Monday, October 31, 2011

метафоры — последняя надежда словесности. Генис, из очерков/ Genis, essays

Отложив систему, я всякого философа пытаюсь превратить из западного в восточного, вроде Лао-цзы. Когда всякая целостность сомнительна, больше доверия вызывают сентенции, метафоры, примеры, обрывки, фрагменты, руины и зерна. Если мысль тянуть слишком долго, она начинает рваться.

Шопенгауэр нашел противоядие от собственной философии в прекрасном, и за это Вагнер восемь раз подряд прочел его книгу, а Фет перевел ее на русский. Лекарство от отчаяния этот якобы беспросветный философ находил в акте глубокого созерцания, когда мы, забыв о себе, становимся «прозрачным зеркалом объекта: будь то пейзаж, дерево, скала, здание, и нам кажется, будто существует только предмет, и нет никого, кто бы его воспринимал». На нет и суда нет, резюмирует Шопенгауэр, предлагая свой рецепт спасения: «Тот, кто погружен в это созерцание, уже не индивид, ибо индивид уже потерялся в этом созерцании, а чистый, не подчиненный воле, не ведающий боли, находящийся вне времени субъект познания».

Шопенгауэр кажется Башмачкиным от философии. Маленький человек, за которого страшно и обидно уже потому, что он один из нас. И опять — Чехов, который тут был и все понял. Не зря его бунтующий дядя Ваня кричит, что мог бы стать Шопенгауэром. Это смешно и точно, ибо в каком-то смысле дядя Ваня и есть Шопенгауэр — философ, смертельно напуганный жизнью. За это я тоже люблю философов. Какую бы жизнь они ни вели — упорядоченную, как Кант, рискованную, как Сократ, чиновничью, как Гегель, или пьяную, как Веничка Ерофеев, — она неизбежно кажется эксцентрической, потому что все важное происходит в уме: сумо мысли. Такая биография завораживает как раз тем, что со стороны ничего не видно. Жить духом — чистая авантюра, и философ, особенно домосед вроде Канта, представляется мне флибустьером, только наоборот.
Флогистон

**
Иногда мне кажется, что метафоры — последняя надежда словесности: их нельзя экранизировать. А когда все же пытаются, то выходит, как в рассказе кумира нашей юности Валерия Попова. Один из его героев написал сценарий: «Солнечный зайчик, неизвестно как пробравшийся среди листьев, дрожал на стене дома». И вот что из этого получилось: На съемках роль зайчика поручили человеку с большим небритым лицом, в металлизированном галстуке. — Постарайтесь дрожать более ранимо, — сказал зайчику режиссер. Тяжело дыша, зайчик кивнул.
Как и словно

**
Гребенщиков, который был в каждом городе России дважды, говорил, что долгое железнодорожное путешествие, если пить в меру, открывает третий глаз. К Иркутску, уверял он, каждый, сам того не зная, превращается в буддиста: путь кажется важнее цели.

Оказавшись более человечной и менее вредной альтернативой крыльям, только железная дорога и связывает ХХI век с ХIХ.
Чу-чу

**
Всякая абстрактная идея ставит нас перед конкретным выбором, как это случилось сейчас в городе, пережившим 11 сентября. Все, чему я научился за треть века в Америке, толкает меня в либеральный лагерь, где уважают чужое мнение, терпят другую веру и надеются на взаимность. Тормозят меня только инстинкты. Умом я на стороне мечети, нутром — против. Меня останавливает ложная зеркальность происходящего в двух мирах. С одной стороны — горящие книги, с другой — взорванные башни, с одной стороны — карикатуры, с другой — кровь, с одной стороны — роман Рушди, с другой — отрубленные головы, с одной стороны — символы, с другой — трупы. Это не одно и то же. Фанатики одинаково омерзительны, но по-разному опасны. И об этом трудно забыть, когда решается вопрос о мечети. В конце концов, все террористические акты начинались в одной из них.
Мечеть у воронки

**
...про Бога и писать-то нечего. Ведь о Нем, том единственном, с большой буквы, в сущности, ничего не известно: Он — по ту сторону бытия. Поскольку Бог вечен, у него нет биографии. Поскольку Он всюду, у Него нет дома. Поскольку Он — один, у него нет семьи (о Сыне пока промолчим). Поскольку Бог заведомо больше наших о Нем представлений (не говоря уже об опыте), все, что мы знаем о божественном, — человеческое.

