Saturday, July 20, 2013

тоскуют по преимуществу утром и вечером / Lidia Ginzburg, notes (unpublished) of 1930

1930
Все чаще приходится сталкиваться с людьми, которые топят вас из страха. Человека, вредящего в силу убеждения, можно переубедить; человека, вредящего по личной злобе, можно смягчить. Только вредящий из страха неуязвим и непреклонен.
Я могу сказать человеку: откажитесь от вашего убеждения, потому что оно не право; или: откажитесь от вашей злобы, потому что она несправедлива. Но нельзя сказать человеку: откажитесь от вашего места и от хлеба, который едят ваши дети, потому что все это не суть важно по сравнению с истиной и справедливостью.

*
Из письма Типота: «Встретил я его (Брика) на днях в чрезвычайно заграничном, бесконечно синем пальто: „Вот, говорит, хорошо, что я вас встретил. Можно здорово использовать смерть Володи. Давайте создадим «литературный театр имени Вл. Маяковского». Чтобы было весело, а то у вас здесь такая тоска. Если бы было хоть немного веселее, разве Володя застрелился бы?"».

*
Секретарь «Звезды» Бытовой — племянник Петра Когана. Про него рассказывают неправдоподобную историю: будто он выписал в ведомости гонорар Хлебникову и Блоку (за отрывки из не изданных сочинений).
«Бытовой» — очень смешной псевдоним; но, в сущности, немногим хуже, чем «Горький». У писателей сколько-нибудь замечательных псевдоним теряет свою, всегда безвкусную, этимологическую выразительность и превращается в фамилию (Горький, Белый...).
14 апреля Бытовой, очень оживленный, вошел в редакцию «Звезды».
— Ну что, Бытовой, живешь? — спросил один из сидевших в редакции.
— Живу!
— Ты вот живешь, а Маяковский помер.
— А я как раз его хоронить еду, — ответил Бытовой, нисколько не смутившись.

*
Я пришла к нему [Шкловскому] в день его отъезда, в 9 часов утра, в Европейскую. Он занимал довольно большой и гнусно-гостиничный номер: кровать, уж чересчур двуспальная, под бурым одеялом, большой умывальник, с виду вполне благопристойный, но который ассоциируется не с чистотой и свежей, льющейся из крана водой, а с водой, стекающей в раковину, насыщенной грязью, мыльной пеной и волосами. Форточка в комнате не была открыта, и вещи лежали, как они по утрам лежат у неаккуратных мужчин, — В. Б. в последние годы стал очень аккуратен на книги и рукописи и на все, что его интересует, но, конечно, не на подтяжки.
В. Б., без пиджака, с завернутым вовнутрь отворотом рубашки, невеселый, быстро писал у покрытого скатертью стола. На столе — полбутылки «Токая» и раскрытая коробка шоколадных конфет. Я стала пить. Он все сердился, что не ответила ему на письмо:
— Подлость! Вы отнеслись к этому как к литературе и собирались писать историческое письмо; надо было ответить открыткой.
Я испытывала неловкость, какую обыкновенно испытываю при встрече с человеком после обмена лирическими и многозначительными письмами. Эпистолярная серьезность быстро тает. В жизни мы принадлежим к кругу людей, которые бывают серьезны только под влиянием аффекта.
Письмо — совершенно искусственная структура. Стилизация и стилистические реминисценции, игра с собственным отражением, смелость выражения, рожденная уверенностью в том, что прямой и мгновенный ответ не перережет поток монологической речи, — все это меняет и перемещает в письме все соотношения действительности. В письме искусственно изолируется и фиксируется какой-то участок фактов и некая протяженность настроений. Человек, который, горестно, искренне мучаясь, не моими, конечно, а своими страданиями, писал мне о моей вине и вообще о подлости и о скуке, теперь смотрит на меня рассеянно, не только не требуя ответа, но неприкрыто скучая при моих попытках ответить. Что делать — порыв серьезности, почти случайно зафиксированный на ссорах с друзьями, на усталости, на Маяковском. Нельзя же, в самом деле, предъявлять человеку письмо как улику, как документальное подтверждение нравственных претензий.

*
В. Б. говорит об Алянском: «Я уважаю Ал. за то, что он четыре года пролежал собакой у ног Блока и лизал ему ноги, когда Блок был очень одинок».
Ал. читал проспект с удовольствием.
Шкл.: — Так понравится правлению книга?
— Очень понравится. Им не понравится только одно — ваша фамилия... но это как-нибудь обойдется.
Потом мы поехали на Каменноостровский на кинофабрику. Съемки как раз не было. Я ходила по пустым павильонам. Кроме того, что павильон гораздо техничнее театральных кулис, все, что в нем находится и происходит, еще гораздо меньше, чем в театре, похоже на то, что в конце концов получается.

