Wednesday, July 27, 2011

Водопад в Киёмидзудэра (Храм Чистой Воды) /magic waterfall

Давным-давно был я в городе Киото, в экскурсионной поездке. Наша группа состояла из совсем молодых людей обоего пола.
Во время посещения храмового ансамбля Киёмидзудэра (Храм Чистой Воды) нам показали магический водопад. Там с крыши по желобам стекали три струи. Экскурсовод сказал, что, если попить этой воды, исполнится желание. Ассортимент, по его словам, был такой: выпьешь из первого – сильно поумнеешь, из второго – будешь долго жить, из третьего – несказанно похорошеешь собою. Но пить можно только из одного источника. Если из двух, эффекта не будет. А выпьешь из трех – вообще помрешь.
Экскурсовод вообще был весельчак и кокетничал с нашими девицами. Над рассказом об исполнении желаний мы все посмеялись, пить волшебную воду никто не пожелал. Это было как-то не к лицу представителям прогрессивной советской молодежи.
В ту пору я еще не работал инженером человеческих душ, но кое-что про психологию уже понимал. Поэтому, когда экскурсия закончилась и все разбрелись гулять, я сразу же кинулся к чудесному источнику и спрятался в кустах на подходе к святилищу.
Предчувствия меня не обманули.
В какие-нибудь четверть часа мимо моей засады, оглядываясь по сторонам, проследовали, один за другим, все члены нашей группы.
Сначала меня это очень смешило. Потом я перестал хихикать в своих кустах и призадумался.
Дело в том, что все юноши пили из одной струи, а девушки – из другой, третья же осталась вовсе невостребованной. Единодушие (и неожиданность) гендерных предпочтений меня поразили.

Все девушки, как ни странно, возжелали долголетия. А я-то по молодости лет считал их романтическими существами! Все юноши хотели стать красивее. Ну, это еще куда ни шло. Если честно, я тоже собирался, когда все уйдут, выпить именно «украшающей» воды. Но после столь удручающего единообразия, конечно, решил соригинальничать: выпил эликсир ума (хоть и безо всякого удовольствия, потому что почитал себя и так ужасно умным). Может быть, конечно, специфику выбора моих товарищей по группе определили молодость (юношей в этом возрасте больше всего занимают сексуальные успехи) и специфичность социального среза («выездные» девушки советской эпохи, как правило, отличались прагматичностью жизненных установок).

отсюда

Sunday, July 24, 2011

Япония, Праздник хризантем /Sept. 9 Feast of chrysanthemums Chōyō no en

Искры сверкают -
Росою унизаны
Цветы хризантем!

Хризантему не просто любят - ей поклоняются от мала до велика, от императора до последнего нищего. Издревле, когда зацветали кику (kiku, хризантема), простые люди украшали ими дома, а знать каталась на "хризантемовых" лодках. О хризантемах писали стихи, пели песни, ради них устраивали поэтические состязания. На длинных бумажных полосах тушью с особым старанием писали стихотворения знаменитых поэтов и прикрепляли их на деревьях, чтобы ветер разнес славу о красоте хризантем по всему миру. Так было в эпоху Хэйан, многое из этого живо и сегодня - в наши дни в императорском дворце устраивают литературный турнир, где прочитать свое стихотворение может и простой японец, и император.


Тихое утро
глядя на хризантемы
пьёт чай отшельник

История этого праздника началась в 1186 году, когда при дворе императора впервые отметили kugatsu-sekku - праздник девятой луны. А в 1211 году его начали отмечать 9-го чиста 9-го месяца по лунному календарю и изменили название на Тёё-сэкку - выбор даты был не случаен: девятка в восточной традиции считается счастливым числом, а две девятки подряд (спрятанные в названии праздника) означают "долголетие". Поскольку хризантема является символом долголетия, то позже праздник получит второе имя - Праздник хризантем. В эпоху Токугава он вошел в число государственных праздников – Госэкку.
В этот день обязательно готовили особое блюдо - рис с каштанами. Так появилось еще одно название - kuri-no sekku, Праздник каштана.

Хризантема давно используется в японской кулинарии - салаты, настойки, вино. В наши дни японцы создают удивительные по красоте сладости wagashi. К сезонным праздникам готовят нечто совершенно особое: так, в сентябре можно увидеть вагаси в форме цветка кику - хризантемы, луны, кролика, кленовых листьев.

"Если в девятый день девятой луны к утру пойдет легкий дождь, хлопья ваты на хризантемах пропитаются благоуханной влагой, и аромат цветов станет от этого еще сильнее". (Сей Сёнагон, "Записки у изголовья")

Рушит старуха рис
А рядом — знак долголетья —
Хризантемы в цвету.
- Мацуо Басё -

Существовали особые поверья и ритуалы, связанные с хризантемами. Желая кому-то здоровья и долголетия - преподносили сакэ с лепестками хризантем. Еще делали настой из цветов, листьев и стеблей хризантем, который хранили целый год и пили лишь в следующий праздник. Тканью, смоченной в росе хризантем, красавицы протирали лицо, дабы сохранить юность и красоту. В эпоху Хэйан цветы хризантем использовали для "предотвращения несчастий" - их заворачивали в хлопковую ткань, чтобы она пропиталась ароматом и потом этой тканью обтирали тело, ради здоровья и долголетия.
Сегодня самых красивых девушек японцы величают О-Кику-сан, сравнивая их с kiku, хризантемой, и с солнцем.

Одинокий мой шалаш!
День померк — и вдруг вино прислали
С лепестками хризантем.
- Мацуо Басё -

Испрашивая себе долголетия, японцы обязательно поминали предков - 9-го числа 9-го месяца буддийские монахи в храмах проводили заупокойную службу, во время которой использовали хризантемы, отсюда и ее название - кику-куё. Очень известна служба в храме Каннон в Асакуса, в которой особое место отводилось хризантемам - их подносили статуе Будды, а по окончании службы разбирали цветы домой. Считалось, что теперь хризантемы получали способность отводить болезни и несчастья.

Аромат хризантем…
В капищах древней Нары
Тёмные статуи будд.
- Мацуо Басё, 1694 -

В эпоху Хэйан праздник отмечался только при дворце, куда по приглашению императора собирались придворная знать, музыканты, поэты. Все должны были по случаю праздника сочинить стихотворение на китайский манер.

Хризантема для японцев не только магический цветок долголетия и вестница осени. Долгое время ее изображение считалось в Японии священным, и только император и члены его семьи имели право носить одежду из ткани с рисунками хризантем. Нарушение этого закона каралось смертной казнью.

Хризантема символизирует солнце, более того - является символом нации. Сегодня стилизованное изображение 16-лепестковой золотой императорской хризантемы стало основой государственного герба, а высшая награда страны - орден Хризантем.

Даже своим происхождением Япония обязана хризантеме. В давние времена, говорится в легенде, в Китае правил жестокий император. Однажды до него дошел слух, что за морем, на острове растет волшебный цветок - хризантема. Из сока этого цветка можно приготовить эликсир долголетия. Но лишь человек с чистым сердцем и добрыми намерениями может сорвать цветок. У императора и его придворных были черные и злые сердца, и вместо себя император послал на остров триста молодых парней и девушек. Но никто из них к императору не вернулся: очарованные красотой острова, они основали новое государство - Японию.

В наши дни официально Кику-но сэкку не празднуют, но из эпохи Хэйан дошел обычай устраивать выставки цветов и удивительных кукол. Куклы, как отдельные персонажи, так и целые картины на исторические, религиозные или мифологические сюжеты, создаются из живых растений, для которых готовят специальный каркас из бамбука, а лицо, руки и ноги - из воска. Костюмы и фон, на котором происходит действие (водопады, горы, храмы), создают из листьев и цветков различных сортов хризантем. Подбирая разные формы и оттенки хризантем, составляют лиловые накидки придворных - из лиловых лепестков, зеленые штаны хакама - из листьев, желтые шляпы - из желтых сортов. Утром и вечером цветы поливают и картины сохраняются целый месяц.
В Японии выращивают больше пяти тысяч сортов хризантем всевозможных форм и расцветок - так велика любовь к этому цветку.

источник

Saturday, July 23, 2011

Якудоси – опасный возраст в Японии / Yakudoshi

Пришедшая в древности из Китая вера в сакральное значение цифр глубоко укоренилась на японской почве. Здесь абсолютно уверены в верности якудоси — неблагоприятных годов жизни для каждого человека.

У мужчин угрожающими считаются 25-й, 42-й и 61-й годы жизни, у женщин — 19-й, 33-й и 37-й.

В эти периоды следует ждать несчастных случаев, болезней, банкротств, увольнений и прочих бед. Частично вредоносность якудоси объясняется чтением цифр. Так, 42 произносится как сини — что созвучно глаголу "умереть", а 33 звучит как сандзан (несчастье, тяжкие испытания). Конечно, угрозу беды можно отвести, для чего следует купить в храме освященный амулет омамори.

