Monday, November 30, 2009

Состояние, которое мы называем изгнанием / Brodsky - on exile

В этом отношении положение изгнанного писателя, в сущности, гораздо хуже положения Gastarbeiter или среднего беженца. Его стремление к признанию делает его беспокойным и заставляет позабыть о том, что его доход преподавателя колледжа, лектора, редактора или просто сотрудника тонкого журнала - ибо это наиболее частые занятия изгнанных авторов в наши дни - превосходит заработок чернорабочего. То есть наш герой, можно сказать, по определению, немного испорчен. Однако вид писателя, радующегося своей незначительности, тому, что его оставили в покое, своей анонимности, почти столь же редок, как зрелище какаду в Гренландии, даже при самых благоприятных обстоятельствах. Среди изгнанных писателей это явление почти совершенно отсутствует.

Ибо другая истина состоит в том, что изгнание - состояние метафизическое. По крайней мере, оно имеет очень сильное, очень четкое метафизическое измерение; игнорировать или избегать его - значит обманываться относительно смысла того, что с вами произошло, обречь себя на то, чтобы жизнь помыкала вами, окостенеть в позе непонимающей жертвы.
Из-за отсутствия хороших примеров нельзя описать альтернативное поведение (хотя приходят на ум Чеслав Милош и Роберт Музиль). Возможно, это и к лучшему, поскольку мы здесь, очевидно, для того, чтобы говорить о реальности изгнания, а не о его потенциале. А реальность состоит в том, что изгнанный писатель постоянно борется и интригует, чтобы вернуть себе значимость, ведущую роль и авторитет. Его главная забота, конечно, - оставленный им народ; но он также хочет быть первым парнем на злобствующей деревеньке собратьев-эмигрантов. Выступая в роли страуса по отношению к метафизичности своего положения, он сосредоточивается на немедленном и осязаемом. Это означает поливание грязью коллег в сходном положении, желчную полемику с публикациями соперников, бесчисленные интервью на ВВС, Немецкой волне, ORTF (Французское радио и телевидение) и Голосе Америки, открытые письма, заявления для прессы, посещение конференций - все что угодно.
Энергия, прежде расходовавшаяся в очередях за продуктами или в душных приемных мелких чиновников, теперь высвобождена и неистовствует. Никем не сдерживаемое, тем более родней (ибо сам он сейчас, так сказать, жена Цезаря и вне подозрений - да и как могла бы его, возможно, грамотная, но стареющая супруга возразить записному мученику или поправить его?), эго нашего героя быстро растет в диаметре и в конечном счете, наполнившись горячим СО2, уносит его от действительности - особенно если он живет в Париже, где братья Монгольфье создали прецедент.

Подобно лжепророкам дантовского "Ада", его голова всегда повернута назад, и слезы или слюни стекают у него между лопатками.
Элегический у него темперамент или нет - не так важно: обреченный за границей на узкую аудиторию, он не может не тосковать по толпам, реальным или воображаемым, оставшимся на родине. Тогда как первая наполняет его ядом, последние разогревают воображение. Даже получив возможность путешествовать, даже немного попутешествовав, в своих писаниях он будет держаться знакомого материала из своего прошлого, производя, так сказать, продолжения своих предыдущих опусов.

В этом упрямстве есть чрезвычайная ценность: если повезет, оно может достичь такой силы и концентрации, что мы и вправду получим замечательное произведение (читающая публика и издатели чувствуют это и - как я уже сказал - следят за литературой изгнанников).
Однако чаще это упрямство преобразуется в монотонную ностальгию, которая является, грубо говоря, простым неумением справляться с реальностью настоящего и неопределенностью будущего.

Стиль - не столько человек, сколько его нервы, и в целом изгнание предоставляет человеческим нервам меньше раздражителей, чем отечество.

«Состояние, которое мы называем изгнанием, или попутного ретро» (1987)

Бродский. Проза и эссе

Sunday, November 29, 2009

Бродский, из "Нобелевской лекции" (1987)

В лучшие свои минуты я кажусь себе как бы их [Мандельштам, Цветаева, Фрост, Ахматова, Оден] суммой - но всегда меньшей, чем любая из них, в отдельности.

Многое можно разделить: хлеб, ложе, убеждения, возлюбленную - но не стихотворение, скажем, Райнера Марии Рильке. Произведения искусства, литературы в особенности и стихотворение в частности обращаются к человеку тет-а-тет, вступая с ним в прямые, без посредников, отношения.

