Sunday, July 14, 2013

профессиональная щекотливость, словесный ум, еврейские псевдонимы/ Lidia Ginzburg, notes of 1920s

*
Во мне совсем нет умственного снобизма (главное, нет ощущения права на снобизм). Я очень склонна уважать если не людей, то отдельные, входящие в их состав элементы. Пока я не проделала Инст. Ист. Иск., я даже уважала (за выдержку) всех оканчивающих университеты — теперь уважаю (за непонятные мне качества) только оканчивающих физмат и медицинский.
С очень и очень многими я могу, сохраняя ощущение их превосходства, разговаривать о политике, о жизни и смерти, об общих знакомых, о добре и зле. Только бы они не заговаривали о литературе; тогда сразу вырастает стена и я теряюсь, глупею, начинаю поспешно соглашаться и мучительно ждать конца.
Это не снобизм, это профессиональная щекотливость; притом щекотливость вредная, потому что литература если не пишется, то печатается для людей [выделено автором записок], и еще потому, что поучительно вплотную наблюдать за реакциями пресловутого и искомого массового читателя, — но у меня на это не хватает нервов. Надо будет начать тренировать себя, что ли!

*
Борис Михайлович улыбался мне своей очень нежной и немного мокрой улыбкой, гладил меня по спине (как иные люди не умеют выбирать слова — он не умеет выбирать жесты), официально называл Люсей. Впервые в жизни я ему понравилась, и он испытывал потребность выразить это новое ощущение.
— Должно быть, хорошо увидеть человека на его родине. Я только сейчас многое в вас понял. И я совсем не разочарован...
Говорил Бум и дышал на меня неопределенной теплотой нарождающейся симпатии, непредвиденной после пятилетних академических отношений.
— У вас несомненно абстрактный ум, — сказал Б. М., когда мы очутились в безопасности четырех полированных стен нужного нам трамвая, — то есть это не точно. Абстрактный ум бывает у людей, которые занимаются философией. У вас словесный ум. Вы очень остро чувствуете слово и не видите вещей.
В этот день мы с Б. М. с раннего утра ходили и не видели вещей, то есть мы теряли вещи (в том числе купальные трусики Б. М., забытые в городской квартире Гурфинкилей); под неподвижным взглядом Раи Борисовны мы путали улицы и не узнавали в лицо трамваи.
Поэтому я спросила:
— Вы имеете в виду мою топографическую бездарность?
— Ваша бездарность уже переходит в талантливость. Теперь я не сомневаюсь в том, что у вас настоящий словесный талант.
И все это не помогло. Как и прежде, мне было весело разговаривать с Б. М. на людях и тяжко наедине. Разговор приходится сочинять, и выходит все-таки разговор на ощупь. Господствует ощущение, которое мне, как плохому игроку в шахматы, хорошо знакомо: ощущение недоверия к собственным поступкам и не удовлетворяющей, тщетной затраты умственных сил.
Очень хорошо, что они приезжали. Я продлила бы, если бы могла, их пребывание. И все-таки я вспоминаю, как мы с Ветой [см. Елизавета Исаевна Долуханова], по невыясненным причинам, может быть по глупости, собрались в 26-м году уезжать из Москвы в Ленинград 1 мая (трамваев в городе не было) и как Шкловский, который по этому случаю метался пешком и на извозчиках по городу, таскал чемоданы, уславливался с носильщиками, — говорил Вете: «Знаете, я вас очень люблю, но когда вы уедете, я скажу: уф!»
Говорят, что нужно уезжать, когда не хочется уезжать.

*
Он [Корней Иванович Чуковский] печатал мою первую рецензию, которая ему нравилась и уговаривал меня выбрать себе псевдоним.
— Покойный Гумилев говорил, что он не любит псевдонимов, — ответила я.
— Но у вас никуда не годная фамилия. Вас слишком много.
И он показал мне корректурный лист библиографического отдела журнала, где я нашла, не считая себя, еще двух однофамильцев, да еще музыкальных рецензентов.
Пока я стояла, уныло рассматривая совершенно одинаковых Гинзбургов с разными инициалами, Чуковский говорил: «Вот я, например. Корнейчук. Я понял, что эта фамилия слишком мужицкая, хохлацкая, и сделал себе Чуковского».
— Корней Иванович, знаете, я, может быть, взяла бы себе псевдоним, если бы я не была еврейкой. В еврейских псевдонимах — всегда дурной привкус. В них неизбежно есть что-то от фальшивого вида на жительство.
— Вы, кажется, правы, — сказал Чуковский.
Я несомненно была права.
В выборе псевдонимов евреи редко бывают нейтральны; неприличие в том, что они почти всегда plus Russe que la Russie même [более русские, чем сами русские (франц.)]. Между тем нельзя шутить культурой и нехорошо брать на себя обязательства чужой крови.
Как ни странно, но есть на свете нечто еще худшее, чем еврейские националисты, — это еврейские антисемиты.
Я вовсе не пишу о чужих пороках с точки зрения собственной добродетели; я пишу о психологических явлениях, которые, вероятно, были бы мне непонятны, если бы не были в какой-то степени свойственны.
Таких людей, как я, отличает от дурных людей не отсутствие дурных свойств, а умение их стыдиться; не скажу — с ними бороться.
Я как-то провела вечер у Томашевских. Среди множества разных разговоров всплыл разговор на национальные темы.
Тогда как раз шла всесоюзная перепись. Томашевский в виде курьеза рассказал о том, что кто-то из его приятелей-литераторов написал в анкете, в рубрике о национальной принадлежности, — еврей.
Я заметила, что сделала то же самое.
Б. В долго говорил об абсурдности этой точки зрения, о том, что национальность определяется языком и культурой, и проч.
«Boт я, например, полупольского происхождения, но ведь мне не придет в голову писать — поляк. У евреев это реакция на прошлое угнетение».
Томашевский верно определил факт, но неверно его оценил.

*
Во время знаменитого одесского погрома 1905 года мне было два года, и я болела скарлатиной. Дядя пешком пошел в аптеку на Херсонской. Вышел аптекарь-еврей (аптекарей не трогали, очевидно из гуманности), узнал в дяде еврея и сказал ему: «Вы сумасшедший. Как вы можете ходить по улицам?» Дядя объяснил, что ребенок тяжело болен. Деньги за лекарство аптекарь не захотел взять.
Меня лечил доктор Стефанский, наш сосед по дому и добрый знакомый отца. Он снял у себя икону, под пальто принес ее к нам и умолял папу выставить икону в окне. Папа отказался начисто.
Разумеется, на окраинах, в еврейских кварталах, подобные ухищрения не могли бы пройти. Но в нашем районе, особенно в нашем доме, где евреев было очень мало, где не стали бы специально искать по квартирам, подобные вещи проделывались. Христиане же многие выставили в окнах иконы для того, чтобы их, так сказать, зря не тревожили. Доктор Стефанский имел свои основания.
16.V

*
В литературе я наглухо закрыта перед соблазнами боковых эмоций.
Любое хорошее стихотворение, напечатанное честной типографской краской, мне дороже не только есенинского автографа, написанного кровью, но и пушкинского автографа, написанного чернилами.

Записи, не опубликованные при жизни
(по изданию: «Лидия Гинзбург. Записные книжки. Воспоминания. Эссе», 2011 год)//
сканирование и проверка орфографии - Е. Кузьмина

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...