Цифры 4 и 9 считаются нехорошими, ибо они произносятся как си и ку (смерть и боль). Поэтому за столом японцы подают не 4 блюда, как в Европе, а 3 или 5, в больницах отсутствуют палаты, а то и целые этажи с номерами 4, 9, 14, в родильных домах нет палат под номером 43, чтение которого — сисан — созвучно термину "мертворожденный".

Не меньше внимания японцы придают названиям дней недели старого лунного календаря рокуё, позаимствованного в XIV веке из Китая и исходившего из длительности недели в шесть дней. Самым благополучным днем недели считался тайан (великое спокойствие), самым неблагоприятным — буцумэцу (смерть Будды). Скажем, ни одну свадьбу, ни одно новое дело не начинали в буцумэцу, а вот тайан сулил прекрасные перспективы. Другие дни недели (сэмпу, томобики, сякко и сэнсё) занимали промежуточное положение между плюсом и минусом. В иные дни благоприятной была первая часть дня, в другие — вечер.

В XIX веке правительство отменило лунный календарь, чтобы выкорчевать позорящие страну пристрастия населения к суевериям. Однако обозначения дней рокуё печатаются и на нынешних японских календарях, так, на всякий случай. При необходимости можно посоветоваться с гадальщиком, который квалифицированно оценит значение каждого дня применительно к вашим планам.

Характерен для Японии и древний восточный календарь, построенный на 60-летнем цикле сочетаний 12 знаков зодиака с 10 положениями. Теперь он вошел в моду во всем мире. Для многих — это лишь одно из новогодних развлечений, а для японцев — сама судьба, грозящая одним и благоволящая другим. О серьезности, с которым воспринимаются подобные вещи в Японии, можно судить по одному примеру. Год Огненной Лошади считается очень неблагоприятным, так как в этот период повышается шанс на то, что жена убьет своего мужа. Казалось бы, глупости. Но в 1966 году, когда в последний раз отмечался год Огненной Лошади (следующий — в 2026 году), в стране катастрофически уменьшилась рождаемость. Семьи просто пережидали, чтобы не родить в столь страшный год девочку, вся дальнейшая жизнь которой будет отмечена неблагоприятным предзнаменованием.

статья

Thursday, July 21, 2011

Июль: праздники в Японии/ July holidays in Japan

использованы источники: 1, 2

В начале июля завершается сезон дождей. Южный ветер становится суше. Облака в небе поднимаются и меняют цвет с серого на белый, поэтому японцы начинают называть южный ветер не «куро-хаэ» («черный южный ветер»), а «сиро-хаэ» («белый южный ветер»).

Июль в Японии - макушка лета, самые жаркие дни обычно приходятся на 7 и 24 июля.
От июльской жары в Японии скрыться можно только на Хоккайдо или на горных курортах. Еще с эпохи Эдо (1603—1867) сложилось поверье, будто вкус и запах жаренных на углях угрей помогает переносить жару.

В любом сезоне японцы находят свои радости. Даже в Токио с его сплошной застройкой и редкими островками зелени есть места, где вечером ощущается освежающий ветерок. Это крыши многоэтажных зданий, на которых устраиваются так называемые «биру-гадэн» — пивные сады и террасы.

Июль называют и сезоном эдамамэ — соевых бобов мозговой спелости. Зеленые соевые бобы, слегка подсоленные, считаются самой подходящей и любимой закуской к бокалу холодного пива за столиком «биру-гадэн».

В Киото же, древней столице Японии, где высотных зданий практически нет, с XVII века установился обычай открывать в июле рестораны на открытом воздухе на берегах рек.

Июль — это первые арбузы нового урожая, которым славится префектура Тояма.

1 июля открывается сезон восхождений на гору Фудзи, известный как ямабираки (yamabiraki), дословно – «открытие горы». Храмы, расположенные у подножия Фудзи, в этот день проводят службы, где молятся за безопасность восходящих.
Встреча восхода солнца на вершине, на высоте 3776 метров, дарит японцам уверенность в том, что удача будет сопутствовать им в течение года.

7 июля – красочный праздник Танабата (Tanabata, букв. «седьмой вечер») или — Хоси мацури, Праздник звезд. Гирлянды цветов напоминают о нем в любом уголке Японии — от маленьких деревушек до многомиллионных мегаполисов.

14 июля - Праздник Огня, Химацури в храме Нати (Nachi no Himatsuri, Fire Festival).

В г. Нати (Nachi-Katsuura-cho, Wakayama Prefecture) проводится шествие священнослужителей в белых одеяниях. Храм Кумано Нати-тайся (Kumano Nachi Taisha) в Нати Кацуура (Nachi Katsuura) посвящен богу Кумано Фусуми-но Ками.
Святость храмов Кумано была широко признана среди населения страны, тем более что в окрестных горах обосновалось много отшельников, известных своей праведной жизнью. От Киото был проложен 600-километровый маршрут для посещения Трех храмов Кумано (Кумано санся), и требовалось не менее месяца, чтобы пешком пройти по этой тропе паломников. Путь был нелегким и подчас опасным. Сейчас вдоль 600-километрового маршрута можно обнаружить немало каменных памятников, воздвигнутых на местах, где паломники гибли при нападении разбойников, волков или от болезней.

В Нати-Кацуура расположен водопад Нати-но такэ (Nachi-no take), кружевным потоком низвергающийся с высоты 133 метра.

С древних времен это место считается священным, населенным множеством духов – «ками». Надо ли удивляться, что у подножия водопада был построен синтоистский храм Хиро дзиндзя.
Среди многочисленных фестивалей огня, проводящихся по всей Японии, Праздник Огня Нати считается одним из трех наиболее грандиозных.


12 алых микоси (ougi mikoshi, переносные святыни) 6-метровой высоты, украшенные веерами-оги и зеркалами, символизируя священный Водопад Нати Nachi-no-Otaki Falls.

В храме Куман Нати-тайся (Kumano Nachi-taisha) водопад считается божеством и объектом поклонения. Во время этого праздника по каменным ступеням храмовой лестницы Кумано Нати-тайся, под дружные крики "Харья! Харья!" движется процессия с 12 огромными факелами из стволов сосны. Каждый из факелов - 50 см в диаметре и весит 50 кг. Факелы так близко от 12 алых переносных святынь, что кажется, могут их опалить. Огромные сосновые факелы символизируют 12 божеств, обитающих в Кумано, а также 12 месяцев в году. 12 микоси заключают в себе души 12 божеств, и очищаются огнем сосновых факелов. Эти ритуалы полны живительной жизненной энергией, которая составляет цель праздника.

На 15 июля в Японии приходится т. н. отюгэн (otyugen, дословно – летний подарок) — обмен подарками по случаю праздника Бон. Бон перекочевал из лунного календаря в григорианский и отмечается в августе, но ритуал обмена подарками по случаю его конца, приходившегося некогда на 15-е число 7-го месяца по лунному календарю, в наши дни проводится 15 июля.
С полной нагрузкой работают отделы доставки, в них даже нанимаются временные работники, ведь каждая японская семья рассылает и получает в эти дни несколько десятков подарков. Их упаковка играет подчас более важную роль, чем содержимое.
подарок обязательно пакуется в коробку и несколько слоев бумаги, перевязывается красно-белой лентой. К коробке крепится ярлычок продолговатой формы в виде стилизованной рыбки. В старину, да и сейчас, дорогим подарком в Японии была рыба, и эта форма ярлычка напоминает, что это подарок. Подарки отюгэн в большинстве случаев практичны, например, наборы мыла, бутылки вина, растительное масло, приправы. Не принято преподносить дорогие подарки, если получатель не может ответить тем же.

16 – 17 июля - Гион Мацури (Gion Matsuri)
Каждый год в середине июля этот праздник проводится в храме Ясака (Yasaka Shrine) в Киото. История Гион Мацури восходит к 896 году, когда Киото охватила страшная эпидемия. Жители города молили богов о ниспослании исцеления и воздвигли 66 высоких стел, символизирующих 66 провинций Японии.
Около месяца длится праздник, кульминацией которого является парад повозок Яма (yama) и Хоко (hook), который проводится обычно 17 июля. Хоко – повозки огромных размеров на колёсах. Их размер достигает 25 метров в длину и весом до 12 тонн. Некоторые Хоко – в два этажа, люди залезают на оба этажа повозки и даже на её крышу. Удивительно, но у этих повозок нет двигателя и катят их по улицам участники праздника вручную. Яма – это не повозки, а скорее носилки, которые несут на плечах несколько человек. В параде по традиции участвуют 25 повозок Яма и 7 Хоко. Энергичные движения участников праздника, которые катят огромные повозки, сопровождаются звуками традиционной японской музыки. Музыку исполняют музыканты, которые сидят на вторых этажах повозок Хоко. На парад собирается огромное количество зрителей, которые подбадривают участников, катящих повозки. Главная повозка Хоко особенная, в ней сидит один только ребёнок, которого выбирают как символ праздника, он символизирует храмовое божество храма Ясака.

Третий понедельник июля (изначально - 20 июля) – День моря.
Традиционных летних праздников много, а государственных не было. В 1996 году этот пробел был ликвидирован. 20 июля был объявлен государственным праздником как День моря. Фактически это старый праздник. До войны он назывался Днем флота Японии.

