Thursday, September 29, 2011

Пушкин, письма 1826 года / Pushkin, letters

В. А. ЖУКОВСКОМУ.
20-е числа января 1826 г. Из Михайловского в Петербург.
Я не писал к тебе во-первых, потому, что мне было не до себя, во вторых, за неимением верного случая. Вот в чем дело: мудрено мне требовать твоего заступления пред государем; не хочу охмелить тебя в этом пиру. Вероятно, правительство удостоверилось, что я заговору не принадлежу и с возмутителями 14 декабря связей политических не имел, но оно в журналах объявило опалу и тем, которые, имея какие-нибудь сведения о заговоре, не объявили о том полиции. Но кто ж, кроме полиции и правительства, не знал о нем? о заговоре кричали по всем переулкам, и это одна из причин моей безвинности. Теперь положим, что правительство и захочет прекратить мою опалу, с ним я готов условливаться (буде условия необходимы), но вам решительно говорю не отвечать и не ручаться за меня. Мое будущее поведение зависит от обстоятельств, от обхождения со мною правительства etc.

Итак, остается тебе положиться на мое благоразумие. Ты можешь требовать от меня свидетельств об этом новом качестве. Вот они.
В Кишиневе я был дружен с майором Раевским, с генералом Пущиным [П. С., участник войны 1812 г. Был членом «Союза благоденствия»] и Орловым.
Я был масон в Кишиневской ложе, т. е. в той, за которую уничтожены в России все ложи.
Я наконец был в связи с большою частью нынешних заговорщиков.
Покойный император, сослав меня, мог только упрекнуть меня в безверии.
Письмо это неблагоразумно, конечно, но должно же доверять иногда и счастию. Прости, будь счастлив, это покамест первое мое желание.

Прежде, чем сожжешь это письмо, покажи его Карамзину и посоветуйся с ним. Кажется, можно сказать царю: Ваше величество, если Пушкин не замешан, то нельзя ли наконец позволить ему возвратиться?

А. А. ДЕЛЬВИГУ.
20-е числа января 1826 г. Из Михайловского в Петербург.
Милый барон! вы обо мне беспокоитесь и напрасно. Я человек мирный. Но я беспокоюсь — и дай бог, чтобы было понапрасну. Мне не сказывали, что А. Раевский под арестом [был арестован 29 декабря и вскоре освобожден]. Не сомневаюсь в его политической безвинности. Но он болен ногами, и сырость казематов будет для него смертельна. Узнай, где он, и успокой меня. Прощай, мой милый друг.
П.

П. А. ПЛЕТНЕВУ.
Вторая половина (не позднее 25) января 1826 г. Из Михайловского в Петербург.
Душа моя, спасибо за «Стихотворения Александра Пушкина» [первый сборник стихотворений Пушкина, печатавшийся под наблюдением Плетнева; вышел в свет 30 дек. 1825 г.], издание очень мило; кое-где ошибки, это в фальшь не ставится. Еще раз благодарю сердечно и обнимаю дружески.

Что делается у вас в Петербурге? я ничего не знаю, все перестали ко мне писать. [...] не может ли Жуковский узнать, могу ли я надеяться на высочайшее снисхождение, я шесть лет нахожусь в опале, а что ни говори — мне всего 26. Покойный император в 1824 году сослал меня в деревню за две строчки нерелигиозные — других художеств за собою не знаю. Ужели молодой наш царь не позволит удалиться куда-нибудь, где бы потеплее? — если уж никак нельзя мне показаться в Петербурге — а?

Прости, душа, скучно мочи нет.

А. А. ДЕЛЬВИГУ.
Начало февраля 1826 г. Из Михайловского в Петербург.
Насилу ты мне написал и то без толку, душа моя. Вообрази, что я в глуши ровно ничего не знаю, переписка моя отовсюду прекратилась, а ты пишешь мне, как будто вчера мы целый день были вместе и наговорились досыта. Конечно, я ни в чем не замешан, и если правительству досуг подумать обо мне, то оно в том легко удостоверится. Но просить мне как-то совестно, особенно ныне; образ мыслей моих известен. Гонимый шесть лет сряду, замаранный по службе выключкою, сосланный в глухую деревню за две строчки перехваченного письма [см. письма за 1824 г., В. К. КЮХЕЛЬБЕКЕРУ (?) Апрель — первая половина мая (?) 1824 г. Одесса], я, конечно, не мог доброжелательствовать покойному царю, хотя и отдавал полную справедливость истинным его достоинствам, но никогда я не проповедовал ни возмущений, ни революции — напротив. Класс писателей, как заметил Alfieri, более склонен к умозрению, нежели к деятельности, и если 14 декабря доказало у нас иное, то на то есть особая причина. Как бы то ни было, я желал бы вполне и искренно помириться с правительством, и, конечно, это ни от кого, кроме его, не зависит. В этом желании более благоразумия, нежели гордости с моей стороны.

С нетерпением ожидаю решения участи несчастных и обнародование заговора. Твердо надеюсь на великодушие молодого нашего царя. Не будем ни суеверны, ни односторонни — как французские трагики: но взглянем на трагедию взглядом Шекспира. Прощай, душа моя.

П. А. КАТЕНИНУ.
Первая половина февраля 1826 г. Из Михайловского в Петербург.
Стихи о Колосовой [«Кто мне пришлет ее портрет...» (послание «Катенину»)] были написаны в письме, которое до тебя не дошло. Я не выставил полного твоего имени, потому что с Катениным говорить стихами только о ссоре моей с актрисою показалось бы немного странным.

П. А. ОСИПОВОЙ.
20 февраля 1826 г. Из Михайловского в Тверь.
Сударыня,
Вот новая поэма Баратынского, только что присланная мне Дельвигом; это образец грации, изящества и чувства. Вы будете от нее в восторге.

А. А. ДЕЛЬВИГУ.
20 февраля 1826 г. Из Михайловского в Петербург.

Когда друзья мои женятся, им смех, а мне горе; но так и быть: апостол Павел говорит в одном из своих посланий, что лучше взять себе жену, чем идти в геенну и во огнь вечный, — обнимаю и поздравляю тебя — рекомендуй меня баронессе Дельвиг.

Покамест я совершенно один. Прасковья Александровна [Осипова] уехала в Тверь, сейчас пишу к ней и отсылаю «Эду» [поэма Баратынского] — что за прелесть эта «Эда»! Оригинальности рассказа наши критики не поймут. Но какое разнообразие! Гусар, Эда и сам поэт, всякий говорит по-своему. А описания лифляндской природы! а утро после первой ночи! а сцена с отцом! — чудо! — Видел я и Слепушкина [Ф. Н., крестьянский поэт], неужто никто ему не поправил «Святки», «Масленицу», «Избу»? у него истинный, свой талант; пожалуйста, пошлите ему от меня экз. «Руслана» и моих «Стихотворений» — с тем, чтоб он мне не подражал, а продолжал идти своею дорогою.

П. А. ПЛЕТНЕВУ.
3 марта 1826 г. Из Михайловского в Петербург.
Карамзин болен! — милый мой, это хуже многого — ради бога успокой меня, не то мне страшно вдвое [ожидании известий об участи декабристов и о состоянии здоровья Карамзина] будет распечатывать газеты. Гнедич не умрет прежде совершения «Илиады» — или реку в сердце своем: несть Феб. Ты знаешь, что я пророк. Не будет вам «Бориса», прежде чем не выпишете меня в Петербург — что это в самом деле? стыдное дело. Сле-Пушкину [Ф. Н., крестьянский поэт] дают и кафтан, и часы, и полумедаль, а Пушкину полному — шиш. Так и быть: отказываюсь от фрака, штанов и даже от академического четвертака [жетон, получаемый за каждое заседание членами Российской Академии] (что мне следует), по крайней мере пускай позволят мне бросить проклятое Михайловское. Вопрос: невинен я или нет? но в обоих случаях давно бы надлежало мне быть в Петербурге. Вот каково быть верноподданным! забудут и квит. Получили ли мои приятели письма мои дельные, т. е. деловые? Что ж не отвечают? — А ты хорош! пишешь мне: переписывай да нанимай писцов опоческих да издавай «Онегина». Мне не до «Онегина». Чёрт возьми «Онегина»! я сам себя хочу издать или выдать в свет. Батюшки, помогите.

П. А. ПЛЕТНЕВУ.
7 (?) марта 1826 г. Из Михайловского в Петербург.
Знаешь ли? уж если печатать что, так возьмемся за «Цыганов». Надеюсь, что брат по крайней мере их перепишет — а ты пришли рукопись ко мне — я доставлю предисловие и, может быть, примечания — и с рук долой. А то всякий раз, как я об них подумаю или прочту слово в журналах, у меня кровь портится [Л. С. Пушкин распространял еще не напечатанных «Цыган»] — в собрании же моих поэм для новинки поместим мы другую повесть вроде Верро [«Верро» (Байрона) — «Граф Нулин»], которая у меня в запасе.

При сем письмо к Жуковскому в треугольной шляпе и в башмаках. Не смею надеяться, но мне бы сладко было получить свободу от Жуковского, а не от другого — впрочем, держусь стоической пословицы: не радуйся нашед, не плачь потеряв.

Какого вам «Бориса» и на какие лекции? [Жуковский через Плетнева просил Пушкина прислать ему «Бориса Годунова» для лекций вел. княгине Елене Павловне] в моем «Борисе» бранятся по-матерну на всех языках. Это трагедия не для прекрасного полу.

Прощай, мой друг; деньги мои держи крепко, никому не давай. Они мне нужны.

В. А. ЖУКОВСКОМУ.
7 марта 1826 г. Из Михайловского в Петербург. [Письмо предназначено для представления Николаю I]
Поручая себя ходатайству Вашего дружества, вкратце излагаю здесь историю моей опалы. В 1824 году явное недоброжелательство графа Воронцова [новороссийский генерал-губернатор] принудило меня подать в отставку. Давно расстроенное здоровье и род аневризма, требовавшего немедленного лечения, служили мне достаточным предлогом. Покойному государю императору не угодно было принять оного в уважение. Его величество, исключив меня из службы, приказал сослать в деревню за письмо, писанное года три тому назад, в котором находилось суждение об афеизме, суждение легкомысленное, достойное, конечно, всякого порицания.
Вступление на престол государя Николая Павловича подает мне радостную надежду. Может быть, его величеству угодно будет переменить мою судьбу. Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости.
7 марта 1826.
Село Михайловское.

А. П. ВУЛЬФУ.
7 мая 1826 г. Из Пскова или Острова в Дерпт.
...и что делает Вавилонская блудница Анна Петровна [Керн]? Говорят, что Болтин очень счастливо метал против почтенного Ермолая Федоровича [муж А. П. Керн]. Мое дело — сторона; но что скажете вы? Я писал ей: Vous avez placé vos enfants, c’est très bien. Mais avez-vous placé votre mari? celui-ci est bien plus embarassant {Вы пристроили своих детей,— это превосходно. Но пристроили ли вы мужа? а ведь он много стеснительнее. (Франц.)}. Прощайте, любезный Алексей Николаевич, привезите же Языкова и с его стихами.

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.
Конец апреля — начало мая 1826 г. Из Михайловского в Москву.
Милый мой Вяземский, ты молчишь, и я молчу; и хорошо делаем — потолкуем когда-нибудь на досуге. Покамест дело не о том. Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка [О. М. Калашникова, крепостная Пушкина], которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. Полагаюсь на твое человеколюбие и дружбу. Приюти ее в Москве и дай ей денег, сколько ей понадобится, а потом отправь в Болдино (в мою вотчину, где водятся курицы, петухи и медведи). Ты видишь, что тут есть о чем написать целое послание во вкусе Жуковского о попе [«К кн. Вяземскому», 1814 (с просьбой помочь семье священника)]; но потомству не нужно знать о наших человеколюбивых подвигах.

При сем с отеческою нежностью прошу тебя позаботиться о будущем малютке, если то будет мальчик. Отсылать его в Воспитательный дом мне не хочется, а нельзя ли его покамест отдать в какую-нибудь деревню — хоть в Остафьево [подмосковное имение Вяземского]. Милый мой, мне совестно ей-богу... но тут уж не до совести. Прощай, мой ангел, болен ли ты или нет; мы все больны — кто чем. Отвечай же подробно.

П. А. Вяземский — Пушкину.
10 мая 1826 г. Москва.
Сей час получил я твое письмо, но живой чреватой грамоты твоей не видал, а доставлено мне оно твоим человеком. Твоя грамота едет завтра с отцом своим и семейством в Болдино, куда назначен он твоим отцом управляющим.

Было время не до писем. Потом мы опять имели несчастие лишиться сына 3-х летнего. Из 5 сыновей остается один. Тут замолчишь по неволе. Теперь я был болен недели с две. Скучно, грустно, душно, тяжко. Я рад, что ты здоров, и не был растревожен. Сиди смирно, пиши, пиши стихи и отдавай в печать! Только не трать чернил и времени на рукописное. Я надеюсь, что дело обойдется для тебя хорошо. Ты вероятно знаешь, что Карамзины отправляются в чужие краи за болезнию Ник.<олая> Мих.<айловича>, Жуковский также. А Хвостовы и Булгарины здравствуют. Что ты давно ничего не печатаешь? А Цыгане? А продолжение Евгения? Ты знаешь, что твой Евгений [Баратынский] захотел продолжиться и женится на соседке моей Энгельгардт, девушке любезной, умной и доброй, но не элегиаческой по наружности. Я сердечно полюбил и уважил Баратынского. Чем более растираешь его, тем он лучше и сильнее пахнет. В нем, кроме дарования, и основа плотная и прекрасная. Прощай, ma chair à beaux vers <см. перевод>. Как Василий Львович потеет вековечно, так и от тебя идет испарина хороших стихов. Тебе не нужно для того топить бани: ты везде в бане. — В конце месяца думаю съездить в Петерб.<ург> проститься с Карамзиными.

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.
Вторая половина (не позднее 24) мая 1826 г. Из Михайловского в Москву.
Судьба не перестает с тобою проказить [Весной 1826 г. у Вяземского умер другой сын]. Не сердись на нее, не ведает бо, что творит. Представь себе ее огромной обезьяной, которой дана полная воля. Кто посадит ее на цепь? не ты, не я, никто. Делать нечего, так и говорить нечего.
Видел ли ты мою Эду? вручила ли она тебе мое письмо? Не правда ли, что она очень мила? [Эда — героиня поэмы Баратынского «Эда», обольщенная офицером; здесь — О. М. Калашникова, см. письмо Вяземскому конец апреля — начало мая 1826 г.]
Я не благодарил тебя за стансы Ольге [стихи Вяземского, посвященные О. С. Пушкиной. В них восторженно упоминается Пушкин]. Как же ты можешь дивиться моему упрямству [подразумевается гордость Пушкина участью гонимого] и приверженности к настоящему положению? — Счастливее, чем Андрей Шенье, — я заживо слышу голос вдохновения.

Твои стихи к Мнимой Красавице (ах извини: Счастливице) слишком умны. — А поэзия, прости господи, должна быть глуповата. Характеристика зла. Экой ты неуимчивый, как говорит моя няня. «Семь пятниц» лучший твой водевиль. [Стихотворение Вяземского «К мнимой счастливице» и отрывок из его водевиля «Семь пятниц на неделе» были напечатаны в «Северных цветах на 1826 год».]

Напиши же мне что-нибудь, моя радость, я без твоих писем глупею: это нездорово, хоть я и поэт.

Правда ли, что Баратынский женится? [Баратынский женился на А. Л. Энгельгардт (10 мая 1826 г.)] боюсь за его ум. Законная - - - - - — род теплой шапки с ушами. Голова вся в нее уходит. Ты, может быть, исключение. Но и тут я уверен, что ты гораздо был бы умнее, если лет еще 10 был холостой. Брак холостит душу. Прощай и пиши.

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.
27 мая 1826 г. Из Пскова в Петербург.
Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног — но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство. Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? Если царь даст мне свободу, то я месяца не останусь. Мы живем в печальном веке, но когда воображаю Лондон, чугунные дороги, паровые корабли, английские журналы или парижские театры и - - - - - - - — то мое глухое Михайловское наводит на меня тоску и бешенство. В 4-ой песне «Онегина» я изобразил свою жизнь; когда-нибудь прочтешь его и спросишь с милою улыбкой [пародия на стихотворение И. И. Дмитриева «К Маше»]: где ж мой поэт? в нем дарование приметно — услышишь, милая, в ответ: он удрал в Париж и никогда в проклятую Русь не воротится — ай-да умница.
27 мая.
Прощай.

Думаю, что ты уже в Петербурге, и это письмо туда отправится. Грустно мне, что не прощусь с Карамзиными [Карамзин собирался за границу, но умер 22 мая 1826 г.; Пушкин еще не знал об этом] — бог знает, свидимся ли когда-нибудь. Я теперь во Пскове, и молодой доктор спьяна сказал мне, что без операции я не дотяну до 30 лет. Незабавно умереть в Опоческом уезде.

П. А. Вяземский и А. А. Дельвиг — Пушкину.
12 июня и вторая половина июня 1826 г. Петербург.
<П. А. Вяземский:>
12-го июня.
Ты знаешь о печальной причине приезда моего в Петербург. Хотя ты и шалун и грешил иногда эпиграммами против Карамзина, чтобы сорвать улыбку с некоторых сорванцов и подлецов, но без сомнения ты оплакал его смерть сердцем и умом: ибо всякое доброе сердце, каждый русский ум сделали в нем потерю не возвратную, по крайней мере для нашего поколения. Говорят, что святое место пусто не будет, но его было истинно святое и истинно на долго пустым останется. Завтра едем с Карамзиными в Ревель: не знаю, долго ли там останусь с ними, но буду тебе писать оттуда, а теперь писатъ нет ни времени, ни мысли, ни духа. — На твоем месте написал бы я письмо к государю искреннее, убедительное: сознался бы в шалостях языка и пера с указанием однакоже, что поступки твои не были сообщниками твоих слов, ибо ты остался цел и невредим в общую бурю; обещал бы держать впредь язык и перо на привязи, посвящая всё время свое на одни занятия, которые могут быть признаваемы (а пуще всего сдержал бы свое слово), и просил бы дозволения ехать лечиться в Петерб.<ург>, Москву или чужие краи. Вот мой совет! — Обнимаю тебя.

<А. А. Дельвиг:>
Баратынский другим образом плох, женился и замолчал, вообрази, даже не уведомляет о своей свадьбе.

