Sunday, October 31, 2010

Альбер Камю, «Чума» / Camus, La Peste (1947)

Самый удобный способ познакомиться с городом – это попытаться узнать, как здесь работают, как здесь любят и как здесь умирают. В нашем городке – возможно, таково действие климата – все это слишком тесно переплетено и делается все с тем же лихорадочно-отсутствующим видом. Это значит, что здесь скучают и стараются обзавестись привычками.

Разумеется, в наши дни уже никого не удивляет, что люди работают с утра до ночи, а затем сообразно личным своим вкусам убивают остающееся им для жизни время на карты, сидение в кафе и на болтовню. Но есть ведь такие города и страны, где люди хотя бы временами подозревают о существовании чего-то иного. Вообще-то говоря, от этого их жизнь не меняется. Но подозрение все-таки мелькнуло, и то слава Богу.

В Оране, как и повсюду, за неимением времени и способности мыслить люди хоть и любят, но сами не знают об этом.

Так или иначе, его [Тарру] записные книжки тоже содержат хронику этого трудного периода. Но тут, в сущности, мы имеем дело с совсем особой хроникой, словно автор заведомо поставил себе целью всё умалять. На первый взгляд кажется, будто Тарру как-то ухитряется видеть людей и предметы в перевернутый бинокль. Среди всеобщего смятения он, по сути дела, старался стать историографом того, что вообще не имеет истории. Разумеется, можно только пожалеть об этой предвзятости и заподозрить душевную черствость. Но при всем том его записи могут пополнить хронику этого периода множеством второстепенных деталей, имеющих, однако, свое значение; более того, сама их своеобычность не позволяет нам судить с налету об этом безусловно занятном персонаже.

Далее Тарру отмечает благоприятное впечатление, которое произвела на него сцена, почти ежедневно разыгрывавшаяся на балконе прямо напротив его окна. Его номер выходил в переулок, где в тени, отбрасываемой стенами, мирно дремали кошки. Но ежедневно после второго завтрака, в те часы, когда сморенный зноем город впадал в полусон, на балконе напротив окна Тарру появлялся старичок. Седовласый, аккуратно причесанный, в костюме военного покроя, старичок, держащийся по-солдатски прямо и строго, негромко скликал кошек ласковым «кис-кис». Кошки, еще не трогаясь с места, подымали на него обесцвеченные сном глаза. Тогда старичок разрывал лист бумаги на маленькие клочки и сыпал их вниз, на улицу и на кошек, а те, соблазнившись роем беленьких бабочек, ступали на мостовую и нерешительно тянулись лапкой к обрывкам бумаги. Тут старичок смачно и метко плевал на кошек. Если хотя бы один плевок достигал цели, он разражался хохотом. [Хармс]

«Вопрос: как добиться того, чтобы не терять зря времени? Ответ: прочувствовать время во всей его протяженности. Средства: проводить дни в приемной зубного врача на жестком стуле; сидеть на балконе в воскресенье после обеда; слушать доклады на непонятном для тебя языке; выбирать самые длинные и самые неудобные железнодорожные маршруты и, разумеется, ездить в поездах стоя; торчать в очереди у театральной кассы и не брать билета на спектакль и т. д. и т. п.».

Каждый раз он распахивает дверь ресторана, потом прижимается к косяку, пропуская жену, маленькую, как черная мышка, входит сам, а за ним семенят мальчик и девочка, наряженные, как цирковые собачонки.

Комиссар спросил Грана, не показалось ли ему поведение Коттара странным.
– Одно мне показалось странным – то, что он вроде бы намеревался вступить со мной в беседу. Но мне как раз надо было работать.

Газеты, размазывавшие на все лады историю с крысами, теперь словно в рот воды набрали. Оно и понятно: крысы умирали на улицах, а больные – у себя дома. А газеты интересуются только улицей.

Общественное мнение – это же святая святых: никакой паники, главное – без паники.

...глупость – вещь чрезвычайно стойкая, это нетрудно заметить, если не думать все время только о себе. В этом отношении наши сограждане вели себя, как и все люди, – они думали о себе, то есть были в этом смысле гуманистами: они не верили в бич Божий. Стихийное бедствие не по мерке человеку, потому-то и считается, что бедствие – это нечто ирреальное, что оно-де дурной сон, который скоро пройдет. Но не сон кончается, а от одного дурного сна к другому кончаются люди, и в первую очередь гуманисты, потому что они пренебрегают мерами предосторожности. В этом отношении наши сограждане были повинны не больше других людей, просто они забыли о скромности и полагали, что для них еще все возможно, тем самым предполагая, что стихийные бедствия невозможны. Они по-прежнему делали дела, готовились к путешествиям и имели свои собственные мнения. Как же могли они поверить в чуму, которая разом отменяет будущее, все поездки и споры? Они считали себя свободными, но никто никогда не будет свободен, пока существуют бедствия.

... вряд ли доктор почувствовал, как в нем зарождается то легкое отвращение перед будущим, что зовется тревогой.

По ту сторону окна вдруг протренькал невидимый отсюда трамвай и сразу же опроверг жестокость и боль. [ср.]

Быстротечные сумерки – других в нашем краю и не бывает – уже отступали перед ночным мраком, а на еще светлом небосклоне зажглись первые звезды.

Впрочем, как опять-таки Гран сам сообщил доктору Риэ, он постепенно стал замечать, что с материальной стороны жизнь его так или иначе обеспечена, в основном потому, что он научился приспосабливать свои потребности к своим ресурсам. Тем самым он признавал справедливость любимого изречения нашего мэра, крупного оранского промышленника, который настойчиво уверял, что в конце концов (при этом мэр особенно налегал на слова «в конце концов», ибо на них фактически базировалось все его рассуждение), итак, в конце концов никогда не приходилось видеть, чтобы кто-нибудь умер с голоду. Во всяком случае, чуть ли не аскетическое существование, которое вел Жозеф Гран, и в самом деле в конце концов освободило его от всех забот такого рода. Он продолжал подыскивать слова.

Коттар с хозяйкой вели оживленную беседу, но вдруг она почему-то заговорила об аресте, происшедшем недавно и нашумевшем на весь Алжир. Речь шла о молодом служащем торговой конторы, который убил на пляже араба. [Реминисценция из «Постороннего»]

[Риэ]: Нельзя вечно сидеть взаперти. Надо почаще выходить.Коттар, явно нервничая, ответил, что он выходит каждый день и что, если понадобится, весь квартал может за него свидетельствовать. У него даже за пределами их квартала есть знакомые.

Солнце выпило последние лужи, стоявшие после недавних ливней.

А тем временем из всех предместий на рынки пришла весна. Тысячи роз увядали в корзинах, расставленных вдоль тротуаров, и над всем городом веял леденцовый запах цветов.

...очень скоро узники чумы поняли, какой опасности они подвергают своих близких, и подчинились необходимости страдать в разлуке. В самый разгар этого ужасного мора мы были свидетелями лишь одного случая, когда человеческие чувства оказались сильнее страха перед мучительной смертью. И вопреки ожиданиям это были вовсе не влюбленные, те, что, забыв о самых страшных страданиях, рвутся друг к другу, одержимые любовью. А были это супруги Кастель, состоявшие в браке уже долгие годы. За несколько дней до эпидемии госпожа Кастель уехала в соседний город. Да и брак их никогда не являл миру примера образцового супружеского счастья, и рассказчик с полным правом может сказать, что каждый из них до сих пор был не слишком уверен, что счастлив в супружеской жизни. Но эта грубо навязанная, затянувшаяся разлука со всей очевидностью показала им, что они не могут жить вдали друг от друга, и в свете этой неожиданно прояснившейся истины чума выглядела сущим пустяком.

Ибо именно чувством изгнанника следует назвать то состояние незаполненности, в каком мы постоянно пребывали, то отчетливо ощущаемое, безрассудное желание повернуть время вспять или, наоборот, ускорить его бег, все эти обжигающие стрелы воспоминаний. И если иной раз мы давали волю воображению и тешили себя ожиданием звонка у входной двери, возвещающего о возвращении, или знакомых шагов на лестнице, если в такие минуты мы готовы были забыть, что поезда уже не ходят, старались поскорее справиться с делами, очутиться дома в тот час, в какой обычно пассажир, прибывший с вечерним экспрессом, уже добирался до нашего квартала, – все это была игра, и она не могла длиться долго. Неизбежно наступала минута, когда мы ясно осознавали, что поезд не придет. И тогда мы понимали, что нашей разлуке суждено длиться и длиться, что нам следует попробовать приспособиться к настоящему. И, поняв, мы окончательно убеждались, что, в сущности, мы самые обыкновенные узники и одно лишь нам оставалось – прошлое, и если кто-нибудь из нас пытался жить будущим, то такой смельчак спешил отказаться от своих попыток, в той мере, конечно, в какой это удавалось, до того мучительно ранило его воображение, неизбежно ранящее всех, кто доверяется ему.

... если они ценою огромных усилий старались поднять свое мужество до уровня выпавшего на их долю испытания...

...внешний мир, извечный целитель всех бед...

И наконец, если остановиться именно на влюбленных, на самой примечательной категории изгнанников, о которых рассказчик может, пожалуй, говорить с наибольшим основанием, их терзала еще и иная тоска, где важное место занимали угрызения. В теперешнем нашем положении они имели полную возможность увидеть свои чувства взглядом, равно объективным и лихорадочным. И чаще всего в этих случаях их собственные слабости выступали тогда перед ними во всей своей наготе, И в первую очередь потому, что они относили за счет собственных недостатков невозможность с предельной точностью представить себе дела и дни своих любимых. Они скорбели оттого, что не знают, чем заполнено их время, они корили себя за легкомыслие, за то, что прежде не удосуживались справиться об этом, и притворялись, будто не понимают, что для любящего знать в подробностях, что делает любимое существо, есть источник величайшей радости. И таким образом им уже было легче вернуться к истокам своей любви и шаг за шагом обследовать все ее несовершенство. В обычное время мы все, сознавая это или нет, понимаем, что существует любовь, для которой нет пределов, и тем не менее соглашаемся, и даже довольно спокойно, что наша-то любовь, в сущности, так себе, второго сорта. Но память человека требовательнее. И в силу железной логики несчастье, пришедшее к нам извне и обрушившееся на весь город, принесло нам не только незаслуженные мучения, на что еще можно было бы понегодовать. Оно принуждало нас также терзать самих себя и тем самым, не протестуя, принять боль. Это был один из способов, которым эпидемия отвлекала внимание от себя и путала все карты.

Если случайно кто-нибудь из нас пытался довериться другому или хотя бы просто рассказать о своих чувствах, следовавший ответ, любой ответ, обычно воспринимался как оскорбление. Тут только он замечал, что он и его собеседник говорят совсем о разном.

...каждый вечер на сирену «скорой помощи» отвечали истерические рыдания, столь же бесполезные, как сама боль.

Достаточно было покаяться во грехах своих, и все становилось нам дозволенным.

– Какое счастье, – сказал Гран, – что у меня есть моя работа.
– Да, – подтвердил Риэ, – это действительно огромное преимущество.