В обыденной жизни вы можете рассказать один и тот же анекдот трижды и трижды, вызвав смех, оказаться душою общества. В искусстве подобная форма поведения именуется "клише". Искусство есть орудие безоткатное, и развитие его определяется не индивидуальностью художника, но динамикой и логикой самого материала, предыдущей историей средств, требующих найти (или подсказывающих) всякий раз качественно новое эстетическое решение.

Я не призываю к замене государства библиотекой - хотя мысль эта неоднократно меня посещала - но я не сомневаюсь, что, выбирай мы наших властителей на основании их читательского опыта, а не основании их политических программ, на земле было бы меньше горя.

...для человека, чей родной язык - русский, разговоры о политическом зле столь же естественны, как пищеварение...

Недостаток разговоров об очевидном в том, что они развращают сознание своей легкостью, своим легко обретаемым ощущением правоты.

Человек принимается за сочинение стихотворения по разным соображениям: чтоб завоевать сердце возлюбленной, чтоб выразить свое отношение к окружающей его реальности, будь то пейзаж или государство, чтоб запечатлеть душевное состояние, в котором он в данный момент находится, чтоб оставить - как он думает в эту минуту - след на земле. Он прибегает к этой форме - к стихотворению - по соображениям, скорее всего, бессознательно-миметическим: черный вертикальный сгусток слов посреди белого листа бумаги, видимо, напоминает человеку о его собственном положении в мире, о пропорции пространства к его телу. Но независимо от соображений, по которым он берется за перо, и независимо от эффекта, производимого тем, что выходит из под его пера, на его аудиторию, сколь бы велика или мала она ни была, - немедленное последствие этого предприятия - ощущение вступления в прямой контакт с языком, точнее - ощущение немедленного впадения в зависимость от оного, от всего, что на нем уже высказано, написано, осуществлено.
Зависимость эта - абсолютная, деспотическая, но она же и раскрепощает. Ибо, будучи всегда старше, чем писатель, язык обладает еще колоссальной центробежной энергией, сообщаемой ему его временным потенциалом - то есть всем лежащим впереди временем. И потенциал этот определяется не столько количественным составом нации, на нем говорящей, хотя и этим тоже, сколько качеством стихотворения, на нем сочиняемого.

Поэт, повторяю, есть средство существования языка.

Не станет меня, эти строки пишущего, не станет вас, их читающих, но язык, на котором они написаны и на котором вы их читаете, останется не только потому, что язык долговечнее человека, но и потому, что он лучше приспособлен к мутации.

1987

Проза и эссе

Saturday, November 28, 2009

Бродский, из эссе "Трофейное" (1986)

...открытку с фотографией актрисы или актера. Самым драгоценным в моей коллекции был Эррол Флинн в "Королевских пиратах", и в течение многих лет я пытался имитировать его выставленный вперед подбородок и автономно поднимающуюся левую бровь. С этой последней я потерпел неудачу.

А еще позже наш интерес к кино стал ослабевать, по мере того как мы осознавали, что фильмы делаются все чаще режиссерами нашего возраста и могут они нам сказать все меньше и меньше. К этому времени мы были уже законченными книгочеями, подписчиками на "Иностранную литературу", и отправлялись в кино все с меньшей и меньшей охотой, видимо, догадавшись, что знакомиться с местами, где никогда не будешь жить, бессмысленно. Это, повторяю, случилось намного позже, когда нам уже было за тридцать.

Внезапно из открытого окна на одном из последних этажей раздалось "A-tisket, a-tasket"; голос был голосом Эллы Фицджеральд.
Произошло это в 1955 или 1956 году, в одном из грязных промышленных пригородов Ленинграда. "Боже мой, - помню, подумал я, - сколько же пластинок нужно напечатать, чтобы одна из них закончила свой путь здесь, в этом кирпично-цементном нигде, среди не столько сохнущих, сколько впитывающих сажу простынь и фиолетовых трусов!"

...это - зима, единственное подлинное время года.

...нельзя считать выбором то, что приносят обстоятельства и удача.

Ибо человек есть то, что он любит. Потому он это и любит, что он есть часть этого. И не только человек - вещи тоже.

1986

Friday, November 27, 2009

Бродский, из эссе "Место не хуже любого"/ A Place as Good as Any (1986)

Чем больше путешествуешь, тем сложнее становится чувство ностальгии.