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.
10 июля 1826 г. Из Михайловского в Петербург.
Коротенькое письмо твое огорчило меня по многим причинам. Во-первых, что ты называешь моими эпиграммами противу Карамзина? довольно и одной, написанной мною в такое время, когда Карамзин меня отстранил от себя, глубоко оскорбив и мое честолюбие и сердечную к нему приверженность. До сих пор не могу об этом хладнокровно вспомнить. Моя эпиграмма [известны две эпиграммы Пушкина на Карамзина: «В его истории изящность, простота...» и «Послушайте, я сказку вам начну...»] остра и ничуть не обидна, а другие, сколько знаю, глупы и бешены: ужели ты мне их приписываешь? Во-вторых. Кого ты называешь сорванцами и подлецами? Ах, милый... слышишь обвинение, не слыша оправдания, и решишь: это Шемякин суд. Если уж Вяземский etc., так что же прочие? Грустно, брат, так грустно, что хоть сейчас в петлю.

Читая в журналах статьи о смерти Карамзина, бешусь. Как они холодны, глупы и низки. Неужто ни одна русская душа ни принесет достойной дани его памяти? Отечество вправе от тебя того требовать. Напиши нам его жизнь, это будет 13-й том «Русской истории» [Карамзин кончил свою «Историю» на 12-м томе]; Карамзин принадлежит истории. Но скажи всё; для этого должно тебе будет иногда употребить то красноречие, которое определяет Гальяни в письме о цензуре. [автор «Неизданной переписки..» (Paris, 1818), где прокламируется искусство «сказать всё и не попасть в Бастилию в стране, где запрещено говорить всё»]
— Я писал тебе в Петербург, еще не зная о смерти Карамзина. Получил ли ты это письмо? отпиши. Твой совет кажется мне хорош — я уже писал царю, тотчас по окончании следствия, заключая прошение точно твоими словами. Жду ответа, но плохо надеюсь. Бунт и революция мне никогда не нравились, это правда; но я был в связи почти со всеми и в переписке со многими из заговорщиков. Все возмутительные рукописи ходили под моим именем, как все похабные ходят под именем Баркова. Если б я был потребован комиссией, то я бы, конечно, оправдался, но меня оставили в покое, и, кажется, это не к добру. Впрочем, чёрт знает. Прощай, пиши.

10 июля.
Что Катерина Андреевна? [вдова Карамзина]


П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.
14 августа 1826 г. Из Михайловского в Петербург.
Еще таки я всё надеюсь на коронацию: повешенные повешены [24 июля Пушкин узнал о казни пяти декабристов]; но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна. Из моих записок [незадолго перед тем уничтоженные] сохранил я только несколько листов и перешлю их тебе, только для тебя. Прощай, душа.

П. А. ОСИПОВОЙ.
4 сентября 1826 г. Из Пскова в Тригорское.
Я еду прямо в Москву, где рассчитываю быть 8-го числа текущего месяца; лишь только буду свободен, тотчас же поспешу вернуться в Тригорское, к которому отныне навсегда привязано мое сердце.

П. А. ОСИПОВОЙ.
16 сентября 1826 г. Из Москвы в Тригорское.
Вот уже 8 дней, что я в Москве, и не имел еще времени написать вам, это доказывает вам, сударыня, насколько я занят. Государь принял меня самым любезным образом. Москва шумна и занята празднествами до такой степени, что я уже устал от них и начинаю вздыхать по Михайловскому, т. е. по Тригорскому; я рассчитываю выехать отсюда самое позднее через две недели. — Сегодня, 15-го сент., у нас большой народный праздник; версты на три расставлено столов на Девичьем Поле; пироги заготовлены саженями, как дрова; так как пироги эти испечены уже несколько недель назад, то будет трудно их съесть и переварить их, но у почтенной публики будут фонтаны вина, чтобы их смочить; вот — злоба дня. Завтра бал у графини Орловой; огромный манеж превращен в зал; она взяла напрокат бронзы на 40 000 рублей и пригласила тысячу человек. Много говорят о новых, очень строгих, постановлениях относительно дуэлей и о новом цензурном уставе; но, поскольку я его не видал, ничего не могу сказать о нем. — Простите нескладицу моего письма,— оно в точности отражает вам нескладицу моего теперешнего образа жизни.

В. П. ЗУБКОВУ (?)
1 — 2 ноября 1826 г. (?) В Москве.
...злой рок мой преследует меня во всем том, чего мне хочется. Прощай же, дорогой друг,— еду похоронить себя в деревне до первого января,— уезжаю со смертью в сердце. (Франц.)

В. Ф. ВЯЗЕМСКОЙ.
3 ноября 1826 г. Из Торжка в Москву.
Прощайте, княгиня,— еду похоронить себя среди моих соседей. Молитесь богу за упокой моей души.

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.
9 ноября 1826 г. Из Михайловского в Москву.
Вот я в деревне. Доехал благополучно без всяких замечательных пассажей; самый неприятный анекдот было-то, что сломались у меня колесы, растрясенные в Москве другом и благоприятелем моим г. Соболевским. Деревня мне пришла как-то по сердцу. Есть какое-то поэтическое наслаждение возвратиться вольным в покинутую тюрьму. Ты знаешь, что я не корчу чувствительность, но встреча моей дворни, хамов и моей няни — ей-богу приятнее щекотит сердце, чем слава, наслаждения самолюбия, рассеянности и пр. Няня моя уморительна. Вообрази, что 70-ти лет она выучила наизусть новую молитву о умилении сердца владыки и укрощении духа его свирепости, молитвы, вероятно, сочиненной при царе Иване. Теперь у ней попы дерут молебен и мешают мне заниматься делом.
[...] Милый мой, Москва оставила во мне неприятное впечатление, но всё-таки лучше с вами видеться — чем переписываться. К тому же журнал... [«Московский вестник», начавший выходить с 1827 г.] Я ничего не говорил тебе о твоем решительном намерении соединиться с [Н.А.] Полевым, а ей-богу — грустно. Итак, никогда порядочные литераторы вместе у нас ничего не произведут! всё в одиночку.
Мы слишком ленивы, чтоб переводить, выписывать, объявлять etc. etc. Это черная работа журнала; вот зачем и издатель существует; но он должен 1) знать грамматику русскую, 2) писать со смыслом, т. е. согласовать существительное с прилагательным и связывать их глаголом. — А этого-то Полевой и не умеет.

9 ноября.
Сейчас перечел мои листы о Карамзине [отрывок из уничтоженных Пушкиным «Записок»] — нечего печатать. Соберись с духом и пиши.

С. А. СОБОЛЕВСКОМУ.
9 ноября 1826 г. Из Михайловского в Москву.
Мой милый Соболевский — я снова в моей избе. Восемь дней был в дороге, сломал два колеса и приехал на перекладных. Дорогою бранил тебя немилосердно; но в доказательства дружбы (сего священного чувства) посылаю тебе мой Itinéraire {путеводитель (Франц.)} от Москвы до Новагорода. Это будет для тебя инструкция. Во-первых, запасись вином, ибо порядочного нигде не найдешь. Потом
На голос: Жил да был петух индейский У Гальяни иль Кольони... [стихотворение Соболевского и Баратынского «Цапли»]

На каждой станции советую из коляски выбрасывать пустую бутылку; таким образом ты будешь иметь от скуки какое-нибудь занятие. Прощай, пиши.

Н. М. ЯЗЫКОВУ.
9 ноября 1826 г. Из Михайловского в Дерпт.
Царь освободил меня от цензуры. Он сам мой цензор. Выгода, конечно, необъятная. Таким образом, «Годунова» тиснем. О цензурном уставе [новый, очень жесткий; опубликован в начале сентября 1826 г.] речь впереди. Пишите мне. Обнимаю Вас и Вульфа.
Получили ли Вы мои стихи? [«К Языкову» («Языков, кто тебе внушил...»)] У меня их нет.

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.
1 декабря 1826 г. Из Пскова в Москву.
В деревне я писал презренную прозу [по заказу Николая I («О народном воспитании»)], а вдохновение не лезет. Во Пскове вместо того, чтобы писать 7-ую главу «Онегина», я проигрываю в штос четвертую: не забавно.

Н. С. АЛЕКСЕЕВУ.
1 декабря 1826 г. Из Пскова в Кишинев.
Не могу изъяснить тебе моего чувства при получении твоего письма. Твой почерк, опрятный и чопорный, кишиневские звуки, берег Быка, Еврейка [М. Е. Эйхфельдт], Соловкина [Е. Ф., кишиневская знакомая Пушкина], Калипсо [Калипсо Полихрони. В письме Вяземскому 5 апреля 1823 г. Из Кишинева в Москву: Если летом ты поедешь в Одессу, не завернешь ли по дороге в Кишинев? я познакомлю тебя с героями Скулян и Секу, сподвижниками Иордаки, и с гречанкою, которая целовалась с Байроном]. Милый мой, ты возвратил меня Бессарабии! я опять в своих развалинах — в моей темной комнате, перед решетчатым окном или у тебя, мой милый, в светлой, чистой избушке, смазанной из молдавского - - - - -. Опять рейн-вейн, опять Champan, и Пущин, и Варфоломей [кишиневский знакомый Пушкина], и всё...

Липранди [И. П., кишиневский приятель Пушкина, знаток дуэльного этикета. Был привлечен по делу декабристов и, подобно Пушкину, отправлен в столицу с фельдъегерем. Вскоре был освобожден и награжден деньгами] обнимаю дружески, жалею, что в разные времена съездили мы на счет казенный и не соткнулись где-нибудь.

Прощай, отшельник бессарабский,
Лукавый друг души моей —
Порадуй же меня не сказочкой арабской,
Но русской правдою твоей.
1 дек.

С. А. СОБОЛЕВСКОМУ.
1 декабря 1826 г. Из Пскова в Москву.
Вот в чем дело: освобожденный от цензуры, я должен, однако ж, прежде чем что-нибудь напечатать, представить оное выше [Николаю I]; хотя бы безделицу. Мне уже (очень мило, очень учтиво) вымыли голову. Конечно, я в точности исполню высшую волю и для того писал Погодину дать знать в цензуру, чтоб моего ничего нигде не пропускали. Из этого вижу для себя большую пользу: освобождение от альманашников, журнальщиков и прочих щепетильных литературщиков. С Погодиным уговоримся снова.

Перешли письмо Зубкову, без задержания малейшего. Твои догадки — гадки; виды мои гладки. На днях буду у вас, покамест сижу или лежу во Пскове. Мне пишут, что ты болен; чем ты объелся? Остановлюсь у тебя.

В. П. ЗУБКОВУ.
1 декабря 1826 г. Из Пскова в Москву.
Дорогой Зубков, ты не получил письма от меня,— и вот этому объяснение: я хотел сам явиться к вам, как бомба, 1 дек., т. е. сегодня, и потому выехал 5 — 6 дней тому назад из моей проклятой деревушки на перекладной, из-за отвратительных дорог. Псковские ямщики не нашли ничего лучшего, как опрокинуть меня; у меня помят бок, болит грудь, и я не могу дышать; от бешенства я играю и проигрываю. Довольно об этом; жду, чтобы мне стало хоть немного лучше, дабы пуститься дальше на почтовых.

Мне 27 лет, дорогой друг. Пора жить, т. е. познать счастье. Ты говоришь мне, что оно не может быть вечным: хороша новость! Не личное мое счастье заботит меня, могу ли я возле нее [Софья Федоровна Пушкина (1806—1862), с которой поэт познакомился в доме Зубкова. Он ей сделал предложение, которое было отвергнуто] не быть счастливейшим из людей,— но я содрогаюсь при мысли о судьбе, которая, быть может, ее ожидает — содрогаюсь при мысли, что не смогу сделать ее столь счастливой, как мне хотелось бы. Жизнь моя, доселе такая кочующая, такая бурная, характер мой — неровный, ревнивый, подозрительный, резкий и слабый одновременно — вот что иногда наводит на меня тягостные раздумья.— Следует ли мне связать с судьбой столь печальной, с таким несчастным характером — судьбу существа, такого нежного, такого прекрасного?.. Бог мой, как она хороша! и как смешно было мое поведение с ней! Дорогой друг, постарайся изгладить дурное впечатление, которое оно могло на нее произвести,— скажи ей, что я благоразумнее, чем выгляжу, а доказательство тому — (что тебе в голову придет...).

Пушкин, письма

Wednesday, September 28, 2011

Пушкин и Тригорское/ Pushkin and Trigorskoye

В 1813 усадьба Тригорское перешла к Прасковье Александровне (1781-1859), бывшей замужем за Николаем Ивановичем Вульфом. От этого брака было пятеро детей: Анна (род. 1799), Алексей (род. 1805), Михаил (род. 1808), Евпраксия (1809), Валериан (род. 1812).
«Это была замечательная пара. Муж нянчился с детьми, варил в шлафроке варенье, а жена гоняла на корде лошадей или читала Римскую историю... От последнего брака произошли: друг Пушкина Алексей Николаевич Вульф, сестра его Анна Николаевна, с которою я была дружна всю жизнь, Вревская Евпраксея и другие». (А.П. Керн)
После свадьбы семья жила в имении мужа сельце Малинники Тверской губернии, но часто бывала в Тригорском.

Сначала семья жила в старом доме, построенном еще Максимом Дмитриевичем Вындомским в 60-х годах XVIII в. Через четыре года, в 1817 г. Вульфы перебрались в перестроенное здание полотняной фабрики. Причиной переезда было то, что дедовский дом оказался мал, и для семьи из шести человек требовалось более просторное здание. Перед переездом фабричное здание было благоустроено и приспособлено для жилья.
И хотя дом получился не очень привлекательным снаружи, похожим «не то на сарай, не то на манеж», внутри он был очень удобно спланирован и полностью отвечал требованиям времени.

Анна Петровна Керн так охарактеризовала свою тётушку в письме к автору первой научной биографии Пушкина П. В. Анненкову в 1859 году: «Вы когда-то у меня спросили: „что такое была Прасковья Александровна Осипова“. Мне кажется, я теперь вот могу это сказать почти безошибочно. С тех пор, как она скончалась [в этом же 1859], я долго об ней думала, и она мне теперь ясно нарисовалась. Это была далеко не пошлая личность – будьте уверены, и я очень понимаю снисходительность и нежность к ней Пушкина… Она меня всегда любила: и в детстве, и в молодости, и в зрелом возрасте, несмотря на то, что от бесхарактерности делала вред, почти что положительное зло. Я тогда сердилась на неё, но всегда потом ей прощала; она была так ласкова, так нежна со мною, как никто из моих близких, ни одна из моих родных тёток!.. И так мне рисуется Прасковья Александровна в те времена. Не хорошенькою, – она, кажется, никогда не была хороша, – рост ниже среднего, впрочем, в размерах, и стан выточенный; лицо продолговатое, довольно умное (Алексей на неё похож); нос прекрасной формы; волосы каштановые, мягкие, тонкие, шёлковые; глаза добрые, карие, но не блестящие; рот её только не нравился никому: он был не очень велик и не опрятен особенно, но нижняя губа так выдавалась, что это её портило. Я полагаю, что она была бы просто маленькая красавица, если бы не этот рот. Отсюда раздражительность характера».

Прасковья Александровна состояла в родстве с Пушкиным: её сестра Елизавета была замужем за двоюродным братом матери поэта Яковом Исааковичем Ганнибалом.

В 1817 г. Пушкин, окончив Лицей, первый раз посетил Тригорское и вписал в альбом Прасковьи Александровны стихотворение «Простите, верные дубравы».

Простите, верные дубравы!
Прости, беспечный мир полей,
О легкокрылые забавы
Столь быстро улетевших дней!
Прости, Тригорское, где радость
Меня встречала столько раз!
На то ль узнал я вашу сладость,
Чтоб навсегда покинуть вас?
От вас беру воспоминанье,
А сердце оставляю вам...

В конце 1817 года Прасковья Александровна вторично вышла замуж на Ивана Сафоновича Осипова. Он привез с собой из Петербурга дочь от первого брака - Александру (род. 1808).

От брака с Осиповым у Прасковьи Александровны родилось две дочери – Мария (1820) и Екатерина (1823). 5 февраля 1824 года Прасковья Александровна вторично овдовела. Падчерица Александра осталась жить здесь.
Летом 1819 года Пушкин снова посетил Тригорское.

9 августа 1824 года поэт прибыл из Одессы в Михайловское - в ссылку. «В качестве единственного развлечения, - писал он в октябре 1824 года В. Ф. Вяземской, - я часто вижусь с одной милой старушкой соседкой [П. А. Осиповой 43 года] - слушаю ее патриархальные разговоры. Ее дочери, довольно непривлекательные во всех отношениях, играют мне Россини, которого я выписал». (см. письма Пушкина за 1824 год)

Отцом Прасковьи Александровны собрана прекрасная библиотека, где были не только романы (кстати, «Кларисса» Ричардсона), но богатое собрание исторической, научной, справочной литературы, собрания сочинений иностранных и русских авторов XVIII века; из Петербурга постоянно выписывались новинки. В доме Осиповых читали на всех европейских языках. Сама Прасковья Александровна, свободно владевшая французским и немецким, выучила и английский, присутствуя на уроках собственных детей, для которых из Англии выписали гувернантку.

Все тригорские барышни были очарованы Пушкиным, симпатизировала ему и Прасковья Александровна. «Приезжал он обыкновенно верхом на прекрасном аргамаке, – вспоминала одна из младших дочерей Прасковьи Александровны Мария Ивановна Осипова, – а то, бывало, приволочится и на крестьянской лошадёнке. Бывало, все сестры мои, да и я, тогда еще подросточек, – выйдем к нему навстречу… Приходил, бывало, и пешком; подберётся к дому иногда совсем незаметно; если летом, окна бывали раскрыты, он шасть и влезет в окно… он, кажется, во всё перелазил… Все у нас, бывало, сидят за делом: кто читает, кто работает, кто за фортепиано… Сестра Alexandrine, как известно вам, дивно играла на фортепиано; её, поистине, можно было заслушаться… Я это, бывало, за уроками сижу. Ну, пришел Пушкин – всё пошло вверх дном; смех, шутки, говор так и раздаются по комнатам».

