Sunday, August 11, 2013

Бертран Рассел: Китай; школа в «Телеграфном доме»/ Bertrand Russell - China, Japan, Becon Hill school

продолжение; см. детство; юность; Основания математики; Первая война; Россия

...мы с Дорой готовились к отъезду на год в Китай, какая-то сила, более мощная, чем слова и даже невысказанные мысли, не давала нам разойтись.
...поскольку в Китае я собирался получить развод, необходимо было провести несколько ночей вместе, откровенно продемонстрировав любовную связь. Нанятые детективы оказались до того тупыми, что свидания пришлось повторять несколько раз. Наконец все было улажено.

Китай

...Скоро встречающие поднялись на борт и отвезли нас в китайскую гостиницу, где мы провели три незабываемых дня. Первым делом возникли трудности из-за Доры. У наших хозяев создалось, впечатление, будто она моя жена, и когда мы сказали, что это не так, они испугались, что рассердили меня своей бестактностью. Я сказал им, что желаю, чтобы к Доре относились как к моей жене, и они напечатали в газетах соответствующее заявление.

В Шанхае мы без конца встречались с множеством людей — европейцев, американцев, японjцев, корейцев и, разумеется, китайцев. Многие из тех, кто приходили к нам, были не в ладах друг с другом; не ладили, например, японцы и корейцы-христиане, которых выслали из страны за терроризм. (В Корее тогда слово «христианин» было синонимом бомбометателя.) Мы посетили пышный банкет, на котором китайцы произносили речи в лучших английских традициях, с обычными шутками. Мы впервые имели дело с китайцами и были приятно удивлены их остроумием и легкостью в общении. В то время я еще не знал, что цивилизованный китаец — самый цивилизованный в мире человеческий экземпляр.

Китайские друзья возили нас на два дня в Ханчжоу, полюбоваться Западным озером. В первый день мы плавали в лодке, во второй проделали путь по берегу на носилках. Это была волшебная красота древней цивилизации, превосходящая даже красоты Италии. Оттуда мы поехали в Нанкин, а из Нанкина пароходом в Ханькоу. Дни, проведенные на реке Янцзы, были так же прекрасны, как ужасны дни на Волге.

Дуцзюнь (губернатор, командующий войсками провинции) устроил пышный банкет, где мы познакомились с супругами Дьюи, которые были чрезвычайно добры к нам, и потом, когда я заболел, Джон Дьюи очень помог нам обоим. Мне рассказывали, что, когда он пришел навестить меня в больнице, его тронули мои слова, произнесенные в горячке: «Мы должны выработать план достижения мира».
Мы покидали Чанша во время лунного затмения и видели разложенные костры, слышали, как бьют в гонги, чтобы напугать Небесного Пса, — то есть насладились всем китайским традиционным ритуалом. Из Чанша мы отправились прямиком в Пекин, где впервые за десять дней смогли принять ванну.
Первые месяцы в Пекине были временем полного и абсолютного счастья. Все беды и неприятности забылись. Наши китайские друзья проявляли к нам исключительную любезность. Работа была интересна; а сам Пекин невероятно прекрасен.

Пропасть между старым и новым Китаем была огромной, и особенно обременительными для современно мыслящей молодежи оставались семейные узы. Дора посещала учительский колледж для девушек. Они засыпали ее вопросами о браке, свободной любви, контрацепции и так далее, а она со всей откровенностью отвечала. Ничего подобного нельзя было вообразить себе в каком-либо европейском учебном заведении. Несмотря на свободомыслие, молодежь по-прежнему соблюдала традиционные условности. Мы иногда устраивали вечеринки для юношей из моего семинара и девушек из учительского колледжа. Придя к нам в дом первый раз, девушки спрятались в комнате, куда, как они предполагали, никто из мужчин не заглянет, и вытащить их оттуда и заставить общаться с мужчинами стоило большого труда. Но когда лед был сломан, нашего дальнейшего участия не потребовалось.

Студенты [...] жаждали знаний и готовы были на любые жертвы ради будущего своей страны. Атмосфера была наэлектризована предвкушением великого возрождения. После многовековой изоляции Китай ощутил себя частью современного мира, а реформаторы еще не заразились корыстолюбием и соглашательством.

