Thursday, March 07, 2013

мысли о жизни по-настоящему мучительны ночью/ Lidia Ginsburg, 1930-31

*
Итоги года 29—30... Я служу, я в ссоре с людьми, вскормившими меня своими идеями; меня уже назвали печатно идеалистом, меня уже твердо и вежливо не печатают — словом, я обзавелась всеми признаками профессионального литератора.

*
Думаю, что совершенно точное и убедительное место в иерархии переживаний имеют только физическая боль или нравственные страдания, связанные с утратой одного из основных ежеминутных содержаний жизни (утратой любимого человека, любимого дела, трудоспособности, свободы и т. п.) Все прочее — горести самолюбия, разрывов с друзьями, житейских обид и поражений — мы не ощущаем непрерывно. Оттого тяжесть этих страданий по памяти — почти произвольна. Ракурсы и масштабы. Легкий поворот вещи превращает беду в неприятность.

*
Из всего запрещенного и пресеченного за последнее время мне жалко этот стиховой отдел. Жаль Заболоцкого. Если погибнет, «не вынесет» этот, вероятно, большой и единственный возле нас поэт, то вот это и будет счет; не знаю, насколько серьезный в мировом масштабе, но для русской литературы вполне чувствительный.

*
...Литература сейчас какой-то особый детский мир, как всякий детский мир, очень жестокий и произвольный, управляемый законами подражания, фантазии и условности. Как во всяком детском мире, в нем самое главное и серьезное — быть похожим на взрослых.
[...] Любопытна, например, судьба одной жизненной формы, перенесенной в детскую из настоящих областей. Я имею в виду форму коллективного труда. Решили сразу, что очень хорошо, если несколько писателей вместе пишут одну книгу. Многим здесь даже смутно мерещится некая гарантия большей идеологической выдержанности.
Я думала об этом на первом заседании Детской секции, когда президиум неутомимо допытывался, нельзя ли зарегистрировать какие-нибудь писательские кружки и не пишет ли кто-нибудь что-нибудь вместе с кем-нибудь. Если бы мы писали с Гофманом не вдвоем, а хотя бы втроем, то нами бы страшно заинтересовались, хотя из этого следовало бы только то, что книга имеет шансы быть не вдвое, а уже втрое халтурнее.

*
Педагогический опыт этого года (рабфак) убедил меня в том, что из всей новой поэзии массовый читатель знает и любит по преимуществу Есенина. Безыменский и проч. им просто скучен. Маяковский плохо понятен. По отношению к Маяковскому чаще всего враждебность (та самая инстинктивная, неудержимая враждебность, которая превратила в такой ад и в такой трагический балаган последние выступления поэта); в некоторых случаях сухое, внедренное апрельскими газетами, почтение с добавлением из: «плохо понимаю, очень трудно».
Читатель, которого я имею в виду, вовсе не городской обыватель; это профтысячник, рабфаковец, часто партиец. Он слыхал, что Есенин упадочный, — и стыдится своей любви. Есенин, как водка, как азарт, принадлежит в его быту к числу факторов, украшающих жизнь, но не одобряемых.

*
В отношениях, приближающихся к концу, есть характерный этап. Это когда человек уже не может доставить радость, но еще может причинить боль. Между прочим, на этом этапе достигается максимум бескорыстия. Уже иссяк эгоизм любви, еще не упрочился эгоизм равнодушия.

1931
Вчера вечером в переполненном трамвае меня столкнуло с Иваном Ивановичем Соллертинским.

*
Гриша <Гуковский> рассказал о желтом французском романе с эксцентричной и добродетельной русской девушкой и замечательным предисловием. «В характере героини нет ничего неправдоподобного, — пишет автор, — так как все это совершенно в русских нравах. Героиня самой их популярной комедии „Горе от ума" каждую ночь проводит с молодым человеком, не занимаясь ничем, кроме музыки. И в течение ста лет в России никто в этом не усомнился».

*
...есть книги, которые мы читаем с разной степенью удовольствия, и книги, с которыми мы живем. И тогда не об удовольствии речь, а о том, как книга распорядится нашим сознанием.