Анна Николаевна Вульф (1799—1857) - старшая дочь Прасковьи Александровны Осиповой.
В детстве она приезжала в гости к дедушке с бабушкой в Берново, где подружилась со своей кузиной Анной Полторацкой (в замужестве Керн):
«Через несколько времени после нашего приезда в Берново приехали туда из Тригорского Прасковья Александровна и муж ее Николай Иванович Вульфы со своей дочерью Анной Николаевною, моею сверстницею. Был вечер... Горела тускло сальная свеча в конце большой залы... Они сели на стулья у огромной клетки с канарейками, подозвали к себе меня и маленькую свою дочь с ридикюлем и представили нас друг другу, говоря, что мы должны любить одна другую, как родные сестры, что мы исполняли всю свою жизнь.
Мы обнялись и начали разговаривать. Не о куклах, о нет... Она описывала красоты Тригорского, а я прелести Лубен и нашего в них дома. Во время этой беседы она вынула из ридикюля несколько желудей и подарила мне. Смело могу сказать, что подобных детей, как были мы, мне не случалось никогда встречать, и да простит меня читатель, если я увлекусь некоторыми подробностями этой дорогой для меня лучшей поры моей жизни... Анна Николаевна не была такою резвою девочкою, как я; она была серьезнее, расчетливее и гораздо прилежнее меня к наукам. Такие свойства делали ее любимицею тетушек и впоследствии гувернантки. Различие наших свойств не делало нас холоднее друг дружке, но я была всегда горячее в дружеских излияниях и даже великодушнее. Взаимная наша доверенность была полная, без всяких задних мыслей. Нас и вели совершенно ровно, и покупали мне то, что и ей, в особенности наблюдал это брат моей матери Николай Иванович, превосходное существо с рыцарским настроением и с любовью ко всему изящному, к литературе... Он поручил старшему брату своему Петру Ивановичу Вульфу, служившему кавалером при великих князьях Николае и Михаиле Павловичах, отыскать гувернантку. Случилось такое обстоятельство, что в это самое время искали гувернантку для великой княжны Анны Павловны, которая была наших лет, и выписали из Англии двух гувернанток: m-lle Сибур, и m-lle Бенуа... Эта последняя назначалась к Анне Павловне, но по своим скромным вкусам и желанию отдохнуть после труженической своей жизни в Лондоне в течение двадцати лет, где она занималась воспитанием детей в домах двух лордов по 10 в каждом, -- она предложила своей приятельнице Sybourg заступить свое место у Анны Павловны, а сама приняла предложение Петра Ивановича Вульфа и приехала к нам в Берново в конце 1808 года.
Родители наши тотчас нас с Анной Николаевною ей поручили в полное ее распоряжение. Никто не мешался в ее воспитание, никто не смел делать ей замечания и нарушать покой ее учебных с нами занятий и мирного уюта ее комнаты, в которой мы учились. Мы помещались в комнате, смежной с ее спальною. Когда я заболевала, то мать брала меня к себе во флигель, и из него я писала записки к Анне Николаевне, такие любезные, что она сохраняла их очень долго. Мы с ней потом переписывались до самой ее смерти, начиная с детства».

18-летняя Анна Николаевна познакомилась с Пушкиным в июле – августе 1817 года, когда поэт, только что окончивший Царскосельский лицей, приехал в гости к своим родителям в Михайловское.
В 1824—1826 годах, во время отбывания Пушкиным ссылки в Михайловском, завязался их роман, который принёс много страданий Анне Николаевне. Ей шёл 25–й год, она была сентиментальна и не особенно хороша собой, что подтверждают её портреты. Долгое время Анну Ник. считали прототипом Татьяны, хотя этот образ сложился до Михайловского (знаменитое «Письмо Татьяны» написано еще в Одессе). Ей посвящено несколько стихотворений.

Я был свидетелем златой твоей весны;
Тогда напрасен ум, искусства не нужны,
И самой красоте семнадцать лет замена.
Но время протекло, настала перемена
Ты приближаешься к сомнительной поре...
1825 [к 26-летней Анне Ник.]

из её писем к поэту:
«Я очень боюсь, что у вас нет любви ко мне; вы ощущаете только мимолетные желания, какие испытывают совершенно так же столько других людей. Уничтожьте мое письмо, когда прочтете его, заклинаю вас, я же сожгу ваше; знаете, мне всегда страшно, что письмо мое покажется вам слишком нежным, а я еще не говорю всего, что чувствую… Когда-то мы увидимся? До той минуты у меня не будет жизни» (20 апреля 1826 г.).

«Я словно переродилась, получив известие о доносе на вас. Творец небесный, что же с вами будет? Ах, если бы я могла спасти вас ценою собственной жизни, с какой радостью я пожертвовала бы ею, и вместо награды я попросила бы у неба лишь возможность увидеть вас на мгновение, прежде чем умереть. Вы не можете себе представить, в какой тревоге я нахожусь, — не знать, что с вами, ужасно; никогда я так душевно не мучилась… Боже, как я была бы счастлива узнать, что вас простили, — пусть даже ценою того, что никогда более не увижу вас, хотя это условие меня страшит, как смерть… Как это поистине страшно оказаться каторжником! Прощайте, какое счастье, если все кончится хорошо, в противном случае не знаю, что со мною станется» (11 сентября 1826 г.).

С Пушкиным в период этой его ссылки постоянно встречался во время приездов в родное Тригорское на каникулы Алексей Ник. Вульф. Юный студент сразу попал под влияние опытного в сердечных делах поэта. В нём Алексей увидел блестящего представителя эпохи, для которой признаком хорошего тона считалось «только нравиться, занимать женщин, а не более: страсти отнимают только время». Ал. Вульф оказался достойным учеником: на своём уровне, в основном в ближайшем родственном и дружеском окружении, он блестяще применял полученные от Пушкина приёмы и имел полный успех, в первую очередь – у своей кузины Анны Керн. Вульф разнился с Пушкиным только в одном: если у поэта расчётливый и тонкий разврат будил поэтическое вдохновение, то для его молодого ученика был просто самоцелью.

Из письма Пушкина к Вульфу, от 20 сентября 1824 г. (из Михайловского в Дерпт):
Здравствуй, Вульф, приятель мой!
Приезжай сюда зимой
Да Языкова поэта
Затащи ко мне с собой
Погулять верхом порой,
Пострелять из пистолета.
Лайон, мой курчавый брат
(Не михайловский приказчик),
Привезет нам, право, клад...
Что? — бутылок полный ящик.
Запируем уж, молчи!
Чудо — жизнь анахорета!
В Троегорском до ночи,
А в Михайловском до света;
Дни любви посвящены,
Ночью царствуют стаканы,
Мы же — то смертельно пьяны,
То мертвецки влюблены.

В 1825 Пушкин задумал бежать за границу, выдав себя за слугу Вульфа.
Вместе с приятелем Пушкин обсуждал создающиеся сцены «Бориса Годунова» и главы «Евгения Онегина», отмечалась перекличка между дневником Вульфа и публицистикой Пушкина (записка «О народном воспитании»). По словам Алексея Вульфа, деревенская жизнь Евгения Онегина «вся взята из пребывания Пушкина у нас, "в губернии Псковской"».

В ответ на приглашение Пушкина [см. письма 1826 г.], в июне 1826 года приехал в гости вместе с Алексеем Вульфом его университетский товарищ – Н. М. Языков. Память о встрече - большое языковское стихотворение «Тригорское», послание к Пушкину «О ты, чья дружба мне дороже», и ответные пушкинские стихи «К Языкову».

В наброске «О холере» Пушкин даёт следующую характеристику Ал. Вульфу:
«В конце 1826 года я часто видался с одним дерптским студентом (ныне он гусарский офицер и променял свои немецкие книги, свое пиво, свои молодые поединки на гнедую лошадь и на польские грязи). Он много знал, чему научаются в университетах, между тем как мы с вами выучились танцевать. Разговор его был прост и важен. Он имел обо всем затверженное понятие в ожидании собственной поверки. Его занимали такие предметы, о которых я и не помышлял».

После окончания университета Алексей Вульф приехал в Петербург, где сблизился со своей кузиной Анной Керн, одновременно «не платонически» развращая её сестру Лизу и жену Антона Дельвига Софью. Анна Петровна, безусловно, знала обо всех романах Вульфа и не скрывала от него своих. 18 августа 1831 года Алексей Николаевич оставил в своём дневнике запись, касающуюся кузины: «…никого я не любил и, вероятно, не буду так любить, как её».

Александра Ивановна Осипова — Алина (в замужестве Беклешева) (1805—1864) — падчерица П. А. Осиповой, дочь ее второго мужа, ей посвящено стихотворение «Признание» (Я вас люблю, хоть я бешусь...). При жизни Пушкина стихотворение опубликовано не было. В сентябре 1835 года, находясь в Тригорском и узнав, что Александра Ивановна — в Пскове, поэт писал ей: «Мой ангел, как жаль, что я Вас уже не застал, и как обрадовала меня Евпраксия Николаевна, сказав, что Вы опять собираетесь приехать в наши края! Приезжайте, ради бога; хоть к 23-му. У меня для Вас три короба признаний, объяснений и всякой всячины».

Евпраксия Николаевна Вульф (в замужестве Вревская) (1809—1883) — младшая сестра Александры Николаевны. В семье ее звали Зизи.
В пору пребывания Пушкина в псковской ссылке она из подростка расцветала в хорошенькую девушку. «Кудри золотисты на пышных склонах белых плеч» (Языков), «полувоздушная дева» (Пушкин), со стройной талией, о которой поэт вспоминает в пятой главе «Онегина»:
...строи рюмок узких, длинных,
Подобных талии твоей,
Зизи, кристалл души моей,
Предмет стихов моих невинных,
Любви приманчивый фиал, —
Ты, от кого я пьян бывал!

Пушкин в это время полушутливо ухаживал за Зиной, также и Языков, когда гостил в Тригорском. Избалованная ухаживаниями, она позволяла себе капризничать, рвала стихи, которые ей писали оба поэта. Пушкин сообщал брату: «Евпраксия дуется и очень мила».
Имя «Евпраксеи» стоит в «дон-жуанском списке» Пушкина, притом в первом его отделе, куда занесено шестнадцать имен женщин, которых он любил всего глубже и сильнее.

Если жизнь тебя обманет,
Не печалься, не сердись!
В день уныния смирись:
День веселья, верь, настанет.
Сердце в будущем живет;
Настоящее уныло:
Все мгновенно, все пройдет;
Что пройдет, то будет мило.
1825

В июле 1831 г. Евпраксия Николаевна вышла замуж за барона Б. А. Вревского. Пушкин гостил в их имении Голубово. В 1835 г. он писал жене: «Вревская очень добрая и милая бабенка, но толста, как Мефодий, наш псковский архиерей. И не заметно, что она уже не брюхата: все та же, как тогда ты ее видела». А через год писал Языкову: «Поклон вам от Евпраксии Николаевны, некогда полувоздушной девы, ныне дебелой жены, в пятый раз уже брюхатой, и у которой я в гостях» [всего Евпраксия Николаевна родила 11 детей].

Известно, что именно ей А. С. Пушкин рассказал о своей предстоящей дуэли с Жоржем Дантесом. А. И. Тургенев говорил, что вдова Пушкина упрекала Вревскую «в том, что, зная об этом, она её не предупредила». «Евпраксия Николаевна Вревская в очередной раз приехала в Петербург 16 января 1837 года, за десять дней до роковой дуэли. Она остановилась в доме брата своего мужа, Степана Александровича Вревского, на Васильевском острове. Пушкин явился к ней, как только узнал о её приезде, что её очень тронуло. Разговор шёл в основном о судьбе Михайловского, которое волновало всех соседей Пушкина. …22 января Пушкин вновь навестил Евпраксию Вревскую и обещал появиться 25 января, чтобы проводить её в Эрмитаж. …В назначенный день, 25 января, Пушкин с утра сочинял письмо Геккерну и по дороге на Васильевский остров, к Вревской, сдал его на городскую почту. Неизвестно, отправились ли они в тот день в Эрмитаж, но она оказалась единственным человеком, которому он рассказал всё — „открыл свое сердце“. …26 января, накануне дуэли, Пушкин вышел из дома в шесть часов вечера и направился к Евпраксии Николаевне. В его доме готовились к обеду, и ему было, видимо, невыносимо трудно сесть за стол вместе с семьей, как ни в чем не бывало. С ней же он мог говорить обо всём свободно».

Эти шутливые строки были написаны Пушкиным, когда он приехал в Малинники в 1828 году после разрыва с Олениной (буквы R и O означают, по-видимому, соответственно А. Россет и А. Оленину - наиболее заметных представительниц петербургского бомонда), а Нетти - это Анна Ивановна Вульф (Netty) (18??-1835), двоюродная сестра Алексея, Анны и Евпраксии Вульф из Тригорского.
Кузина Осиповых-Вульф часто гостила в Тригорском и ненадолго покорила сердце поэта. Нетти в этом четверостишии призвана оттенить столичную холодность и высокомерие подразумеваемыми противоположными качествами - добротой, простодушием, искренностью.
С Анной Ивановной Пушкин познакомился в феврале 1825 года. Она часто приезжала погостить из Бернова Тверской губернии. Особенно близко дружила Анна Ивановна со своей кузиной Анной Николаевной Вульф. Помимо того, что они были ровесницами, их связывало известное сходство характеров и вкусов. Обе были мечтательны, сентиментальны и наивны.

При первой встрече Анна Ивановна поразила Пушкина своей женской статью, и он в письме к брату передал свой восторг коротко: ecce femina! - вот женщина! Он тут же не замедлил влюбиться, хотя и в обычном стиле тригорских галантных интриг, т. е. не делая из этого тайны и даже пользуясь именем Нетти в тех случаях, когда ему нужно было вызвать ревность бедной Анны Николаевны Вульф. В этом общем любовном хороводе Нетти ни на какую особую роль не претендовала. Она была, несомненно, влюблена в поэта, как и все остальные, но он относился к ней, пожалуй, с еще меньшей серьезностью, скорее ласково-иронически.

С атмосферой Тригорского связаны и другие стихи Пушкина, написанные позднее, в 1828 и 1829 г., когда он гостил в другом имении П. А. Осиповой, в Малинниках Старицкого уезда Тверской губернии. «Здесь мне очень весело,— сообщал он в письме Л. А. Дельвигу.— Здесь очень много хорошеньких девчонок... я с ними вожусь платонически, и от этого толстею и поправляюсь в моем здоровье...» А пять лет спустя, проезжая мимо знакомых мест, напишет жене: «Вчера, своротя на проселочную дорогу к Яропольцу, узнаю с удовольствием, что проеду мимо Вульфовых поместий, и решился их посетить...

Назад тому пять лет Павловское, Малинники и Берново наполнены были уланами и барышнями; но уланы переведены, а барышни разъехались; из старых моих приятельниц нашел я одну белую кобылу, на которой и съездил в Малинники; но и та уж подо мной не пляшет, не бесится, а в Малинниках, вместо всех Анет, Евпраксий, Саш, Маш etc. живет управитель... Вельяшева, некогда мною воспетая, живет здесь в соседстве. Но я к ней не поеду, зная, что тебе было бы это не по сердцу».

источник: 1, 2

"он и мал и мерзок — не так, как вы, — иначе": Письма Пушкина, 1825/ Pushkin, letters

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.
25 января 1825 г. Из Михайловского в Москву.
Краткость одно из достоинств сказки эпиграмматической.
Вот тебе критика длиннее твоей пиесы — да ты один можешь ввести и усовершенствовать этот род стихотворения. Руссо в нем образец, и его похабные эпиграммы стократ выше од и гимнов.
Что мой Кюхля, за которого я стражду, но все люблю? говорят, его обстоятельства не хороши — чем не хороши? [В. К. Кюхельбекер, еще в начале 20-х гг. навлекший за себя неудовольствие властей, безуспешно пытался устроиться на службу]
Жду к себе на днях брата и Дельвига — покамест я один-одинешенек; живу недорослем, валяюсь на лежанке и слушаю старые сказки да песни [нянины]. Стихи не лезут. Я, кажется, писал тебе, что мои «Цыганы» никуда не годятся: не верь — я соврал — ты будешь ими очень доволен. «Онегин» печатается [речь идет о 1-й главе романа]; брат и Плетнев смотрят за изданием; не ожидал я, чтоб он протерся сквозь цензуру — честь и слава Шишкову!

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.
28 января 1825 г. Из Тригорского в Москву.
Читал я Чацкого [речь идет о чтении списка «Горя от ума», привезенного Пущиным] — много ума и смешного в стихах, но во всей комедии ни плана, ни мысли главной, ни истины. Чацкий совсем не умный человек — но Грибоедов очень умен.
...
Пишу тебе в гостях с разбитой рукой — упал на льду не с лошади, а с лошадью: большая разница для моего наезднического честолюбия.

А. А. БЕСТУЖЕВУ.
Конец января 1825 г. Из Михайловского в Петербург.
Рылеев доставит тебе моих «Цыганов». Пожури моего брата за то, что он не сдержал своего слова [Лев Сергеевич повсюду читал поэму «Цыганы» еще до того, как она была издана] — я не хотел, чтоб эта поэма известна была прежде времени — теперь нечего делать — принужден ее напечатать, пока не растаскают ее по клочкам.
Слушал Чацкого [чтение списка «Горя от ума», привезенного Пущиным].
Драматического писателя должно судить по законам, им самим над собою признанным. Следственно, не осуждаю ни плана, ни завязки, ни приличий комедии Грибоедова. Цель его — характеры и резкая картина нравов. В этом отношении Фамусов и Скалозуб превосходны. Софья начертана не ясно: не то <блядь>, не то московская кузина. Молчалин не довольно резко подл; не нужно ли было сделать из него и труса? старая пружина, но штатский трус в большом свете между Чацким и Скалозубом мог быть очень забавен. — Теперь вопрос. В комедии «Горе от ума» кто умное действующее лицо? ответ: Грибоедов. А знаешь ли, что такое Чацкий? Пылкий, благородный и добрый малый, проведший несколько времени с очень умным человеком (именно с Грибоедовым) и напитавшийся его мыслями, остротами и сатирическими замечаниями. Всё, что говорит он, очень умно. Но кому говорит он всё это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Молчалину? Это непростительно. Первый признак умного человека — с первого взгляду знать, с кем имеешь дело, и не метать бисера перед Репетиловыми и тому подоб.
О стихах я не говорю: половина — должны войти в пословицу.

Покажи это Грибоедову. Может быть, я в ином ошибся. Слушая его комедию, я не критиковал, а наслаждался. Эти замечания пришли мне в голову после, когда уже не мог я справиться. По крайней мере говорю прямо, без обиняков, как истинному таланту.