С 20 июля в школах Японии начинаются летние каникулы, которые продолжаются до 1 сентября. Каникулы как бы делят учебный год на две половины, хотя формально в Японии учебный год делится на три части, триместры. Первый — с 1 апреля по 20 июля, каникулы до 31 августа. Второй — с 1 сентября по 23 декабря, двухнедельные новогодние каникулы. Третий — с начала января по конец марта с двухнедельными каникулами в конце марта.
В период летних каникул популярны летние лагеря – так называемые «Школы в лесу» (School in the Woods) или «Школы у моря» (School by the Sea). Школы организуют выезд учеников за город, на три-четыре дня.

24-25 июля Тэндзин Мацури (Tenjin Matsuri) - праздник, проходящий в храмах Тэммангу, посвященный Сугавара Митидзанэ (845–903), выдающемуся государственному деятелю, ученому и поэту Японии. Тэндзин ("небесный бог") - посмертное имя Сугавара, он почитается как покровитель литературы и просвещения. Одним из самых популярных праздников храма Тэммангу до настоящего времени является Тэндзин мацури в Осаке, который насчитывает уже тысячелетнюю историю. Поводом для для возникновения праздника послужило обращение жителей города к духу Сугавара Митидзанэ с просьбой избавить их от болезней, которые свирепствовали в жаркое лето 994 г.


В наши дни праздник состоит из двух частей: шествия по улицам города и процессии лодок по реке Додзима, протекающей в центре Осаки.

Последняя суббота июля - демонстрация грандиозных фейерверков над рекой Сумида, Токио.

Monday, July 11, 2011

Julio Cortazar, Carol Dunlop: Autonauts of the Cosmoroute, extracts from the book

См. отрывки из книги в моих переводах на русский язык



We dedicate this expedition and its chronicle
to all the world’s nutcases
and especially to the English gentleman
whose name we do not recall and who in the eighteenth
century walked backwards from
London to Edinburgh singing
Anabaptist hymns.

*
How to narrate the trip and describe
the river along which - another river -
the trip exists, in such a way that it emphasizes,
in the text, the most hidden
and lasting face of the event, that where
the event, without beginning and without end,
challenges us, moving and unmoving?
- Osman Lins, Avalovara -

*
The solitude found again as soon as we enclosed ourselves in our red capsule was sweet and worrying at the same time. You know, gentle reader, that each time one truly avoids dying, the result is a true birth, even more precarious and painful when one emerges from the darkness with no other mother than oneself, with no other contraction than a will not always fully understood. For a long time the mind remembers the days when it couldn't manage to reach the body or the exterior, and the whole life, without that other view, seems much more fragile than the body that contains it. One surprises oneself advancing by trial and error in a world nevertheless filled with light, returning little by little again to people, as if they might break at the slightest contact, while one feels that the broken fragments within oneself haven't entirely found their places again.

Both of us fragile - for if those trips to the land of gloom tire the traveller, they exhaust even more the one who tries to accompany her and crashes again and again against insuperable barriers; not to mention that he has г neither the right nor the means to interrupt a permanent existence on the side of light, and the only abandon he is allowed, provided he can allow it to himself, is hope - that's how we left at last, at once sad and happy.

*
Increasingly alone as night grows nearer (we already know the waxing and waning rhythm of the Parkinglandian demography), we take advantage of the last light to walk around each new island and consolidate our compassionate conquest step by step. At some moment we arrive at the boundary, and this boundary is a high barbed-wire fence, like in concentration camps. Beyond it the forest continues, a field begins, a village is sketched against the horizon; the world carries on beyond, but we could not go towards it even if the rules of the game allowed us to. And we both feel now that for once the rules of the game have their sinister side as well, a bitter negativity. Parkingland is beautiful; it is ours, we are free within it, and we love it. But its boundary is the mirror of other boundaries that history has made horrible; it's like seeing the image of Treblinka, of Auschwitz. It does us good to return to our dragon, feel the undeserved but marvelous happiness of being on the good side of the wires, for now.

*
Despite the typewriters, books and siestas prolonged far beyond the hours necessary to recover from the fatigues of the road, those deck chairs offer a false and different vision of our life, guaranteeing us the anonymity essential to the journey, with the freeway in the distance like a grey river and the sun setting in green puddles around Father.
It would be very difficult to know, if we hadn't taken the precaution of making a list of the rest areas, with the corresponding date of each, how long we've been living like this. We're ever more aware that we're conquering a territory we could call Parkingland or Liberty or even Second Home, since we've certainly found here all the advantages of the latter, though the terrain may be mobile and the neighbours nonexistent or changeable. It's a land of great silence, a land of time that lengthens and nevertheless moves on unnoticed. And little by little, if it's true that writing is an erotic experience as we've both always known it, we'll also have to start opening the pages of this book. Leave off this trial and error, make up our minds. Writing is always accepting the risk of telling all, even - and especially - unknowingly. So just as once you've accepted the adventure of love it's not a question, while the other is pulling back the sheets as if discovering a wide, warm, white beach, of saying: "Oh, but I'm not taking my underwear off", in the same way, if we've decided to truly write this book, we have to tell all (not in the sense of never shutting up, but of giving everything its freedom while writing).

*
Quoting an Indian metaphysical thinker he doesn't name (does he exist, or is the "quote" nothing more than the perfect illustration of himself?), he [Cortazar - El Lobo] says: "When you look at two separate objects, and you begin to look at the gap between the two objects and you concentrate your attention in that gap, in that void between the two objects, then at one moment, you see reality."
I imagine that the two cities, especially when they're reduced for practical purposes to two points on a map, can represent the two objects, and the trajectory between them represents the emptiness between them. For a week and a half now, Paris and Marseille, without needing to look for more or less important circles on the route map, are only two abstract poles that allow us to describe the space between them, and perceive within it (and I return to Diana to thank her for also having spoken of synaesthesia, a word hadn't actually forgotten but had relegated to the silo of my mind where such useful words pile up), through a slow and patient meditation, a reality that would have been impossible for us to glimpse without this elimination f the departure and the arrival.

The more we advance, the greater liberty we seem to enjoy. And not at because we are getting close to Marseille. On the contrary, probably the of having gained distance from the departure point and at the same time completely lost sight of the end of the journey is what gives it this quality. Little by little we learn not just to look at the space the hypothetical Indian philosopher spoke of, but to be it with all that we are. And this space between objects, from the moment our gaze leaves them outside, from one to the other of the field of vision, is it not by definition limitless?

*
…The important thing after all is that we're quite a distance from the freeway, given that the Rossignol rest area is a sort of mound that overlooks it. At the same time, I have the impression that up till now I've never had such a clear concept of the autoroute; I've never seen it stretching off so far in both directions, never had such an impression of harmony by following all the curves and slopes that I can, thanks to the location of the rest area, take in with a single glance. Given the elevation of the terrain, the trucks and cars pass in silence, no roar, no clanging gears, although the Paris-to-Lyon route descends, and the Lyon-to-Paris side climbs considerably. Speed itself seems abolished by this hush; only the slow, harmonious, infinite movement of anonymous yet perfectly discernible shapes can be seen, and seems to correspond to some unfathomable, just and profound need.

I set up my typewriter and realize I've forgotten something inside Fafner. On my way back, I feel trapped by the view of the other side, a landscape that the morning mists had hidden from us when we arrived. Trapped, and nevertheless I spin around and realize that it's the same everywhere. I take off from the rest area, more winged than a Chagall character; I am that distant mountain, I drink the blue of those trees that I can barely make out as distinctive entities, I slip down the quarry way over there, and always in the rest area and always still, the spin continues to the point of vertigo, that vertigo one gets in rare moments of life with 360 degree vision that annihilates and creates at the same time.
A brief musical phrase begins to make its way through the whirlwind, similar to the nightingale who tests out his scale as night is falling, before launching into his song wholeheartedly. Two, three notes, whose gravity seem to arise from the grandeur of the landscape. A beat, another, and it's that Schubert quartet which resembles no other, and forgetting what I'd come to look for, I climb inside Fafner where I know we have a recording of this very quartet, and on which I throw myself frequently with that kind of inevitable violence in moments I cannot define or even relate to each other, and so in less time than it takes me to say so, I'm sitting in the back seat, joined to the tape player by the headphone cord like an extraterrestrial creature.