– Поймите меня, доктор. На худой конец, не так уж сложно сделать выбор между «и» и «но». Уже много труднее отдать предпочтение «и» или «потом». Трудности возрастают, когда речь идет о «потом» и «затем». Но, конечно, самое трудное определить, надо ли вообще ставить «и» или не надо.

Здесь на Рамбера накатывало ощущение пугающей свободы, которое возникает, когда доходишь до последней черты. Из всех зрительных воспоминаний самыми мучительными были для него картины Парижа, так по крайней мере он уверял доктора Риэ. Париж становился его наваждением, и знакомые пейзажи – вода и старые камни, голуби на Пале-Рояль, Северный вокзал, пустынные кварталы вокруг Пантеона и еще кое-какие парижские уголки – убивали всякое желание действовать, а ведь раньше Рамбер даже не подозревал, что любит их до боли. Риэ подумал только, что журналист просто отождествляет эти образы со своей любовью. И когда Рамбер сказал ему как-то, что любит просыпаться в четыре часа утра и думать о своем родном городе, доктор без труда сопоставил эти слова со своим сокровенным опытом – ему тоже приятно было представлять себе как раз в эти часы свою уехавшую жену. Именно в этот час ему удавалось ощутить ее взаправду. До четырех часов утра человек, в сущности, ничего не делает и спит себе спокойно, если даже ночь эта была ночью измены.

Крики стрижей в вечернем небе над городом становились особенно ломкими. Но июньские сумерки, раздвигавшие в наших краях горизонт, были куда шире этого крика.

Безжалостное солнце, долгие часы с привкусом дремоты и летних вакаций уже не звали, как раньше, к празднествам воды и плоти. Напротив, в нашем закрытом притихшем городе они звучали глухо, как в подземелье. Часы эти утратили медный лоск загара счастливых летних месяцев. Солнце чумы приглушало все краски, гнало прочь все радости.
Вот в этом-то и сказался один из великих переворотов, произведенных чумой. Обычно наши сограждане весело приветствовали приход лета. Тогда город весь раскрывался навстречу морю и выплескивал все, что было в нем молодого, на пляжи. А нынешним летом море, лежавшее совсем рядом, было под запретом, и тело лишалось права на свою долю радости.

....Именно в разгар бедствий привыкаешь к правде, то есть к молчанию. Подождем».
Записал Тарру также, что имел с доктором Риэ продолжительную беседу, но не изложил ее, а отметил только, что она привела к положительным результатам, упомянул по этому поводу, что глаза у матери доктора карие, и вывел отсюда довольно-таки странное заключение, что взгляд, где читается такая доброта, всегда будет сильнее любой чумы, и, наконец, посвятил чуть ли не страницу старому астматику, пациенту доктора Риэ.
[…]
Старик объяснил господину Тарру, который не сумел скрыть своего удивления перед этим добровольным затворничеством, что, согласно религии, первая половина жизни человека – это подъем, а вторая – спуск, и, когда начинается этот самый спуск, дни человека принадлежат уже не ему, они могут быть отняты в любую минуту. С этим ничего поделать нельзя, поэтому лучше вообще ничего не делать.
[…] «Кто он, святой? – спрашивал себя Тарру. И отвечал: – Да, святой, если только святость есть совокупность привычек».

От зноя небо постепенно тускнеет.

Зной без передышки стекает вдоль стен высоких серых зданий. Эти долгие тюремные часы переходят в пламенеющие вечера, которые обрушиваются на людный, стрекочущий город. В первые дни жары, неизвестно даже почему, на улицах и вечерами никого не было. Но теперь дыхание ночной свежести приносит с собой если не надежду, то хоть разрядку. Все высыпают тогда из домов. Стараются оглушить себя болтовней, громкими спорами, вожделеют, и под алым июльским небом весь город, с его парочками и людским говором, дрейфует навстречу одышливой ночи. И тщетно каждый вечер какой-то вдохновенный старец в фетровой шляпе и в галстуке бабочкой расталкивает толпу со словами: «Бог велик, придите к нему»: все, напротив, спешат к чему-то, чего они, в сущности, не знают, или к тому, что кажется им важнее Бога. Поначалу, когда считалось, что разразившаяся эпидемия – просто обычная эпидемия, религия была еще вполне уместна. Но когда люди поняли, что дело плохо, все разом вспомнили, что существуют радости жизни. Тоскливый страх, уродующий днем все лица, сейчас, в этих пыльных, пылающих сумерках, уступает место какому-то неопределенному возбуждению, какой-то неуклюжей свободе, воспламеняющей весь город.

Он посмотрел на мать. Милый взгляд карих глаз всколыхнул в нем сыновнюю нежность, целые годы нежности.
– Уж не боишься ли ты, мать?
– В мои лета особенно бояться нечего.
– Дни долгие, а меня никогда дома не бывает.
– Раз я знаю, что ты придешь, я могу тебя ждать сколько угодно. А когда тебя нет дома, я думаю о том, чтó ты делаешь.

Риэ поднялся, свет лампы сполз с его лица на грудь.

Надеюсь, вы не слышали, как кричит умирающая женщина: «Нет, нет, никогда!» А я слышал. И тогда уже я понял, что не смогу к этому привыкнуть. Я был еще совсем юнец, и я перенес свое отвращение на порядок вещей как таковой. Со временем я стал поскромнее. Только так и не смог привыкнуть к зрелищу смерти.

...придавая непомерно огромное значение добрым поступкам, мы в конце концов возносим косвенную, но неумеренную хвалу самому злу. Ибо в таком случае легко предположить, что добрые поступки имеют цену лишь потому, что они явление редкое, а злоба и равнодушие куда более распространенные двигатели людских поступков. Вот этой-то точки зрения рассказчик ничуть не разделяет. Зло, существующее в мире, почти всегда результат невежества, и любая добрая воля может причинить столько же ущерба, что и злая, если только эта добрая воля недостаточно просвещена. Люди – они скорее хорошие, чем плохие, и, в сущности, не в этом дело. Но они в той или иной степени пребывают в неведении, и это-то зовется добродетелью или пороком, причем самым страшным пороком является неведение, считающее, что ему все ведомо, и разрешающее себе посему убивать. Душа убийцы слепа, и не существует ни подлинной доброты, ни самой прекрасной любви без абсолютной ясности видения.

...Рамбер вдруг отдал себе отчет – и впоследствии сам признался в этом доктору Риэ, – что за все это время ни разу не вспомнил о своей жене, поглощенный поисками щелки в глухих городских стенах, отделявших их друг от друга. Но в ту же самую минуту, когда все пути снова были ему заказаны, он вдруг ощутил, что именно она была средоточием всех его желаний, и такая внезапная боль пронзила его, что он сломя голову бросился в отель, лишь бы скрыться от этого жестокого ожога, от которого нельзя было убежать и от которого ломило виски.

...он не способен долго страдать или долго быть счастливым. Значит, он не способен ни на что дельное.

Под лунным небом он выставлял напоказ свои белесые стены и свои прямые улицы, нигде не перечеркнутые темной тенью дерева, и ни разу тишину не нарушили шаги прохожего или лай собаки. Огромный безмолвствующий город в такие ночи становился просто скоплением массивных и безжизненных кубов, а среди них лишь одни немотствующие статуи давно забытых благодетелей рода человеческого или навек загнанные в бронзу бывшие великие мира сего пытались своими лицами-масками, выполненными в камне или металле, воссоздать искаженный образ того, что было в свое время человеком. Эти кумиры средней руки красовались под густым августовским небом на обезлюдевших перекрестках, эти бесчувственные чурбаны достаточно полно олицетворяли собой то царство неподвижности, куда мы попали все скопом, или в крайнем случае – последний его образ, образ некрополя, где чума, камень и мрак, казалось, наконец-то надушили живой человеческий голос.

Ибо нет ничего менее эффектного, чем картина бедствия, и самые великие беды монотонны именно в силу своей протяженности.

В начале эпидемии воображение четко рисовало себе близкое существо, с которым они расстались и о котором тосковали. Но если они ясно помнили любимое лицо, знакомый смех, тот или иной день, впоследствии осознанный как день счастья, то они с трудом представляли себе, что могут любимые делать там, в таком далеком краю, как раз в ту минуту, когда о них думают. В общем, в этот период у них работала память, но сдавало воображение. А на второй стадии чумы угасла и память. Не то чтобы они забыли дорогое лицо, нет, но образ стал бесплотным, что, в сущности, одно и то же, и они уже не находили его в глубинах своей души. В первые недели эпидемии они жаловались, что их любовь со всем ее многообразием обращена к теням, а потом вдруг убедились, что и тени-то могут, оказывается, стать еще более бесплотными, что тускнеет все, вплоть до мельчайших оттенков, свято хранимых памятью. Так что к концу этой бесконечной разлуки они уже не в силах были представить себе ни былой близости, ни того, как они жили раньше подле милого существа, которого в любую минуту можно было коснуться рукой.
Если смотреть на дело с этой точки зрения, они включились в распорядок чумы, вполне будничный и поэтому особенно действенный. Ни у кого из нас уже не сохранилось великих чувств. Зато все в равной мере испытывали чувства бесцветные.

Наши сограждане подчинились или, как принято говорить, приспособились, потому что иного выхода не было. Понятно, внешне они – выглядели людьми, сраженными горем и страданиями, но уже не чувствовали первоначальной их остроты. Впрочем, Доктор Риэ, например, считал, что именно это-то и есть главная беда и что привычка к отчаянию куда хуже, чем само отчаяние.

Впервые разлученные без всякого неприятного осадка беседовали со знакомыми о своем отсутствующем, пользовались стертыми словами, оценивали свою разлуку под тем же углом, что и цифры смертности. Даже те, кто до сих пор яростно старался не смешивать своих страданий с общим горем, даже те шли теперь на это уравнительство.

А поутру они покорно подставляли шею бедствию, то есть рутине.

...вдруг заметил, что его собеседник забылся глубоким сном, привалившись к спинке кресла. И, вглядываясь в эти черты, вдруг утратившие обычное выражение легкой иронии, отчего Кастель казался не по возрасту молодым, заметив, что из полуоткрытого рта стекает струйка слюны, так что на этом сразу обмякшем лице стали видны пометы времени, старость, Риэ почувствовал, как болезненно сжалось его горло.
Именно такие проявления слабости показывали Риэ, до чего он сам устал. Чувства выходили из повиновения. Туго стянутые, зачерствевшие и иссохшие, они временами давали трещину, и он оказывался во власти эмоций, над которыми уже не был хозяином. Надежным способом защиты было укрыться за этой броней очерствелости и потуже стянуть этот давящий где-то внутри узел. Он отлично понимал, что это единственная возможность продолжать.

«Разумеется, – добавлял Тарру, – ему грозит та же опасность, что и другим, но, подчеркиваю, именно что и другим. И к тому же он вполне серьезно считает, что зараза его не возьмет. По-видимому, он, что называется, живет идеей, впрочем не такой уж глупой, что человек, больной какой-нибудь опасной болезнью или находящийся в состоянии глубокого страха, в силу этого защищен от других недугов или от страхов. „А вы заметили, – как-то сказал он, – что болезни вместе не уживаются? Предположим, у вас серьезный или неизлечимый недуг, ну рак, что ли, или хорошенький туберкулез, так вот, вы никогда не подцепите чумы или тифа – это исключено. Впрочем, можно пойти еще дальше: видели ли вы хоть раз в жизни, чтобы больной раком погибал в автомобильной катастрофе!“ Ложная эта идея или верная, но она неизменно поддерживает в Коттаре бодрое расположение духа.