Тебе, кажется, «Олег» [«Песнь о вещем Олеге»; была напечатана в «Северных цветах на 1825 год»] не нравится; напрасно. Товарищеская любовь старого князя к своему коню и заботливость о его судьбе есть черта трогательного простодушия, да и происшествие само по себе в своей простоте имеет много поэтического.

А. А. БЕСТУЖЕВУ.
24 марта 1825 г. Из Михайловского в Петербург.
Твое письмо очень умно, но всё-таки ты неправ, всё-таки ты смотришь на «Онегина» не с той точки, всё-таки он лучшее произведение мое. Ты сравниваешь первую главу с «Дон-Жуаном». — Никто более меня не уважает «Дон-Жуана» (первые пять песен, других не читал), но в нем ничего нет общего с «Онегиным». Ты говоришь о сатире англичанина Байрона и сравниваешь ее с моею, и требуешь от меня таковой же! Нет, моя душа, многого хочешь. Где у меня сатира? о ней и помину нет в «Евгении Онегине». У меня бы затрещала набережная, если б коснулся я сатиры. Самое слово сатирический не должно бы находиться в предисловии. Дождись других песен... Ах! если б заманить тебя в Михайловское!.. ты увидишь, что если уж и сравнивать «Онегина» с «Дон-Жуаном», то разве в одном отношении: кто милее и прелестнее (gracieuse), Татьяна или Юлия? 1-я песнь просто быстрое введение, и я им доволен (что очень редко со мною случается). Сим заключаю полемику нашу...

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.
Конец марта — начало апреля 1825 г. Из Михайловского в Москву.
...отроду ни для кого ничего не переписывал, даже для Голицыной — из сего следует, что я в тебя влюблен, как кюхельбекерский Державин в Суворова.

Кланяйся Давыдову, который забыл меня. Сестра Ольга в него влюблена и поделом. Кстати или нет: он критиковал ей в «Бахчисарайском фонтане» Заремины очи. Я бы с ним согласился, если б дело шло не о востоке. Слог восточный был для меня образцом, сколько возможно нам, благоразумным, холодным европейцам. Кстати еще — знаешь, почему не люблю я Мура? — потому что он чересчур уже восточен. Он подражает ребячески и уродливо — ребячеству и уродливости Саади, Гафиза и Магомета. — Европеец, и в упоении восточной роскоши, должен сохранить вкус и взор европейца. Вот почему Байрон так и прелестен в «Гяуре», в «Абидосской невесте» и проч. —

АЛЕКСАНДРУ I.
20-е числа апреля (не позднее 24) 1825 г. Из Михайловского в Петербург. (Черновое)
Я умоляю ваше величество разрешить мне поехать куда-нибудь в Европу, где я не был бы лишен всякой помощи. (Франц.)

*Под предлогом лечения Пушкин рассчитывал уехать за границу. Настоящее письмо не было передано Александру I. К царю обратилась Надежда Осиповна Пушкина, но получила отказ; Александр предложил Пушкину лечиться во Пскове.

В. А. ЖУКОВСКОМУ.
20-е числа апреля (не позднее 25) 1825 г. Из Михайловского в Петербург.
Вот тебе человеческий ответ: мой аневризм носил я 10 лет в с божией помощию, могу проносить еще года три. Следственно, дело не к спеху, но Михайловское душно для меня. Если бы царь меня до излечения отпустил за границу, то это было бы благодеяние, за которое я бы вечно был ему и друзьям моим благодарен.
Смело полагаясь на решение твое, посылаю тебе черновое к самому Белому [к Александру I], кажется, подлости с моей стороны ни в поступке, ни в выражении нет. Пишу по-французски, потому что язык этот деловой и мне более по перу.

«Надпись к Гёте», «Ах, если б мой милый», «Гению» — всё это прелесть; а где она? Знаешь, что выйдет? После твоей смерти всё это напечатают с ошибками и с приобщением стихов Кюхельбекера. Подумать страшно.

К. Ф. РЫЛЕЕВУ.
Вторая половина мая 1825 г. Из Михайловского в Петербург.
Тебе скучно в Петербурге, а мне скучно в деревне. Скука есть одна из принадлежностей мыслящего существа. Как быть. Прощай, поэт, — когда-то свидимся?

А. А. БЕСТУЖЕВУ.
Конец мая — начало июня 1825 г. Из Михайловского в Петербург.
Отвечаю на первый параграф твоего «Взгляда» [статья Бестужева «Взгляд на русскую словесность...» («Полярная звезда на 1824 год»)].
Отчего у нас нет гениев и мало талантов? Во-первых, у нас Державин и Крылов, во-вторых, где же бывает много талантов.
Так! мы можем праведно гордиться: наша словесность, уступая другим в роскоши талантов, тем пред ними отличается, что не носит на себе печати рабского унижения. Наши таланты благородны, независимы. Иностранцы нам изумляются — они отдают нам полную справедливость — не понимая, как это сделалось. Причина ясна. У нас писатели взяты из высшего класса общества — аристократическая гордость сливается у них с авторским самолюбием. Мы не хотим быть покровительствуемы равными. Вот чего подлец Воронцов не понимает. Он воображает, что русский поэт явится в его передней с посвящением или с одою, а тот является с требованием на уважение, как шестисотлетний дворянин, — дьявольская разница!

АЛЕКСАНДРУ I.
Начало июля — сентябрь (до 22) 1825 г. Из Михайловского в Петербург. (Черновое)
Государь, меня обвиняли в том, что я рассчитываю на великодушие вашего характера; я сказал вам всю правду с такой откровенностью, которая была бы немыслима по отношению к какому-либо другому монарху.
Ныне я прибегаю к этому великодушию. Здоровье мое было сильно подорвано в мои молодые годы; аневризм сердца требует немедленной операции или продолжительного лечения. Жизнь в Пскове, городе, который мне назначен, не может принести мне никакой помощи. Я умоляю ваше величество разрешить мне пребывание в одной из наших столиц или же назначить мне какую-нибудь местность в Европе, где я (мог бы) позаботиться о своем здоровье. (франц.)
**Отослано не было.

АННЕ Н. ВУЛЬФ.
21 июля 1825 г. Из Михайловского в Ригу.

Всё Тригорское поет (.....) и у меня от этого сердце ноет, вчера мы с Алексеем [А. Н. Вульф] проговорили 4 часа подряд. Никогда еще не было у нас такого продолжительного разговора. Угадайте, что нас вдруг так сблизило. Скука? Сродство чувства? Не знаю. Каждую ночь гуляю я по саду и повторяю себе: она [А. П. Керн] была здесь — камень, о которой она споткнулась, лежит у меня на столе, подле ветки увядшего гелиотропа, я пишу много стихов — всё это, если хотите, очень похоже на любовь, но клянусь вам, что это совсем не то. Будь я влюблен, в воскресенье со мною сделались бы судороги от бешенства и ревности, между тем мне было только досадно,— и всё же мысль, что я для нее ничего не значу, что, пробудив и заняв ее воображение, я только тешил ее любопытство, что воспоминание обо мне ни на минуту не сделает ее ни более задумчивой среди ее побед, ни более грустной в дни печали, что ее прекрасные глаза остановятся на каком-нибудь рижском франте с тем же пронизывающим сердце и сладострастным выражением,— нет, эта мысль для меня невыносима; скажите ей, что я умру от этого,— нет, лучше не говорите, она только посмеется надо мной, это очаровательное создание. Но скажите ей, что если в сердце ее нет скрытой нежности ко мне, таинственного и меланхолического влечения, то я презираю ее,— слышите? — да, презираю, несмотря на всё удивление, которое должно вызвать в ней столь непривычное для нее чувство.

...я так наглупил, что сил больше нет — проклятый приезд, проклятый отъезд! [А. П. Керн] (Франц.)

*

Перед её отъездом из Тригорского в Ригу 19 июля 1825 года А. С. Пушкин подарил Анне Керн рукописный экземпляр второй главы «Евгения Онегина», в который был вложен листок со стихами «К***» («Я помню чудное мгновенье»). Керн вспоминала: «Когда я сбиралась спрятать в шкатулку поэтический подарок, он долго на меня смотрел, потом судорожно выхватил и не хотел возвращать; насилу выпросила я их опять; что у него промелькнуло тогда в голове, не знаю».

*
А. ДЕЛЬВИГУ.
23 июля 1825 г. Из Михайловского в Петербург.
Сейчас узнаю, что ты ко мне писал, но письмо твое до меня не дошло, дай бог, чтоб новый Никита [слуга Дельвига] им воспользовался! я чрезвычайно за тебя беспокоюсь; не сказал ли ты чего-нибудь лишнего или необдуманного; участие дружбы можно перетолковать в другую сторону — а я боюсь быть причиною неприятностей для лучших из друзей моих.

Ты, слышал я, женишься в августе, поздравляю, мой милый — будь счастлив, хоть это чертовски мудрено.

Л. С. ПУШКИНУ.
28 июля 1825 г. Из Михайловского в Петербург.
Я отослал тебе мои рукописи в марте — они еще не собраны, не цензированы. Ты читаешь их своим приятелям до тех пор, что они наизусть передают их московской публике. Благодарю.
Дельвига письма до меня не доходят. Издание поэм моих не двинется никогда. Между тем я отказался от предложения Заикина. Теперь прошу, если возможно, возобновить переговоры...
Словом, мне нужны деньги или удавиться. Ты знал это, ты обещал мне капитал прежде году — а я на тебя полагался.
Упрекать тебя не стану, а благодарить ей-богу не за что.

О. С. ПУШКИНОЙ.
10 — 15 августа 1825 г. Из Михайловского в Петербург.
Раздражают его величество, удлиняют мою ссылку, издеваются над моим существованием, а когда дивишься всем этим нелепостям — хвалят мои прекрасные стихи и отправляются ужинать. Естественно, что я огорчен и обескуражен,— мысль переехать в Псков представляется мне до последней степени смешной; но так как кое-кому доставит большое удовольствие мой отъезд из Михайловского, я жду, что мне предпишут это. Всё это отзывается легкомыслием, жестокостью невообразимой. Прибавлю еще: здоровье мое требует перемены климата, об этом не сказали ни слова его величеству. Его ли вина, что он ничего не знает об этом? Мне говорят, что общество возмущено; я тоже — беззаботностью и легкомыслием тех, кто вмешивается в мои дела. О господи, освободи меня от моих друзей! (.....) (Франц.)

П. А. ОСИПОВОЙ.
11 августа 1825 г. Из Михайловского в Ригу.
Я рассчитываю еще повидать моего двоюродного дедушку [Петр Абрамович Ганнибал] — старого арапа, который, как я полагаю не сегодня-завтра умрет, а между тем мне необходимо раздобыть от него записки, касающиеся моего прадеда.
Свидетельствую мое уважение всему вашему любезному семейству и остаюсь, сударыня, преданным вам.
11 августа. (франц.)

А. П. КЕРН
28 августа 1825 г. Из Михайловского в Ригу.
Если ваш супруг очень вам надоел, бросьте его, но знаете как? Вы оставляете там всё семейство, берете почтовых лошадей на Остров и приезжаете... куда? в Тригорское? вовсе нет; в Михайловское! Вот великолепный проект, который уже с четверть часа дразнит мое воображение. Вы представляете себе, как я был бы счастлив? Вы скажете: «А огласка, а скандал?» Чёрт возьми! Когда бросают мужа, это уже полный скандал, дальнейшее ничего не значит или значит очень мало. Согласитесь, что проект мой романтичен! Сходство характеров, ненависть к преградам, сильно развитый орган полета и пр. и пр.— Представляете себе удивление вашей тетушки? Последует разрыв. Вы будете видаться с вашей кузиной тайком, это хороший способ сделать дружбу менее пресной — а когда Керн умрет — вы будете свободны, как воздух... Ну, что вы на это скажете? Не говорил ли я вам, что способен дать вам совет смелый н внушительный!

Поговорим серьезно, т. е. хладнокровно: увижу ли я вас снова? Мысль, что нет, приводит меня в трепет.— Вы скажете мне: утешьтесь. Отлично, но как? влюбиться? невозможно. Прежде всего надо забыть про ваши спазмы.— Покинуть родину? удавиться? жениться? Все это очень хлопотливо и не привлекает меня.— Да, кстати, каким же образом буду я получать от вас письма? Ваша тетушка противится нашей переписке, столь целомудренной, столь невинной (да и как же иначе... на расстоянии 400 верст).

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.
13 и 15 сентября 1825 г. Из Михайловского в Москву.
Благодарю от души Карамзина за Железный колпак [Железный (или Большой) колпак — юродивый XVI века], что он мне присылает; в замену отошлю ему по почте свой цветной [«фригийский», «красный колпак» (революционный)], который полно мне таскать. В самом деле, не пойти ли мне в юродивые, авось буду блаженнее! Сегодня кончил я 2-ую часть моей трагедии [«Борис Годунов»] — всех, думаю, будет четыре. Моя Марина славная баба: настоящая Катерина Орлова! знаешь ее? Не говори, однако ж, этого никому.
Благодарю тебя и за замечание Карамзина о характере Бориса. Оно мне очень пригодилось. Я смотрел на него с политической точки, не замечая поэтической его стороны: я его засажу за Евангелие, заставлю читать повесть об Ироде и тому подобное.

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.
Вторая половина (не позднее 24) сентября 1825 г. Из Михайловского в Москву.
...зрелости нет у нас на севере, мы или сохнем, или гнием; первое всё-таки лучше.

В. А. ЖУКОВСКОМУ.
6 октября 1825 г. Из Тригорского в Петербург.
На днях, увидя в окошко осень, сел я в тележку и прискакал во Псков. Губернатор [В. А. Адеркас] принял меня очень мило, я поговорил с ним о своей жиле, посоветовался с очень добрым лекарем и приехал обратно в свое Михайловское. Теперь, имея обстоятельные сведения о своем аневризме, поговорю об нем толком. П. А. Осипова, будучи в Риге, со всею заботливостью дружбы говорила обо мне оператору Руланду; операция не штука, сказал он, но следствия могут быть важны: больной должен лежать несколько недель неподвижно etc. Воля твоя, мой милый, — ни во Пскове, ни в Михайловском я на то не соглашусь; всё равно умереть со скуки или с аневризма; но первая смерть вернее другой. — Я постели не вытерплю, во что бы то ни стало. 2-е псковский лекарь говорит: можно обойтись и без операции, но нужны строгие предосторожности: не ходите много пешком, не ездите верхом, не делайте сильных движений etc. etc. Ссылаюсь на всех; что мне будет делать в деревне или во Пскове, если всякое физическое движение будет мне запрещено?

Милый мой, посидим у моря, подождем погоды; я не умру; это невозможно; бог не захочет, чтоб «Годунов» со мною уничтожился. Дай срок: жадно принимаю твое пророчество; пусть трагедия искупит меня... но до трагедий ли нашему черствому веку?

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.
Около 7 ноября 1825 г. Из Михайловского в Москву.
Поздравляю тебя, моя радость, с романтической трагедиею, в ней же первая персона Борис Годунов! Трагедия моя кончена; я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши и кричал, ай-да Пушкин, ай-да сукин сын! Юродивый мой малый презабавный; на Марину у тебя - - - - - - - — ибо она полька, и собою преизрядна (вроде Катерины Орловой, сказывал это я тебе?).
Жуковский говорит, что царь меня простит за трагедию — навряд, мой милый. Хоть она и в хорошем духе писана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого. Торчат! Ты уморительно критикуешь Крылова; молчи, то знаю я сама [из басни Крылова «Совет мышей»], да эта крыса мне кума. Я назвал его [в статье «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен Крылова»] представителем духа русского народа — не ручаюсь, чтоб он отчасти не вонял. — В старину наш народ назывался смерд (см. господина Карамзина) [«Историю» Н. М. Карамзина]. Дело в том, что Крылов преоригинальная туша, граф Орлов [Г. В., издал французский и итальянский переводы басен Крылова с предисловием Лемонте] дурак, а мы разини и пр. и пр....

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.
Вторая половина ноября 1825 г. Из Михайловского в Москву.
Что за чудо «Дон-Жуан»! я знаю только пять первых песен; прочитав первые две, я сказал тотчас Раевскому, что это Chef-d’oeuvre {шедевр. (франц.)} Байрона, и очень обрадовался, после увидя, что Walter Scott моего мнения. Мне нужен английский язык — и вот одна из невыгод моей ссылки: не имею способов учиться, пока пора. Грех гонителям моим! И я, как А. Шенье, могу ударить себя в голову и сказать: Il y avait quelque chose là {Здесь кое-что было (франц.)}... извини эту поэтическую похвальбу и прозаическую хандру. Мочи нет сердит: не выспался и не - - - - - - -.

Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? чёрт с ними! слава богу, что потеряны. Он исповедался в своих стихах, невольно, увлеченный восторгом поэзии. В хладнокровной прозе он бы лгал и хитрил, то стараясь блеснуть искренностию, то марая своих врагов. Его бы уличили, как уличили Руссо [Ж.-Ж. Руссо, в его «Исповеди»] — а там злоба и клевета снова бы торжествовали. Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением. Мы знаем Байрона довольно. Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции. — Охота тебе видеть его на судне. Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы, — иначе. — Писать свои Mémoires {Записки (франц.)} заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать — можно; быть искренним — невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью, — на том, что посторонний прочел бы равнодушно. Презирать — braver {бросать вызов, презирать (франц.)} — суд людей не трудно; презирать суд собственный невозможно.

А. А. БЕСТУЖЕВУ.
30 ноября 1825 г. Из Михайловского в Петербург.
Ты пеняешь мне за то, что я не печатаюсь — надоела мне печать — опечатками, критиками, защищениями etc... однако поэмы мои скоро выйдут. И они мне надоели; Руслан молокосос, Пленник зелен — и пред поэзией кавказской природы поэма моя — голиковская проза [«Деяния Петра Великого» И. И. Голиков, в 30-ти томах (1790 — 1797)]. Кстати: кто писал о горцах в «Пчеле» [«Отрывки о Кавказе», за подписью «А. Я.» («Северная пчела», 1825, № 138)]? вот поэзия! не Якубович ли [А. Я., декабрист. В 1817 г. участвовал в дуэли А. П. Завадовского с В. В. Шереметевым (вторым секундантом был Грибоедов). Через год на дуэли с Грибоедовым прострелил ему руку], герой моего воображенья? Когда я вру с женщинами, я их уверяю, что я с ним разбойничал на Кавказе, простреливал Грибоедова, хоронил Шереметева etc. — в нем много, в самом деле, романтизма. Жаль, что я с ним не встретился в Кабарде — поэма моя [«Кавказский пленник»] была бы лучше. Важная вещь! Я написал трагедию [«Борис Годунов»] и ею очень доволен; но страшно в свет выдать — робкий вкус наш не стерпит истинного романтизма.