Лучший способ оградить ваше подсознание от перегрузки - делать снимки: ваша камера, так сказать, - ваш громоотвод. Проявленные и напечатанные, незнакомые фасады и перспективы теряют свою мощную трехмерность и уже не представляются альтернативой вашей жизни. Однако мы не можем все время щелкать затвором, все время наводить на резкость, сжимая багаж, сумки с покупками, локоть супруги. И с особой мстительностью незнакомое трехмерное вторгается в чувства ни о чем не подозревающих простаков на вокзалах, автобусных остановках, в аэропортах, такси, на неспешной вечерней прогулке в ресторан или из него.
Наиболее коварны вокзалы. Сооруженные для вашего прибытия и отбытия местных жителей, они погружают путешественников, охваченных возбуждением и предчувствиями, прямо в гущу, в сердцевину чужого существования, стремящегося выдать себя за твое при помощи гигантских литер CINZANO, MARTINI, COCA-COLA, - и эти пылающие письмена вызывают в памяти вид знакомых стен. А площади перед вокзалами? С их фонтанами и статуями Вождя, с их лихорадочной суматохой машин и тумбами афиш, с их проститутками, обколовшейся молодежью, нищими, алкашами, рабочими-мигрантами; с их такси и приземистыми шоферами, громогласно зазывающими на немыслимых наречиях!
Беспокойство, гнездящееся в каждом путешественнике, заставляет его подмечать расположение стоянки такси на площади с большей точностью, чем расположение работ великого маэстро в местном музее - потому что последний не обеспечит ему пути к отступлению.
Чем больше мы путешествуем, тем больше наша память обогащается топографией автомобильных стоянок, билетных касс, кратчайших путей к платформам, телефонных будок и писсуаров. Если не возвращаться к ним часто, то эти вокзалы и их ближайшие окрестности сливаются и накладываются друг на друга в сознании, как все, что хранится слишком долго, превращаясь в лежащего на дне нашей памяти гигантского кирпично-чугунного, пахнущего хлоркой чудовищного осьминога, которому каждое новое место прибавляет щупальце.
Существуют явные исключения: праматерь вокзалов, вокзал Виктории в Лондоне; шедевр Нервы в Риме или безвкусно-монументальное чудище в Милане; амстердамский Централь, где один из циферблатов на фронтоне показывает направление и скорость ветра; парижский Гар дю Норд или Гар де Лион с его умопомрачительным рестораном, где, поглощая превосходную canard под фресками а-ля Дени, вы наблюдаете сквозь огромную стеклянную стену отправляющиеся внизу поезда со смутным чувством метаболической связи; Хауптбанхоф рядом с районом красных фонарей во Франкфурте; московская площадь трех вокзалов, идеальное место, чтобы впасть в отчаяние и потеряться - даже для того, чей родной алфавит - кириллица. Однако эти исключения не столько подтверждают правило, сколько образуют ядро, или стержень, для дальнейших наслоений. Их своды и лестницы в духе Пиранези вторят подсознанию, возможно, даже расширяют его: во всяком случае, они остаются там - в мозгу - навсегда, в ожидании добавки.

Строго говоря, мы помним не место, а открытку.

Ибо покупать вы обязаны. Как сказал бы философ: "Я покупаю, следовательно, я существую". И кому это известно лучше, чем путешественнику?

Итак, вы открываете местный "Time Out" и обращаетесь к театру. Повсюду Ибсен и Чехов, обычная континентальная пища.
...Остаются кинематограф и поп-группы, но петит этих страниц, не говоря уже о названиях групп, вызывает у вас легкую тошноту.

Любуйтесь надраенными мостовыми и идеальной бесконечностью улиц: вы всегда имели слабость к геометрии, которая, как известно, означает "безлюдье".
Так что, если вы и обнаружите кого-нибудь в баре гостиницы, весьма вероятно, это будет такой же, как вы, путешественник. "Слушайте, - скажет он, обернувшись к вам. - Почему здесь так пусто? Нейтронная бомба или что?"
"Воскресенье, - ответите вы. - Просто воскресенье, середина лета, время отпусков. Все на пляжах". Но вы знаете, что будете лгать. Потому что не воскресенье, не Крысолов, не нейтронная бомба, не пляжи опустошили ваш составной город. Он пуст, потому что в воображении легче вызвать архитектуру, чем живые существа.

1986

Проза и эссе

Monday, November 23, 2009

Бродский, "Путешествие в Стамбул" (1985): Начать с того, что я обожаю кошек...