...Тарру сказал, не поворачивая головы, что, если Рамберу угодно разделять людское горе, ему никогда не урвать свободной минуты для счастья. Надо выбирать что-нибудь одно.

Ему хотелось кричать, вопить, лишь бы лопнул наконец этот проклятый узел, перерезавший ему надвое сердце. Зной медленно просачивался сквозь листья фикусов. Бирюзовое утреннее небо быстро заволакивало, как бельмом, белесой пленкой, и воздух стал еще душнее.

...усталость это то же сумасшествие...

Тарру, которому Риэ пересказал проповедь отца Панлю, заметил, что он сам лично знал священника, который во время войны потерял веру, увидев юношу, лишившегося глаз.
– Панлю прав, – добавил Тарру. – Когда невинное существо лишается глаз, христианин может только или потерять веру, или согласиться тоже остаться без глаз. Панлю не желает утратить веры, он пойдет до конца.
И в конце концов видишь, что никто не способен по-настоящему думать ни о ком, даже в часы самых горьких испытаний. Ибо думать по-настоящему о ком-то – значит думать о нем постоянно, минута за минутой, ничем от этих мыслей не отвлекаясь: ни хлопотами по хозяйству, ни пролетевшей мимо мухой, ни принятием пищи, ни зудом. Но всегда были и будут мухи и зуд. Вот почему жизнь очень трудная штука.

Думаю, что он и в самом деле был виновен, в чем – неважно. Но этот человечек с рыжими редкими волосами, лет примерно тридцати, казалось, был готов признаться во всем, до того искренне страшило его то, что он сделал, и то, что сделают с ним самим, – так что через несколько минут я видел только его, только его одного. Он почему-то напоминал сову, испуганную чересчур ярким светом. Узел галстука сполз куда-то под воротничок. Он все время грыз ногти, только на одной руке, на правой… Короче, не буду размазывать, вы, должно быть, уже поняли, что я хочу сказать, – он был живой.
А я, я как-то вдруг заметил, что до сих пор думал о нем только под углом весьма удобной категории – только как об «обвиняемом». Не могу сказать, что я совсем забыл об отце, но что-то до такой степени сдавило мне нутро, что при всем желании я не мог отвести глаз от подсудимого. Я почти ничего не слушал, я чувствовал, что здесь хотят убить живого человека, и какой-то неодолимый инстинкт подобно волне влек меня к нему со слепым упрямством. Я очнулся, только когда отец начал обвинительную речь.

Вы никогда не видели, как расстреливают человека? Да нет, конечно, без особого приглашения туда не попадешь, да и публику подбирают заранее. И в результате все вы пробавляетесь в этом отношении картинками и книжными описаниями. Повязка на глазах, столбу и вдалеке несколько солдат. Как бы не так! А знаете, что как раз наоборот, взвод солдат выстраивают в полутора метрах от расстреливаемого? Знаете, что, если осужденный сделает хоть шаг, он упрется грудью в дула винтовок? Знаете, что с этой предельно близкой дистанции ведут прицельный огонь в область сердца, а так как пули большие, получается отверстие, куда можно кулак засунуть? Нет, ничего вы этого не знаете, потому что о таких вот деталях не принято говорить. Сон человека куда более священная вещь, чем жизнь для зачумленных. Не следует портить сон честным людям. Это было бы дурным вкусом, а вкус как раз и заключается в том, чтобы ничего не пережевывать – это всем известно. Но с тех пор я стал плохо спать. Дурной вкус остался у меня во рту, и я не перестал пережевывать, другими словами, думать.

Он знал, о чем думает его мать, знал, что в эту самую минуту она любит его. Но он знал также, что не так уж это много – любить другого, и, во всяком случае, любовь никогда не бывает настолько сильной, чтобы найти себе выражение. Так они с матерью всегда будут любить друг друга в молчании. И она тоже умрет, в свой черед – или умрет он, – и так никогда за всю жизнь они не найдут слов, чтобы выразить взаимную нежность.

Другие, как, очевидно, Тарру – таких было меньшинство, – стремились к воссоединению с чем-то, чего и сами не могли определить, но именно это неопределимое и казалось им единственно желанным. И за неимением иного слова они, случалось, называли это миром, покоем.

Перевод – Н. Жарковой

Saturday, October 30, 2010

Марина Вишневецкая, из цикла "О природе вещей"

"У одной женщины было двенадцать человек детей и только один из них попал под машину. И она радовалась тому, что не будет одинокой на старости лет.
А у другой женщины не было детей совсем. И она радовалась, что от нее не родился ни Гитлер, ни Сталин, ни наркоман, ни какой-нибудь олигофрен.
У третьей женщины был только один ребенок, и она радовалась тому, что ей не надо делить свою любовь ни с кем другим.
А у четвертой женщины очень долго своих детей не было и тогда она взяла трех детей из детдома. И была очень рада, что сделала их счастливыми.
А у пятой женщины один сын был и умер. И она была рада тому, что он больше не мучается на этом свете, а целыми днями слушает пение ангелов и серафимов.
А у шестой женщины было пять человек детей, и четверо из них погибли во время войны. И она была рада, что хоть один ребенок у нее остался.
А седьмая женщина всю жизнь была мужчиной, а потом собрала денег и сделала себе операцию и была рада тому, что мечта ее жизни сбылась.
Этих семи случаев достаточно, чтобы сделать вывод: женщина рождена не для счастья, а для одной только радости."

отсюда via Янко Слава

Monday, October 25, 2010

всё хорошо, потому что ходят трамваи

Осип говорил: «Нам кажется, что все благополучно
только потому, что ходят трамваи».
Н. Мандельштам

* * *
Почему ты думаешь, что должна быть счастливой?

Фраза, обращенная к жене (ок. 1934 г.)
Мандельштам Н. Я. Воспоминания

Saturday, October 23, 2010

Далай-ламу спросили о разных религиях...

Был на встрече с Далай-ламой. Вообще он числится профессором нашего университета (Эмори), но бывает здесь три дня в году, и на этой неделе проводил как бы office hours, отвечал на вопросы. Внешность у него доброго хитреца или хитрого добреца, такая смесь естественна в духовных людях, которые как бы чуть-чуть лукавят, чего-то недоговаривают.

Далай-ламу спросили о разных религиях. Он сказал, что человек должен иметь только одну религию, а в обществе должно быть много религий. Но у каждого должна быть своя и только одна, и пусть всем хорошо будет оттого, что у других людей другие религии. Он уже 35 лет посещает разные храмы и святые места, в том числе христианские. Однажды, когда он был в Фатиме, маленькая статуя Мадонны, на которую он оглянулся, улыбнулась ему. А перед образом Христа он плакал, потому что вдруг понял, что в христианстве исповедуется та же мысль о великой любви и сострадании, которая лежит в основе тибетского буддизма. Далай-лама говорит очень просто, скорее как первокурсник, чем как профессор.

Далай-ламу спросили о лесбиянстве. Он сказал, что все люди очень разные, но все обязаны в этой жизни быть счастливыми.
Несчастье - самый большой грех против назначения человека.

отсюда

Wednesday, October 13, 2010

Боулз, Сартр и другие... фразы из давно и недавно читанного / misc

Но тщетно старался я хотя несколько намекнуть словами на те великолепия, которыми теперь окружен Ансельм. С отвращением замечал я бледность и бессилие всякого выражения.
Гоффман "Золотой горшок"

*
В зеленом цвете всегда есть что-то необычное, в нем запечатлен глубинный образ вещей и судьбы...
Ги Крусси

*
На крик о помощи всегда приходит убийца.
Вячеслав Рыбаков. Художник

*
Что начертано предопределением, сбудется. Не говори, что ищущий мало старается. Покорись начертанному на скрижалях предопределению. Придет тебе назначенное, и ты сам всё узнаешь.
Абдулла-бен-Ахмет-Несефи «Светоч»

*
Счастье не так уж слепо, как обыкновенно думают. Чтобы лучше доказать это, я построю следующий силлогизм:
Первая посылка - качества и характер.
Вторая - поведение.
Вывод - счастие или несчастие.
Из старинной сентенции

*
[эпитафия на могиле Крым-Гирея] «Не прилепляйся к миру: он невечен. Смерть есть чаша с вином, которую пьет все живущее».

*
Перестаньте хоть на время читать то, что пишут живые о мертвых; читайте то, что писали в живых давно умершие люди.
Гилберт К. Честертон

*
Мне сказали: "Только проще, не поймут".
"А вдруг?" - предположил я.
"Тогда убьют, как водится", - обнадежили меня.
Августин Фуцэс, роман-эссе "Цезарь отмучился"

*
Они, по-моему, жгут благовония в курительнице — такая гадость, кажется, что ты в церкви.
Сартр. «Комната»

*
В году бывали такие времена, когда вход в пещеру накрывало пологом водяных капель, и старухе нужно было проходить сквозь него, чтобы попасть внутрь. Вода скатывалась с обрыва, с растений наверху, и капала вниз на глину. Поэтому старуха привыкла подолгу сидеть на корточках, вжавшись в пещерку, чтобы не вымокнуть.
Пол Боулз. Рассказ «Скорпион»

*
"Каждый испытывает страдания из-за собственных усилий, и никто не понимает этого", - говорит индийский мудрец Аштавакра.

*
Копенкин посмотрел на восходящее солнце: такой громадный жаркий шар и так легко плывет на полдень - значит, вообще все в жизни не так трудно и не так бедственно.
Андрей Платонов. Чевенгур.

*
Найди слова для своей печали, и ты полюбишь ее.
Оскар Уайльд

Чтобы жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать, и опять бросать, и вечно бороться, и лишаться. А спокойствие - душевная подлость.
Лев Николаевич Толстой

*
...разве ты знаешь в мире что нибудь лучше, чем знаешь себя. И еще: но ты не только то, что дышит, бьется в этом теле. Ты можешь быть и Федором, и Кондратом, если захочешь, если сумеешь познать их до конца, то есть полюбить. Ведь и любишь-то ты себя потому только, что знаешь себя увереннее всего. Уверься же в других и увидишь многое, увидишь все, ибо мир никогда не вмещался еще в одном человеке.

Сильнейшая сила, лучший рычаг, точнейшая точка - во мне, в человеке. Если бы ты и повернул Землю, Архимед, то это сделал бы рычаг, а не ты.
Я обопрусь собою сам на себя и пересилю, перевешу все, - не одну эту вселенную.
Андрей Платонов. Маркун

Wednesday, October 06, 2010

Иван Боганцев о стоимости человеческой жизни в денежном эквиваленте/Esquire, №59

Esquire, № 59, октябрь 2010

Оцифровка текста - Е. Кузьмина http://bookworm-quotes.blogspot.com/

Редактор Esquire, философ и историк науки Иван Боганцев отказывается признавать аксиому о бесценности человеческой жизни и вычисляет ее конкретную стоимость, выраженную в долларах, фунтах и рублях.