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.
Конец ноября — начало (не позднее 3) декабря 1825 г. Из Михайловского в Москву.
Ты приказывал, моя радость, прислать тебе стихов для какого-то альманаха (чёрт его побери) [«Урания на 1826 год»], вот тебе несколько эпиграмм, у меня их пропасть, избираю невиннейших.

Движенья нет, сказал мудрец брадатый.
Другой смолчал и стал пред ним ходить.
Сильнее бы не мог он возразить;
Хвалили все ответ замысловатый.
Но, господа, забавный случай сей
Другой пример на память мне приводит:
Ведь каждый день пред нами солнце ходит,
Однако ж прав упрямый Галилей.

Что дружба? Легкий пыл похмелья,
Обиды вольный разговор,
Обмен тщеславия, безделья
Иль покровительства позор.
1824

Нет ни в чем вам благодати;
С счастием у вас разлад:
И прекрасны вы некстати
И умны вы невпопад.
1825

П. А. ПЛЕТНЕВУ.
4 — 6 декабря 1825 г. Из Михайловского в Петербург. [Письмо написано после получения известия о смерти Александра I]
Если брать, так брать — не то, что и совести марать — ради бога, не просить у царя позволения мне жить в Опочке или в Риге; чёрт ли в них? а просить или о въезде в столицу, или о чужих краях. В столицу хочется мне для вас, друзья мои, — хочется с вами еще перед смертию поврать; но, конечно, благоразумнее бы отправиться за море. Что мне в России делать?

А. П. КЕРН.
8 декабря 1825 г. Из Тригорского в Ригу.
Никак не ожидал, чародейка, что вы вспомните обо мне, от всей души благодарю вас за это. Байрон получил в моих глазах новую прелесть — все его героини примут в моем воображении черты, забыть которые невозможно. Вас буду видеть я в образах и Гюльнары и Леилы — идеал самого Байрона не мог быть божественнее. Вас, именно вас посылает мне всякий раз судьба, дабы усладить мое уединение! Вы — ангел-утешитель, а я — неблагодарный, потому что смею еще роптать... Вы едете в Петербург, и мое изгнание тяготит меня более, чем когда-либо. Быть может, перемена, только что происшедшая, приблизит меня к вам, не смею на это надеяться. Не стоит верить надежде, она — лишь хорошенькая женщина, которая обращается с нами как со старым мужем.

Пушкин, письма

Пушкин. Отрывок из письма к Д. (конец 1824 - нач. 1825)/ Pushkin, from letter to D. (Crimea)

Воспоминания о Крыме, изложенные в форме письма к Дельвигу (датирующегося концом 1824 — началом 1825 г.), Пушкин предназначал к печати, о чем говорит последняя фраза черновика письма. «Отрывок» был напечатан Дельвигом в «Северных цветах» на 1826 г., затем был приложен к третьему изданию «Бахчисарайского фонтана» (1830 г.).
О том же путешествии Пушкина в августе — сентябре 1820 г. (см. в письме его брату от 24 сентября 1820 г.).


Из Азии переехали мы в Европу [Из Тамани в Керчь (Прим. Пушкина.)] на корабле. Я тотчас отправился на так названную Митридатову гробницу (развалины какой-то башни); там сорвал цветок для памяти и на другой день потерял без всякого сожаления. [:)] Развалины Пантикапеи не сильнее подействовали на мое воображение. Я видел следы улиц, полузаросший ров, старые кирпичи — и только. Из Феодосии до самого Юрзуфа ехал я морем. Всю ночь не спал; луны не было, звезды блистали; передо мною, в тумане, тянулись полуденные горы... «Вот Чатырдаг», — сказал мне капитан. Я не различил его, да и не любопытствовал. Перед светом я заснул. Между тем корабль остановился в виду Юрзуфа. Проснувшись, увидел я картину пленительную: разноцветные горы сияли; плоские кровли хижин татарских издали казались ульями, прилепленными к горам; тополи, как зеленые колонны, стройно возвышались между ними; справа огромный Аю-даг... и кругом это синее, чистое небо, и светлое море, и блеск, и воздух полуденный...

В Юрзуфе жил я сиднем, купался в море и объедался виноградом; я тотчас привык к полуденной природе и наслаждался ею со всем равнодушием и беспечностию неаполитанского lazzaroni [бездельника (итал.)]. Я любил, проснувшись ночью, слушать шум моря, — и заслушивался целые часы. В двух шагах от дома рос молодой кипарис; каждое утро я навещал его и к нему привязался чувством, похожим на дружество. Вот все, что пребывание мое в Юрзуфе оставило у меня в памяти.

Я объехал полуденный берег, и путешествие М. [«Путешествие по Тавриде в 1820 году» Ивана Матвеевича Муравьева-Апостола, СПб. 1823] оживило во мне много воспоминаний; но страшный переход его по скалам Кикенеиса [Пушкин ошибся: Муравьев-Апостол описывал в письме из Кикенеиса переход по скалам Симеиза] не оставил ни малейшего следа в моей памяти. По Горной лестнице взобрались мы пешком, держа за хвост татарских лошадей наших. Это забавляло меня чрезвычайно и казалось каким-то таинственным восточным обрядом. Мы переехали горы, и первый предмет, поразивший меня, была береза, северная береза! Сердце мое сжалось: я начал уж тосковать о милом полудне, хотя все еще находился в Тавриде, все еще видел и тополи и виноградные лозы. Георгиевский монастырь и его крутая лестница к морю оставили во мне сильное впечатление. Тут же видел я и баснословные развалины храма Дианы. Видно, мифологические предания счастливее для меня воспоминаний исторических; по крайней мере тут посетили меня рифмы*. Я думал стихами. Вот они:

К чему холодные сомненья?
Я верю: здесь был грозный храм,
Где крови жаждущим богам
Дымились жертвоприношенья;
Здесь успокоена была
Вражда свирепой эвмениды:
Здесь провозвестница Тавриды
На брата руку занесла;
На сих развалинах свершилось
Святое дружбы торжество,
И душ великих божество
Своим созданьем возгордилось.
........................................
Чадаев, помнишь ли былое?
Давно ль с восторгом молодым
Я мыслил имя роковое
Предать развалинам иным?
Но в сердце, бурями смиренном,
Теперь и лень и тишина,
И в умиленье вдохновенном,
На камне, дружбой освященном,
Пишу я наши имена.

В Бахчисарай приехал я больной. Я прежде слыхал о странном памятнике влюбленного хана. К ** поэтически описывала мне его, называя la fontaine des larmes [Фонтаном слез (фр.)] Вошед во дворец, увидел я испорченный фонтан; из заржавой железной трубки по каплям падала вода. Я обошел дворец с большой досадою на небрежение, в котором он истлевает, и на полуевропейские переделки некоторых комнат. NN [Н. Н. Раевский, вероятно, младший. Пушкин ездил в Бахчисарай с ним и с отцом его] почти насильно повел меня по ветхой лестнице в развалины гарема и на ханское кладбище.

Но не тем

В то время сердце полно было:

лихорадка меня мучила.

Что касается до памятника ханской любовницы, о котором говорит М., я об нем не вспомнил, когда писал свою поэму, а то бы непременно им воспользовался.

Растолкуй мне теперь, почему полуденный берег и Бахчисарай имеют для меня прелесть неизъяснимую? Отчего так сильно во мне желание вновь посетить места, оставленные мною с таким равнодушием? или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано все, что подвластно ему?

------
* Чаадаеву («К чему холодные сомненья?..»). Положение черновика среди рукописей 1824 г., а также непосредственная связь стихотворения с книгой И. М. Муравьева-Апостола «Путешествие по Тавриде» (1823), которую Пушкин прочел «с жадностью», опровергают пушкинские слова в «Отрывке из письма к Д.», что стихотворение написано в Крыму в 1820 г. Первая часть стихотворения — размышление над развалинами храма Артемиды, который, по преданию, находился у мыса Георгиевского монастыря на южном берегу Крыма (в достоверности этого предания сомневался автор «Путешествия по Тавриде»). С храмом Артемиды связан древнегреческий миф об Оресте, брате Ифигении, жрицы Артемиды в Крыму. Для избавления от преследований богинь мщения Эвменид Орест должен был похитить статую Артемиды из Тавриды (древнегреческое название Крыма). Он отправляется туда со своим другом Пиладом. Царь Тавриды, захватив Ореста, обрекает его в жертву Артемиде. Но Пилад, желая спасти друга, выдает себя за Ореста. Орест отказывается от спасения такою ценою. После этого великодушного спора Ифигения узнает брата, спасает его и бежит с ним в Грецию. От дружбы Ореста и Пилада поэт обращается к своей дружбе с Чаадаевым.
источник

Tuesday, September 27, 2011

Пушкин. Воображаемый разговор с Александром I (1824)/ Pushkin, imaginary dialogue with Alexander I

Произведение сохранилось в черновом виде, в одной из рабочих тетрадей Пушкина. Написано в конце 1824 г.

Воображаемый разговор с Александром I.

Когда б я был царь, то позвал бы Александра Пушкина и сказал ему: «Александр Сергеевич, вы прекрасно сочиняете стихи». Александр Пушкин поклонился бы мне с некоторым скромным замешательством, а я бы продолжал: «Я читал вашу оду «Свобода» [ода «Вольность», из-за которой Пушкин был выслан]. Она вся писана немного сбивчиво, слегка обдумано, но тут есть три строфы очень хорошие. Поступив очень неблагоразумно, вы, однако ж, не старались очернить меня в глазах народа распространением нелепой клеветы [нелепой клеветой должен был назвать Александр I широко распространенное в обществе обвинение его в соучастии в убийстве его отца, Павла I]. Вы можете иметь мнения неосновательные, но вижу, что вы уважили правду и личную честь даже в царе».

— «Ах, ваше величество, зачем упоминать об этой детской оде? Лучше бы вы прочли хоть 3 и 6 песнь «Руслана и Людмилы», ежели не всю поэму, или I часть «Кавказского пленника», «Бахчисарайский фонтан». «Онегин» печатается [первая глава «Евгения Онегина», с предисловием «Разговор книгопродавца с поэтом», вышла в свет 15 февраля 1825 г.]: буду иметь честь отправить 2 экз. в библиотеку вашего величества к Ив. Андр. Крылову [И. А. Крылов служил в Императорской публичной библиотеке], и если ваше величество найдете время...»

— «Помилуйте, Александр Сергеевич. Наше царское правило: дела не делай, от дела не бегай*. Скажите, как это вы могли ужиться с Инзовым, а не ужились с графом Воронцовым?» [За полгода до написания «Воображаемого разговора...» Пушкин писал об этом Тургеневу// см. письма 1824 г.]

— «Ваше величество, генерал Инзов добрый и почтенный старик, он русский в душе [С этих слов Инзову противопоставляется скрытая характеристика Воронцова. Об англомании Воронцова см. прим. к стих. «Полумилорд, полукупец...»]; он не предпочитает первого английского шалопая всем известным и неизвестным своим соотечественникам. Он уже не волочится, ему не 18 лет от роду; страсти, если и были в нем, то уж давно погасли. Он доверяет благородству чувств, потому что сам имеет чувства благородные, не боится насмешек, потому что выше их, и никогда не подвергнется заслуженной колкости, потому что он со всеми вежлив, не опрометчив, не верит вражеским пасквилям. Ваше величество, вспомните, что всякое слово вольное, всякое сочинение противузаконное приписывают мне [Ср. в письме к Вяземскому от 10 июля 1826 г.] так, как всякие остроумные вымыслы князю Цицианову [Д. Е. Цицианов славился неистощимым остроумием]. От дурных стихов не отказываюсь, надеясь на добрую славу своего имени, а от хороших, признаюсь, и силы нет отказываться. Слабость непозволительная».

— «Но вы же и афей? вот что уж никуда не годится».

— «Ваше величество, как можно судить человека по письму, писанному товарищу [Пушкину было известно, что его письмо (предположительно к Вяземскому или к Кюхельбекеру) от первой половины марта 1824 г., со строками «Святый дух иногда мне по сердцу, но предпочитаю Гете и Шекспира» и «беру уроки чистого афеизма», было перехвачено одесской полицией. Перлюстрация этого письма была последним поводом к высылке Пушкина из Одессы в Михайловское. Пушкин неоднократно писал о том, что он выслан из-за «двух пустых фраз», то есть о «святом духе» и о «чистом афеизме» (письмо Жуковскому от 29 ноября 1824 г., Плетневу около 20 января 1826 г., Дельвигу около 15 февраля 1826 г.)], можно ли школьническую шутку взвешивать как преступление, а две пустые фразы судить как бы всенародную проповедь? Я всегда почитал и почитаю вас как лучшего из европейских нынешних властителей (увидим, однако, что будет из Карла X) [французский король, только что (16 сентября 1824 г.) вступил на престол (был свергнут июльской революцией 1830 г.)], но ваш последний поступок со мною — и смело в том ссылаюсь на собственное ваше сердце — противоречит вашим правилам и просвещенному образу мыслей...»

— «Признайтесь, вы всегда надеялись на мое великодушие?»

— «Это не было бы оскорбительно вашему величеству: вы видите, что я бы ошибся в моих расчетах...»

Но тут бы Пушкин разгорячился и наговорил мне много лишнего, я бы рассердился и сослал его в Сибирь, где бы он написал поэму «Ермак» или «Кочум», разными размерами с рифмами.

-----
*После слов «Дела не делай, от дела не бегай» зачеркнуто:

«Скажите, неужто вы всё не перестаете писать на меня пасквили? Это нехорошо; если я вас и не отличал еще, дожидая случая, то вам все же жаловаться не на что. Признайтесь, любезнейший наш товарищ — король гишпанский или император австрийский с вами не так бы поступили. За все ваши проказы вы жили в теплом климате; что вы делали у Инзова и у Воронцова? — Ваше величество, Инзов меня очень любил и за всякую ссору с молдаванами объявлял мне комнатный арест и присылал мне скуки ради Франкфуртский журнал. А его сиятельство граф Воронцов не сажал меня под арест, не присылал мне газет, но, зная русскую литературу, как герцог Веллингтон, был ко мне чрезвычайно...».

Пушкин, письма 1824/ Pushkin, letters

А. А. БЕСТУЖЕВУ.
12 января 1824 г. Из Одессы в Петербург.
Конечно, я на тебя сердит и готов с твоего позволения браниться хоть до завтра. Ты напечатал именно те стихи, об которых я просил тебя: ты не знаешь, до какой степени это мне досадно.
Я давно уже не сержусь за опечатки [в стихотворениях «Нереида» и «Простишь ли мне ревнивые мечты...», напечатанных в «Полярной звезде на 1824 год»], но в старину мне случалось забалтываться стихами, и мне грустно видеть, что со мною поступают, как с умершим, не уважая ни моей воли, ни бедной собственности.

Ты — все ты: то есть мил, жив, умен. Баратынский — прелесть и чудо [о напечатанных в «Полярной звезде на 1824 год» стихотворениях Баратынского («Признание», «Истина» и др.)], «Признание» — совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий, хотя бы наборщик клялся мне евангелием поступать со мною милостивее.

А. А. БЕСТУЖЕВУ.
8 февраля 1824 г. Из Одессы в Петербург.
Баратынский — чудо — мои пиесы плохи [«Элегия» («Редеет облаков летучая гряда...»), «Нереида» и др. В оценке Пушкиным своих стихотворений сказывается, по-видимому, досада на исказившие их опечатки]: Вот тебе и всё о «Полярной».
Радуюсь, что мой «Фонтан» шумит. Недостаток плана не моя вина. Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины.
К нежным законам стиха я приноровлял звуки
Ее милых и бесхитростных уст. [из стихотворения А. Шенье «Юная пленница»]
Впрочем, я писал его единственно для себя, а печатаю потому, что деньги были нужны.

... ты требуешь [для альманаха «Полярная звезда»] от меня десятка пиес, как будто у меня их сотни. Едва ли наберу их и пяток, да и то не забудь моих отношений с цензурой. Даром у тебя брать денег не стану; к тому же я обещал Кюхельбекеру [для предпринятого им совместно с В. Одоевским альманаха «Мнемозина»], которому, верно, мои стихи нужнее, нежели тебе. Об моей поэме [«Евгений Онегин»] нечего и думать — если когда-нибудь она и будет напечатана, то, верно, не в Москве и не в Петербурге. Прощай, поклон Рылееву, обними Дельвига, брата и братью [Л. С. Пушкин и дружеский круг передовой молодежи].

Л. С. ПУШКИНУ.
1 апреля 1824 г. Из Одессы в Петербург.
Вот что пишет ко мне Вяземский:

«В «Благонамеренном» читал я [в журнале А. Е. Измайлова «Благонамеренный» (1824) было помещено сообщение о чтении «Бахчисарайского фонтана», состоявшемся в «Вольном обществе любителей словесности, наук и художеств». Булгарин напечатал в «Литературных листках» (1824) отрывок из письма Пушкина к А. А. Бестужеву от 8 февраля 1824 г. («Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины...»)], что в каком-то ученом обществе читали твой «Фонтан» еще до напечатания. На что это похоже? И в Петербурге ходят тысяча списков с него — кто ж после будет покупать; я на совести греха не имею и проч.».

Ни я. Но мне скажут: а какое тебе дело? ведь ты взял свои 3000 р. — а там хоть трава не расти. — Все так, но жаль, если книгопродавцы, в первый раз поступившие по-европейски, обдернутся и останутся в накладе — да вперед невозможно и мне будет продавать себя с барышом. Таким образом, обязан я за все про все — друзьям моей славы — черт их возьми и с нею; тут смотри, как бы с голоду не околеть, а они кричат слава! Видишь, душа моя, мне на всех вас досадно [Пушкин упрекает брата за чтение в обществе еще не напечатанных его произведений]; требую от тебя одного: напиши мне, как «Фонтан» расходится — или запишусь в графы Хвостовы [Д. И., сам скупавший свои нерасходившиеся произведения] и сам раскуплю половину издания. Что это со мною делают журналисты! Булгарин хуже Воейкова — как можно печатать партикулярные письма — мало ли, что мне приходит на ум в дружеской переписке — а им бы все и печатать. Это разбой; решено: прерываю со всеми переписку — не хочу с ними иметь ничего общего. А они, глупо ругай или глупо хвали меня — мне все равно — их ни в грош не ставлю, а публику почитаю наравне с книгопродавцами — пусть покупают и врут, что хотят.
1 апреля 1824.