Принимая во внимание, что всякое наблюдение страдает от личных качеств наблюдателя, то есть что оно зачастую отражает скорее его психическое состояние, нежели состояние созерцаемой им реальности, ко всему нижеследующему следует, я полагаю, отнестись с долей сарказма - если не с полным недоверием.

Бред и ужас Востока. Пыльная катастрофа Азии. Зелень только на знамени Пророка. Здесь ничего не растет, опричь усов. Черноглазая, зарастающая к вечеру трехдневной щетиной часть света. Заливаемые мочой угли костра. Этот запах! С примесью скверного табака и потного мыла. И исподнего, намотанного вкруг ихних чресел что твоя чалма. Расизм? Но он всего лишь форма мизантропии. И этот повсеместно даже в городе летящий в морду песок, выкалывающий мир из глаз - и на том спасибо. Повсеместный бетон, консистенции кизяка и цвета разрытой могилы. О, вся эта недальновидная сволочь - Корбюзье, Мондриан, Гропиус, изуродовавшая мир не хуже любого Люфтваффе! Снобизм? Но он лишь форма отчаяния. Местное население, в состоянии полного ступора сидящее в нищих закусочных, задрав головы, как в намазе навыворот, к телеэкрану, на котором кто-то постоянно кого-то избивает. Либо - перекидывающееся в карты, вальты и девятки которых - единственная доступная абстракция, единственный способ сосредоточиться. Мизантропия? Отчаяние? Но можно ли ждать иного от пережившего апофеоз линейного принципа: от человека, которому некуда возвращаться? От большого дерьмотолога, сакрофага и автора "Садомахии".

Пыль! эта странная субстанция, летящая вам в лицо. Она заслуживает внимания, она не должна скрываться за словом "пыль". Просто ли это грязь, не находящая себе места, но составляющая самое существо этой части света? Или она - Земля, пытающаяся подняться в воздух, оторваться от самой себя, как мысль от тела, как тело, уступающее себя жаре. Дождь выдает ее сущность, ибо тогда у вас под ногами змеятся буро-черные ручейки этой субстанции, придавленной обратно к булыжным мостовым, вниз по горбатым артериям этого первобытного кишлака, не успевающей слиться в лужи, ибо разбрызгиваемой бесчисленными колесами, превосходящими в своей сумме лица его обитателей, и уносимой ими под вопли клаксонов через мост куда-то в Азию, в Анатолию, в Ионию, в Трапезунд и в Смирну.
Как везде на Востоке, здесь масса чистильщиков обуви, всех возрастов, с ихними восхитительными, медью обитыми ящичками, с набором гуталина всех мастей в круглых медных же контейнерах величиной с "маленькую", накрытых куполообразной крышкой. Настоящие переносные мечети, только что без минаретов. Избыточность этой профессии объясняется именно грязью, пылью, после пяти минут ходьбы покрывающей ваш только что отражавший весь мир штиблет серой непроницаемой пудрой. Как все чистильщики сапог, эти люди - большие философы. А лучше сказать - все философы суть чистильщики больших сапог. Поэтому не так уж важно, знаете ли вы турецкий.

Кто в наше время разглядывает карту, изучает рельеф, прикидывает расстояния? Никто, разве что отпускники-автомобилисты. Даже военные этого больше не делают, со времен изобретения кнопки. Кто пишет письма с детальным перечислением и анализом увиденных достопримечательностей, испытанных ощущений? И кто читает такие письма? После нас не останется ничего, что заслуживало бы названия корреспонденции. Даже молодые люди, у которых, казалось бы, вдоволь времени, обходятся открытками. Люди моего возраста прибегают к открыткам чаще всего либо в минуту полного отчаяния в чужом для них месте, либо чтоб просто как-то убить время.

Здесь я хотел бы заметить, что мои представления об античности мне и самому кажутся немножко диковатыми. Я понимаю политеизм весьма простым - и поэтому, вероятно, ложным образом. Для меня это система духовного существования, в которой любая форма человеческой деятельности, от рыбной ловли до созерцания звездного неба, освящена специфическими божествами. Так что индивидуум, при наличии определенной к тому воли или воображения, в состоянии усмотреть в том, чем он занимается, метафизическую - бесконечную - подоплеку. Тот или иной бог может, буде таковой каприз взбредет в его кучевую голову, в любой момент посетить человека и на какой-то отрезок времени в человека вселиться.