The first notes begin, mournful and grave, as the world must once have begun, a music-pain like the landscape that surrounds me, of which I'm part, violin and cello; the grave notes interrupt like a wound and the unexpected sharp heals, and then comes the slow, so slow and marvelous fusion of everything, the harmony searching itself out, hoarding the surrounding mountains and even the tourists who've started arriving. In the middle of the rest area, the doors open, enclosed in silence; in an exterior silence the world is born and I see them, I see them all, not just el Lobo who hasn't stopped typing there beneath the trees, but also the couple who get out of a 4L right beside Fafner and who look, with an inquisitive smile on their lips, at the cassette player, the headphones, my face and my hands that, yes, direct it all, again, as they once directed the formation of the landscape, form the mist that rises faster and faster all around. I see them, I do. But not from my body, not with these eyes which have barely smiled at them. No, I see them from where I listen and which cannot be spoken, from the heart of the stringed instruments, from within the brain of a long dead musician and yet still there, floating and submerging way up above the mountain, with no wall or window or city or house around him, I touch the heart, birth and expansion of the music like the view: in each musician's finger guiding the arcs like so many other lovers, each foot maintaining the delicate balance of the instrument, each chin resting on its pillow without leaving a trace: with each note, those things that don't exist and that nevertheless, in moments like this, are all of creation and the finality of the world, I am there, as big as all these mountains, I am the deep quarries, I am the time the cassette lasts, at the same time the movement and stillness that is one, and not even the Germans who approach the car to see whether I'm recording something, nor the family that stops, shocked, to stare with incredulous eyes, can break that perfect circle. Only, perhaps, that little boy who came and sat on the running board and who, turning his back on me, began to sway bit by bit to the rhythm of the quartet, entered consciously, really sharing the experience, even if they're all part of it.

Rossignol, panoramic parking lot, do your birds sing now, for those who know how to hear, that beautiful Schubert theme that transformed a rest area into the beginning and end of the world?

[Schubert - String Quartet No.14 in D Minor, D.810 'Der Tod Und Das Madchen' - Andante Con Moto?]

*
And then we slept, Osita, and well into the morning you kept sleeping, and it was only me who was to see the end of the rest area night, the low sun that turned Father's crest into an orange cupola, that slipped in through the lateral curtains to get into bed with us, started to play with your hair, with your breasts, with your eyelashes that always look thicker, always look so much thicker when you're asleep.

I also played this last game before the oranges and coffee and fresh water, a game that comes from childhood and consists of covering up with the sheet, disappearing into those waters of thick air, then while on your back, bending your legs to make a tent, and inside the tent establishing a kingdom and playing in there, thinking that the world is only this, that outside the tent there is nothing, that the kingdom is just the kingdom and all's well in the kingdom and nothing else is necessary. You're sleeping with your back turned to me, giving me your back, as we say in Spanish, and here and now it's so much more than a mere turn of phrase, because your back is bathed in the aquarium light born of the sun filtering through the sheet turned translucent cupola, a sheet with fine green, yellow and red lines that dissolve into luminous dust, gold floating where your body inscribed its darkest gold, bronze and mercury, zones of blue shade, pools and valleys.

I’ve never desired you more, never has the light trembled so on your skin. You were Lilith, you were Cypris, from the rest area night you were reborn to the sun like the murmurs growing outside, the motors starting up one after another, the noise of the freeway growing with the influx each rest area sends running down it after sleep. I look at you so much, knowing you're going to wake up lost and startled like always, that you won't understand anything, not even the secret tent or my way of looking at you, and that we'll both start the day as usual, smiling at each other and "orange juice!" and looking at each other and "coffee, coffee, gallons of coffee!"

*
A grapefruit-coloured moon, heavy like velvet, illuminates the inside of Fafher. Bit by bit our bodies emerge from the invisibility that follows the moment we turn out the lamp. I wait, knowing that from the darkness where I can only just make you out from the heat that rises towards me with a scent of moon, of cinnamon, of musk and chocolate, you'll be reborn again, bit by bit, to the night, to our night that has been luminous since the beginning of the voyage, with an ever-changing light through the curtains on the windows and the mosquito nets on the expandable roof. Your shoulder, first, catches a luminosity that it timidly returns, a twinkling that slowly irradiates the length of your neck, plays in your beard; your face stays dark. That lasts an eternity and we don't move, patient, serene. Bit by bit you brighten, as if your body had spent the day soaking up light that it now frees, prudently, as if not to damage the skin on its way through. It runs the length of your silver arm, reaches your hip, your waist, and from there stretches all the way down your legs. You don't move. Nor do I, but my gaze returns confidently to your face, that face that is now the colour of the golden moon. We are there again, whole, like two bright bodies barely born out of the dark, soon to offer hands, arms, legs, blend again those scents, all those limbs, all those cries.

*
I've rushed into the black abyss so often that I know how to walk in the dark. And cutting off a thousand times, ten thousand times in a row the hydra's head, without kidding myself that I'll stop it from still and always continuing its sinister growing. Years believing or not in a birth made to let death get some sun, others spent dying it with vehement colours: we recognize each other.

For the moment, great sea wolf, we're rowing upon calm, clear water, stirred only by visions of shores where horrors, tortures and wars rustle and lie in wait. But our waves form only a vast undulation that breathes to the rhythm of our madness. Light and the dark passion will push us towards the end, always towards the end and further. There where I hold you as if our skin would dissolve at the contact of the other's, make of us a single invisible being.

Your voice is clear, but when that veil of sadness comes, when the journey has barely begun and you again doubt its end, how can I be silent, and how can I speak? In its time that sadness, my love, in its still distant and double time. As great as the darkness may be, there is no blackness that will make me retreat.
You, and still you.
By swimming in the great black waters, one learns to float in the dark. Buoy in the darkest night. Humiliating old age, health-care nightmares already ruled out; and the rest is not for now and there is no more possible solitude. Have you not understood what a gift of life it was that you didn't die a year ago? Cut. Departure. And the unknown that spreads out ahead for many years yet, if you want to explore it with your child-eyes.

Sweet confusion when the ground trembles in the sun and you vibrate against, in, around my body.
We won't leave the autoroute in Marseille, my love, or anywhere else.
There's no turning back, only a spiral.

*
Sleeping Osita

I presume a good explorer tends to wake up at dawn to make various scientific observations corresponding to the day as it begins. It must be for that reason that I too almost always wake up very early, but instead of getting up and consulting the various instruments Fafner is equipped with, I stay agreeably in the house and devote myself to the study of a subject that Vespucci, Cook and Captain Cousteau never even attempted, in other words: la Osita's manner of sleeping.

This manner of sleeping is perhaps that of all little bears, something which would be impossible for me to verify, for which reason I shall take care not to make imprudent generalizations. In Osita's case, her sleep goes through two principal stages, the first of which is not at all extraordinary: Osita finds the most comfortable, most agreeable position, covers up depending on the atmospheric temperature, and for most of the night sleeps very naturally, almost never face up and almost always face down, with lateral intervals that never last long but which give way to other positions with no effort whatsoever, after gentle movements that reveal the depth and pleasure of her sleep.

When dawn arrives, in other words the time when I tend to wake up entirely, for the preceding observations have actually been made without too much scientific rigor, I notice quite soon that Osita has entered the second stage of her slumber. It is here where one might well ask whether this manner of sleeping is all her own or if it extends to the entire species, since it seems quite unusual, even extraordinary behaviour, consisting of continuous attempts the sleeping Osita makes to turn herself into a parcel, a bundle or a package, which contains everything, thanks to a series of movements, gestures, tugs, pulls and tangles, that progressively wrap her up in the sheets until she turns into a big white, pink, or blue and yellow striped cocoon, depending on the situation, to the point where a quarter of an hour after the beginning of this daybreak metamorphosis, which I always contemplate in amazement, Osita disappears in a twisting confusion of sheets, which gradually disappear from my side of the bed, by the way, for no one could imagine the strength Osita employs in drawing them to her, until she manages to get entirely involved in them and finally keeps still after one last series of evolutions that complete the chrysalis and the evident happiness of its occupant.

Leaning on my elbow on the mattress, which is all that's left, I tenderly watch Osita and wonder what deep need to return to the womb or something similar her determined labour every dawn responds to. I know very well (because at the beginning I didn't know and was frightened) that none of this rejects me, for all I have to do is brush the warm parcel at my side with a finger to get a soft growl of satisfaction to emerge from its depths.

The mystery is complete, as you can see, because Osita is content to feel me at her side and at the same time take refuge in a cloister I cannot enter without destroying its precious darkness, its intimate temperature, and something within her knows it and defends it from daybreak till she wakes. Once - not anymore - I tried to unwrap her as gently as possible from the cocoon, because I was afraid she'd suffocate in the tangled sheets and confused pillows, and I found out what it meant to separate her hands from the knots, bonds and other not so loose ends of the sheets between her fingers. So now I only watch her sleep in her ephemeral and undoubtedly atavistic hibernation, and wait until she wakes of her own accord, when she begins to extricate herself little by little, to get a hand out, a trickle of hair, a bit of her rump, or a foot, and then she looks at me as if nothing had happened, as if the sheets were not a huge whirl around her, the broken chrysalis from which peeks out my new day, my reason to live a new day.

*
How quickly the trip went by!

We knew it, of course: the end of great expeditions or heroic exploits or feats of prowess is commonly seen as the apotheosis, from the crowning with laurel of the ancients to the Olympic medal of our days and even the cheque that awaits the winner in four sets or fifty circuits of the track. But the end of our trip was - logically more than commonly - the opposite of an apotheosis, to such an extent that I'm only writing these final lines many months later, and I write them without any desire to write them but obliged not to abandon our patient and pale reader who has travelled with us all these pages.