Письмо это доставит тебе Синявин, адъютант графа Воронцова, славнейший малый, мой приятель; он доставит тебе обо мне все сведения, которых только пожелаешь. Мне сказывали, что ты будто собираешься ко мне; куда тебе! Разве на казенный счет да в сопровождении жандарма. Пиши мне. Ни ты, ни отец ни словечка не отвечаете мне на мои элегические отрывки — денег не шлете — а подрываете мой книжный торг. Куда хорошо.

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.
Начало апреля 1824 г. Из Одессы в Москву.
Сейчас возвратился из Кишинева и нахожу письма, посылки и «Бахчисарай» [1-е издание «Бахчисарайского фонтана», вышедшее в 1824 г. под наблюдением Вяземского]. Не знаю, как тебя благодарить.

Знаешь ли что? твой «Разговор» [предисловие к этому изданию («Разговор между издателем и классиком...»), в котором Вяземский защищал принципы романтической поэзии] более писан для Европы, чем для Руси. Ты прав в отношении романтической поэзии. Но старая <блядь> классическая, на которую ты нападаешь, полно существует ли у нас? это еще вопрос.
Где же враги романтической поэзии? где столпы классические? Обо всем этом поговорим на досуге. Теперь поговорим о деле, то есть о деньгах. Слёнин [книгопродавец] предлагает мне за «Онегина», сколько я хочу. Какова Русь, да она в самом деле в Европе — а я думал, что это ошибка географов. Дело стало за цензурой, а я не шучу, потому что дело идет о будущей судьбе моей, о независимости — мне необходимой. Чтоб напечатать Онегина, я в состоянии — — — то есть или рыбку съесть, или <на хуй> сесть. Дамы принимают эту пословицу в обратном смысле. Как бы то ни было, готов хоть в петлю. Кюхельбекеру, Матюшкину, Верстовскому усердный мой поклон, буду немедленно им отвечать. Брата я пожурил за рукописную известность «Бахчисарая». Каков Булгарин и вся братья! Это не соловьи-разбойники, а грачи-разбойники. Прости, душа — да пришли мне денег.

В. К. КЮХЕЛЬБЕКЕРУ (?)
[Вильгельм Карлович (1797—1846) — поэт, декабрист, один из ближайших друзей Пушкина со времен лицея. Публикуемый текст — выписка, сделанная полицией из перехваченного и не дошедшего до нас письма. «Крамольные» атеистические строки послужили поводом для высылки Пушкина из Одессы в Михайловское]
Апрель — первая половина мая (?) 1824 г. Одесса. (Отрывок)
...читая Шекспира и Библию, святый дух иногда мне по сердцу, но предпочитаю Гёте и Шекспира. — Ты хочешь знать, что я делаю, — пишу пестрые строфы романтической поэмы — и беру уроки чистого афеизма. Здесь англичанин, глухой философ [по-видимому, преподаватель Ришельевского лицея Вольсей], единственный умный афей, которого я еще встретил. Он исписал листов 1000, чтобы доказать, qu’il ne peut exister d’être intelligent, Créateur et régulateur [что не может быть существа разумного, творца и правителя. (франц.)], мимоходом уничтожая слабые доказательства бессмертия души. Система не столь утешительная, как обыкновенно думают, но, к несчастию, более всего правдоподобная.

А. И. КАЗНАЧЕЕВУ.
[Александр Иванович (1788—1881) — правитель канцелярии Воронцова, одесский знакомый Пушкина]
22 мая 1824 г. В Одессе. (Вторая черновая редакция)
Будучи совершенно чужд ходу деловых бумаг, не знаю, вправе ли отозваться на предписание его сиятельства [*о представлявшемся Пушкину неуместным поручении (обследование мест, пораженных саранчой)]. Как бы то ни было, надеюсь на вашу снисходительность и приемлю смелость объясниться откровенно насчет моего положения.
Семь лет я службою не занимался, не написал ни одной бумаги, не был в сношении ни с одним начальником. Эти семь лет, как вам известно, вовсе для меня потеряны. Жалобы с моей стороны были бы не у места. Я сам заградил себе путь и выбрал другую цель. Ради бога не думайте, чтоб я смотрел на стихотворство с детским тщеславием рифмача или как на отдохновение чувствительного человека: оно просто мое ремесло, отрасль честной промышленности, доставляющая мне пропитание и домашнюю независимость. Думаю, что граф Воронцов не захочет лишить меня ни того, ни другого.
Мне скажут, что я, получая 700 рублей, обязан служить.
Правительству угодно вознаграждать некоторым образом мои утраты, я принимаю эти 700 рублей не так, как жалование чиновника, но как паёк ссылочного невольника. Я готов от них отказаться, если не могу быть властен в моем времени и занятиях.

Знаю, что довольно этого письма, чтоб меня, как говорится, уничтожить. Если граф прикажет подать в отставку, я готов; но чувствую, что, переменив мою зависимость, я много потеряю, а ничего выиграть не надеюсь.

Еще одно слово: Вы, может быть, не знаете, что у меня аневризм. Вот уж 8 лет, как я ношу с собою смерть. Могу представить свидетельство которого угодно доктора. Ужели нельзя оставить меня в покое на остаток жизни, которая, верно, не продлится.

[*«Состоящему в штате ведомства Коллегии Иностранных дел Господину Коллежскому секретарю Пушкину.
Желая удостовериться о количестве появившейся в херсонской губернии саранчи, равно и в том, с каким успехом исполнены меры, преподанные мною к истреблению оной, я поручаю вам отправиться в уезды Херсонский, Елисаветградский и Александровский. По прибытии в город Херсон, Елисаветград и Александрию явиться в тамошние общие уездные присутствия и потребуйте от них сведения: в каких местах саранча возродилась, в каком количестве… После сего имеете осмотреть важнейшие места, где саранча наиболее возродилась, и обозреть, с каким успехом действуют употребленные по истреблению оной средства, и достаточно ли распоряжения учиненные Уездными Присутствиями. Обо всем, что по сему вами найдено будет, рекомендую донести мне.
Новороссийский Генерал-Губернатор Полномочный наместник Бессарабской области гр. М.С. Воронцов».

В 1824 году нашествие саранчи наблюдалось в Новороссии, причем на борьбу с ней был откомандирован А. С. Пушкин. Он составил краткий отчет:
23 мая — Летела, летела
24 мая — И села
25 мая — Сидела, сидела
26 мая — Всё съела
27 мая — И вновь улетела]

А. И. КАЗНАЧЕЕВУ.
Начало (после 2) июня 1824 г. В Одессе. (Черновое)
Мне очень досадно, что отставка моя так огорчила вас, и сожаление, которое вы мне по этому поводу высказываете, искренне меня трогает. Что касается опасения вашего относительно последствий, которые эта отставка может иметь, то оно не кажется мне основательным. О чем мне жалеть? О своей неудавшейся карьере? С этой мыслью я успел уже примириться. О моем жаловании? Поскольку мои литературные занятия дают мне больше денег, вполне естественно пожертвовать им моими служебными обязанностями и т.д. Вы говорите мне о покровительстве и о дружбе. Это две вещи несовместимые. Я не могу, да и не хочу притязать на дружбу графа Воронцова, еще менее на его покровительство: по-моему, ничто так не бесчестит, как покровительство, а я слишком уважаю этого человека, чтобы желать унизиться перед ним. На этот счет у меня свои демократические предрассудки, вполне стоящие предрассудков аристократической гордости.

Я устал быть в зависимости от хорошего или дурного пищеварения того или другого начальника, мне наскучило, что в моем отечестве ко мне относятся с меньшим уважением, чем к любому юнцу-англичанину, явившемуся щеголять среди нас своей тупостью и своей тарабарщиной.

Единственное, чего я жажду, это — независимости (слово неважное, да сама вещь хороша); с помощью мужества и упорства я в конце концов добьюсь ее. Я уже поборол в себе отвращение к тому, чтобы писать стихи и продавать их, дабы существовать на это, — самый трудный шаг сделан. Если я еще пишу по вольной прихоти вдохновения, то, написав стихи, я уже смотрю на них только как на товар по столько-то за штуку.— Не могу понять ужаса своих друзей (не очень-то знаю, кто они — эти мои друзья).

Несомненно, граф Воронцов, человек неглупый, сумеет обвинить меня в глазах света: победа очень лестная, которою я позволю ему полностью насладиться, ибо я столь же мало забочусь о мнении света, как о брани и о восторгах наших журналов. (франц.)

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.
7 июня 1824 г. Из Одессы в Москву.
...на Воронцова нечего надеяться. Он холоден ко всему, что не он; а меценатство вышло из моды. Никто из нас не захочет великодушного покровительства просвещенного вельможи, это обветшало вместе с Ломоносовым. Нынешняя наша словесность есть и должна быть благородно-независима. Мы одни должны взяться за дело и соединиться. Но беда! мы все лентяй на лентяе — материалы есть, материалисты есть, но où est le cul de plomb qui poussera ça (где тот свинцовый зад, который будет толкать всё это. (франц.), где найдем своего составителя...?

Еще беда: мы все прокляты и рассеяны по лицу земли — между нами сношения затруднительны, нет единодушия; золотое кстати поминутно от нас выскользает.

С женою [В. Ф. Вяземская] отошлю тебе 1-ую песнь «Онегина» [вышла в свет отдельным изданием в 1825 г.]. Авось с переменой министерства [назначение в 1824 г. А. С. Шишкова министром народного просвещения вместо обскуранта кн. А. Н. Голицына. На изменении пушкинского отношения к Шишкову сказалась переоценка им «карамзинского» направления в литературе] она и напечатается — покамест мне предлагают за второе издание «Кавказского пленника» 2000 рублей. Как думаешь? согласиться? Третье ведь от нас не ушло.

Л. С. ПУШКИНУ
13 июня 1824 г. Из Одессы в Петербург
Ты спрашиваешь моего мнения насчет булгаринского вранья [заметка Булгарина о высокой цене на издание сочинений Пушкина («Литературные листки», 1824)] — черт с ним. Охота тебе связываться с журналистами на словах, как Вяземскому на письме. Должно иметь уважение к самому себе. Ты, Дельвиг и я можем все трое плюнуть на сволочь нашей литературы — вот тебе и весь мой совет.

Попытаюсь толкнуться ко вратам цензуры с первою главой или песнью «Онегина». Авось пролезем. Ты требуешь от меня подробностей об «Онегине» — скучно, душа моя. В другой раз когда-нибудь. Теперь я ничего не пишу; хлопоты другого рода. Неприятности [столкновение с Воронцовым] всякого рода; скучно и пыльно. Сюда приехала княгиня Вера Вяземская, добрая и милая баба — но мужу был бы я больше рад.
Жуковского [«Стихотворения» Жуковского, изд. 1824 г.] я получил. Славный был покойник [в этих словах выразилось недовольство придворной службой Жуковского, отвлекавшей его от поэтического творчества], дай бог ему царство небесное!

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.
24 — 25 июня 1824 г. Из Одессы в Москву.
Я поссорился с Воронцовым и завел с ним полемическую переписку, которая кончилась с моей стороны просьбою в отставку. Но чем кончат власти, еще неизвестно. Тиверий [здесь — Александр I] рад будет придраться; а европейская молва о европейском образе мыслей графа Сеяна [Сеян — приближенный Тиверия, здесь — М. С. Воронцов. Говоря об «европейской молве», Пушкин имеет в виду репутацию Воронцова как просвещенного и гуманного «вельможи»] обратит всю ответственность на меня. Покамест не говори об этом никому. А у меня голова кругом идет. По твоим письмам к княгине Вере вижу, что и тебе и кюхельбекерно и тошно; тебе грустно по Байроне [Байрон умер 7 апреля 1824 г.], а я так рад его смерти, как высокому предмету для поэзии. Гений Байрона бледнел с его молодостию. В своих трагедиях, не выключая и Каина, он уже не тот пламенный демон, который создал «Гяура» и «Чильд Гарольда». Первые две песни «Дон-Жуана» выше следующих. Его поэзия видимо изменялась. Он весь создан был навыворот; постепенности в нем не было, он вдруг созрел и возмужал — пропел и замолчал; и первые звуки его уже ему не возвратились — после 4-ой песни Child-Harold. Байрона мы не слыхали, а писал какой-то другой поэт с высоким человеческим талантом.

Греция мне огадила. О судьбе греков позволено рассуждать, как о судьбе моей братьи негров, можно и тем и другим желать освобождения от рабства нестерпимого. Но чтобы все просвещенные европейские народы бредили Грецией — это непростительное ребячество. Иезуиты натолковали нам о Фемистокле и Перикле, а мы вообразили, что пакостный народ, состоящий из разбойников и лавочников, есть законнорожденный их потомок и наследник их школьной славы. Ты скажешь, что я переменил свое мнение. Приехал бы ты к нам в Одессу посмотреть на соотечественников Мильтиада и ты бы со мною согласился. Да посмотри, что писал тому несколько лет сам Байрон в замечаниях на Child Harold [в примечаниях ко 2-й части «Чайльд-Гаролъда» Байрон критически отзывался о нравах современных греков].

Хотелось мне с тобою говорить о перемене министерства. Что ты об этом думаешь? я и рад и нет. Давно девиз всякого русского есть чем хуже, тем лучше. Оппозиция русская, составившаяся, благодаря русского бога, из наших писателей, каких бы то ни было, приходила уже в какое-то нетерпение, которое я исподтишка поддразнивал, ожидая чего-нибудь. А теперь, как позволят Фите Глинке говорить своей любовнице, что она божественна, что у ней очи небесные и что любовь есть священное чувство, вся эта сволочь опять угомонится, журналы пойдут врать своим чередом, чины своим чередом, Русь своим чередом — вот как Шишков сделает всю обедню <говном>. С другой стороны деньги, «Онегин», святая заповедь Корана — вообще мой эгоизм. Еще слово: я позволил брату продать второе издание «Кавказского пленника» [речь идет о праве на 2-е издание «Кавказского пленника», ранее обещанное Пушкиным Вяземскому. Продано не было; поэма вышла 2-м изданием в 1828 г.]. Деньги были нужны — а (как я говорил) 3-е издание от нас не уйдет. Да ты пакостишь со мною: даришь меня и связываешься черт знает с кем.

А. А. БЕСТУЖЕВУ.
29 июня 1824 г. Из Одессы в Москву.
Милый Бестужев, ты ошибся, думая, что я сердит на тебя — лень одна мне помешала отвечать на последнее твое письмо (другого я не получил). Булгарин другое дело. С этим человеком опасно переписываться [Булгарин напечатал в «Литературных листках» (1824, № 3) отрывок из письма Пушкина к А. А. Бестужеву от 8 февраля 1824 г. («Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины...»)]. Гораздо веселее его читать. Посуди сам: мне случилось когда-то быть влюблену без памяти. Я обыкновенно в таком случае пишу элегии, как другой мажет - - - - свою кровать. Но приятельское ли дело вывешивать напоказ мокрые мои простыни? Бог тебя простит! но ты острамил меня в нынешней «Звезде» — напечатав три последние стиха моей элегии; чёрт дернул меня написать еще кстати о «Бахчисарайском фонтане» какие-то чувствительные строчки и припомнить тут же элегическую мою красавицу. Вообрази мое отчаяние, когда увидел их напечатанными. Журнал может попасть в ее руки. Что ж она подумает, видя с какой охотою беседую об ней с одним из петербургских моих приятелей [перефразировка слов Булгарина, предпосланных строкам напечатанного им пушкинского письма]. Обязана ли она знать, что она мною не названа, что письмо распечатано и напечатано Булгариным — что проклятая Элегия доставлена тебе чёрт знает кем — и что никто не виноват. Признаюсь, одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики. Голова у меня закружилась. Я хотел просто напечатать в «Вестнике Европы» (единственном журнале, на которого не имею права жаловаться), что Булгарин не был вправе пользоваться перепискою двух частных лиц, еще живых, без согласия их собственного. Но перекрестясь предал это всё забвению. Отзвонил и с колокольни долой.

«Онегин» мой растет. Да чёрт его напечатает — я думал, что цензура ваша поумнела при Шишкове — а вижу, что и при старом по-старому.

...постарайся увидеть Никиту Всеволожского, лучшего из минутных друзей моей минутной младости. Напомни этому милому, беспамятному эгоисту, что существует некто А. Пушкин, такой же эгоист и приятный стихотворец. Оный Пушкин продал ему когда-то [речь идет о проигранной Пушкиным Всеволожскому в 1820 г. рукописной тетради стихов, подготовленных Пушкиным к изданию по подписке; билеты были розданы до того, как он проиграл рукопись. Собрание стихотворений Пушкина, основанное на рукописной «тетради Всеволожского», вышло в 1826 г.] собрание своих стихотворений за 1000 р. ассигнациями. Ныне за ту же цену хочет у него их купить.