«Представьте, что вы обладаете серьезным физическим дефектом: можете самостоятельно садиться, но в остальном вам требуется посторонняя помощь. Существует операция, способная избавить вас от недуга: вы проживете еще 50 лет с полноценным здоровьем. Вероятность успеха операции оценивается в р. Неудача приводит к немедленной смерти. Насколько мало должно быть р, чтобы вам было все равно, ложиться ли на операционный стол или продолжать жить с имеющимся дефектом?»

Это один из типичных вопросов, которые западные философы и экономисты, работающие в сфере здравоохранения, задают людям разного возраста и социального положения. Иногда их задают людям, которые являются жертвами того или иного недуга. Цель таких опросов всегда одна и та же: определить ценность человеческой жизни при неполном здоровье.

Измерение ценности человеческой жизни кажется бесперспективным и даже безнравственным занятием. В России уже на школьной скамье каждый знает, что никакие благие дела не способны перевесить жизни даже одной убогой старухи-процентщицы. И такой взгляд на вещи разделяет, по всей видимости, большинство культур. Комментируя исследования по оценке человеческой жизни, Даниэль Земел, главный раввин Вашингтона, заявил, что, согласно еврейской традиции, если на одну чашу весов положить человеческую жизнь, а на другую - жизни всех оставшихся людей, то весы окажутся в состоянии равновесия. В похожем ключе недавно высказался член христианско-демократической партии и министр здравоохранения Нидерландов, Абраам Клинк. «На человеческую жизнь невозможно повесить ценник», - заявил он, отклоняя предложение реформы здравоохранения.

Последнее высказывание тем более парадоксально, что его автор - глава ведомства, которое дефакто ежегодно оценивает человеческую жизнь в денежном эквиваленте. Именно министерство здравоохранения решает, сколько из выделенных правительством денег пойдет на антиалкогольную кампанию, а сколько - на поддержание больных в коматозном состоянии. И в результате этих решений одни люди выигрывают и проживают чуть больше, а другие проигрывают и проживают чуть меньше, или даже умирают. А поскольку здравоохранение - товар ограниченный, он неизбежно имеет свою цену. Весь вопрос в том, как его справедливо распределить.

Чтобы это сделать, необходимо измерить преимущество, которое государство получает от здравоохранения. На первый взгляд, им может показаться количество спасенных жизней. Но такая статистика не отражает сложности проблемы: жизнь спасенного ребенка ценнее жизни старика, если не с нравственной точки зрения, то уж точно с точки зрения преимущества для государства. Поэтому на Западе сегодня этим преимуществом обычно считают «соотнесенное со здоровьем качество жизни». Измеряется эта величина «годами жизни с коррекцией на ее качество», или QALY (QUALITY-ADJUSTED LIFE-YEARS), где один QALY - это год жизни при идеальном здоровье. То есть, если ресурсы вашего министерства способны добавить либо 2 QALY пациенту А, либо 3 QALY пациенту В, то преимущество должен получить пациент В.

Но как посчитать количество QALY, если человек здоров не полностью? Вот тут становятся необходимы опросы экономистов. С их помощью можно измерить, насколько высоко люди оценивают те или иные недуги на условной шкале качества жизни. А это может помочь и при принятии практических решений.

Представим, что перед нами три человека. Дмитрий - абсолютно здоров, Владимир обладает средней недееспособностью (например, дома ходит без труда, но на улице и ступенях необходима посторонняя помощь), наконец, Игорь тяжело болен. Скажем, опросы показали, что среднюю недееспособность люди оценивают в 5/7 полного здоровья, а тяжелую - только в 3/7. Это означает, что при условии, что Владимир и Игорь заболевают в 30 лет, но доживают до 80 лет, количество QALY, аккумулированное ими за 80 лет жизни, будет составлять 66 и 52 соответственно (рис. 1).
Теперь, с точки зрения министерства здравоохранения, мы можем проводить сравнительный анализ имеющихся на рынке препаратов и услуг для распределения нашего ограниченного бюджета. Например, если мы можем закупить либо препарат А, который продлит жизнь Игорю на 7 лет, либо препарат В, который продлит жизнь Владимира на 5 лет, стóит, при прочих равных, покупать препарат В, потому что суммарное количество QALY, принесенное им, будет больше (3,57 против 3).

Но на этом этапе возникают новые сложности. Они связаны с необходимостью принимать решения, когда количество выигранных QALY примерно равно. Представьте, что мы можем либо полностью вылечить Владимира, либо повысить уровень здоровья Игоря до 5/7 (нельзя вылечить обоих). Принимая во внимание только их благосостояние, что бы вы выбрали?

Здесь все зависит оттого, какой философской позиции вы придерживаетесь. Если вы склонны помочь Игорю, это делает вас сторонником философии максимизации минимума, радикальным представителем которой был, например, Джон Ролз. Ролз считал, что человек, находящийся в наименее привилегированной позиции (то есть Игорь) должен иметь абсолютный приоритет, то есть получать лекарство, даже если ему это принесет один QALY, а Владимиру - тридцать.

Если вы считаете, что нет большой разницы между тем, кому дать лекарство, то вы - утилитарист. С утилитарной точки зрения значение имеет только сумма выигранных QALY. И если она одинакова и для Игоря, и для Владимира, то выбор между ними становится делом случая.

Наконец, если вы считаете, что абсолютный приоритет должен иметь Владимир, тогда вы просто циник.

Как такой способ измерения увязывается с практическими бюджетными ограничениями? Ведь одно дело - согласиться с тем, что с точки зрения ограниченного бюджета всему, и даже жизни человека, есть своя цена. И совсем другое - назвать эту цену. Самыми смелыми в этом отношении оказались англичане, официально объявившие цену одного QALY британского гражданина. Сегодня она равняется примерно £30 000. Это означает, к примеру, что, когда на рынке появляется новая медицинская услуга (препарат, операция и т.д.), независимая, но государственно финансируемая организация с орвеллианским названием NICE (National Institute for Health and Clinical Excellence) оценивает ее на экономическую эффективность. Если оказывается, что услуга приносит хотя бы один QALY на каждые £30 000, институт советует министерству здравоохранения ее оплатить. Откуда берется цифра в £30 000, которая, в пересчете на ожидаемую продолжительность жизни, может дать цену последней? До некоторой степени она определяется политической системой, уровнем экономического развития государства и т.д. Именно эти показатели определяют, с одной стороны, выбор методики расчета стоимости жизни, а с другой - некоторые из ее основных переменных.

Наиболее распространенный метод, широко использовавшийся юристами и философами XVII-XIX веков, заключается в вычислении недополученного государством дохода. Так, согласно принятой в России методике расчета нормативов социально-экономического ущерба от ДТП (Р-03112199-0502-00) величина ущерба включает экономические потери, вызванные «выбытием человека из сферы производства», необходимостью выплачивать пенсии по случаю потери кормильца и прочее, но исключает какие-то дополнительные, «нравственные» составляющие. При этом, если рассматривать человека только как производительную силу, результаты могут оказаться противоречивыми. Например, неожиданная смерть пенсионера должна рассматриваться государством как абсолютное благо - это политика, известная как мальтузианство. С другой стороны, ценность женской жизни неизбежно оказывается ниже ценности мужской. То есть при постройке женского и мужского корпусов общежития расходы на пожарную безопасность должны во втором случае быть значительно выше.

Опросы, проведенные в 1970-х, показали, что люди оценивают свою жизнь примерно в шесть раз выше дисконтированной зарплаты, которую они могли бы получить за всю жизнь. Таким образом, исследователи пришли к необходимости оценивать не только социально-экономический ущерб, но и смотреть на ситуацию глазами самого человека, то есть оценивать его «желание жить». Причем этот показатель должен был быть более или менее универсален для всех социальных групп. Для этого были разработаны методики по денежной оценке рисков, связанных с потерей жизни или здоровья.
Например, если вы готовы заплатить не больше $60 за подушку безопасности в вашей машине, а шанс, что она спасет вам жизнь 1 из 100 000, получается, что свою жизнь вы оценивается в $60 х 100 000, или $6 миллионов. Другой, но похожий способ - подсчитать, сколько готов получать обладатель опасной профессии за дополнительный риск расстаться с жизнью. Предположим, вы глубоководный ныряльщик на нефтяной платформе с годовым окладом £300 000. Вероятность того, что на протяжении десяти лет эта профессия приведет к вашей смерти, оценивается в 5%. В то же время другие, безопасные профессии, где требуется сравнимый уровень образования и занятости, оплачиваются не так щедро, скажем, £50 000. Таким образом, можно считать, что пятипроцентное увеличение риска жизни оценивается рынком в £250 000, что при линейной трансформации дает £5 миллионов за одну человеческую жизнь.

Конечно, эти подсчеты весьма приблизительны, а линейная трансформация - очень спорный способ оценки. Если кто-то и готов согласиться рисковать своей жизнью с вероятностью 5% за £250 000, никто не готов рисковать ею с вероятностью 100% за £5 миллионов. И тем не менее такие оценки необходимы.

«Любое общество должно неизбежно для себя решить, сколько оно готово потратить, чтобы спасти одну человеческую жизнь», - говорит Алекс Вурхойв, профессор философии Лондонской школы экономики. И Великобритания заслуживает уважения уже за то, что она решилась сделать этот механизм публичным, отказавшись от фантазии, что «жизнь имеет бесконечную ценность», и взглянув в глаза практической проблеме распределения ограниченного ресурса».

При этом Великобритания остается исключением из правил. США, например, пошли по совершенно другому пути. Здесь большинство услуг оплачиваются из частных страховых фондов, то есть каждый получает то, за что платит. Но эта система существует только благодаря государственным субсидиям, которые составляют примерно $200 миллиардов в год. Эти деньги распределяются в основном без учета количества QALY, которые они способны принести: медицинская услуга должна попросту иметь какой-то положительный эффект, чтобы получить государственную субсидию. Это приводит к тому, что медицина обходится американцам дороже, чем англичанам, потому что американские фармацевтические компании не заинтересованы повышать экономическую эффективность лекарств.

Предложение привязать государственные дотации к эффективности услуги, измеряемой в QALY, вызвало бурю негодования в американском обществе. Это тем более удивительно, потому что министерство здравоохранения США остается, может быть, последним американским ведомством, не оценивающим человеческую жизнь в денежном эквиваленте. В других государственных учреждениях такие решения давно стали будничной практикой.

Несколько лет назад американская Комиссия по безопасности потребительской продукции изучила предложение о внедрении нового потребительского стандарта для понижения воспламеняемости спальных матрасов. Проект оценили в $343 миллиона. Поскольку исследования показали, что это спасет жизни 270 людей в год, а комиссия исходила из цены $5 миллионов на человека, стандарт был единогласно принят. Но бывают и обратные примеры. Около 20 лет назад американская академия наук рассматривала возможность установки ремней безопасности во всех школьных автобусах. Проект оценивался в $40 миллионов, но так как оказалось, что его осуществление будет в среднем спасать не более одной жизни в год, от него отказались.