Sadness: that's what there was. A sadness that began two days before the arrival, when at the Senas rest area we looked each other in the eye and for the first time fully accepted that the next day we would enter the final stage. How can I forget Osita saying: "Oh, Julio, how quickly the trip went by..."
How can I forget that at the moment we read the sign announcing the end of the autoroute we were so filled with anguish we could only combat with an obstinate silence, which accompanied us till we entered the clamour of Marseille, looked for an empty spot in the Vieux Port and put our feet on land that was now no longer Paris-to-Marseille land. A triumph clouded by tears we dried in a cafe, drinking the first Marseille pastis and thinking that this very afternoon we would drive up to Serre for a few days' rest at the Thiercellins' house, our generous port, always our land of refuge.

*
"Mommy, when does the last car come onto the freeway?"
(Stephane, at three years of age.)
Now I wonder: was it not in some way ours, Osita?
*
Postscript, December 1982

Reader, maybe you already know: Julio, el Lobo, is finishing up and putting this book in order alone, this book which was lived and written by la Osita and him the way a pianist plays a sonata, the hands united in a single quest for rhythm and melody.

As soon as the expedition was over, we returned to our activist life and left once more for Nicaragua where there was and is so much to do. Carol resumed her photography work there while I wrote articles to show on all possible horizons the truth and nobility of the struggle of those people who tirelessly continue their journey towards dignity and freedom. There too we found happiness, no longer alone in the rest areas of Paris-Marseille, but in daily contact with women, men and children who looked forward as did we. There Osita began to decline, victim of a malady we thought passing because the will to live in her was stronger than all the prognoses, and I shared her bravery as I'd always shared her light, her smile, her love of sun and sea, and her hope for a more beautiful future. We returned to Paris full of plans: finish the book together, donate the royalties to the Nicaraguan people, live, live even more intensely. There followed two months that our friends filled with affection, two months in which we surrounded la Osita with tenderness and in which she gave us each day that courage that we were gradually losing. I watched her embark on her solitary journey, where I could no longer accompany her, and then on the 2nd of November she slipped through my fingers like a trickle of water, without accepting that the demons would have the last word, she who had so defied and fought them in these pages.

I owe it to her, just as I owe her the best of my final years, to finish this story alone. I know very well, Osita, that you would have done the same if it had fallen to me to precede you in the departure, and your hand writes, along with mine, these final words in which the pain is not, never will be stronger than the life you taught me to live as perhaps we've managed to demonstrate in this adventure that comes to an end here but goes on and on in our dragon, goes on forever on our freeway.

Friday, July 08, 2011

Умберто Эко «Нужно ли фотографировать знаменитостей» /Umberto Eco about taking celebrities pics

Фотограф, специализирующийся на портретах писателей, философов, журналистов, — едва ли не самая массовая профессия. Любой сочинитель, даже в том случае, если он сочинитель кулинарных книг, еженедельно получает письма от людей, извещающих, что им в голову пришла оригинальная мысль: выпустить фотоальбом современных писателей. Некогда, чтобы получить собственный портрет работы Леонардо или Веласкеса, приходилось потратить на это много денег. Теперь все бесплатно — если только вы сами готовы потратить на это много времени.

Всем известны такие портреты, как «Мужчина с перчаткой» Тициана, но интересует ли нас, что это был за господин? И кем была Джоконда? Это просто человеческие типажи. Если бы Джоконды никогда не существовало, портрет Леонардо поражал бы точно так же.

История фотографии дает нам высокие образцы портрета. Но если бы фотограф, вместо того, чтобы запечатлевать малейшие движения души знаменитейшего синьора Х, с таким же рвением изобразил своего соседа по дому, — эффект был бы такой же. Можем ли мы с уверенностью сказать, что художник выразил внутренний мир данного конкретного человека? Порою — да; но чаще мы подмечаем лишь то, о чем знали заранее. Все портреты Эйнштейна, кроме того, на котором он показывает язык (но и он интересен лишь тому, кто слышал об Эйнштейне), — это портреты провинциального профессора, любителя красненького, со слишком длинными для его возраста волосами. Заберите у Эйнштейна теорию относительности и оставьте ему одни портреты: будете ли вы скупать автомобили, на которых ездил такой человек?

Речь идет о «реальных» портретах, но чтобы понять, как замечательно они обманывают, нужно встретиться с реальным человеком. Пока я знал Стравинского только по портрету Пикассо, я представлял его великаном. Однажды, посреди венецианского проулка, мне его представили, и я, оказавшись перед этим коротышкой, которого я продолжаю считать великаном современной музыки, понял, сколь велик Пикассо-портретист.

Издательство «Эйнауди» снабжает книги художника и критика Джилло Дорфлеса выразительным портретом — с глубокими тенями, из которых выступает его гордый аристократический профиль. Добавляет ли что-нибудь этот портрет к его несомненным достоинствам? Едва ли. Это могло бы быть изображение Аристотеля, размышляющего о первоосновах, или Фуке, строящего планы заковать брата Людовика XIV в железную маску, или Ферма в тот момент, когда ему пришла в голову его последняя теорема, или полковника, служившего под началом Радецкого, в романе Йозефа Рота (последний ответ ближе всего к истине).

Нужен ли нам на самом деле портрет личности, которой мы восхищаемся? Бюст древнеримского военачальника Гая Мария в школьных учебниках сразу бросается в глаза благодаря разросшимся надбровным дугам, нависающим почти как опухоли. И что, он помогает нам понять, почему этот армейский реформатор, зачинщик первой в Риме гражданской войны менее велик, чем невыразительный Божественный Август?

Как-то мне в руки попался роскошный каталог старинных фотографических портретов великих людей. Я исключил актеров, потому что их помнят как раз по их знаменитым образам. Поразила только невротическая (почти обольстительная) судорога на лице Сары Бернар. Действительно, из-за этой женщины можно сойти с ума. Вот только производила бы она такое же впечатление, если бы была не Сарой, а женой коммерсанта?

Создатель изысканных ориентальных романов Пьер Лоти, в мундире, мог сойти за директора военной хлебопекарни. Томаса Манна я бы, пожалуй, принял за директора банка или экспортера из Гамбурга. У Листа, действительно, был прекрасный точеный профиль, но от него следовало бы ожидать музыки вроде той, которую писал Бах (который, кстати, выглядит размазней). Альфонс Муха, знаменитый своими модернистскими силуэтами, мог бы преподавать греческий где-нибудь в Пьемонте. Пастер, сфотографированный с маленькой дочкой, похож на банковского клерка из Пьяченцы. Авангардист Пикабиа кажется учеником твердокаменного реалиста Масканьи. Троцкий, запечатленный с женой и тремя детьми, кажется генеральным директором Санкт-Петербургского кадастра. Дрейфус — маршал в отставке. Золя — дедушка ультраправого сенатора. Гюго выпускает книжки за свой счет. Флобер возглавляет большой магазин дамских товаров. Франсис Жамм — провинциальный священник из Новары. Дебюсси — страховой агент. Авантюрист Фердинанд Лессепс — продавец матрасов.

Единственный портрет, который что-то мне сказал — портрет Ширли Темпл в возрасте семи лет: на нем она — вылитая Ширли Темпл в возрасте семи лет.

Esquire №10 апрель 2006

Thursday, July 07, 2011

Праздник Танабата (Звездный фестиваль) в Японии/ July 7 - Tanabata, or the Star Festival

Танабата - "Evening of the seventh"

«7 июля император появляется на верхней веранде дворца Омима, чтобы начертать элегантные стихи вака (waka poetry) на листьях бумажного дерева кадзи и преподнести стихи двум звездам: принцу Альтаиру и принцессе Веге. По легенде, влюбленные звезды могли встретиться, перейдя Млечный Путь, только раз в году — в эту июльскую ночь.

Для «Звездного фестиваля» перед императором на специальной церемониальной подставке разложены 7 листьев дерева кадзи, 2 длинных кусочка традиционных сладостей сакубей, приготовленных на пару из муки и риса, и 7 нитей тонкой лапши сомен. Рядом на подносе приготовлены 7 чернильных плиток, 2 кисти, чернильная палочка и лист таро для хранения капель росы.
Cлуги растирают чернила с каплями росы, и император пишет стихи на каждом из 7 листьев, используя для каждого листа чернила разной чернильной плитки».

Вот такое короткое повествование о церемонии Танабата (в прошлом — «Звездный фестиваль») в Императорском дворце в Киото.

«Звездный фестиваль» берет свое начало у дня «Прошения об искусности», который праздновался приближенными императора и дворцовой аристократией в Киото в эпоху Хейан (примерно с 794 по 1185 год). В широкие массы фестиваль пришел в эпоху раннего Эдо (первая половина 17-го века), когда традиции празднования смешались с различными ритуальными действиями буддийской церемонии Обон, и постепенно фестиваль преобразился в современный Танабата.
В эпоху Эдо девочкам желали мастерства в шитье и другой кропотливой работе, а мальчикам — в совершенствовании почерка при написании пожеланий на тонких листочках бумаги.

Сегодня в день Танабата японцы, иногда в стихотворной форме, сочиняют и пишут пожелания на длинных прямоугольных полосках разноцветной бумаги, которые называются танзаку.

