Wednesday, May 04, 2011

Пруст и печенье мадлен - обретение утраченного времени/ Proust and crumb of madeleine

Мадлен [вероятно, от имени Магдален Палмье, владелицы парижской кулинарии] — "небольшое пирожное овальное формы, верхняя часть которого вздута и покрыта бороздками, а нежное тесто обладает изысканным запахом" (Trésor de la Langue Française des XIXe et XXe siècles). Эпизод, посвященный мадленке, стал хрестоматийным фрагментом "Поисков".

"Прошло уже много лет, и от всего Комбре во мне осталась только сцена и драма моего отхода ко сну; но как-то зимой я вернулся с улицы, и, заметив, что я замерз, мать предложила мне, против моего обыкновения, выпить чаю. Я поначалу отказался, а потом, не знаю почему, передумал. Она попросила принести одно из тех небольших и плотных пирожных, прозванных "мадленками", что выпекают, как можно подумать, в желобчатых створках, отделенных от раковины моллюска. И вскоре я машинально, удрученный сумрачным днем и предощущением грустного завтрашнего, поднес к губам ложку с чаем, в котором я размочил кусочек мадлен. Но в то мгновение, когда чай, в котором плавали крошки пирожного, коснулся моего нёба, я вздрогнул — мое внимание было приковано чем-то необычайным, случившимся во мне. Меня охватила и отгородила от мира чудесная радость, хотя ее причин я не ведал. По ее воле превратности жизни тотчас стали для меня безразличны, ее бедствия — безвредны, ее краткость — иллюзорна, словно бы любовь переполнила меня драгоценной сущностью: вернее, эта сущность была не во мне, она была мной самим. Я забыл о своей посредственности, случайности, смертности. Откуда пришла ко мне эта властная радость? Я подозревал, что она как-то связана со вкусом чая и пирожного, но бесконечно его огромней, что она какой-то другой природы. Откуда пришла она? Что значила? Как ее постичь? Я сделал еще один глоток, но он не открыл мне ничего нового, сделал третий, и он принес еще меньше, чем второй. Пора было остановиться: напиток терял силу. Было ясно, что истина, которую я ищу, не в нем, а во мне. Он ее разбудил, но она не была ему ведома, он мог лишь каждый раз повторять, с убывающей силой, всё тот же знак, который мне не удавалось истолковать, и который хотелось мне вытребовать у него целиком, в свое распоряжение, и тотчас, чтобы решительным образом его разъяснить. Я поставил чашку и снова обратился к своему сознанию (esprit). В нем я должен найти истину. Но как? Тяжкая неуверенность, всякий раз, когда сознание чувствует, что вышло за свои рамки; когда оно — искатель, и множество неведомых стран, в которых дóлжно искать, в которых всё, что у него уже есть, ни к чему не пригодно. Искать? не только: творить. Оно стоит перед чем-то таким, чего еще нет, что только оно может осуществить, а потом вывести к свету.

Я снова спрашивал себя, что же это за неведомое состояние предоставило мне не логические основания, но лишь очевидность своего блаженства, своей реальности, затмевающей все остальные. Мне захотелось вынудить его явиться ко мне вновь. Я двинулся обратно к мысли, родившейся в тот момент, когда я попробовал первую ложку чая. Это состояние снова возникло во мне, и всё столь же неясное. Я приказал сознанию совершить еще один рывок, снова вывести ко мне ускользающее ощущение. И, чтобы ничто не разбило мой порыв, благодаря которому я надеялся вновь овладеть этим чувством, я отогнал все помехи, всякую чуждую мысль, я затворил слух и внимание от звуков, которые доносились до него из соседней комнаты. Затем я понял, что мой дух утомлен, а всё еще ничего не добился, и я наоборот, хотя только что ему в этом отказывал, попросил его развлечься, подумать о чем-то другом — чтобы набраться сил перед последней попыткой. И вот, уже второй раз, я снова его оставил наедине с еще осязаемым мной вкусом первого глотка; и тут ощутил, как что-то содрогается во мне, как что-то сдвигается с места, хочет подняться, как будто бы сняв якорь с огромной глубины; я еще не знал, что это, а оно уже медленно двигалось кверху; я чувствовал сопротивление пересекаемого пространства, я слышал его гул.