...Ибо в сфере жизни сугубо политической политеизм синонимичен демократии. Абсолютная власть, автократия синонимична, увы, единобожию. Ежели можно представить себе человека непредвзятого, то ему, из одного только инстинкта самосохранения исходя, политеизм должен быть куда симпатичнее монотеизма.

Не стоит, наверно, называть вещи своими именами, но демократическое государство есть на самом деле историческое торжество идолопоклонства над Христианством.

[в Афинах] Я брел по какой-то бесконечной главной улице, с ревущими клаксонами, запруженной то ли людьми, то ли транспортом, не понимая ни слова, - и вдруг мне пришло в голову, что это и есть тот свет, что жизнь кончилась, но движение продолжается; что это и есть вечность.
Сорок пять лет назад моя мать дала мне жизнь. Она умерла в позапрошлом году. В прошлом году - умер отец. Их единственный ребенок, я, идет по улицам вечерних Афин, которых они никогда не видели и не увидят. Плод их любви, их нищеты, их рабства, в котором они и умерли, их сын свободен. И потому что они не встречаются ему в толпе, он догадывается, что он неправ, что это - не вечность.

"Бумеранг" оказался прокуренной грязноватой конторой с двумя столами, одним телефоном, картой - естественно - мира на стене и шестью задумчивыми брюнетами, оцепеневшими от безделья.

Уж если довелось прибегнуть к прозе - средству именно тем автору сих строк и ненавистному, что она лишена какой бы то ни было формы дисциплины, кроме подобия той, что возникает по ходу дела, - уж если довелось пользоваться прозой, то лучше было бы сосредоточиться на деталях, на описании мест и характеров - то есть тех вещей, столкнуться с которыми читателю этой записки, возможно, и не случится. Ибо все вышеизложенное, равно как и все последующее, рано или поздно должно прийти в голову любому человеку: ибо все мы, так или иначе, находимся в зависимости от истории.

Или - от тезиса, выдвинутого Джугашвили в процессе все мы знаем чего, о том, что "у нас незаменимых нет".

…письма Пророка какому-то конкретному историческому лицу и прочие священные тексты, созерцая которые, невольно благодаришь судьбу за незнание языка.
Хватит с меня и русского, думал я.

На самом деле Стамбул - название греческое, происходит, как будет сказано в любом путеводителе, от греческого "стан полин" - что означает(ло) просто "город". "Стан"? "Полин"? Русское ухо? Кто здесь кого слышит? Здесь, где "бардак" значит "стакан". Где "дурак" значит "остановка". "Бир бардак чай" - один стакан чаю. "Дурак автобуса" - остановка автобуса. Ладно хоть, что автобус только наполовину греческий.

Смысл истории! Что, в самом деле, может поделать перо с этим смешением рас, языков, вероисповеданий - с этим принявшим вегетативный, зоологический характер падением вавилонской башни, в результате которого, в один прекрасный день, индивидуум обнаруживает себя смотрящим со страхом и отчуждением на свою руку или на свой детородный орган - не а ля Витгенштейн, но охваченный ощущением, что эти вещи принадлежат не ему, что они - всего лишь составные части, детали "конструктора", осколки калейдоскопа, сквозь который не причина на следствие, но слепая случайность смотрит на свет. Можно выскочить на улицу - но там летит пыль.
И эта загадочная субстанция, эта пыль, летящая вам в морду на улицах Стамбула, - не есть ли это просто бездомная материя насильственно прерванных бессчетных жизней, понятия не имеющая - чисто по-человечески, - куда ей приткнуться? Так и возникает грязь. Что, впрочем, тоже не спасает от сильной перенаселенности.

Мне было девятнадцать лет, но я вспоминаю с нежностью об этих мечетях отнюдь не поэтому. Они - шедевры масштаба и колорита, они - свидетельства лиричности Ислама. Их глазурь, их изумруд и кобальт запечатлеваются на вашей сетчатке в немалой степени благодаря контрасту с желто-бурым колоритом окружающего их ландшафта. Контраст этот, эта память о цветовой (по крайней мере) альтернативе реальному миру, и был, возможно, поводом к их появлению. В них действительно ощущается идеосинкретичность, самоувлеченность, желание за(со)вершить самих себя. Как лампы в темноте. Лучше: как кораллы - в пустыне.

Эрозия, от которой поверхность колонн заметно страдает, не имеет никакого отношения к выветриванию. Это - оспа взоров, линз, вспышек.