*
В школе читаю сейчас Некрасова. Некрасов замечательный поэт, но очень неровный и беспрерывно оскорбляющий вкус и нравственное чувство слюнявостью. Читать его почти всегда стыдно. Ужасно противны ноженьки и глазыньки. Современников раздражали некрасовские причастия «щи» и «вши»; на наш вкус плохи как раз не «щи» и «вши» (они-то как раз хороши. Я люблю даже ликующих, праздно болтающих.), а плохи «еньки», «ушки», «юшки».
Гумилев говорил: «Когда-то считалось, что у Некрасова хорошее содержание и плохая форма. На самом деле наоборот: у Некрасова прекрасная форма и отвратительное содержание». (Слышала сама в 1920 г. в студии Дома Искусства.)

*
Читаю «Записные книжки» Блока. Удивительно противно, что все самое личное, что осталось от Блока, прежде чем дойти до читателя, проходит через очень нечистые руки и пухлый бабеобразный Медведев [Медведев Павел Николаевич (1891-1938, репрессирован), критик, литературовед, глав ред. Ленинградского отделения Госиздата] оставляет на нем свои следы. От Блока нам достается заранее растленное наследство.

*
Елена рассказывала с чьих-то слов, что Алексей Толстой очень любит слово «задница» и сетует об его запретности. Он говорит, что это прекрасное, исконно русское слово: горница, горлица, задница...

*
Люди тоскуют по преимуществу утром и вечером; день рассеивает и поглощает. Я не боюсь вечерней тоски, потому что она очень естественна, она складывается из утомления физического и нервного, из досады на неудавшийся день, наконец, просто из скуки, которая наступает, когда человек не в состоянии больше работать и не умеет или не хочет развлекаться.
Я боюсь утренней тоски, как болезни и как нравственного провала. Она не отягощена усталостью и болью в глазах и висках. Физиологическая примесь не смягчает отвратительной ясности ее очертаний. Это не тяжесть, а пустота, тошнотворная, напоминающая тошноту на пустой желудок, от голода.
Вечером припадок тоски часто реакция на очень плодотворную дневную работу. По утрам со мной случаются припадки только в самые дурные, бессмысленные периоды жизни. Это и есть, в сущности, страх перед бессмысленной, трудной и невеселой жизнью. Это происходит обыкновенно в постели, до того как встаешь, умываешься и завтракаешь. Это и есть до холодного физического оцепенения, до невозможности пошевелиться доходящее отвращение к процессам вставания, одевания, еды, которыми должен открыться предстоящий нехороший день. Тело проснувшегося отдохнуло, глаза опять могут читать: голова пуста.
Я лично обладаю свойством за ночь отдыхать от жизни (особенно в периоды, когда моя жизнь мне не нравится), т. е. я теряю инерцию хождений, разговоров, возни с книгами. Инерция восстанавливается очень быстро — она наполовину восстанавливается уже в этот промежуток времени, в течение которого ночная сорочка заменяется дневной. Все же утром существуют какие-то полчаса, когда человек уже проснулся и еще не начал жить, т. е. не включился в цепь инерций и привычек. И организм содрогается перед началом нового дня.

*
...для меня писать — значит жить, переживая жизнь. Мне дороги не вещи, а концепции вещей, процессы осознания (вот почему для меня самый важный писатель — Пруст). Все неосознанное для меня бессмысленно. Бессмысленно наслаждаться стихами, не понимая, чем и почему они хороши; бессмысленно лежать в траве, не осознавая траву, листву, солнце как некоторую символическую структуру... Отсюда прямой ход: от вещи к мысли, от мысли к слову, от слова внутреннего или устного к письменному, закрепленному, материализованному слову как крайней в этом ряду конкретности.

*
Каждый задушевный разговор состоит сейчас из высказывания неприятностей в более или менее дружеской форме.

*
Интересна участь моей статьи о Прусте. Она очевидно провалилась; она никогда ничему не научила и ничем не взволновала. Между тем у меня нет другой работы, на которую было бы потрачено столько труда, воли и личной заинтересованности. Ошибка и провал этой работы в том, что она не историческая, не критическая, не злободневная, никакая; она ни на что не ориентирована вовне; значение ее для меня в том, что она чрезвычайно плотно ориентирована вовнутрь меня; ориентирована на мои совершенно специальные, писательские (хоть я и не писатель) соображения о том, как надо сейчас писать роман, вообще на нечленораздельные для посторонних вещи.
Вот почему Гриша, который вел себя в тот вечер крайне дико и неприлично, был, в сущности, прав (когда человек бранится, мне всегда кажется, что он отчасти прав); он имел право счесть вздором вещь, смысл которой я оставила при себе.
20.Х

Записи, не опубликованные при жизни
(по изданию: «Лидия Гинзбург. Записные книжки. Воспоминания. Эссе», 2011 год)//
сканирование и проверка орфографии - Е. Кузьмина

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...