. Лошади только пущены, жадно сгрызают траву, помахивая хвостами.

Мой друг детства, потерянный человек, пьяный, обжора, несчастный, ленивый, лживый, всегда, когда речь идет о детях, о воспитанье, приводит в пример свое детство и свое воспитание, как бы подразумевая бесспорно то, что результат, который дало его воспитание, служит доказательством его успешности. И он делает это невольно и не видит комичности этого. Так сильна любовь, предилекция к себе всех людей.

Всего меньше мы понимаем поступки друг друга те, которые вытекают из тщеславия: не угадаешь, чем и перед кем он тщеславится.

На днях были известия, справедливые ли, нет (в этих случаях любят выдумывать), что адмирал Тройон для соблюдения чести (честь флота, предназначенного на убийство), чести флота, отказался спастись и, как герой (скорее, как дурак), умер с своим кораблем. Ведь умереть от вшей, заразы, нужды, помогая людям и отдавая последнее, меньше шансов, чем умереть на маневрах, на войне.

Форма романа не только не вечна, но она проходит. Совестно писать неправду, что было то, чего не было. Если хочешь что сказать, скажи прямо. [...]

Августа 11, утро. Голубая дымка, роса как пришита на траве, на кустах и деревьях на сажень высоты. Яблони развисли от тяжести. Из шалаша пахучий дымок свежего хвороста. А там, в ярко-желтом поле, уже высыхает роса на мелком овсяном жнивье и работа, вяжут, возят, косят, и на лиловом поле пашут. Везде по дорогам и на сучках деревьев зацепившиеся выдернутые, сломанные колосья. В росистом цветнике пестрые девочки, тихо напевая, полют, лакеи хлопочут в фартуках. Комнатная собака греется на солнце. Господа еще не вставали. [...]

Есть два способа познавания внешнего мира: один самый грубый и неизбежный способ познавания пятью чувствами. Из этого способа познания не сложился бы в нас тот мир, который мы знаем, а был бы хаос, дающий нам различные ощущения. Другой способ состоит в том, чтобы, познав любовью к себе себя, познать потом любовью к другим существам эти существа; перенестись мыслью в другого человека, животное, растение, камень даже. Этим способом познаешь изнутри и образуешь весь мир, как мы знаем его. Этот способ есть то, что называют поэтическим даром, это же есть любовь. Это есть восстановление нарушенного как будто единения между существами. Выходишь из себя и входишь в другого. И можешь войти во все. Всё — слиться с богом, со Всем.

Лев Толстой, дневники

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...