А. И. ТУРГЕНЕВУ.
14 июля 1824 г. Из Одессы в Петербург.
Вы уж узнали, думаю, о просьбе моей в отставку; с нетерпеньем ожидаю решения своей участи и с надеждой поглядываю на ваш север. Не странно ли, что я поладил с Инзовым, а не мог ужиться с Воронцовым; дело в том, что он начал вдруг обходиться со мною с непристойным неуважением, я мог дождаться больших неприятностей и своей просьбой предупредил его желания. Воронцов — вандал, придворный хам и мелкий эгоист. Он видел во мне коллежского секретаря, а я, признаюсь, думаю о себе что-то другое.
Старичок Инзов сажал меня под арест всякий раз, как мне случалось побить молдавского боярина [Тодор Балш]. Правда — но зато добрый мистик в то же время приходил меня навещать и беседовать со мною об гишпанской революции. Не знаю, Воронцов посадил ли бы меня под арест, но уж верно не пришел бы ко мне толковать о конституции Кортесов. Удаляюсь от зла и сотворю благо: брошу службу, займусь рифмой. Зная старую вашу привязанность к шалостям окаянной музы, я было хотел прислать вам несколько строф моего «Онегина», да лень. Не знаю, пустят ли этого бедного «Онегина» в небесное царствие печати; на всякий случай попробую. Последняя перемена министерства [назначение А. С. Шишкова министром народного просвещения] обрадовала бы меня вполне, если бы вы остались на прежнем своем месте. Это истинная потеря для нас, писателей; удаление Голицына [кн. А. Н., уволенный с поста министра народного просвещения и замещенный А. С. Шишковым] едва ли может оную вознаградить. Простите, милый и почтенный! Это письмо будет вам доставлено княгиней Волконской [Софья Гр., сестра декабриста С. Г. Волконского], которую вы так любите и которая так любезна. Если вы давно не видались с ее дочерью [А. П. Волконская], то вы изумитесь правоте и верности прелестной ее головы. Обнимаю всех, то есть весьма немногих — целую руку К. А. Карамзиной и княгине [Е.И.] Голицыной constitutionnelle ou anticonstitutionnelle, mais toujours adorable comme la liberté. {конституционалистке или анти-конституционалистке, но всегда обожаемой, как свобода. (фр.)} [Княгиня Голицына в своем салоне высказывала неудовольствие по поводу дарования Александром I конституции Польше.]

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ
15 июля 1824 г. Из Одессы в Москву
За что ты меня бранишь в письмах к своей жене? за отставку? [Вяземский, так же как и влиятельные петербургские друзья Пушкина (А. Тургенев, Жуковский), уговаривал его не обострять своих отношений с правительством] то есть за мою независимость? За что ты ко мне не пишешь? Приедешь ли к нам в полуденную пыль? Дай бог! но поладишь ли ты с здешними властями — это вопрос, на который отвечать мне не хочется, хоть и можно бы. Кюхельбекер едет сюда [речь идет о несостоявшихся планах устройства В. К. Кюхельбекера на службу в канцелярии М. С. Воронцова] — жду его с нетерпением. Да и он ничего ко мне не пишет; что он не отвечает на мое письмо? Дал ли ты ему «Разбойников» [отрывки из поэмы «Братья-разбойники» были опубликованы в «Полярной звезде на 1825 год»] для «Мнемозины»? — Я бы и из «Онегина» переслал бы что-нибудь, да нельзя: все заклеймено печатью отвержения. Я было хотел сбыть с рук «Пленника», но плутня Ольдекопа [переиздание Е. П. Ольдекопом немецкого перевода «Кавказского пленника» с приложением русского текста] мне помешала. Он перепечатал «Пленника», и я должен буду хлопотать о взыскании по законам. Прощай, моя радость. Благослови, преосвященный владыко Асмодей.

А. Н. ВУЛЬФУ
20 сентября 1824 г. Из Михайловского в Дерпт
[Вульф Алексей Николаевич (1805—1881) — друг Пушкина, сын от первого брака его соседки и приятельницы, помещицы с. Тригорское П. А. Осиповой. Вместе с поэтом Н. М. Языковым обучался в Дерптском университете]
Здравствуй, Вульф, приятель мой!
Приезжай сюда зимой
Да Языкова поэта
Затащи ко мне с собой
Погулять верхом порой,
Пострелять из пистолета.
Лайон, мой курчавый брат
(Не михайловский приказчик),
Привезет нам, право, клад...
Что? — бутылок полный ящик.
Запируем уж, молчи!
Чудо — жизнь анахорета!
В Троегорском до ночи,
А в Михайловском до света;
Дни любви посвящены,
Ночью царствуют стаканы,
Мы же — то смертельно пьяны,
То мертвецки влюблены.

В самом деле, милый, жду тебя с отверстыми объятиями и с откупоренными бутылками. Уговори Языкова да отдай ему мое письмо; так как я под строгим присмотром, то если вам обоим заблагорассудится мне отвечать, пришли письма под двойным конвертом на имя сестры твоей Анны Николаевны.

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.
8 или 10 октября 1824 г. Из Михайловского в Москву.
Каков граф Воронцов?

Полу-герой, полу-невежда,
К тому ж еще полу-подлец!....
Но тут однако ж есть надежда,
Что полный будет наконец.

Кстати о стихах: сегодня кончил я поэму «Цыганы». Не знаю, что об ней сказать. Она покамест мне опротивела, только что кончил и не успел обмыть запревшие <муде>. Посылаю тебе маленькое поминаньице [стихотворение «К морю»; три строфы в нем посвящены Байрону, умершему 7 апреля 1824 г.] за упокой души раба божия Байрона — я было и целую панихиду затеял, да скучно писать про себя — или, справляясь в уме с таблицей умножения, глупости Бирукова, разделенного на Красовского. Брат Лайон тебе кланяется. Пришли мне стихов, умираю — скучно.

В. А. ЖУКОВСКОМУ
Конец октября 1824 г. Из Михайловского в Петербург
Не знаю, получил ли ты очень нужное письмо; на всякий случай повторю вкратце о деле, которое меня задирает заживо. 8-летняя Родоес Сафианос, дочь грека, падшего в Скулянской битве [битва греческих повстанцев с турками под м. Скуляны (1821)] героя, воспитывается в Кишиневе у Катерины Христофоровны Крупенской, жены бывшего виц-губернатора Бессарабии. Нельзя ли сиротку приютить? она племянница русского полковника, следственно может отвечать за дворянку. Пошевели сердце Марии [вдовствующая императрица Мария Федоровна, мать Александра I, активно занималась благотворительностью], поэт! и оправдаем провиденье [заключительный стих из послания Жуковского «К князю Вяземскому» (1814). В этом послании Жуковский просил Вяземского о помощи впавшей в нищету семье священника]. О себе говорить не намерен, я хладнокровно не могу всего этого раздумать [речь идет о высылке Пушкина в Михайловское]; может быть, тебя рассержу, вывалив что у меня на сердце. Брат привезет тебе мои стихи, жду твоих, как утешения. Обнимаю тебя горячо, хоть и грустно. Введи меня в семейство Карамзина, скажи им, что я для них тот же. Обними из них кого можно; прочим — всю мою душу.

П. А. ПЛЕТНЕВУ
Конец октября 1824 г. Из Михайловского в Петербург
Ты издал дядю моего:
Творец «Опасного соседа»
Достоин очень был того,
Хотя покойная Беседа
И не заметила его. —
Теперь издай меня, приятель,
Плоды пустых моих трудов,
Но ради Феба, мой Плетнев,
Когда ж ты будешь свой издатель?

Беспечно и радостно полагаюсь на тебя в отношении моего «Онегина»! — Созови мой Ареопаг, ты, Жуковский, Гнедич и Дельвиг — от вас ожидаю суда и с покорностью приму его решение.

Жалею, что нет между вами Баратынского [Баратынский служил в Финляндии], говорят, он пишет.

Н. В. ВСЕВОЛОЖСКОМУ.
[Всеволожский Никита Всеволодович (1799—1862) — друг Пушкина, богатый помещик и вольнодумец; в его доме собиралось общество «Зеленая лампа»]
Конец октября 1824 г. Из Михайловского в Петербург. (Черновое)
Не могу поверить, чтоб ты забыл меня, милый Всеволожский — ты помнишь Пушкина, проведшего с тобою столько веселых часов, — Пушкина, которого ты видал и пьяного и влюбленного, не всегда верного твоим субботам, но неизменного твоего товарища в театре, наперсника твоих шалостей, того Пушкина, который отрезвил тебя в страстную пятницу и привел тебя под руку в церковь театральной дирекции, да помолишься господу богу и насмотришься на госпожу Овошникову. Сей самый Пушкин честь имеет напомнить тебе ныне о своем существовании и приступает к некоторому делу, близко до него касающемуся... Помнишь ли, что я тебе полупродал, полупроиграл рукопись моих стихотворений? Ибо знаешь: игра несчастливая родит задор. Я раскаялся, но поздно — ныне решился я исправить свои погрешности, начиная с моих стихов; большая часть оных ниже посредственности и годится только на совершенное уничтожение, некоторых хочется мне спасти. Всеволожский милый, царь не дает мне свободы! продай мне назад мою рукопись, — за ту же цену 1000 (я знаю, что ты со мной спорить не станешь; даром же взять не захочу).[«тетрадь Всеволожского» была возвращена Пушкину и положена в основу издания «Стихотворений» 1826 г.]

В. Ф. ВЯЗЕМСКОЙ.
[Вяземская Вера Федоровна (1790—1886) — жена П. А. Вяземского; Пушкин ценил ее ум и доброжелательное отношение]
Конец октября 1824 г. Из Михайловского в Москву (или Одессу) (Черновое)
Вашей нежной дружбы было бы достаточно для всякой души менее эгоистичной, чем моя; каков я ни на есть, она одна утешила меня во многих горестях и одна могла успокоить бешенство скуки, снедающей мое нелепое существование. Вы хотите знать его, это нелепое существование: то, что я предвидел, сбылось. Пребывание среди семьи только усугубило мои огорчения, и без того достаточно существенные. Меня попрекают моей ссылкой; считают себя вовлеченными в мое несчастье; утверждают, будто я проповедую атеизм сестре — небесному созданию — и брату — дурашливому юнцу, который восторгался моими стихами, но которому со мной явно скучно. Одному богу известно, помышляю ли я о нем. Мой отец имел слабость согласиться на выполнение обязанностей, которые, во всех обстоятельствах, поставили его в ложное положение по отношению ко мне; вследствие этого всё то время, что я не в постели, я провожу верхом в полях.
Все, что напоминает мне море, наводит на меня грусть — журчанье ручья причиняет мне боль в буквальном смысле слова — думаю, что голубое небо заставило бы меня плакать от бешенства <но слава богу небо у нас сивое, а луна точная репка...>. Что касается соседей, то мне лишь поначалу пришлось потрудиться, чтобы отвадить их от себя: больше они мне не докучают — я слыву среди них Онегиным, — и вот я — пророк в своем отечестве. Да будет так. В качестве единственного развлечения я часто вижусь с одной милой старушкой соседкой [П. А. Осипова, ей в это время 43 года]; — я слушаю ее патриархальные разговоры. Ее дочери [Анна, Евпраксия, Мария, Екатерина и падчерица Александра], довольно непривлекательные во всех отношениях, играют мне Россини, которого я выписал. Я нахожусь в наилучших условиях, чтобы закончить мой роман в стихах, но скука — холодная муза, и поэма моя не двигается вперед — вот, однако, строфа, которою я вам обязан, — покажите ее князю Петру. Скажите ему, чтобы он не судил о целом по этому образцу.

Прощайте, уважаемая княгиня, в тоске припадаю к вашим стопам, показывайте это письмо только тем, кого я люблю и кто интересуется мною дружески, а не из любопытства. Ради бога, хоть одно слово об Одессе — о ваших детях!

Б. А. АДЕРКАСУ
[Адеркас Борис Антонович (ум. в 1831 г.) — в 1816—1826 гг. псковский гражданский губернатор. Письмо, сохранившееся в отрывке, по-видимому, не было отослано]
Конец октября (31) 1824 г. Из Михайловского в Псков
Милостивый государь Борис Антонович,
Государь император высочайше соизволил меня послать в поместье моих родителей, думая тем облегчить их горесть и участь сына. Неважные обвинения правительства сильно подействовали на сердце моего отца и раздражили мнительность, простительную старости и нежной любви его к прочим детям. Решился для его спокойствия и своего собственного просить его императорское величество, да соизволит меня перевести в одну из своих крепостей. Ожидаю сей последней милости от ходатайства вашего превосходительства.

В. А. ЖУКОВСКОМУ.
31 октября 1824 г. Из Михайловского и Тригорского в Петербург.
Милый, прибегаю к тебе. Посуди о моем положении.
Приехав сюда, был я всеми встречен как нельзя лучше, но скоро всё переменилось: отец, испуганный моей ссылкою, беспрестанно твердил, что и его ожидает та же участь; Пещуров, назначенный за мною смотреть, имел бесстыдство предложить отцу моему должность распечатывать мою переписку, короче — быть моим шпионом; вспыльчивость и раздражительная чувствительность отца не позволяли мне с ним объясниться; я решился молчать. Отец начал упрекать брата в том, что я преподаю ему безбожие. Я всё молчал. Получают бумагу, до меня касающуюся. Наконец, желая вывести себя из тягостного положения, прихожу к отцу, прошу его позволения объясниться откровенно... Отец осердился. Я поклонился, сел верхом и уехал. Отец призывает брата и повелевает ему не знаться avec ce monstre, ce fils dénaturé [с этим чудовищем, с этим выродком-сыном (фр.)] (Жуковский, думай о моем положении и суди). Голова моя закипела. Иду к отцу, нахожу его с матерью и высказываю всё, что имел на сердце целых три месяца. Кончаю тем, что говорю ему в последний раз. Отец мой, воспользуясь отсутствием свидетелей, выбегает и всему дому объявляет, что я его бил, хотел бить, замахнулся, мог прибить... Перед тобою не оправдываюсь. Но чего же он хочет для меня с уголовным своим обвинением? рудников сибирских и лишения чести? спаси меня хоть крепостию, хоть Соловецким монастырем. Не говорю тебе о том, что терпят за меня брат и сестра — еще раз спаси меня.

А. П.
31 окт.

Поспеши: обвинение отца известно всему дому. Никто не верит, но все его повторяют. Соседи знают. Я с ними не хочу объясняться — дойдет до правительства, посуди, что будет. Доказывать по суду клевету отца для меня ужасно, а на меня и суда нет. Я hors la loi (вне закона (фр.).

Р.S. Надобно тебе знать, что я уже писал бумагу губернатору, в которой прошу его о крепости, умалчивая о причинах. П. А. Осипова, у которой пишу тебе эти строки, уговорила меня сделать тебе и эту доверенность. Признаюсь, мне немного на себя досадно, да, душа моя, — голова кругом идет.

Л. С. ПУШКИНУ
1 — 10 ноября 1824 г. Из Тригорского в Петербург
Дела мои все в том же порядке, я в Михайловском редко, Annette [Анна Н. Вульф] очень смешна; сестра расскажет тебе мои новые фарсы. Все там [в Тригорском] о тебе сожалеют, я ревную и браню тебя — скука смертная везде.
Скажи от меня Жуковскому, чтоб он помолчал о происшествиях ему известных. Я решительно не хочу выносить сору из Михайловской избы — и ты, душа, держи язык на привязи.
Видел ты всех святых [речь идет, по-видимому, о влиятельных петербургских друзьях (Жуковском, А. Тургеневе, Карамзине), на которых Пушкин возлагал надежды в отношении своего освобождения]? Шумит ли Питер? что твой приезд и что «Онегин» [1-я глава романа, представленная в цензуру (вышла в свет отдельным изданием в 1825 г.)]?

NB. пришли мне 1) Сочинения Лебрена, оды, элегии и проч. (фр.). найдешь у St. Florent. 2) Серные спички. 3) Карты, то есть картежные (об этом скажи Михайле [М. И. Калашников, управляющий имением?]; пусть он их и держит и продает). 3) «Жизнь Емельки Пугачева» [«Ложный Петр III, или Жизнь, характер и злодеяния бунтовщика Емельки Пугачева», М. 1809]. 4) «Путешествие по Тавриде» Муравьева. 5) Горчицы и сыру; но это ты и сам мне привезешь. Что наши литературные паны и что сволочь?

Я тружусь во славу Корана [речь идет о работе Пушкина над «Подражаниями Корану»] и написал еще кое-что — лень прислать.

Прощай, отвыкни со временем от Нащокина, от Сабурова [приятели Л. С. Пушкина и его партнеры по карточной игре; Нащокин — впоследствии один из ближайших друзей Пушкина], от вина и от Воейковой — а то будешь un freluquet (ветрогон, вертопрах (фр.), что гораздо хуже чем Mirtil и godelureau dissolu (Миртиль (и) распутный волокита (фр.).

Языков будет в Дерпт не прежде января [Н. М. Языков обучался в Дерптском университете].
Всем поклон — пиши же живее.

Л. С. ПУШКИНУ
1 — 10 ноября 1824 г. Из Михайловского в Петербург
Брат, вот тебе картинка для «Онегина» — найди искусный и быстрый карандаш.

Если и будет другая, так чтоб все в том же местоположении. Та же сцена, слышишь ли? Это мне нужно непременно.
[рисунок Пушкина на обороте письма, изображающий Онегина и «автора» на набережной, против Петропавловской крепости. Пушкин настаивает на этом «местоположении», чтобы подчеркнуть общественный смысл судеб героев. К 1-му изд. 1 главы рисунок приложен не был]

Да пришли мне калоши — с Михайлом.

<Под рисунком:>
1 хорош — 2 должен быть опершися на гранит, 3 лодка, 4 крепость, Петропавловская.

Л. С. ПУШКИНУ
Первая половина ноября 1824 г. Из Михайловского в Петербург
Брат, ты мне пришлешь немецкую критику «Кавказского пленника» [краткое упоминание в книге К. Ф. Борга «Poetische Erzeugnisse der Russen...» («Поэтические произведения русских...», 1823)]? (спросить у Греча) да книг, ради бога книг. Если гг. издатели не захотят удостоить меня присылкою своих альманахов, то скажи Слёнину, чтоб он мне их препроводил, в том числе и «Талию» Булгарина [издававшийся Булгариным альманах «Русская Талия... на 1825 год»]. Кстати о талии: на днях я мерился поясом с Евпраксией [Е. Н. Вульф], и тальи наши нашлись одинаковы. След. из двух одно: или я имею талью 15-летней девушки, или она талью 25-летнего мужчины. Евпраксия дуется и очень мила, с Анеткою [Анна Н. Вульф] бранюсь; надоела! Еще комиссии: пришли мне рукописную мою книгу [по-видимому, «тетрадь Всеволожского»] да портрет Чаадаева, да перстень [подаренный Пушкину Е. К. Воронцовой и воспетый в стихотворении «Талисман»] — мне грустно без него; рискни — с Михайлом. Надеюсь, что разбойники тебя не ограбили. NB. Как можно ездить без оружия! Это и в Азии не делается.

Что «Онегин»? [речь идет о подготовлявшейся к печати 1-й главе романа; вышла в Петербурге отдельным изданием в 1825 г.]