Потом украшают своими произведениями ветки бамбука, приготовленные специально для этого июльского праздника. По традиции бамбуковые ветки с танзаку можно увидеть вдоль рек и каналов, но также около супермаркетов, рядом с частными лавками, у больниц и в больничных коридорах, в ресторанах, около школ и даже детских садов. Интересно, что здесь обязательно приготовлены и разложены и чистые листочки-танзаку, и письменные принадлежности. Сделав покупку или пообедав в ресторане, можно сразу же написать свое пожелание и прикрепить его на ближайшую ветку.

Наиболее неравнодушны к празднику подростки, старшеклассники, студенты. В студенческих городках идет серьезная подготовка к 7 июля, а точнее, к ночи с 6-го на 7-е июля, когда и происходит встреча Веги и Альтаира. Здесь можно увидеть и деревья, украшенные танзаку (танзаку часто приобретают форму сердечек), бумажными фонариками, талисманами, и самодельные концертные площадки, и лотки с готовящейся едой. Наступит вечер, юноши и девушки, облачившись в легкие летние кимоно юката, начнут празднование, надеясь на исполнение всех загаданных желаний, основное из которых — надежда на встречу с единственной и неповторимой любовью.

**
Во времена китайской династии Поздняя Хань (23 - 220 гг. н. э.) возникла легенда о двух влюбленных, звездных Ткачихе и Пастухе (звезда Вега в созвездии Лиры, по-японски Сокудзи или Танабата-цумэ, и Альтаир в созвездии Орла, по-японски Конгю). Их любовь была столь сильна, что они не могли вынести и мига в разлуке: Ткачиха забросила ткацкий станок, и Пастух оставил свои отары. Но, поскольку от их небесных трудов зависела жизнь на земле, то людей постигли неисчислимые бедствия. Люди воззвали к богам и те сжалились над ними, разделив влюбленных и позволив им видеться лишь раз в году.
Эта и другие легенды попала в Японию из Китая в VI-VII веках вместе с начатками астрономии и соединилась с местным мифом о небесной деве Танабата-цумэ, ткавшей одежды для богов. Романтический сюжет особенно полюбился молодым девушкам, и впервые праздник отмечали в период Нара, в 755 году при дворе императрицы-регентши Кокэн. Поскольку Ткачиха была покровительницей ткачих и швей, а Пастух был покровителем земледельцев, то праздник быстро приобрел популярность у всего народа - ведь в древности все ткани и одежду крестьяне производили сами и занимались этим именно женщины, а земледелием - мужчины.

Сам праздник известен под двумя названиями: Хоси-мацури, Праздник звезд и Танабата, сокращенное от Танабата-цумэ. Танабата с японского переводится как "Седьмой вечер" - и праздник проводился в 7-ю ночь 7-го месяца по лунному календарю.
(В наши дни Танабата «официально» приходится на 7 июля, но не везде его отмечают именно в этот день.)
Считается так же, что к имени Танабата имеет отношение словосочетание танэ-хата, то есть "семена-поле" или "посеянное поле", залог будущего урожая. Японцы рассматривали «плодородие» не только применительно к урожаю, но и к семейным отношениям.

В день праздника двери домов и ворота усадеб украшают бамбуковыми ветками сасатакэ - благодаря быстрому росту бамбука они скорее донесут молитвы к небу. К веткам прикреплены длинные разноцветные бумажные ленты тандзаку на которых каллиграфическим почерком выводили стихи, пословицы или пожелания – считалось, что такое подношение богам поможет стать искусным поэтом или каллиграфом, ведь Танабата покровительствует и искусствам, в это день молились о достижении вершин мастерства. На эти же ветки вешали специальное подношение принцессе-ткачихе – вырезанные из бумаги маленькие кимоно.

Пастуху-земледельцу мужчины подносили 5 разноцветных нитей: аой, зеленую; кииро, желтую; акаи, красную; сирои, белую; курой, черную, - и просили хорошего урожая в будущем году. А на следующий день эти ветки бросали в реку, чтобы вода отнесла подношения Пастуху и Ткачихе, и они исполнили все желания.
Иногда такие же деревья ставили в поле и саду, чтобы они своей магической силой защитили урожай от вредителей.
Кроме того, на бамбуковых шестах на крышах домов подвешивали огромные разноцветные помпоны, издалека похожие на пушистые шары. К этим шарам крепили множество узких и длинных бумажных лент – их лицевая сторона была такого же цвета, что и помпон, а изнанка – белая. Ленты перехватывались пятью бархатистыми обручами.
Виновникам торжества – звездам Ткачихе и Пастуху - также подносили дыни, персики, специальные сладости и пирожные.

Наиболее известно празднование Танабата в городе Сендай, префектура Мияги. Здесь существовал обычай утром 7-го дня, еще до рассвета, собирать в поле росу со стеблей риса и листьев картофеля. Этой росой разводили тушь и писали на бумажных лентах различные изречения. А ночью зажигали курительные свечи, с прикрепленными к ним флажки, сделанные из узких полосок шелка и укрепленные на дуге, которую крепили к древку. Этот обычай роднит Танабату с праздником Бон.

Праздник всегда был столь любим, что знаменитые поэты посвящали ему стихи и целые поэмы, актеры Но разыгрывали пьесы, художники рисовали картины, простые люди сочиняли рассказы и стихотворения. В этот день устраивали поэтические турниры и сегодня в знаменитых поэтических антологиях можно найти стихотворения о Дне встречи двух звезд.

Ихара Сайкаку:
«В доме готовились к празднику: укладывали и перекладывали новые, с иголочки, платья так, чтобы левая пола находила на правую, как крылья у курицы, и приговаривали: «Эти платья – Ткачихе взаймы»; писали в честь Ткачихи на листьях дерева кадзи известные всем песенки. Собирались праздновать и слуги: каждый позаботился запастись тыквой и хурмой…»
Если в ясную августовскую ночь взглянуть на небо, то можно увидеть Млечный путь - Великую Небесную реку. Она не всегда пересекала равнину Высокого Неба. Было время, когда вокруг Небесного дворца был разбит прекрасный сад. С одной стороны собрали деревья, которыми принято любоваться весной: пятиигольчатая сосна, слива, вишня, глициния, керрия, азалия… С другой - били прохладные ключи, суля защиту от летнего зноя, рос черный бамбук, под листьями которого таился свежий ветерок. Тут же росли померанцы, гвоздики, розы, горечавки, а на плетне цвели унохана. Третью сторону украшал китайский бамбук и сосны, которые особо хороши зимой под снегом. Рядом виднелась изгородь из хризантем, чтоб было на что ложиться утреннему инею в первые морозные дни. Четвертую часть сада заняли деревья, славящиеся особенно глубокими оттенками осенней листвы. Текли прозрачные ручьи с водопадами, вода которых журчала особенно сладостно. Словом, здесь можно было в полной мере насладиться прелестью осеннего пейзажа. Сад сверкал яркими красками, превосходя прославленные горы и луга Срединной страны.

В женских покоях дворца жила прекрасная звезда - Ткачиха (Вега). Она день и ночь ткала небесное покрывало, отчего дни в Срединной стране были солнечными, а ночи - ясными. В юго-западных покоях жил Небесный Пастух (Альтаир). Он пас звездные стада на небесных равнинах. Они трудились без устали, чем вызвали восхищение богов и самой Аматэрасу.
И суждено было Ткачихе и Пастуху воссоединиться в этом рождении.
Свадьбу сыграли с пышностью и размахом, достойным небожителей.
Никогда прежде не видел Пастух такой красивой девушки. Длинными ее волосами можно было перевязывать самые дорогие для сердца послания. В каждом движении ее было столько изящества, что это вызывало у него изумление. Восхищенный, он не мог отвести от нее глаз. А пристальный взгляд Пастуха вызывал у Ткачихи румянец, ведь и ей приглянулся юноша.

Так сильна была их любовь, что даже минутное расставание казалось им в тягость. Ткацкий станок был заброшен, звездные стада бродили, где им вздумается, вытаптывая сад и мутя воду в хрустальных ручейках.
Ночи внизу, на земле, стояли темные и страшные, рыбаки теряли дорогу домой, горы стонали, пугая лесорубов. Во всех храмах Поднебесной люди молились, прося отвести напасть.
Аматэрасу, сжалившись над людьми, разлучила влюбленных. Ткачиху засадила за станок, а Пастуха вернула на пастбища. А чтобы они не могли встретиться, разделила их широкой и глубокой рекой; люди назвали ее - Млечный Путь.
Горько плакала Ткачиха, сидя за станком. Оттого покрывало выходило неровное, полинявшее от слез. Чем больше плакала ткачиха, тем шире разливалась река. Кручинился пастух. Песни, полные печали, проливала его флейта, а тучные овцы худели день ото дня. На земле воцарилась пора дождей, а песни небесной флейты смешались с воем ветра.
Пока живу, я буду ждать, любимый,
Я буду ждать, пока ты не придешь,
О! Долго ждать!
Пока не ляжет иней
На пряди черные распущенных волос...