*
Вот уже в течение нескольких лет почему-то к Новому году скопляется гнет. Теперь это главным образом отмирание импульсов, профессиональная ущемленность.
У меня нечто вроде гриппа, шум в голове, и ничего не слышу правым ухом. Это состояние, позволяющее при желании ходить по редакциям и на службу, с поправкой на дурное самочувствие, а при желании позволяющее заболеть. Я поспешила заболеть, и это меня успокаивает. Успокоению, как род загородки, способствует больное ухо (я все-таки надеюсь не оглохнуть?).
Главная тяжесть, должно быть, от книги, которая почти что месяц безответно лежит в редакции, где с ней что-то делают злые люди. Собственно, делать они пока ничего не могут, но они думают о ней грубо и небрежно, и это преследует меня, — вплоть до физической жалости к рукописи, к 220 страницам, отпечатанным на машинке. Все-таки я почти никогда не теряю сопроводительного ощущения, что жить хорошо и интересно и вообще стоит того. Я теряю это ощущение только когда переутомление превышает у меня ту норму переутомления, которая принята в нашем быту.

[...] С того момента, как я сдала рукопись и получила первые намеки на «необходимость серьезной переработки», — мною утрачены все отрадные ощущения: ощущение сделанного дела, ощущение удачи, ощущение открывающихся возможностей. Мне только скучно оттого, что нечего делать, и противно оттого, что люди, не заслуживающие доверия, по-хозяйски роются в словах, которые я написала.

*
Труду творческому по преимуществу (наука, искусство) свойственны специфические опасности и соблазны. Например, опасность бесплатной работы по формуле: всё равно не могу не писать! Мы согласны творить бесплатно, но мы не согласны мало зарабатывать. Немногим счастливцам удалось увязать творчество с профессией и профессию с заработком. Большинство из нас живет в литературе и литературой, простодушно смешивая рвачество с бескорыстием. Преобладающее ощущение — занятость, непрестанная тоска по недостающему времени.

...Как если бы из меня выкачали воздух. Я сплю до двенадцати, и в комнате всегда темно, и на улице всегда темно. Впрочем, улица до меня никак не доходит. Я не знаю, как выглядит зима. А я думала осенью, что у меня будут лыжи. Вместо этого не хватает энергии пройти от канала до Садовой.
Сегодня ночью я не спала часа два и на меня нашли страшные мысли. Днем человек беспрестанно отвлекается разрешением каких-то мелких задач, — мысли о жизни по-настоящему мучительны ночью, когда нельзя ничего предпринять.
Я поняла, что то, о чем избегали думать вплотную, — случилось, что за полтора-два года многие из нас и я тоже потеряли специальность.

*
Дикая свобода — бесспорный симптом прекращения той непрерывности интересов, которая составляет основу сознания человека, имеющего отношение к науке. Мне больше не интересно! — прошло полтора года, прежде чем я выговорила это словами.

[...] Вчера со страху мне даже показалось, что мне вообще не хочется читать и никогда уже не захочется. Конечно, это безумная аберрация переутомленного мозга. Глядя в темноту, я думала, как лучше написать об этом. Инстинкт осмысления и реализации в слове этой ночью удержал меня от отчаяния. Так человек утилизирует обиды, горе и даже пустоту, обращая их в материал.
В тот час, когда и это перестанет быть интересным, — я погибну; я буду писать маленькие книжки по договорам с «Молодой гвардией» и преподавать на рабфаке; я не буду читать книги за отсутствием побудительных причин.

Я смею думать, что не копаюсь в глубинах, как таковых, и вообще не занимаюсь собой. Я ощущаю себя как кусок вырванной с мясом социальной действительности, которую удалось приблизить к глазам, как участок действительности, особенно удобный для наблюдения. Действительность, мучившая и растившая меня, — несмотря ни на что она вошла в кровь, приспособила к себе мысль и стала необходимой. Она дала нам такую степень познания и такое отношение к вещам, от которых не откажешься за многие соблазны.

Л. Гинзбург,
Записи 1920-30-х годов

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...