Несмотря на то, что Китай находился в брожении, нам он по сравнению с Европой показался страной философского спокойствия. Раз в неделю приходила почта из Англии, и газетные полосы, как и письма, обдавали нас жарким дыханием безумия. Поскольку нам приходилось работать по воскресеньям, мы завели привычку отдыхать по понедельникам и, как правило, проводили весь день в Храме Неба, самом прекрасном сооружении из всех, что мне довелось когда-либо видеть. Мы сидели на зимнем солнышке, почти не разговаривая, впитывая безмятежный покой, и уходили, набравшись сил, чтобы в очередной раз с надлежащим бесстрастием встретить безумные распри, терзающие наш бедный континент. Иногда мы гуляли по знаменитой Китайской стене. Как сейчас помню одну такую прогулку, которая началась на закате и продолжалась при полной луне.

Китайцы обладают (или обладали) очень близким мне чувством юмора. Может быть, коммунизм уничтожил его, но тогда они очень напоминали мне героев их старинных книг. Как-то жарким днем два толстых пожилых бизнесмена пригласили меня проехаться в автомобиле за город, к знаменитой полуразрушенной пагоде. Когда мы добрались до места, я поднялся по винтовой лестнице, ожидая, что они последуют за мной, но сверху увидел, что они и не думают этого делать. Я спросил почему, и они с достоинством ответили: «Мы собирались подняться и обсудили этот вопрос между собой. Прозвучало много веских аргументов за и против, но последний перевесил все прочие. Пагода может обрушиться каждую минуту, и на этот случай хорошо иметь свидетелей гибели известного философа».
Они подразумевали, что день стоял слишком жаркий, а они были слишком тучными.

У многих китайцев необыкновенно утонченное чувство юмора, они наслаждаются шуткой, которую другие не понимают. Когда я уезжал из Пекина, мой друг подарил мне гравюрку с классическим текстом, написанным микроскопическими буковками. Я спросил, что там написано. Он ответил: «Когда приедете домой, спросите профессора Джайлза». В Англии я выяснил, что то были «Наставления мудреца» с рекомендацией всегда делать что хочется. Таким образом мой приятель подшутил надо мной, имея в виду мой отказ давать советы китайцам в актуальных политических делах.

Зимой в Пекине очень холодно. Почти всегда дует северный ветер, несущий ледяное дыхание горной Монголии. Я заболел бронхитом, но не обратил на это внимания.
Меня поместили в немецкий госпиталь, и там Дора ухаживала за мною днем, а единственная на весь Пекин профессиональная английская сиделка — ночью. Две недели доктора ежевечерне предсказывали, что до утра я не доживу. Я ничего не помню из того времени, только некоторые сны. Придя в себя, я не мог уразуметь, где нахожусь, и не узнал сиделку. Дора объяснила, что я был опасно болен и чуть не умер, на что я ответил: «Как интересно», но был еще очень слаб и через пять минут все забыл, и ей пришлось объяснять снова. Я не помнил даже своего имени. Хотя целый месяц после того, как я пришел в сознание, мне продолжали твердить, что я могу умереть в любую минуту, я в это не верил. За мной ухаживала очень квалифицированная сиделка, она работала сестрой милосердия в сербском госпитале во время войны; госпиталь заняли немцы, и всех сестер выслали в Болгарию. Сиделка была глубоко верующей и, когда мне полегчало, говорила, что всерьез задумывалась, не следовало ли ей позволить мне отойти в мир иной. К счастью, профессиональная выучка оказалась сильнее религиозно-нравственных соображений.

Когда выяснилось, что я не только выживу сам, но и буду иметь ребенка, мне стали совершенно безразличны все обстоятельства моей болезни, хотя она сопровождалась массой мелких недугов. Главным заболеванием была двусторонняя пневмония, а кроме того, у меня болело сердце, почки, я заработал дизентерию и тромбофлебит. Однако ничто не мешало моему счастью, и вопреки всем мрачным прогнозам болезнь не оставила никаких последствий.

Лежать в постели и знать, что тебе ничего не грозит, было удивительно приятно. До той поры я считал себя неисправимым пессимистом и не очень-то ценил жизнь. Теперь я понял, что ошибался, и жизнь стала казаться мне бесконечно прекрасной. Дождь в Пекине идет редко, но во время моего выздоровления прошли обильные ливни, и из окон тянуло сладким запахом влажной земли. Я думал, как было бы ужасно никогда больше не ощутить этот запах. То же самое относится к солнечному свету и шуму ветра. Под моими окнами росли прелестные акации, и как раз когда я уже мог любоваться ими, они зацвели. Тогда я понял, до чего радостно жить на свете. Большинство людей, наверное, всегда живут с этим чувством, но мне оно было недоступно.