...у литературы, да и у человека, нет более увлекательного занятия, чем выбраться из себя и познакомиться с непознаваемым.

Кафка создал канон агностика, на котором я ращу свои сомнения с пятого класса. Я помню тот день, когда отец вернулся с добычей — пухлый черный том с рассказами и «Процессом». В 1965-м достать Кафку было труднее, чем путевку за границу. Хотя мы еще не знали, что это одно и то же, аура тайны и ореол запрета внушали трепет...

...интеллигент себе ведь никогда не нравится.

«Наверное, мы, — говорил он, — самоубийственные мысли, рождающиеся в голове Бога».
Говоря о Боге

**
Здешние богатые на себя не похожи: мужчины в спортивном и затрапезном, дамы костлявы, и только редкие породы собак выдают хозяев. В Хэмптонах знают толк в роскоши. На берегу — дома по сто миллионов, но никаких диснеевских замков. Это вам не Флорида. Серое дерево, белый бетон, аскетический модернизм от модных архитекторов. В одних постройках столько окон, что кажется, будто дом забыли построить. Другие, напротив, напоминают бункер.

Больше бурь богачи боятся чужого глаза — и сглаза. Поэтому особняки скрывает зеленая изгородь высотой с жирафа. По утрам ее стригут мексиканцы, но уже к десяти часам аллеи вымирают. В этом — главный соблазн: пустота дороже других развлечений.

Пляж — клуб для избранных. Считается, что лучше него нет во всей Америке — бесконечная жемчужная коса, уходящая в марево. В будни здесь почти никого, и мы с женой быстро оторвались от неброской цивилизации. Обомлев от избытка бесценного пространства, мы шли по кромке, выбирая, как в детстве, твердый песок, облизанный волнами.

...всё, что делает счастливым горожанина: помидоры со снежком на разломе, каменная цветная капуста, свекла, из которой получается рубиновый борщ, и подсолнухи, позировавшие Ван Гогу.
Среди богатых

**
Только под этой обложкой могли собраться барочно-избыточный Томас Вулф, приподнятый Фитцджеральд, циничный Ивлин Во, мягкий Сароян. Чтобы каждый остался собой, переводчику надо исчезнуть. Принеся в жертву индивидуальность, он выбирает перо по чужой руке. Но это не значит, что у хорошего переводчика нет своего стиля. Он, конечно, есть: вкус да мера.
Вкус и мера / Памяти Владимира Харитонова

**
В какой-то момент — у кого рано, у кого поздно, у кого никогда — приходит момент счастливый, как потеря невинности: мы учимся читать. Не складывать буквы, а наслаждаться результатом. Этого, конечно, может не произойти, но тогда это — трагедия: заменить книгу нечем. Она — будни счастья, а не его праздники, какими нас награждает любовь, музыка и горы.
Летнее чтиво

**
Высшая форма эскапизма (Голливуд отдыхает), футбол — каникулы души, и я люблю всех футболистов, кроме, разумеется, знаменитых защитой и притворством итальянцев. На них приятнее всего смотреть, пока исполняют гимн: и музыка приятная, и сами — красивые. (:-)) Остальные, густо покрытые татуировкой, напоминают бриттов и галлов времен Юлия Цезаря, причем столь же неудачливых.

— Футбол, — говорят одни, — как все популярные игры, принадлежит бедным, но в Америке для этого уже есть баскетбол. — Футбол, — говорят другие, — монотонный, как молитва, не может занять зрителя, ждущего от спорта результата, а не медитации. — Футбол, — говорят третьи, — действительно требует терпения: когда-нибудь он прорастет и в Америке. — Футбол, — отвечаю я первым, — принадлежит всем — от нищих на пустыре до миллионеров на поле. — Футбол, — говорю я вторым, — уж точно интереснее бейсбола, который мне кажется не спортом, а хворью. — Футбол, — говорю я, устав ждать, третьим, — победит Америку лишь тогда, когда она станет, как все, а этого мы, надеюсь, не дождемся.
Футбол как религия

источник

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...