Наверное, следовало взять рекомендательные письма, записать, по крайней мере, два-три телефона, отправляясь в Стамбул. Я этого не сделал. Наверное, следовало с кем-то познакомиться, вступить в контакт, взглянуть на жизнь этого места изнутри, а не сбрасывать местное население со счетов как чуждую толпу, не отметать людей, как лезущую в глаза психологическую пыль.
Что ж, вполне возможно, что мое отношение к людям, в свою очередь, тоже попахивает Востоком. В конце концов, откуда я сам? Но в определенном возрасте человек устает от себе подобных, устает засорять свои сознание и подсознание. Еще один - или десяток - рассказ о жестокости? Еще один - или сотня - пример человеческой подлости, глупости, доблести? У мизантропии, в конце концов, тоже должны быть какие-то пределы.

Достаточно поэтому, взглянув в словарь, установить, что "каторга" - тоже турецкое слово. Как и достаточно обнаружить на турецкой карте -то ли в Анатолии, то ли в Ионии - город, называющийся "Нигде".

Стамбул - Афины, июнь 1985

Проза и эссе

Wednesday, November 18, 2009

Олдос Хаксли: Цитаты и афоризмы/Aldous Huxley - quotes misc

Видеть самих себя такими, какими видят нас другие, - самый благотворный дар.

Всякий идол рано или поздно становится Молохом, требующим человеческих жертв.

В трагедии мы участвуем, комедию только смотрим.

Возможно, наша Земля - ад какой-то другой планеты.

Илиаду написал Гомер, а если не он, то кто-то другой с тем же именем.

Если какая-то книга стала всемирным бестселлером, это доказывает лишь то, что Земля не круглая, а плоская.

История - как мясной паштет: лучше не вглядываться, как его приготовляют.

И познаете истину, и истина сведет вас с ума.

Кровать, как говорят итальянцы, это опера бедняка.

Лицемерие - дар Божий; если бы не интеллектуальные снобы и не их деньги, искусство сдохло бы с голоду вместе со своими служителями.

Любовь - самая лучшая политика; не только для того, кто любим, но и для того, кто любит.

Люди, в своем большинстве, путешествуют лишь потому, что путешествуют их соседи.

Люди готовы, чтобы немного развлечься, послушать философов, как они слушали бы скрипача или фигляра. Но чтобы поступать так, как советует разумный человек, никогда. Когда бы ни приходилось делать выбор между разумным и безумцем, человечество всегда без колебаний шло за безумцем. Ибо безумец обращается к самой сущности человека - к его страсти и инстинктам. Философы же обращаются к внешнему и второстепенному - рассудку.

Несколько извинений выглядят менее убедительно, чем одно.

Опыт - это не то, что происходит с человеком, а то, что делает человек с тем, что с ним происходит.

Правда - это правда; правда с большой буквы - химера, пустое место.

Преподавание - последнее прибежище слабых умов с классическим образованием.

Реклама - самая интересная и самая трудная форма современной литературы.

Легче сочинить десять классических сонетов, чем хорошее рекламное объявление.

Самое надежное лекарство от иллюзий - взгляд в зеркало.

Уроки истории заключаются в том, что люди ничего не извлекают из уроков истории.

Целомудрие - самое неестественное из всех сексуальных извращений.

Чтобы писать легко продающиеся книги, нужно иметь легко продающиеся мозги.

Эмоция таится в промежутке между позывом и его удовлетворением.

Эссе - разновидность литературы, позволяющая сказать почти все почти ни о чем.

Абстракция - любимое развлечение интеллектуала.

Во всем считают себя правыми лишь те, кто добился в жизни немногого.

Для художника XV века описание смертного ложа было таким же верным средством обрести популярность, как для художника XX века - описание ложа любовного.

Как замечательны, интересны, оригинальны люди - на расстоянии.

Основная разница между литературой и жизнью состоит в том, что... в книгах процент самобытных людей очень высок, а тривиальных - низок; в жизни же все наоборот.

Пророчество интересно прежде всего тем, какой свет оно отбрасывает на настоящее.

Работа ничем, в сущности, не отличается от алкоголя и преследует ту же цель: отвлечься, забыться, а главное, спрятаться от самого себя.

Ритм человеческой жизни - рутина, перемежаемая оргиями.

Факты не перестают существовать от того, что ими пренебрегают.

В искусстве искренность - синоним одаренности.

Цель не может оправдывать средства по той простой и очевидной причине, что средства определяют природу цели.

Человек - это интеллект в услужении у физиологии.

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...