«Важно понимать, что никто не приравнивает ценность человеческой жизни к семи миллионам долларов, - объясняет Вурхойв. - Люди очень нервничают, когда слышат про денежную оценку человеческой жизни. Что такое $5 миллионов, говорят они, это значит, я могу пойти и убить кого-то за $5 миллионов? Но в действительности деньги играют здесь вторичную роль. Эта цифра попросту отражает количество ресурса, который мы направляем на спасение жизни, но который в то же время можно направить и на борьбу с лесными пожарами, и на развитие музея науки, и на строительство новых дорог».

Сколько же ресурса тратит российское правительство на спасение одной человеческой жизни? Возьмем федеральную целевую программу «Повышение безопасности дорожного движения в 2006 – 2012 годах». Она открыто говорит о том, что базовым показателем ее эффективности является не QALY или похожая, «виртуальная» величина, а просто количество спасенных жизней. И если предположить, что эффект от программы (то есть качество автодорог, повышенная сознательность водителей и т.д.) сохранится еще хотя бы в течение пяти лет после ее внедрения, то общее количество спасенных жизней за период 2006-2017 составит 139 тысяч. В общей сложности на программу должны потратить 52,765 млрд рублей, так что сохранение одной человеческой жизни обойдется России всего в 379 604 рубля. Авторы программы подчеркивают экономию, напоминая, что общий «социально-экономический ущерб» от одной потерянной жизни, согласно российской методике подсчетов, составляет 3,817 млн рублей.
А поскольку дополнительной, нравственной ценности жизни методика не предусматривает, можно предположить, что 3,817 млн рублей и есть та сумма, больше которой российское государство не готово платить за спасение жизни одного гражданина. Это 81 тысяча фунтов стерлингов - то есть 2 года, 8 месяцев, 12 дней и 12 часов здоровой и полноценной жизни одного подданного Великобритании.

Tuesday, October 05, 2010

Esquire № 59: Волонтер движения «Курский вокзал. Бездомные дети» Татьяна Свешникова рассказывает о быте бездомных подростков

Esquire, № 59, октябрь 2010
Оцифровка текста - Е. Кузьмина http://bookworm-quotes.blogspot.com/

Волонтер движения «Курский вокзал. Бездомные дети» Татьяна Свешникова рассказывает о быте бездомных подростков, а также объясняет, как обыкновенный взрослый человек может стать обитателем московских вокзалов.

Пять лет назад, когда в Москве стояли страшные крещенские морозы, на одном из православных форумов люди решили накормить замерзающих на вокзалах детей. Возглавил этот процесс человек по имени Рустам Исламгулов. Мои приемные дети к этому моменту выросли, и я думала, чем бы таким еще заняться. На Курском вокзале тогда жило много подростков, и хотелось им помочь.

Большей частью в движении оказались взрослые женщины, потом стали приходить люди с форумов, из интернета, стали помогать журналисты. Костяк группы - это 15-20 человек. Обычные офисные работники, которые после работы собираются и едут кормить людей на вокзал. Всего нас около 50 человек. 50 человек, которые называют бомжей не бомжами, а бездомными.

В движении несколько направлений. Одни занимаются взрослыми бездомными женщинами - пытаются договориться с монастырями, чтобы те приняли их к себе пожить. Несколько человек занимаются документами. Восстанавливают паспорта, связываются с родными, получают справки. Я отправляю людей домой. На билет обычно скидываются сами участники движения, иногда кто-то помогает. Кроме самого билета, нужен еще паспорт или справка об утере паспорта. Еще я встречаю девочек проездом из колоний. Есть такие поезда - в шесть утра и в три часа дня, - которые везут освободившихся заключенных. Надо следить, чтобы они не зависали в Москве, а ехали домой.

Еще есть перевязки и ежедневные раздачи еды на разных вокзалах, но на самом деле раздача - это лишь повод завязать общение, чтобы выяснить, есть ли там люди, которые в чем-то нуждаются. И самим бездомным ежедневная кормежка нужна не столько для пропитания, сколько для возможности пообщаться. Они приходят не есть, а поговорить, увидеть друзей и другое отношение. Но наша главная цель - помочь людям вернуться домой.

Когда все только начиналось, мне было очень интересно. Я тогда думала, что на улице живут какие-то необыкновенные люди. Оказалось, люди как люди, оригинальные у них только обстоятельства.

В 2006 году на Курском дети жили в дырках под платформами, в каждой дырке по несколько человек. Группа ребят была немаленькая, передо мной прошло человек восемьдесят. Раньше подростков на вокзалах было гораздо больше. Сбежавшие из интерната или от родителей дети от 13 до 15 лет приезжали в Москву погулять. На вокзале они оказывались в компании, где каждый себе хозяин, где полная свобода, никакой школы, ничего не надо делать, где взрослые не воспитывают, - и оставались.

Массово сегодня дети на улицу уже не попадают. Тогда новый человек появлялся раз в две недели, а теперь новеньких нет по полгода. Некоторые ребята выросли, некоторые умерли, другие сидят. К тому же теперь их лучше ловят. Московские приюты для бездомных открыты только для москвичей, которых среди беспризорников почти нет, поэтому пойманных несовершеннолетних бездомных передают в ЦВИМП (Центр временной изоляции малолетних правонарушителей. - Esquire). Там их сортируют и отправляют домой. Но это страшное место, больше похожее на тюрьму, с решетками на окнах и охранниками в коридорах.

Наш последний новенький попал на вокзал, потому что испугался тюрьмы. Ему 13 лет, и у него было три привода в милицию. Ему сказали, что если будет четвертый, то его посадят. И когда он попался на краже мобильного в магазине, то испугался тюрьмы и сбежал. До этого был мальчик, 13 лет, из Брянской области приехал за приключениями. Хотел увидеть Путина, увидеть большие дома. Большие дома увидел, Путина - нет. Вместо этого затусовался с наркоманами, потому что молодежь на вокзале - все наркоманы.

Из тех подростков, кто жил в дырках пять лет назад, на улице сегодня никого не осталось. Одни сели, другие перебрались жить на квартиры в Подмосковье. Например, у одной девочки в четыре года умерла мама, в 13 - умер отец. Ее квартиру закрыли до ее совершеннолетия, а самой сказали отправляться в приют. Она в приют не пошла, бомжевала на вокзале. Теперь квартиру открыли, и там живет столько людей, сколько помещается матрасов. У другой бездомной умерла бабушка, и она поселила в эту квартиру десять человек с вокзала. Для них это та же жизнь на вокзале, просто в более удобном месте. Они ничем не занимаются, способы заработка и траты денег у них остаются те же.

Среди взрослых раньше было много тех, кто бежал из рабства. В основном, это были люди из деревни, которые ехали на заработки, но попадали к бандитам, те отнимали у них документы, увозили в глушь и заставляли работать: ходить за скотом, обрабатывать землю. Сбежав из плена, они первым делом ехали в Москву.

Есть такие, которые думали, что смогут заработать денег в Москве и купить на родине дом. Потом у них ничего не выходило, но домой они возвращаться не хотели, потому что им было стыдно появиться перед родственниками.

Есть такие, которые уехали в поисках работы, чтобы не отягощать семью. Они поехали на заработки, у них ничего не вышло, но они не возвращаются, потому что семья не прокормит лишний рот. Один бездомный показывал мне фальшивое направление на работу. На Украине на рынке развернули кампанию: «Приглашаем на работу в Москву: зарплата от 30 000 до 50 000». Он заплатил, ему дали адрес, он приехал, а тут никого не оказалось. Пошел с горя - выпил, очнулся - оказался без документов. Классическая история.

И, наконец, есть такие, которые так привыкли жить на вокзале, что они боятся что-то менять, начинать другую жизнь. Они не смогут жить дома, они, наверно, стали бездомными навсегда.

Больше десяти лет мало кто может прожить на улице. Вообще, в среднем на вокзале живут лет пять. Здесь очень многое зависит от гордости. Гордые люди ломаются быстрее всего. Они не могут
понять, как такое с ними могло случиться. «У меня было 100 000 долларов, когда я приехал в Москву! И что теперь?» В их положении легче выпить и забыться, чем выкарабкиваться.

Бездомные боятся всех государственных организаций и, в общем, всех людей. Они не приспособлены к жизни, ничего не знают, не разбираются, как что работает. Но постепенно, если возить их в больницу, ездить заниматься их документами, покупать им лекарства, они начинают относиться к тебе как к своему. Если по-настоящему участвовать в их жизни, они начинают каждый день звонить.

У бездомных существует четкое деление на своих и чужих. Есть «мы» и «они». «Мы» - хорошие, свои, «они» - чужие, лохи, которых можно обмануть, обокрасть. Когда они видят, что ты за них переживаешь, пытаешься помочь, то и их отношение меняется. Мне часто говорят: «Тебя бы мы никогда не обворовали, мы только у плохих воруем». - «А как ты понял, что он плохой?» - «Поговорил - и понял».

Мне, например, сначала было очень сложно с лидером подростков на платформе «Серп и Молот». Ему было 22 года, он был самый старший и не хотел, чтобы я занималась его «подопечными». Он устраивал мне сцены ревности, выливал на меня йогурт, пытался запугать и сказал один раз: «Ты со своей любовью весь Серп под себя положила». Теперь мы с ним хорошие друзья, он все время звонит поговорить, стал родной человек. Сейчас сел на пять лет за то, что стащил в ларьке продукты.

Конечно, работа в таком месте несет кое-какие издержки. Я раз 18 или 20 заражалась платяными и головными вшами. В последний раз заразилась в машине скорой помощи. Но история того стоила. На вокзале одной бездомной разбили голову и лицо палкой, сломали челюсть, и я повезла ее в больницу. И когда я сидела с ней в скорой, она обхватила меня и стала причитать: «Ты меня не бросишь?» Я ответила ей: «Не брошу». В больнице ее продержали всего три дня и выставили «долечиваться по месту жительства». Она не могла есть, пила только суп из трубочки. Была вся побритая, опухшая, со скобками на челюсти. Мы отвезли ее в социальный приют, но из-за того, что она иногородняя, ее приняли всего на десять дней. А потом, в золотом парике и розовой панаме, я повезла ее к Ольге Ивановне.
Ольга Ивановна - простая женщина, живет в Тульской области, в деревне Хитровщина, и принимает бездомных, в основном, женщин с детьми. Находит им жилье, регистрирует, учит в школе детей. У нее шесть своих и восемь приемных, и еще она опекает 120 детей бездомных и пьяниц. Муж у нее отсидел четыре года за четыре мешка краденого комбикорма, которые ему кто-то подарил, вышел и теперь ей помогает. Моя бездомная у нее прожила несколько месяцев, пришла в себя и вернулась в Брянскую область, к 18-летнему сыну.

Мои самые негативные переживания связаны с нашей милицией. Точнее, с сотрудниками ППС. С тем, как они обращаются с законом и со своими гражданами. Конечно, бездомные тоже делают плохие вещи. Но милиция просто плодит беззаконие.

Например, мы стоим с ребятами, неподалеку валяется пьяный. Они смотрят на меня, на него, и им неудобно при мне пойти проверить его карманы. Подходят милиционеры, быстренько обыскивают, забирают кошелек из кармана и уезжают. На глазах у всех. Или подъезжают и говорят: «Нам бы двух баб почище». Как-то раз поймали девочку, спрашивают: «Минет или приют?» Она говорит: «Мне 14 лет!» А они ей отвечают: «Ну так у тебя выбор есть». Теперь она четвертый год благополучно сидит на наркотиках.