Аматэрасу, видя такую любовь и такое горе, немного смягчилась. Поймала она сороку, которая носила послания возлюбленных, и повелела ей раз в семь дней возводить мост через Небесную реку, чтобы супруги могли встречаться. Но ветреная сорока все перепутала, передавая приказ. И с тех пор сороки возводят мост из своих тел только раз в году - в 7-й день 7-го месяца. Тогда в Японии наступает праздник Танабата.
Если же в этот день погода ненастная, воды Небесной реки начинают бурлить и пениться, мост разлетается в разные стороны, и возлюбленные не могут встретиться.
Горько плачут Пастух и Ткачиха, а на земле идет дождь.

См.
Танабата: часть 1, 2, 3
в конце программы
pics from the website
more info

Wednesday, July 06, 2011

5-минутный путеводитель по счастью/ Esquire №3 2005, on happiness

Православный священник (пожелавший остаться неизвестным) о счастье:

«Веру в Бога считают дополнительным, резервным источником радости, к которому можно будет приникнуть, если ничего больше не получится.
Лучший текст о личном, человеческом счастье, который я читал, — это записки протопопа Аввакума. «Дети орут, протопопица плачет, я же, грешный, молитвы кричу». Это книжка, написанная счастливым человеком о своих многочисленных несчастьях. Она проникнута благодарностью к Богу. В этой благодарности и есть разница между миропониманием человека средневекового и современного.
Мы — неблагодарные дети. И весь этот бешеный эгоцентризм начался с Возрождения. Не люблю я Джоконду… Потому что ландшафт позади нее говорит: там дорога из-за плечика матроны появляется и за другое плечико уходит. И всякий искусствовед вам расскажет: философия Ренессанса — человек в центре мироздания. Да разве ж человек в центре мироздания?! Если сравнивать житейскую философию средневекового германского, скажем, крестьянина и современного горожанина, мы увидим, что «простой» человек прошел длинный путь умственного и поведенческого раскрепощения. Но ведь «крепость» — это не только тюрьма, но и защита».

Статистика счастья

Специалисты из Университета Херфордшира (Великобритания) провели опросы около сорока тысяч человек в возрасте от 20 до 40 лет. Среди людей, родившихся в мае, счастливыми считают себя около 50%, среди родившихся в октябре доля счастливчиков всего лишь 43%. Аналогичные закономерности были выявлены и для других месяцев. Cудя по полученным результатам, в жизни везет тем, кто родился в период с марта по август, и не везет тем, кто отмечает день рождения в сентябре — феврале. Невзирая на месяц рождения, самыми счастливыми в мире считают себя датчане, мальтийцы и швейцарцы.

Этимология

Этимология слова «счастье» имеет безусловный интерес для исследователя русского характера. Счастье — это «со-частье», то есть доля, пай. А синонимы слову «счастье» в словаре Даля указаны такие — «рок, судьба, участь, доля». Там же приведена в пример жизнеутверждающая пословица «Такое наше счастье, что на мосту с чашкой» (с чашкой, чтобы просить милостыню).
Для сравнения, английскому «happiness» и французскому «bonheur» синонимами служит «удача», а бесконечно буржуазная идиома «bonheur familial» переводится как «домашнее довольство».

Что такое счастье

Михаил Кузмин считал, что можно жить, понимая, что все складывается счастливо, но острого, почти физиологического ощущения счастья ни разу не испытать — «это как богатая, добродетельная матрона с прекрасными детьми и успешным благородным добрым мужем — но одновременно и глуповатая, и фригидная. Ничто не проймет такую довольную даму. Бедняк же, одаренный возможностью видеть и „переживать“, может „чувствовать счастье“ во время каждого заката и всякого рассвета».

Писатель Олеша считал, что счастье — это когда у буфетчицы новый любовник и она, подобрев, наливает в кредит.

Леонид Ильич Брежнев начал брошюру «Целина» с того, что счастье — это когда есть и хлеб, и песня.

«Человек рожден для счастья, как птица для полета»,* — воскликнул Короленко, один из самых несчастных героев российской словесности.

*Георгий Иванов интерпретировал фразу Короленко так: «Человек рожден для счастья, как птица для паштета».

Что такое счастье согласно мировым религиям

Все религии согласны в одном: единственное возможное на земле счастье человека – в том, чтобы принадлежать к истинной вере и следовать ее постулатам, основные из которых более-менее едины для всех религий и состоят в соблюдении Божьих заповедей, помощи ближнему и совершенствовании себя и окружающего мира. Помимо преемственности, выбор религии зависит и от эмоционального склада: агрессивный тип, вероятно, примкнет к радикальной ветви ислама, современный Обломов или человек, предпочитающий действию наблюдение, может стать буддистом, а мазохист ударится в крайности православия. [//см. у Хаксли]

Христианство: счастье страдания

Христианство предлагает самый парадоксальный вариант земного счастья – самозабвенно принимать страдание. Именно христианство возвело страдание в ранг обязательного условия для достижения покоя и благоденствия в мире ином. Чтобы повторить земной путь Христа, истинный христианин последовательно уничтожает собственную плоть молитвой и постом, чтобы отдохнуть в райских кущах. Христианин должен быть счастлив, добровольно отдавая себя на растерзание ближнему. Так что главный девиз христианина: «Будь готов!»
Всегда и ко всему, в том числе самому худшему.

Мусульманство: семейное счастье

Первыми последователями Мухаммеда были его жена, двоюродный дядя и племянник. Счастье мусульманина – это когда все дома. Единственным уважительным поводом покинуть семейный очаг является хадж (паломничество) в Мекку. Законы Шариата гласят, что счастье мусульманина на этом свете и залог истинного счастья на том – праведная жена и хорошо воспитанные дети. Материальная помощь родственникам тоже религиозная обязанность. Мусульманство, вообще, очень практическая религия – все шаги расписаны в Коране, вплоть до советов по ведению бизнеса.

Иудаизм: национальное счастье

Счастье иудея – осознавать свою избранность. Крайнее выражение этой идеи – сионизм утверждает, что все еврейское дано Землей Израиля, и поэтому главная задача иудея – постараться не дать себя сдвинуть с карты Израиля. Для иудаизма характерны партнерские отношения с Богом и счастье – это полное соблюдение обеими сторонами соглашений. При этом условия, которые должен соблюдать иудей, намного менее рационалистические, чем, например, прописанные в Коране: от избавления от грехов путем вытряхивания крошек из карманов в проточную воду до раздельного хранения продуктов.

Буддизм: счастье здесь и сейчас

Единственная из религий, не обещающая счастья в загробном мире. По представлениям буддистов, человек после смерти не попадает в мир иной, а снова и снова оказывается там, откуда «ушел», пока Просветление не положит конец неприятным ощущениям от самого факта бытия. Цель буддизма – в очищении от любых привязанностей к земному существованию через недеяние, сосредоточение на себе, природе и самых элементарных жизненных занятиях. Пути достижения счастья в буддизме бывают весьма причудливыми. Например, в дзэн-буддизме учеников бьют палкой, чтобы они достигли Просветления.

Счастливчики

Среди жизнеописаний счастливчиков значительное место занимают люди, выжившие в авиакатастрофах или опоздавшие на роковой рейс. Всякий раз спасенные люди или заинтересованные журналисты размышляют на одну и ту же тему. Если Бог меня (его) спас, значит, я (он) для чего-то еще должен пригодиться?

С этой точки зрения необыкновенно интересна история хорвата Франса Селака. Ему 74 года. Он благополучно перенес пять катастроф. Три автомобильные (один раз выскочил из горящей машины), железнодорожную (поезд свалился в ледяную воду) и авиационную (на местной авиалинии Загреб — Риекка). Незадолго до 74-летия Франс первый раз за сорок лет купил лотерейный билет и выиграл миллион долларов. К миллионеру в гости выехали корреспонденты трех крупнейших издательских домов Америки. Один из них потом написал: «Наш счастливчик — грубоватый желчный человек. Когда он ругается, похож на жабу. Он не сделал в жизни ничего замечательного, за исключением того, что развелся четыре раза. Собирается на радостях жениться пятый раз на относительно еще молодой женщине. Я смог вместе с поздравлениями пробормотать только одно: «Ради Бога, не пользуйтесь средствами предохранения!» Потому что, если в его роду в самом скором времени не появится новый Леонардо да Винчи, тогда я не знаю, что такое предопределенность и предназначение».

*
В ночь на 26. 01. 1925 года к Петрозаводску шел скорый поезд № 7. В это же время к переезду трусил на лошадке гражданин Данилов. На переезде лошадь замешкалась и была тут же отброшена поездом под откос. Данилов чудом удержался в санях, сани же от толчка паровоза попали в колею между рельсами и со скоростью 45 верст в час впереди поезда прибыли на станцию Петрозаводск. На стрелках сани разлетелись вдребезги, а седок был выброшен в сторону. Встав, он побежал к баракам. На крик выбежали рабочие. Данилов был без шапки, с одним валенком на левой ноге. Говорить он не мог, только трясся и показывал пальцем на прошедший поезд.

