Sunday, March 11, 2012

Одежда - делать видимым невидимое; износ солидарности; инструменты для принятия пищи/ Musil

Одежды, если изъять их из потока современности и рассматривать их в их чудовищном существовании на человеческой фигуре как чистую форму, суть странные трубки и наросты, достойные общества, где протыкают ноздри палочками и продевают сквозь губы кольца; но как пленительны делаются они, когда видишь их вместе со свойствами, которые они одалживают своему владельцу! Это как если бы в случайные завитушки на листе бумаги влился вдруг смысл какого-то великого слова. Представим себе, что невидимая доброта и изысканность человека вдруг показалась бы в виде желто-золотого, величиной с полную луну ореола у него за макушкой, - как то изображают на благочестивых старых картинах, - когда он гуляет по проспекту или за чаем кладет бутерброды себе на тарелку. Это было бы, несомненно, одним из самых невероятных и потрясающих зрелищ. А такую силу - делать видимым невидимое и даже вовсе не существующее - хорошо сшитый предмет одежды демонстрирует каждый день!
Такие предметы подобны должникам, которые возвращают нам одалживаемый им капитал с фантастическими процентами, и на свете нет, собственно, ничего, кроме вещей-должников. Ведь этим свойством платья обладают и убеждения, предрассудки, теории, надежды, вера во что-то, мысли, даже бездумность обладает им, если только в силу самой себя проникнута сознанием своей правильности. Одалживая нам способность, которую мы же даем им в долг, все они служат одной цели - представлять мир в свете, исходящем от нас, а ни в чем другом, собственно, и не состоит задача, для решения которой у каждого есть своя особая система. С великим и разнообразным искусством создаем мы ослепление, благодаря которому мы умудряемся жить рядом с чудовищнейшими вещами и притом оставаться совершенно спокойными, потому что признаем в этих замерзших гримасах космоса стол или стул, крик или вытянутую руку, скорость или жареную курицу.

Более глубокая, чем повод, причина всех великих революций состоит не в накоплении неблагоприятных условий, а в износе солидарности, которая подпирала искусственное довольство душ. Лучше всего применимо тут изречение одного знаменитого раннего схоластика, по-латыни оно гласит "Credo, ut intelligam" [Верю, чтобы понять (лат.)] и несколько вольно может быть переведено на современный язык примерно так: "Господи боже, дай моему духу кредит производительности!" Ибо всякое человеческое кредо есть, наверно, лишь частный случай кредита вообще. В любви и в коммерции, в науке и при прыжках в длину нужно сначала верить, а потом уже можно победить и достигнуть, так почему же должно быть иначе в жизни вообще?!

Человек обычно не знает, что для того, чтобы суметь быть тем, что он есть, он должен верить, что он есть нечто большее; но он все-таки должен как-то чувствовать это над собой и вокруг себя, и порой он может вдруг ощутить отсутствие этого. Тогда ему не хватает чего-то воображаемого.

Конечно, при этом трудно представить себе боли, которых сам не испытываешь. А за два тысячелетия альтруистического воспитания люди стали такими самоотверженными, что даже в том случае, если либо мне, либо тебе придется худо, каждый предпочитает другого. Тем не менее не надо представлять себе под знаменитым каканским национализмом что-то особенно дикое. Он был больше историческим, чем реальным процессом. Люди там были довольно-таки расположены друг к другу; правда, они проламывали друг другу головы и оплевывали друг друга, но это они делали только по соображениям высшей культуры: бывает же и вообще, что человек, который с глазу на глаз мухи не обидит, под распятием в зале суда приговаривает человека к смертной казни. И можно, пожалуй, сказать: каждый раз, когда их высшие "я" устраивали себе перерыв, каканцы облегченно вздыхали и, превращаясь в инструменты для принятия пищи, в славных едоков, для чего они и были созданы, как все люди, очень удивлялись тому, что испытали в роли инструментов истории.

Он всегда был усталый - от блуждания по шести квадратным метрам, от которого устаешь больше, чем от блуждания верстами.

Ульрих знал эти настроения как нельзя лучше. Надо, может быть, благодарить спиритизм за то, что он своими смешными, напоминающими дух умерших поварих донесениями из потустороннего мира удовлетворяет грубую потребность черпать ложками если не бога, то хотя бы духов, как кушанье, которое, скользя в темноте по глотке, наполняет ее ледяным холодом. В более древние времена эта потребность вступать в личный контакт с богом и его спутниками, что происходило будто бы в состоянии экстаза, давала, несмотря на свое тонкое и отчасти диковинное оформление, все-таки смесь грубо земного поведения с переживаниями крайне необычного и неопределимого состояния интуитивной проницательности. Метафизическое было погруженным в это состояние физическим началом, отражением земных желаний, ибо верили, что видят в нем то, относительно чего современные представления заставляли горячо надеяться, что это удается увидеть. Но как раз представления интеллекта меняются и становятся недостоверными со временем; если бы сегодня кто-нибудь вздумал рассказать, что бог с ним говорил, больно схватил его за волосы и поднял к себе или не вполне понятным, но весьма сладостным образом проник в его грудь, то этим определенным представлениям, в которые он облекает свое переживание, никто не поверил бы, и, уж конечно, не поверили бы профессиональные слуги бога, ибо, как дети разумного века, они испытывают вполне человечный страх перед тем, что их скомпрометируют исступленные и истеричные приверженцы.

Музиль, "Человек без свойств", том 1

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...