В другой раз они поймали бездомного, которому при ограблении подкинули телефон. Он стоял рядом, и когда все стали разбегаться от милиции, ему скинули телефон. Он стал говорить: «Не моя вина!» Тогда они повесили его в наручниках и били дубинками по голове, пока он не признался в том, что он и есть грабитель. Посадили на семь лет в колонию строгого режима. Мне это все отвратительно. А ребята называют этих людей «дядями». Дядя Вася, дядя Коля, всех знают по именам и даже не обижаются.

У взрослых бездомных проблемы с ногами. Они подолгу не разгибают ног - спят с согнутыми ногами, сидят с согнутыми ногами. У многих есть грибок, потому что они носят чужую обувь и никогда не разуваются. Вши и чесотка болезнями не считаются. Гастрит и желудочные заболевания - тоже. Самая распространенная еда среди бездомных - «бомжарики» - быстрорастворимая лапша. Для нее нужен только кипяток, но желудки у всех после нее страшно испорчены.

Встречаются взрослые со СПИДом. Я знаю одного мужчину, который стал бездомным, потому что из-за СПИДа его выжили из родного города. Его не сажали в автобусы, перед ним закрывали двери в магазины, а кончилось все тем, что даже его родители сменили замки и не пустили его в дом.

Главная болезнь всех вокзальных подростков - наркомания. Из-за этого поголовно у всех есть гепатит С, многие больны СПИДом. Оттого что они колются, они часто «задувают» вены - вводят раствор мимо вены под кожу. От этого у них образуются такие шишки с гноем, гнойные язвы, которые превращаются в гнойные абсцессы. Почти у всех тромбоз. Случаются флебиты - воспаления вен, и тромбофлебиты - это когда и тромб, и воспаление одновременно. К врачам они не ходят, шишки свои разрезают ножиками или просто не обращают как можно дольше на это внимания.

Среди младших подростков распространена привычка дышать лаком. Некоторые начинают это делать с 11 лет, когда еще живут дома. К 15 годам они начинают колоться, потому что это круче, и бросают лак. Но есть и такие, которые совмещают, ждут, пока совсем не останется зубов. Я помню, как искала одного мальчика, и мне сказали, что он пошел за завтраком. Нашла его у входа в дырку, с пакетом, в котором лежало десять тюбиков клея и бутылка воды. Готовый завтрак.

Все ребята, которые живут на улице несколько лет, - наркоманы. Чтобы не попадать в ЦВИМП, у них разработан проверенный метод. Такого ловят, и он говорит: «Я наркоман. Токсикоман. Помогите». Его отвозят в больницу и кладут в наркологию. Там он отказывается от госпитализации и через час уже выходит на волю.

Сегодня главный наркотик беспризорников - буторфанол. Это опиоидный анальгетик, который в обычной жизни используется для обезболивания во время родов. На вокзалах «бугор» используют как дешевую замену героина. Он недорогой - одна ампула стоит всего 60 рублей, как школьный завтрак. Продается в упаковках по пять ампул. В ампулу нужно еще натолочь димедрола, и доза готова. На день одной-двух ампул хватает. Приход от «бутора» длится несколько часов.

Для фармацевтов это просто бизнес - в Москве много аптек, готовых продавать наркотики без рецептов. Причем они прекрасно знают, кому они это продают. А завод по производству буторфанола, я слышала, только что увеличил выпуск.

Несколько лет назад я дежурила около аптеки, в которой работала совестливая провизор, - она сказала, что при мне не может продавать. Оба раза приходили милиционеры и пытались меня увести. «Прекратите устраивать митинги», - говорили они. «Какие митинги?» - «Вы нам здесь мешаете, уходите!» А вокруг нарезали круги наркоманы, ходили, волновались, человек 30.

В центре города, где аптека на аптеке, очередь за буторфанолом может быть от 10 до 20 минут. Есть сеть «Аптека-Сити», в ней буторфанол продают без рецепта во всех точках. На Павелецком вокзале торгует аптека «Витамин С». Так у них кроме буторфанола и коаксила ничего больше из нормальных недорогих лекарств нету. А буторфанол и коаксил лежат у кассы. Коаксил - антидепрессант, тоже замена героина, им колются все домашние дети. Он стоит подороже - 500 рублей, и с ним больше возни, его надо специально разводить, потому что продается он в таблетках. Не так давно появился еще тропикамид - глазные капли, тоже аналог героина, вызывает страшное привыкание. Им больше торгуют в регионах.

Этой зимой мы ездили в рейд с ФСКН. Один журналист с НТВ буквально заставил генерала ФСКН организовать выезд. Когда мы ехали, один инспектор сказал: «Слушайте, уже вечер, поздно, у меня этим буторфанолом рядом с домом торгуют, поедемте ко мне». А другой ему говорит: «Ну нет! У меня тоже рядом с домом торгуют, почему это мы к тебе должны ехать, поехали ко мне». Инспекторы все аптеки отлично знают. Для возмущающихся граждан у них есть отличная отговорка: «Мы работаем только по заявлениям». В тот раз я пошла в аптеку, купила буторфанол и написала заявление. Инспекторы зашли, пошумели, выписали штраф за продажу лекарства без рецепта. В этот же вечер там снова всем торговали. Проблема в том, что все эти препараты не внесены в список наркотических веществ. Для начала можно было бы хотя бы перевести их на номерные рецепты и следить, чтобы не продавали подросткам.

Смертей среди взрослых бездомных очень много. Они часто замерзают, многих забивают скины и фанаты. Точно сказать нельзя, потому что многие просто пропадают. Из моих знакомых ребят за четыре года умерло шестеро человек. Саша умер от язвы. Паштета сбила электричка. Кузю зарезали за упаковку буторфанола. Мишка-Кирпич задул вены и умер от тромба. Зелю подожгли в пустом доме, и он задохнулся. Наташу изнасиловали, и она покончила с собой.

Конечно, бывает, что посреди всего этого случаются хорошие истории. Жила на вокзале девочка, 17 лет. Она напивалась, падала, храпела, к ней кто угодно мог подойти и что угодно с ней сделать. Ее обливали мочой, насиловали, били, разрисовывали гадостями. С ней никто не связывался, она была парией даже для бездомных. Но однажды там появился парень, лет двадцати, который приехал на заработки и остался без паспорта. Он ее полюбил. Они взялись за руки, пошли к ней домой. Отмылись и стали жить вместе. Перестали пить, перестали колоться, пошли на работу. Друг на друга все время смотрят, очень боятся друг друга потерять и сорваться. Так что не все потеряно.

Sunday, October 03, 2010

Esquire №59: Институциональная экономика для чайников (часть 5)

Оцифровка текста - Е. Кузьмина http://bookworm-quotes.blogspot.com/

Начало – в номере 55

Профессор Александр Аузан объясняет, чем друг от друга отличаются разные виды собственности на примерах платяного шкафа, бангладешской промышленности и яблок, растущих на Воробьевых горах.

Во всем мире вопрос о собственности - это, по сути, религиозный вопрос. В свое время Карл Маркс написал очень точную фразу: «Когда дело касается вопроса о собственности, священный долг повелевает поддерживать точку зрения детского букваря как единственно правильную для всех возрастов и всех ступеней развитая». Собственность сакральна, и ее сакрализация очень тесно связана с проблемой трансакционных издержек: самый эффективный способ снижения издержек защиты и поддержания прав собственности - выработать в обществе консенсусную идеологию по поводу того, что имеющаяся собственность идеальна, легитимна и должна признаваться всеми.
И тогда для защиты собственности не нужно нанимать охранников, строить заборы, заниматься розыском похищенного имущества и нести прочие подобные издержки.

В России вопрос о легитимности пока остается открытым, это гноящаяся рана. Об этом свидетельствует множество фактов - например, колоссальное количество людей, занятых в охранных структурах. Авторитаризм российской власти тоже следствие того, что люди не очень признают легитимность существующей собственности. У авторитарного политического режима есть очень простые методы убеждения в отношении бизнеса. Он говорит: «Я вот сейчас отойду в сторону - и тебя порвут, как тузик грелку, потому что ты же народное используешь, ты же набил себе карманы за счет народа! А я тебя защищаю от народа, и поэтому отдашь мне столько, сколько скажу».

Но для того чтобы разобраться, что же есть на самом деле собственность и какие пути ее легитимизации существуют, нам приходится отбрасывать распространенное (и, в общем, полезное) представление о ней как о естественной норме отношений. Ведь на самом деле ответа на вопрос, какой режим собственности лучше, не существует. Представьте: в гардеробе у вас висит шуба, джинсовый костюм, смокинг и купальный костюм. Что лучше? Это зависит от того, что вы собираетесь делать. Скажем, дороже всего, вероятно, шуба. Но если вы собираетесь плавать, шуба - вряд ли наилучший вариант. То же самое относится и к разным режимам собственности, каждый из которых имеет свои плюсы и свои минусы. Так между чем мы выбираем? Традиционная экономическая парадигма предусматривает три режима собственности - частную, государственную и коммунальную. Главная новация институциональных экономистов заключается в том, что они добавили в эту модель еще один вариант - режим «несобственности» или так называемый «режим свободного доступа».

НЕСОБСТВЕННОСТЬ

Почему никто до институциональных экономистов не мог разглядеть и объяснить режим свободного доступа? Потому что обычно считалось что в свободном доступе могут быть вещи, которые очень широко распространены. Скажем, никто не устанавливает права собственности на воздух - пока его хватает на всех. Но оказывается, что в режиме свободного доступа могут появляться и экономические блага, то есть вещи вполне редкие - например, компьютерные программы, или музыкальные произведения, или скамейка в парке. Объяснить этот феномен можно только с помощью ключевого для институционалистов понятия трансакционных издержек: если издержки по закреплению прав собственности на тот или иной актив выше, чем выгоды, которые вы получаете, он оказывается в свободном доступе. Вы просто потеряете больше, пытаясь доказать, что это ваше, и наказать того, кто этим свободно пользуется.

Размеры свободной территории, где собственности не существует, постоянно меняются - она сужается и расширяется в зависимости от целого ряда обстоятельств. Например, от того, какие существуют моральные ограничения, - можно ли пользоваться нелицензированными программами или нельзя. Или оттого, насколько развиты те или иные технологии - вроде качественных средств копирования. Ведь еще 30-40 лет назад проблемы нелегального копирования программных продуктов, аудио- и видеопроизведений попросту не существовало - слишком сложной и профессиональной была сама техника копирования.

А дальше возникает ситуация, когда то, что формально является частной собственностью, перестает быть таковой. Куда этот актив попадет дальше - совершенно непонятно. Например, в России, чтобы как-то решить проблему незаконного копирования произведений, еще в 1998 году был принят указ президента о том, что с каждого носителя - видеокассеты, аудиокассеты, ввозимой на территорию страны, - взимается специальный платеж в пользу Фонда защиты авторских прав. Но ведь фактически это означает, что институт частной собственности не справляется со своими задачами - и нужно вводить государственный режим, брать налоги, а на эти налоги производить фильмы и писать песни. Возможны, правда, и другие варианты восстановления зоны частной собственности: например, производители софта, аудио- и видеопроизведений могут вложиться в какие-то технические решения, или в изменение неформальных институтов в обществе, или в более эффективное применение судебного преследования (как это делали в Microsoft, когда добрались аж до пермского учителя, который пользовался их нелицензированными программами).