*
В 1937 году некто Бен Хилл из-за финансовых проблем кинулся с крыши Эмпайр-стейт-билдинг. На уровне 86-го этажа он зацепился полой пиджака за кронштейн с американским флагом. Сорвался, но 12 этажами ниже снова зацепился за менее значительный штырь. Оттуда Хилла втащили в окно. История наделала столько шуму, что гонорары, полученные Беном от газет, позволили ему начать свое дело. Повысились и продажи костюмов той недорогой марки, которую перед самоубийством носил наш герой. В благодарность фирма до самой смерти Бена снабжала его своей одеждой. Не исключено, что и похоронили его в пиджаке той же марки.

Esquire, № 3 2005

Monday, July 04, 2011

Андрей Битов. Эссе о так называемых неприятных словах/ Esquire №4 2005

Писатель Андрей Битов — о русском языке, истинном вкусе, аббревиатурах, кавычках, интонациях, заимствованных словах и о мате. (Esquire №4 2005)

Неприятное слово Esquire. «Эсквайр» — приятнее. Подпись под письмом: «Андрей Битов, эск.». Будто я английский помещик Викторианской эпохи. Больше, впрочем, подходит экс — в смысле бывший. Экс-эсквайр. Почти экскаватор. Когда-то он копал. Теперь ржавеет, не экспроприированный. Неприятна экспансия иностранных слов. Их занимают, когда не понимают. Сейчас этого стало особенно много. В бизнес-центрах звучит много корявой английской речи, и тогда в их стенах виден евроремонт третьего мира, а не организованное пространство Запада. «Без понятия» — говаривал один классный бильярдист, наблюдая неквалифицированный удар противника.

Неприятное слово «эссе». Раздумья, размышления, опыты — всё не подошло. А это — мочегонное — победило.

Входя в русскую речь, иностранное слово важничает, не понимая, что выглядит глупо. Ипотека, видите ли, а не «грабеж». Зато «аптека» — это уже хорошее русское слово, как «апчхи» — не абхазское.

Что тут делать? Еще Ломоносов, Пушкин и Тургенев последовательно восхищались гибкостью и восприимчивостью русского языка. Набоков замечательно сетовал в послесловии к собственному переводу «Лолиты» на русский: мол, описания природы, движений души получаются даже богаче, чем на английском, зато туго с цивилизацией, например со спортивной терминологией. И совсем уж убийственное заключение: мысль с английского на русский перевести нельзя.

Вот поэтому-то и эссе. Потому-то Пушкин умен, что еще в лицее имел кличку Француз, то есть умел думать по-французски, чему и учил русский язык. Именно повороту ума, а не словам. Писал же он по-русски. Впервые и как никто: «Но панталоны, фрак, жилет — всех этих слов на русском нет». Пользовался курсивом.

Еще в школе, при Сталине, помню опасную шутку: назови хоть одно русское слово на А… и — ни одного! Только авось. Хорошее слово «авоська» — так оно вымерло в новом времени, как и предмет, им называвшийся.

На букву «Ф», говорят, тоже ни одного русского слова. «Факт», «форточка», «фрамуга» … Помню, бабушка со смехом рассказывала, что в семье мужа (моего деда, успевшего умереть до революции) считались неприличными слова «жених» и «фрамуга». Наш дом был как раз с фрамугами — прабабушками стеклопакетов. Очень неуклюжая вещь, вроде большой форточки. Новинка XX века. Замок ломался, и веревка обрывалась… Нельзя ли что-нибудь попроще?

Приходится признать, что иностранные слова, как и признание заграницы, это наш комплекс. Слова входят в нашу жизнь раньше, чем обрусевают. Без понятия. Чем нам мог так уж насолить жених? Лишь тем, что женился.
Но это семейные игры. Для бывших. Для Набокова.

Когда нам что-то не нравится, мы кроим гримасу, интонируем. Как выглядит гримаса на бумаге?

Так называемое… Самым употребимым знаком препинания Третьего рейха оказался вовсе не восклицательный знак, а кавычки. Недалеко ушли и мы во времена нашего тоталитаризма: все так называемое было родом устных кавычек. Так называемым становилось все, что не подходило под идеологические цензы. «Так называемая свобода слова»… тут было мало одних кавычек.

Приличный, ая, ое, ые — как антитеза «неприличному», очень неприятное слово.

По-видимому, русский язык по природе застенчив и целомудрен, потому и выделил все, что надо, в подцензурную область мата. Матерные слова нельзя писать и произносить публично, но вы попробуйте выполнить в России хоть какую физическую работу без матерка. Матерок, как ветерок, безгрешен. На бумаге — труднее. Все возможные замены на медицинскую терминологию, как и детские ласковые заменители, звучат куда похабнее, чем те слова, которые они заменяют. Так и подозреваешь всех, употребляющих приличные слова, в том, что у них только одно на уме. Коренных матерных слов не более десятка, зато какое богатство словообразований — на самостоятельный язык хватит! К сожалению, похабников больше, чем мастеров речи. Мне, например, не под силу ни произнести, ни написать ни одно слово-заменитель. Все эти «какашки», «экскременты»… Могу написать: «Член партии», без партии — не могу. Русская литература оказалась в безвыходном положении. Она слишком честна. Определения истовый и неистовый стали в ней означать одно и то же. (Нацбол теперь звучит матернее, потому что запретили, а наши — похабнее, потому что разрешили.)

И с каких же это пор определение «истинный» стало антитезой неистинному, а не наоборот? Это я вам в истинном смысле слова… — можно прибавить теперь и к демократии, и к гласности, то есть все слова стали неистинными. Товарищ перестал быть товарищем и не стал господином.

То же — естественный как противоположность неестественному, а не наоборот.
(Ахмадулину избрали в РАЕН (Российскую академию естественных наук)… «А что, разве бывают науки неестественные?» — сказала она.)

Как оскорбление неприятно любое слово.

Сука, козел, свинья… Хватит оскорблять животных, награждая их собственными свойствами! Все слова, произносимые с целью унизить человеческое достоинство, то есть с определенной интонацией, становятся оскорблениями, то есть нехорошими словами: дурак, умник, интеллигент, писатель и т. д. Мне не нравятся слова интеллектуал и менталитет, и я знаю почему, то есть могу их употребить лишь изредка и в определенном контексте. Тем более парадигма, дискурс и т. п. — этот интеллектуальный воляпюк, доводящий слово до утраты всякого смысла, оставляя лишь важность принадлежности и посвященности тем, кто их употребляет. Раскрыл случайно Даля, наткнулся на семиотику… вовсе не новое оказалось слово: врачебная наука о признаках болезни.

Так аббревиатура — это болезнь, оспа языка. Сокращения все неприятны — приоритет согласных. Обращали ли вы внимание, что, если лишить слово «Россия» гласных и оставить одни согласные, ССР и получится? При мне появилось еще одно С, в связи с окончательной победой социализма. Эти удлинения аббревиатур характерны для эпохи. Была Октябрьская революция — мало! Октябрьская социалистическая революция — мало! И — что с большой, что с маленькой буквы?.. — опять чеши репу. Стала Великая Октябрьская социалистическая революция — вроде как раз. «Поздравляю! — сказала одна учительница русского языка. — У нас появилось новое сокращение — ВОСР».

Этот лязг военизирован: ДОТ, ППШ, НИИ, ГАИ — еще куда ни шло. Однако ВОВ никуда не годится, потому что война эта и впрямь и Великая, и Отечественная. И «ВеКаПе», как говаривал один мой друг, и ма-аленькое «бе». При мне это стало КПСС («Славу Метревели знаю, Славу Капеэсес не знаю», «Что такое КП? В СС я уже був» — немедленное эхо анекдота того времени). Возможно, эта оскомина от Советской власти, но ГИБДД уже буксует по бездорожью. А ВВП! А тем более удвоение ВВП! Нормальные люди не поняли, что такое, а чиновники побоялись услышать, что это прежде всего инициалы президента.

Или РПЦ… Захочет Господь наказать, отнимет разум. Разум — это язык, слово, слух. Однажды пораженный слух остался прежним. Например…

Язык — очень неприятное слово, когда оно означает мясо. По-старославянски язык — это народ. «Ничего более русского, чем язык, у нас нет» — легко было сказать. Русский квас — бессмысленное сочетание: он и так русский. Не отсюда ли квасной патриотизм как синоним неистинного?

«Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности». (Александр Пушкин).

«Эсквайр» заказал мне составить список неприятных слов по образцу и подобию слепо копируемого им жанра списка… Я был добросовестен. Не получилось.
Плохих слов нет. Все зависит от интонации и контекста.
От частоты употребления и уместности злоупотребления. Так что не слова виноваты, а мы — перед словами. Язык есть Богом данный детектор лжи. Все, что мы захотим скрыть, все, что будет сказано с корыстью, с целью показаться не тем, что ты есть, сделает неприятным ни в чем не повинное слово.

Почаще раскрывайте словари! В «Словаре языка Пушкина» или «Живаго русского языка» Даля вы не найдете неприятных слов.

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...