Конечно, в итоге этот трепет в глубине души предстанет мне неким образом, зрительным воспоминанием, которое, будучи связанным с этим вкусом, тщится за ним следовать и меня достичь. Но слишком далеко оно барахтается, там, где ничего не различишь, где если я и могу увидеть смутный отсвет — неосязаемый водоворот красок в смешении, то с трудом; там не получится рассмотреть форму, вызвать ее, как единственно возможного переводчика, чтобы она преложила для меня свидетельство своего современника, своего неразлучного спутника — этого вкуса, чтобы она рассказала мне, о каком же именно обстоятельстве, о какой эпохе прошлого идет речь.
Выйдет ли к чистой поверхности моего сознания память о прежнем мгновении, только что из дальнего далека востребованная, приведенная в движение, поднятая из глубин моего "я" тождественным ей мгновением? Не знаю. Теперь я не чувствую ничего, оно остановилось, и снова, наверное, уходит вглубь; кто скажет, суждено ли ему подняться из своей ночи? Десять раз я возобновлял попытки, снова склонялся к нему. И каждый раз малодушие, которое отвращает нас от сложной задачи, от всякого важного труда, советовало мне сдаться, пить свой чай и думать о сегодняшних бедах, завтрашних заботах — обо всем том, что можно пережевывать без труда.

Но вдруг воспоминание явилось. Это был вкус небольшого кусочка мадлен, который в Комбре, по утрам в воскресенье (а в этот день до мессы я сидел дома), когда я шел поздороваться с теткой Леонией к ней в комнату, она давала мне, обмакнув в свой настой на чае или липовом отваре. Вид мадленки ничего во мне не пробуждал, пока я ее не попробовал; наверное потому, что с тех пор я нередко видал ее, хотя и не пробовал, на полках кондитерских лавок, — образ разлучился с комбрейскими днями, чтобы установить связь с другими, недавними; может быть потому, что от этих мыслей, давно заброшенных, не вспоминаемых, ничего не уцелело, они были уничтожены, и формы — в том числе этой маленькой кулинарной ракушки, такой жирной и чувственной под своим суровым и благочестивым плиссажем — упразднились, или, в беспробудном сне, потеряли способность к росту, которая воссоединила бы их с сознанием. Но когда от самого далекого прошедшего ничего не остается, после смерти людей, после разрушения покинутых ими вещей, что куда хрупче, но живучей, — более невещественные, более стойкие, более верные, еще долго живы вкусы и ароматы, словно бы души, чтобы напоминать о себе, ждать и надеяться на руинах всего остального, и нести, не покоряясь, на почти неосязаемой капельке, безмерное сооружение памяти.
И стоило мне признать вкус ломтика мадлен, промоченного липовым настоем, который мне давала тетка (хотя я еще не знал и был вынужден отложить на потом выяснение вопроса — почему это воспоминание доставляло мне такое счастье), как тотчас старый серый дом, где была ее комната, словно бы театральная декорация, вырос за небольшой беседкой у входа в сад, — его построили на задворках для моих родителей, и только этот фрагмент доселе я мог припомнить; — а вместе с домом город, с раннего утра до позднего вечера, во всякую погоду, площадь, куда меня отсылали перед завтраком, улицы, по которым я бегал за покупками, дороги, по которым мы ходили, когда погода была хороша. Как в той японской игре, когда в фарфоровую чашу, наполненную водой, опускают небольшие бесформенные кусочки бумаги, что сразу же раскрываются в воде, изгибаются, наливаются красками, обретают различия — теперь они цветы, дома, столь разные, но узнаваемые персонажи, — так все цветы нашего сада, цветы парка г-на Свана, нимфеи Вивоны, благодушные жители окрестных деревень и их небольшие жилища, церковь, Комбре, соседние села — всё обрело форму и прочность, выскочив, город и сады, из моей чашки чая."

отсюда

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...