При этом развитие технологий привело к тому, что очень многие вещи становится выгодно оставлять в режиме свободного доступа. Например, писатель Стивен Кинг сам выкладывал одну из своих книг в интернет - по одной главе - и предлагал читателям заплатить за нее столько, сколько они сами посчитают нужным. То же самое делают многие музыканты. По существу, это попытки формирования механизма координации, который позволил бы сохранять режим свободного доступа. Производство творческих продуктов связано с определенными типами взаимодействия людей, и поэтому здесь могут быть найдены решения, которые не предполагают возвращения в государственный режим или усиления частной собственности.

И все же пока в большинстве случаев из режима свободного доступа необходим выход. Почему? Приведу такой пример. На территории МГУ растут одичавшие яблони. Формально это собственность Московского университета, фактически же они находятся в режиме свободного доступа. Все пороки этого режима и его вредоносность для активов проявляются здесь очень четко. Идет, как выражаются экономисты, рассеивание ренты, сверхиспользование ресурсов и подрыв воспроизводства. Что такое рассеивание ренты? Яблоки, конечно, рвут зелеными, им не дают дозреть: если ты не сорвешь сегодня, завтра уже ничего не будет. Почему идет сверхиспользование? Потому что никто не думает о том, как будут возобновляться запасы. И если для того, чтобы сорвать яблоко, нужно сломать ветку, ломается ветка. В итоге сверхиспользование и рассеивание ренты приводит к подрыву воспроизводства, и яблок с каждым годом становится меньше. При этом совершенно не факт, что не будет найден какой-либо выход в другой режим собственности. Например, появится человек, который скажет, что, согласно данным многолетних исследований, у абитуриента, который съел яблоко с Воробьевых гор, в два раза выше шансы поступления в университет. Этот человек организует торговлю яблоками, и на основе его идеи и дефицитности этих самых яблок актив фактически перейдет в режим частной собственности - если он выкупит или арендует сады у МГУ, направив доходы на защиту собственности, - табличка «Не рвать» вряд ли кого-нибудь остановит: тут нужна минимум колючая проволока под током, а это уже слишком высокие издержки, обычные яблоки того не стоят.

Но выход из режима свободного доступа - это отдельная проблема. Далеко не всегда понятно, в какую именно сторону он происходит. Пути к режимам собственности связаны вовсе не с тем, что написано в законах или, например, на складе. Запись в конституции или в Гражданском кодексе, определяющая и разграничивающая режимы частной и государственной собственности, вовсе не свидетельствует о том, что эти режимы работают. Это очень точно выразил журналист, литературовед и экономист Кирилл Рогов, когда описывал различия между двумя последними десятилетиями российской истории. В 1990-е была дана команда «нести мешки из амбара». Все несут мешки и немножко отсыпают по дороге. В 2000-е годы была дана другая команда - «нести мешки в амбар». Все несут мешки в амбар и немножко отсыпают по дороге. И вопрос не в том, куда все несут мешки, а в том, сколько отсыпают по дороге. Как идея создания частной собственности в 1990-е годы, так и идея усиления госсобственности в 2000-е годы на самом деле не приводили к формированию эффективного частного или эффективного государственного режима. Просто элементы режима свободного доступа позволяли перераспределить активы. Потому что для того, чтобы возникла эффективная частная собственность, нужны многие дополнительные условия - например, работающая судебная система. А для того чтобы возникла реальная и эффективная государственная собственность, нужны другие условия - например, работающая обратная связь, система бюджетного контроля. Надпись «государственная собственность» может свидетельствовать о том, что на самом деле это собственность правителя или его агентов, чиновников, как это было в позднесоветское время. А может быть, это просто режим свободного доступа: «тащи с завода каждый гвоздь, ты здесь хозяин, а не гость».

КОММУНАЛЬНАЯ СОБСТВЕННОСТЬ

Когда речь в России заходит о выборе между разными режимами собственности, спорят в основном о частной собственности и государственной. Но у нас, оказывается, резко недооценен еще один режим - коммунальный. Между тем именно за исследования в области коммунальной собственности Элинор Остром получила в 2009 году Нобелевскую премию по экономике. Впрочем, феномен коммунальной собственности изучается уже довольно давно. Например, блестящие экономисты Джеймс Бьюкенен и Гордон Таллок исследовали его в связи с зонированием городов - где в них должны находиться жилые, деловые и экономические районы, как они должны быть устроены (кстати, очень актуальная для современной России проблема). Обычно при городском зонировании рассматривалось только два варианта - либо государственная собственность, либо частная. Но коммунальная собственность для города не менее важна. Она нужна там, где вы не можете чего-то сделать без согласования с жителями.

Наши исследования в России показали, что нередко оппозиция частной собственности в городах связана с тем, что привычные объекты коммунальной собственности попали в собственность частную. Это вовсе не означает, что у людей есть какие-то предубеждения против мелких и средних бизнесменов, которые владеют этими объектами. Но если дворец пионеров, в который вы привыкли ходить с детства, вдруг превратился в казино, в которое вы не можете зайти, или - еще хуже - в закрытый клуб, и вы даже не можете пройти через парк, в котором он расположен, вы чувствуете себя ущемленным в каких-то неотъемлемых вроде бы правах. Вы, может, вовсе не против того, чтобы там был клуб или казино, но вы хотите принимать участие в решении судьбы бывшего дворца пионеров, потому что это объект коммунального режима собственности, который можно использовать как угодно, но с вашего согласия и с учетом ваших интересов.

Коммунальный режим собственности существует очень давно, и он наложил очень сильный отпечаток на жизнь людей, на их поведение. Приведу один пример из азиатской истории. Когда в 1970-е годы распался Пакистан, и восточная часть страны превратилась в Бангладеш, туда бросились западные инвесторы, чтобы строить предприятия в Восточной Бенгалии, где много дешевой рабочей силы. Однако сами трудящиеся стали вести себя очень странно: они охотно нанимались на работу, работали до первой зарплаты, а потом немедленно увольнялись, покупали мешок риса и до тех пор, пока этот рис не кончался, не работали. Все дело в том, что это были люди, привычные к определенному типу коммунального режима собственности, в котором живет азиатская община. Не работать в азиатской общине нельзя, потому что иначе все погибнут. Много работать в азиатской общине тоже нельзя, потому что при уравнительном распределении ты будешь надрываться, но больше, чем остальные, все равно не получишь. Самое мудрое поведение в такой ситуации:

поработал немного, обеспечил свое существование - прервись.

Подобные свойства общины у нас в стране использовал сталинский режим в ходе послевоенного восстановления народного хозяйства. Ведь колхозы хоть и не были прямым продолжением классической русской общины, но были своеобразным ее отпечатком. Когда у колхозников изымали не только семенной фонд, но вообще все под метелку, их все время ставили в положение борьбы за выживание, и они непрерывно находились в фазе интенсивного труда всех, потому что иначе - смерть. Это было в определенном смысле хищническое использование тех свойств, которые несет в себе коммунальный режим собственности. Наиболее эффективен он в ситуации, когда нужно выживать. Если происходит какая-то крупная катастрофа (пусть даже экономического характера), конкурентоспособными сразу оказываются предприятия, которые работают в коммунальном режиме. Ведь там не надо платить собственникам, там люди готовы работать ради выживания. И потому коммунальный режим будет жить в экономике до тех пор, пока будут сохраняться риски каких-либо катастроф, в том числе экономических кризисов. Это не только прошлое человечества, но и его будущее.

В следующем номере Александр Аузан объяснит, почему частная собственность хороша для инноваций, а государственная - для мобилизации.

Saturday, October 02, 2010

Дрейк Беннетт - о связи моральных убеждений и чувства отвращения/Esquire, moral and disgust

Штатный журналист газеты The Boston Globe и постоянный автор журнала Wired Дрейк Беннетт (Drake Bennett) обобщает современные научные труды, в которых доказывается, что человек стал человеком благодаря способности испытывать отвращение.

«Две вещи наполняют душу всегда новым и все более сильным удивлением и благоговением, чем чаще и продолжительнее мы размышляем о них, - писал Иммануил Кант, - это звездное небо надо мной и моральный закон во мне».

Откуда взялся этот моральный закон? Что лежит за нашим пониманием того, что хорошо, а что - нет? Тысячи лет существовало лишь два ответа на эти вопросы. Для глубоко религиозных людей мораль - это слово Господне, переданное через святых в кущах или на горных вершинах. Для философов вроде Канта это набор правил, выработанных усилием разума, в позе роденовского мыслителя - подбородок, подпертый кулаком.

А что, если и то и другое - неверно? Что, если, напротив, наши суждения о морали объясняются куда более приземленными мотивами? Что если один из них - не божественная заповедь или голос разума, а просто вопрос того, насколько ситуация, пусть даже в небольшой мере, вызывает желание блевануть?

К этому тезису начинают склоняться некоторые ученые, занимающиеся проблемами поведения: довольно значительный корпус наших моральных убеждений может быть объяснен врожденным чувством отвращения. Растущее число довольно провокационных и весьма умных работ доказывает, что отвращение определяет наши моральные принципы. Исследования показали, что люди, которым особенно отвратительны жуки-пауки, как правило, отрицательно относятся к однополым бракам и абортам. Если засунуть людей в дурно пахнущую комнату, они будут более категоричны в высказываниях по поводу неоднозначного фильма или человека, не вернувшего забытый кошелек. Мытье рук частично снимает с людей чувство вины в связи с собственными прегрешениями и загадочным образом высвобождает чувство отвращения, отчего они начинают усматривать неправедное в самых что ни на есть безобидных историях.

Сегодня психологи и философы пытаются собрать эти изыскания в единую теорию моральной роли отвращения и эволюционных процессов, ее определивших: отвращение изначально возникло как эмоциональная реакция, благодаря которой наши предки держались подальше от тухлого мяса и прочей заразы. Но со временем эта реакция была позаимствована социальным разумом, чтобы контролировать рамки допустимого поведения. Сегодня некоторые психологи полагают, что мы шарахаемся от греха в точности так же, как от тухлятины, и когда какая-нибудь особа заявляет, что ее тошнит от вечного вранья политиков, она испытает такое же омерзение, как от тарелки, кишащей тараканами.

«Отвращение, пожалуй, самая недооцененная моральная эмоция и менее всего изученная, - говорит Джонатан Хайдт, психолог Университета Вирджинии. - С расцветом психологии морали отвращение стало одной из самых горячих тем».
Психологи вроде Хайдта исследуют область так называемых моральных эмоций - не только отвращения, но и других, как, скажем, гнев или сострадание - и ту роль, которую эти чувства играют в том, как мы формируем моральные коды и применяем их в нашей повседневной жизни. И некоторые - немногие - вроде Хайдта, заходят так далеко, что готовы утверждать, будто все системы морали в нашем мире гораздо точнее характеризуются не тем, во что верят их адепты, а тем, какие эмоции их питают.