Не забудь Фон-Визина писать Фонвизин. Что он за нехрист? он русский, из перерусских русский. Здесь слышно, будто губернатор приглашает меня во Псков. Если не получу особенного поселения, верно я не тронусь с места. Разве выгонят меня отец и мать. Впрочем, я всего ожидаю. Однако поговори, заступник мой, с Жуковским и с Карамзиным. Я не прошу от правительства полумилостей; это было бы полумера, и самая жалкая. Пусть оставят меня так, пока царь не решит моей участи. Зная его твердость и, если угодно, упрямство, я бы не надеялся на перемену судьбы моей, но со мной он поступил не только строго, но и несправедливо. Не надеясь на его снисхождение, надеюсь на справедливость его. Как бы то ни было, не желаю быть в Петербурге, и, верно, нога моя дома уж не будет. Сестру целую очень. Друзей моих также — тебя в особенности. Стихов, стихов, стихов! Conversations de Byron! [«Conversations de lord Byron» («Беседы лорда Байрона»), Paris, 1824] Walter Scott! это пища души. Знаешь мои занятия? до обеда пишу «Записки», обедаю поздно; после обеда езжу верхом, вечером слушаю сказки — и вознаграждаю тем недостатки проклятого своего воспитания. Что за прелесть эти сказки! каждая есть поэма! Ах! боже мой, чуть не забыл! вот тебе задача: историческое, сухое известие о Сеньке Разине, единственном поэтическом лице русской истории.

Прощай, моя радость. Что ж чухонка Баратынского? [поэма Баратынского «Эда. Финляндская повесть»] я жду.

Л. С. ПУШКИНУ
Начало 20-х чисел ноября 1824 г. Из Михайловского в Петербург
Скажи моему гению-хранителю, моему Жуковскому, что, слава богу, все кончено [речь идет об относительном восстановлении семейного согласия и отъезде С. Л. и Н. О. Пушкиных в Петербург]. Письмо мое к Адеркасу [см. выше; содержавшее чреватую тяжелыми последствиями просьбу Пушкина о заключении его в крепость] у меня, наши, думаю, доехали, а я жив и здоров. Что это у вас? потоп! [наводнение в Петербурге 7 ноября 1824 г.; далее названо «Александрийским пожаром». Вначале Пушкин не знал о размерах этого стихийного бедствия и потому пишет здесь о нем шутливо. Впоследствии тема наводнения 1824 г. легла в основу «Медного всадника».] ничто проклятому Петербургу! voilà une belle occasion à vos dames de faire bidet (вот прекрасный случай вашим дамам подмыться (фр.). Жаль мне «Цветов» Дельвига [о происшедшей в связи с наводнением задержке издания альманаха Дельвига «Северные цветы»]; да надолго ли это его задержит в тине петербургской? Что погреба? признаюсь, и по них сердце болит. Не найдется ли между вами Ноя, для насаждения винограда? На святой Руси не штука ходить нагишом, а хамы смеются. Впрочем, это все вздор. А вот важное: тетка умерла! [Анна Львовна Пушкина, незамужняя тетка; умерла в Москве] Еду завтра в Святые горы и велю отпеть молебен или панихиду, смотря по тому, что дешевле. Думаю, что наши [родители] отправятся в Москву; добрый путь! Печатай, печатай «Онегина» и с «Разговором» [о подготовлявшейся к печати 1-й главе романа; вышла в Петербурге отдельным изданием в 1825 г.; предпосланный этому изданию «Разговор книгопродавца с поэтом» ]. Обними Плетнева и Гнедина; обоим буду писать на будущей почте. Вот тебе: Анна Николаевна [Вульф] на тебя сердита. Рокотов пересказал Прасковье Александровне [Осиповой] твои письма в Лубны [к А. П. Керн] и к матери. Опять сплетни! и ты хорош. Все-таки она приказала тебя, пустельгу, расцеловать. Евпраксея [Е. Н. Вульф] уморительно смешна, я предлагаю ей завести с тобою философическую переписку. Она все завидует сестре, что та пишет и получает письма.

Отправь с Михайлом все, что уцелело от Александрийского пожара, да книги, о которых упоминаю в письме с сестрой. Библию, библию! и французскую непременно.
Образ жизни моей все тот же, стихов не пишу, продолжаю свои «Записки» да читаю «Клариссу» [роман английского писателя XVIII в. Ричардсона «Кларисса Гарлоу»], мочи нет какая скучная дура! Жду твоих писем, что Всеволожский, что моя рукопись, что письмо мое к княгине Вере Федоровне [Вяземской]? Будет ли картинка у «Онегина»? что делают Полярные господа [К. Ф. Рылеев и А. А. Бестужев, издатели альманаха «Полярная звезда»]? что Кюхля? Прощай, душа моя, будь здоров и не напейся пьян, как тот — после своего потопа [имеет в виду библейскую легенду о всемирном потопе и праведнике Ное, который после спасения напился от радости пьяным].
NВ. Я очень рад этому потопу, потому что зол. У вас будет голод, слышишь ли? Торопи Дельвига, присылай мне чухонку Баратынского, не то прокляну тебя. Скажи сестре, что я получил письмо к ней от милой кузины графини Ивелич и распечатал, полагая, что оно столько же ответ мне, как и ей: объявление о потопе, о Колосовой, ум, любезность и все тут. Поцелуй ее за меня, то есть сестру Ольгу — а графине Екатерине дружеское рукожатие. Скажи Сабурову, чтоб он не дурачился, усовести его. Пиши же ко мне.

Ах, милый, богатая мысль! распечатал нарочно. Верно, есть бочки, per fas et nefas (законным или незаконным образом (лат.)) продающиеся в Петербурге — купи, что можно будет, подешевле и получше [речь идет о покупке вина]. Этот потоп — оказия.

Адрес: Льву Сергеевичу Пушкину в собственные лапки.

В. А. ЖУКОВСКОМУ.
29 ноября 1824 г. Из Михайловского в Петербург.
Мне жаль, милый, почтенный друг, что наделал эту всю тревогу; но что мне было делать? я сослан за строчку глупого письма [см. выше], что было бы, если правительство узнало бы обвинение отца? это пахнет палачом и каторгою. Отец говорил после: Экой дурак, в чем оправдывается! да он бы еще осмелился меня бить! да я бы связать его велел! — зачем же обвинять было сына в злодействе несбыточном? да как он осмелился, говоря с отцом, непристойно размахивать руками? Это дело десятое. Да он убил отца словами! — каламбур и только. Воля твоя, тут и поэзия не поможет.

Что ж, милый? будет ли что-нибудь для моей маленькой гречанки [см. выше; 8-летняя Родоес Сафианос]? она в жалком состоянии, а будущее для нее и того жалчее. Дочь героя, Жуковский! Они родня поэтам по поэзии. Но полумилорд Воронцов даже не полугерой. Мне жаль, что он бессмертен твоими стихами [имеются в виду две строфы, посвященные Воронцову в «Певце во стане русских воинов» Жуковского («Наш твердый Воронцов, хвала!..» и т. д.). В 1812 г. Воронцов имел чин генерала и был ранен в Бородинском бою], а делать нечего. Получил я вчера письмо от Вяземского [от 6 ноября 1824 г., где Вяземский язвительно острил по адресу своих литературных противников], уморительно смешное. Как мог он на Руси сохранить свою веселость?

Ты увидишь Карамзиных — тебя да их люблю страстно. Скажи им от меня что хочешь.

П. А. ВЯЗЕМСКОМУ
29 ноября 1824 г. Из Михайловского в Москву
Предложение твое касательно моих элегий несбыточно и вот почему: в 1820 г. переписал я свое вранье и намерен был издать его по подписке; напечатал билеты и роздал около сорока. Я проиграл потом рукопись мою Никите Всеволожскому (разумеется, с известным условием). Между тем принужден был бежать из Мекки в Медину, мой Коран пошел по рукам — и доныне правоверные ожидают его [в эти дни Пушкин писал «Подражания Корану»; отсюда — сравнение себя с Магометом (бегство, то есть изгнание), рукописи — с Кораном, читателей — с правоверными]. Теперь поручил я брату отыскать и перекупить мою рукопись, и тогда приступим к изданию элегий, посланий и смеси. Должно будет объявить в газетах, что так как розданные билеты могли затеряться по причине долговременной остановки издания, то довольно будет, для получения экземпляра, одного имени с адресом, ибо (солжем на всякий страх) имена всех гг. подписавшихся находятся у Издателя. Если понесу убыток и потеряю несколько экземпляров, пенять не на кого, сам виноват (это остается между нами).
Брат увез «Онегина» [речь идет о 1-й главе романа, отдельное издание которой вышло в 1825 г.] в Петербург и там его напечатает. Не сердись, милый; чувствую, что в тебе теряю вернейшего попечителя, но в нынешние обстоятельства всякий другой мой издатель невольно привлечет на себя внимание и неудовольствия.
Дивлюсь, как письмо Тани очутилось у тебя.
NВ. Истолкуй это мне. Отвечаю на твою критику: Нелюдим не есть мизантроп, то есть ненавидящий людей, а убегающий от людей. Онегин нелюдим для деревенских соседей; Таня полагает причиной тому то, что в глуши, в деревне все ему скучно и что блеск один может привлечь его... если, впрочем, смысл и не совсем точен, то тем более истины в письме; письмо женщины, к тому же 17-летней, к тому же влюбленной!

Смерть моей тетки frétillon ((Резвушка) — прозвище героини одноименной песенки Беранже) не внушила ли какого-нибудь перевода Василию Львовичу? нет ли хоть эпитафии [ирония над салонной поэзией В. Л. Пушкина]?

Пиши мне: Ее высокородию Парасковье Александровне Осиповой, в Опочку, в село Тригорское, для дост. А. С. и все тут, да найди для конверта ручку почетче твоей. Прощай добрый слышатель; отвечай же мне на мое полуслово. Княгине Вере я писал; получила ли она письмо мое? Не кланяюсь, а поклоняюсь ей.

Л. С. ПУШКИНУ и О. С. ПУШКИНОЙ.
4 декабря 1824 г. Из Михайловского в Петербург.
Не стыдно ли Кюхле напечатать ошибочно моего «Демона» [был напечатан в альманахе Кюхельбекера «Мнемозина» (1824)]! моего «Демона»! после этого он и «Верую» напечатает ошибочно. Не давать ему за то ни «Моря», ни капли стихов от меня.

С журналистами делай что угодно, дарю тебе мои мелочи на пряники; продавай или дари, что упомнишь, а переписывать мочи нет. Михайло привез мне все благополучно, а библии нет. Библия для христианина то же, что история для народа. Этой фразой (наоборот) начиналось прежде предисловие «Истории» Карамзина. При мне он ее и переменил. — Закрытие феатра [в связи с наводнением в Петербурге] и запрещение балов — мера благоразумная. Благопристойность того требовала. Конечно, народ не участвует в увеселениях высшего класса, но во время общественного бедствия не должно дразнить его обидной роскошью. Лавочники, видя освещение бельэтажа, могли бы разбить зеркальные окна, и был бы убыток. Ты видишь, что я беспристрастен. Желал бы я похвалить и прочие меры правительства, да газеты говорят об одном розданном миллионе. Велико дело миллион, но соль, но хлеб, но овес, но вино? об этом зимою не грех бы подумать хоть в одиночку, хоть комитетом. Этот потоп с ума мне нейдет, он вовсе не так забавен, как с первого взгляда кажется. Если тебе вздумается помочь какому-нибудь несчастному, помогай из Онегинских денег. Но прошу, без всякого шума, ни словесного, ни письменного. Ничуть не забавно стоять в «Инвалиде» [то есть фигурировать в качестве благотворительного лица в газете «Русский инвалид»] наряду с идиллическим коллежским асессором Панаевым.
Пришли же мне «Эду» Баратынскую. Ах он чухонец! да если она милее моей черкешенки, так я повешусь у двух сосен и с ним никогда знаться не буду.

Милая Оля, благодарю за письмо, ты очень мила, и я тебя очень люблю, хоть этому ты и не веришь. Если то, что ты сообщаешь о завещании Анны Львовны, верно, то это очень мило с ее стороны. В сущности, я всегда любил тетку, и мне неприятно, что Шаликов обмочил ее могилу (фр.) [Шаликов напечатал чувствительное послание «К В. Л. Пушкину. На кончину его сестры»]. Няня исполнила твою комиссию, ездила в Святые горы и отправила панихиду или что было нужно. Она целует тебя, я также. Твои троегорские приятельницы несносные дуры [А. Н. и Е. Н. Вульф (дочери П. А. Осиповой) и А. И. Осипова (ее падчерица)], кроме матери. Я у них редко. Сижу дома да жду зимы.

Лев! сожги письмо мое.
Кланяйся Василию Васильевичу Энгельгардту и Гнедичу, и Плетневу, и Онегину, и Слёнину.

А. Г. РОДЗЯНКЕ
[Родзянко Аркадий Гаврилович (1793—1846) — помещик Полтавской губернии, поэт. Был членом общества «Зеленая лампа»]
8 декабря 1824 г. Из Михайловского в Лубны
Милый Родзянко, твой поклон меня обрадовал; не решишься ли ты, так как ты обо мне вспомнил, написать мне несколько строчек? Они бы утешили мое одиночество.
Объясни мне, милый, что такое А. П. Керн, которая написала много нежностей обо мне своей кузине [Анне Н. Вульф]? Говорят, она премиленькая вещь — но славны Лубны за горами [А. П. Керн жила в г. Лубны, Полтавской губ.]. На всякий случай, зная твою влюбчивость и необыкновенные таланты во всех отношениях, полагаю дело твое сделанным или полусделанным. Поздравляю тебя, мой милый: напиши на это все элегию или хоть эпиграмму.

Полно врать. Поговорим о поэзии, то есть о твоей. Что твоя романтическая поэма «Чуп»? Злодей! не мешай мне в моем ремесле — пиши сатиры, хоть на меня, не перебивай мне мою романтическую лавочку.
Кстати: Баратынский написал поэму (не прогневайся — про Чухонку) [поэма Баратынского «Эда. Финляндская повесть»], и эта чухонка говорят чудо как мила. — А я про Цыганку; каков? подавай же нам скорее свою Чупку — ай да Парнас! ай да героини! ай да честная компания! Воображаю, Аполлон, смотря на них, закричит: зачем ведете мне не ту? А какую ж тебе надобно, проклятый Феб? гречанку? итальянку? чем их хуже чухонка или цыганка <Пизда одна — еби>, то есть оживи лучом вдохновения и славы.
Если Анна Петровна так же мила, как сказывают, то, верно, она моего мнения: справься с нею об этом.

Д. М. ШВАРЦУ
[Шварц Дмитрий Максимович (1797—1839) — одесский знакомый Пушкина, чиновник особых поручений при Воронцове.]
Около 9 декабря 1824 г. Из Михайловского в Одессу
Буря, кажется, успокоилась, осмеливаюсь выглянуть из моего гнезда и подать вам голос, милый Дмитрий Максимович. Вот уже 4 месяца, как нахожусь я в глухой деревне — скучно, да нечего делать; здесь нет ни моря, ни неба полудня, ни итальянской оперы. Но зато нет — ни саранчи, ни милордов Уоронцовых [Пушкин высмеивает англоманию «европеизированного» вельможи].
Уединение мое совершенно — праздность торжественна. Соседей около меня мало, я знаком только с одним семейством [семействе П. А. Осиповой] и то вижу его довольно редко — целый день верхом — вечером слушаю сказки моей няни, оригинала няни Татьяны; вы, кажется, раз ее видели, она единственная моя подруга — и с нею только мне не скучно. Об Одессе ни слуху, ни духу. Сердце вести просит — долго не смел затеять переписку с оставленными товарищами — долго крепился, но не утерпел. Ради бога! слово живое об Одессе — скажите мне, что у вас делается — скажите, во-первых, выздоровела ли маленькая графиня Гурьева [семилетняя дочь одесского градоначальника А. Д. Гурьева], я сердечно желаю всего счастья, почт. и благ.

Л. С. ПУШКИНУ
Около (не позднее) 20 декабря 1824 г. Из Михайловского в Петербург
Христом и богом прошу скорее вытащить «Онегина» из-под цензуры — слава <еб ее мать>, — деньги нужны. Долго не торгуйся за стихи — режь, рви, кромсай хоть все 54 строфы, но денег, ради бога, денег!

У меня с Тригорскими завязалось дело презабавное — некогда тебе рассказывать, а уморительно смешно. Благодарю тебя за книги, да пришли же мне всевозможные календари [сборники, альманахи и пр.], кроме Придворного и Академического. Кстати — начало речи старика Шишкова меня тронуло, да конец подгадил все [Речь А. С. Шишкова, произнесенная в собрании членов Главного правления училищ, оканчивалась заявлением о вреде грамотности для народа (была напечатана в «СПб. ведомостях», 1824]. Что ныне цензура? Напиши мне нечто о
Карамзине, ой, ых.
Жуковском
Тургеневе А.
Северине
Рылееве и Бестужеве.

И вообще о толках публики [о ссылке Пушкина в Михайловское]. Насели ли на Воронцова? Царь, говорят, бесится — за что бы, кажется, да люди таковы!

Пришли мне бумаги почтовой и простой, если вина, так и сыру, не забудь и (говоря по-Делилевски) [далее иронически имитирует изысканный «перифрастический» стиль французского поэта Ж. Делиля] витую сталь, пронзающую засмоленную главу бутылки — то есть штопор.

Мне дьявольски не нравятся петербургские толки о моем побеге. Зачем мне бежать? Здесь так хорошо! Когда ты будешь у меня, то станем трактовать [далее перечисляются условные термины плана побега Пушкина за границу] о банкире, о переписке, о месте пребывания Чаадаева. Вот пункты, о которых можешь уже осведомиться.

Л. С. ПУШКИНУ
20 — 23декабря 1824 г. Из Михайловского в Петербург
Брат! здравствуй — писал тебе на днях; с тебя довольно. Поздравляю тебя с рожеством господа нашего и прошу поторопить Дельвига [Дельвиг собирался навестить Пушкина в Михайловском (приехал в апреле 1825 г.)]. Пришли мне «Цветов» [«Северные цветы», альманах Дельвига] да «Эду» [поэма Баратынского] да поезжай к Энгельгардтову обеду. Кланяйся господину Жуковскому. Заезжай к Пущину и Малиновскому. Поцелуй Матюшкина, люби и почитай Александра Пушкина.
Да пришли мне кольцо [см. выше; перстень Е.К.Воронцовой], мой Лайон.

А. С. Пушкин. Собрание сочинений в 10 томах. Том 9

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...