В психологии к подобным идеям относятся с изрядной долей скепсиса. И даже среди последователей этой теории идут бурные дебаты по поводу реальной силы моральных обоснований - то ли наше поведение определяется нашими мыслями и рассудком, то ли мысли и рассудок - не более чем изощренное логическое объяснение того, к чему нас неизбежно и неотвратимо влекут эмоции.

Несколько ведущих исследователей в этой области встретились в середине прошедшего лета на небольшой конференции в Западном Коннектикуте. Среди прочего они обсуждали, надо ли рассматривать их теорию только лишь как описательную, либо она должна стать еще и средством оценки религий и систем морали, а значит, решать, какие из них более (или менее) разумны и оправданны - а такие идеи уже могут глубоко оскорбить религиозную часть населения во всем мире.

Но даже сам факт существования подобных исследований - шаг поистине радикальный. Агностицизм - ключевой момент для научного поиска - это то, чего сильно опасаются философы и теологи. Говоря, что мораль - результат капризов человеческой эволюции, «моральные психологи» посягают на понятие универсальности, на котором зиждется большинство систем морали - на идее того, что просто некоторые вещи правильные, а другие - нет. Если эволюционная теория о моральных эмоциях верна, тогда человеческие особи, будь они менее социальными созданиями или даже имея по ходу истории существенно иной рацион, могли бы добраться до наших времен с букетом совершенно других религий и этических норм. А может, мы бы и вовсе не развили понятия морали. Модель моральных эмоций предлагает еще один радикальный вывод. Получается, что мораль - это не способ, как считали Будда и Блаженный Августин, обуздать наши животные страсти, а всего лишь производное от этой самой животной природы.

Люди - крайне брезгливые существа. Даже когда мы едим мясо, мы готовы переваривать только мизерную часть видов существующих на земле съедобных животных. Нас отталкивают незнакомые привычки в гигиене, физический контакт с чужаками, даже наше собственное тело - его запах и волосы, жировая ткань и отмирающие кожные клетки, любого рода производимая им жидкость, за исключением слез. Не говоря уже о том, сколь многие испытывают непреодолимое отвращение к манипуляциям с генами, склонности обмениваться одеждой или определенным видам сексуальной активности.

«Вы можете не употреблять какие-то продукты по разным причинам - вы не станете есть камень, не будете есть невкусную или пресную пищу, - говорит Пол Блум, психолог Йельского университета, который изучает эмоцию отвращения, а также зарождение представлений о морали у детей младшего возраста. - Но отвращение к еде имеет одно определенное свойство: оно вызывает отчетливую гримасу, отражающую беспокойство по поводу того, с чем вы вступаете в контакт. Вы не станете есть мышьяк, не станете есть собачье дерьмо, но, хотя мышьяк навредил бы вам сильнее, собачье дерьмо вызывает более категоричную реакцию».

Исследователи описывают отвращение как целый пучок единовременных ощущений и реакций: отторжение и физическое дистанцирование от неприятного нам объекта. Нас тошнит, и пульс замедляется. И, как заметил Чарльз Дарвин, мы непроизвольно строим гримасу, призванную отогнать запах и выплюнуть то, что мы только что съели, - мы морщим нос, открываем рот и высовываем язык.

Происхождение отвращения довольно загадочно, но, вероятно, оно появилось, когда в рационе наших предков стало больше мяса - испорченное мясо гораздо опаснее испорченных овощей, и сегодня нам тоже куда отвратительнее некоторые вещи, которые происходят от животных, чем от растений. Но оттого что отвращение так хорошо работало, предостерегая от вредной пищи - так же было и с очевидными признаками заразных болезней на других людях (язвы, нарывы и прочее), - Хайдт и компания предполагают, что по мере того как человеческое общество делалось все более сложным, отвращение стало выполнять и социальную функцию.

Отчасти вследствие биологического отбора, отчасти как приобретенная модель поведения отвращение превратилось в дисциплинирующий механизм, который отбивает охоту к чреватым неприятностями поступкам. Понимание того, что предательство или насилие над ребенком - преступление - это одно, но явственное ощущение тошноты - куда более действенная форма социального контроля.

Гримаса, вызванная отвращением, которая у психологов зовется зевком, тоже служит новым целям. Изначально будучи чисто защитной мерой, она превратилась в социальный сигнал: явный знак отвращения к нарушению телесных и поведенческих границ и недвусмысленное предупреждение самим нарушителям.
И поскольку отвращение служит теперь не той цели, ради которой оно вообще появилось, случаются несовпадения между вещами, которые его вызывают, и нашей реакцией - когда инстинкт вынуждает людей реагировать не вполне объяснимым для них самих образом.

Отец современных исследований на тему отвращения - психолог Пол Розен. В серии экспериментов 1980-90-х годов, которые похожи на сюжеты розыгрышей из передач со скрытой камерой, он изучает, насколько сильна эта эмоция и что именно в отвратительных вещах вызывает у нас отторжение. Профессор Университета Пенсильвании Розен предлагал одним людям сок, в котором плавал стерилизованный таракан, другим - шоколадную помадку в форме собачьих какашек. Опрашивал участников, станут ли они носить тщательно выстиранный свитер, который когда-то принадлежал Адольфу Гитлеру. Во всех случаях люди отказывались, хотя они знали, что таракан и свитер чистые, а помадка - это помадка. Просто им было противно. Розен считает, что сила реакции отвращения приводит к своего рода магическому образу мышления. «Ощущение запачканности - вот, что действительно интересно, - говорит он. - Когда таракан касается чего-то, нам кажется, что в этот предмет заодно перекочевала и какая-то частица самого таракана».

Более недавние исследования обратились к роли, которую играет отвращение в вопросах того, что хорошо, а что - плохо. Например, Блум, работая вместе с психологами Дэвидом Пизарро и Йоэлом Инбаром в Корнуэлльском университете, обнаружили, что люди, которые набирают больше очков по шкале измерения силы отвращения (образец тезиса: «Я стараюсь избегать того, чтобы какая-либо часть моего тела коснулась сиденья в туалете, даже если оно кажется вполне чистым»), как правило, при прочих равных, считают греховными однопалые браки и аборты. Работы других психологов показывают, что существует неосознанная связь между аморальностью и собственно грязью. В известном исследовании 2006 года Чэнь-Бо Чжун и Кэти Лильенквист отметили, что, вспоминая о прошлых аморальных поступках, люди испытывали потребность вытереть руки дезинфицирующей салфеткой, а, проделав это, гораздо легче смотрели на совершенное. Чжун и Лильенквист назвали это «эффектом Макбета».

Если говорить об абортах и однополых браках, понятно, что это подспудно связано с телом, поэтому не так уж удивительно, что здесь может быть замешано отвращение. Но некоторые исследователи обнаружили, что эмоция действует, и когда речь идет о более абстрактных суждениях в области морали.

В исследовании, опубликованном в прошлом году в журнале Science, команда под руководством Ханы Чепмэн, аспирантки по психологии Университета Торонто, обратилась к теме отвращения и несправедливости. Ученые заметили, что у участников эксперимента, которые играли в игру и сочли ее результаты несправедливыми, инстинктивно появлялось то же выражение лица, что и у людей, которым предлагалось что-то действительно отвратительное. Значит, несправедливость может вызывать у нас отвращение. Хайдт проводил исследования, в которых людей провоцировали на чувство отвращения, а затем им предлагалось оценить некоторые поступки с точки зрения морали. В одном из экспериментов бедным участникам пришлось прокомментировать четыре сюжета, пока они находились в комнате, накачанной сульфидом аммония - «пердежным спреем». Вонь сделала тестируемых весьма жесткими и суровыми судьями, и не только в вопросах, имеющих отношение к телесной сфере, к примеру, следует ли двоюродным братьям и сестрам вступать в интимную связь и жениться, но и в таких, как стоит ли киностудии выпускать неоднозначный с точки зрения морали фильм.

Для Хайдта эти результаты подтверждают идею того, что моральные обоснования - история, которую мы придумываем постфактум, чтобы объяснить свои инстинктивные эмоциональные реакции. «Моральное обоснование зачастую напоминает пресс-секретаря секретной организации - то есть постоянно выдает исключительно убедительные аргументы по поводу ситуаций, истоки и цели которых совершенно неизвестны», - писал Хайдт в 2007-м в журнале Science.

Многие психологи и философы тем не менее пока не слишком охотно сводят моральные обоснования к статусу пресс-секретаря. В особенности, психологи-эволюционисты. Они очень скептически относятся к идее, что поведение определяется эмоциями вроде отвращения. Для них аргументация Хайдта - явное обобщение нескольких весьма двусмысленных исследований. «Чем изо дня в день занимаются люди? Они разговаривают, рассуждают, оценивают», - отмечает Мелани Киллен, психолог-эволюционист в Университете Мэриленда. Люди на самом деле живут умозаключениями, утверждает она. Критики полагают, что разделять эмоцию и мышление бессмысленно. Киллен также отмечает, что многое из того, что исследует Хайдт, относится к сфере табу, и некоторые из этих табу можно с одинаковой легкостью признать и догмами в вопросах общественных норм, и настоящими моральными оценками. Даже если отвращение формирует эти социальные взгляды, говорит она, нет никаких доказательств того, что оно играет какую-либо роль в вопросах морали более широкого спектра. «Инцест или поедание собственной собаки не являются на сегодняшний день актуальными темами с точки зрения морали. Сегодня ими можно считать утечку нефти в Мексиканском заливе, войну в Ираке, права женщин в странах Ближнего Востока», - говорит Киллен. Даже среди ученых, изучающих отвращение, есть такие, кто не до конца убежден в том, что эмоция может формировать морально-этические решения более абстрактного характера. «Нас, безусловно, отвращают аморальные поступки, в которых задействованы кровь, рвота, прочие моменты телесного происхождения, - говорит Елум. - Гораздо интереснее, если окажется, что люди, особенно подверженные эмоции отвращения, испытывают совершенно иные чувства по поводу налогового кодекса».

Хайдт признает, что эта область еще мало изучена, но он находит всё больше доказательств, подтверждающих его теорию. В 2007-м он участвовал в исследовании, показавшем, что люди, которым демонстрировали фильм об американских неонацистах, не только испытывали отвращение, но у них сводило горло, как будто их вот-вот вырвет.

Но для Дэвида Пизарро самый интересный и самый важный вопрос, - это насколько изменчива эмоция отвращения. Пятьдесят лет назад многие белые американцы легко признавались в том, что им противно при мысли, что они пьют из того же питьевого фонтанчика, что и черные. Сегодня таких людей найдется немного. Почему это изменилось? Чувство отвращения ослабло, оттого что они больше времени проводят в смешанных ресторанах, офисах и автобусах, либо они нашли способ подавить свои ощущения? Пизарро не знает наверняка, но очень хочет выяснить.
«Настоящая работа в этой области только-только началась, - говорит он. - Думаю, вопрос как раз дозрел до того, чтобы вплотную заняться его решением».

Esquire, № 59, октябрь 2010; 
оцифровка текста - автор блога

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...