Мне сказали, что китайцы собирались похоронить меня у Западного озера и воздвигнуть усыпальницу. У меня даже возникло легкое сожаление, что этого не случилось, ибо я мог бы превратиться в божество — для атеиста это особая удача.

Доре не давали покоя японские журналисты, желавшие взять у нее интервью, в то время как она всей душой рвалась ко мне. Не выдержав, она бросила им наконец что-то резкое, и они напечатали в газетах, будто я умер. Новость мгновенно разошлась по свету — из Японии в Америку, из Америки в Англию. В английской печати она появилась в тот же день, что и извещение о моем разводе. К счастью, Верховный суд не принял ее всерьез, иначе развод был бы отложен. Я не без удовольствия читал собственные некрологи, в которых было написано именно то, чего бы мне хотелось, никак не ожидая, что мне доведется прочесть все это собственными глазами. Помнится, в одной миссионерской газете было сказано буквально следующее: «Да простится миссионерам вздох облегчения, который они издали, узнав о кончине мистера Бертрана Рассела». Боюсь, они издали вздох совсем другого рода, обнаружив, что я жив. Моих друзей в Англии известие о моей смерти опечалило. А мы в Пекине ни о чем не подозревали, пока не получили телеграмму от моего брата с просьбой разъяснить, жив я все-таки или нет. В телеграмме говорилось, что умереть в Пекине — это на меня не похоже.

В отличие от китайцев японцы не могли похвастать изяществом манер и проявили изрядную назойливость.
Японские газеты не поместили опровержение по поводу сообщения о моей смерти, и Дора вручила каждому из них машинописную копию моего некролога, сказав, что коли я мертв, то и ни о каком интервью речи быть не может. Они присвистнули и отреагировали: «Оченна забавна!»
[Wikipedia: When the couple visited Japan on their return journey, Dora notified the world that "Mr. Bertrand Russell, having died according to the Japanese press, is unable to give interviews to Japanese journalists."]

Янг [Роберт Янг, редактор «Джапэн кроникл»] повез меня в Нару, изысканно прекрасное место, где можно еще увидеть старую Японию. Потом мы попали в руки редакторов современного журнала «Кайдзо», которые показали нам Киото и Токио, на каждом шагу предусмотрительно сообщая репортерам, куда мы двигаемся, так что те следовали за нами по пятам и фотографировали, даже когда мы спали.

К женщинам японцы относятся самым первобытным образом. В Киото нам достались дырявые противомоскитные сетки над кроватями, так что мы полночи не спали. Наутро я пожаловался, и к вечеру мою сетку починили, а у Доры все осталось как было. Я снова пожаловался, на что мне ответили: «А мы не знали, что для леди это имеет значение». Однажды, когда мы ехали в пригородном поезде с историком Эйлин Пауэр, тоже путешествовавшей по Японии, в вагоне не оказалось свободных мест, и какой-то японец вскочил, уступая мне свое место. Я посадил Дору. Тогда другой японец предложил мне свое место. Я уступил его Эйлин Пауэр. Тут уж японцы так возмутились моим немужским поведением, что дело чуть не дошло до рукоприкладства.

...Из Киото до Иокогамы мы ехали десять часов в страшной духоте. Приехали уже в темноте, и нас встретили вспышки магния; Дора испугалась, и я боялся, не произойдет ли у нее выкидыш. Я бросился на парней со вспышками, но, на счастье, из-за хромоты не смог догнать, иначе смертоубийство было бы неизбежно. Одному из фоторепортеров удалось снять меня с горящими ненавистью глазами. Я и вообразить не мог, что могу выглядеть таким безумцем. Эта фотография стала моей визитной карточкой в Токио. Подобные чувства, должно быть, испытывали англо-индийцы во время мятежа или белые, окруженные взбунтовавшимися туземцами. Я тогда понял, что стремление защитить свою семью от людей чужой расы, вероятно, самая могучая страсть, свойственная человеку. Последним моим впечатлением, вынесенным из Японии, стала публикация в одном патриотическом издании моего якобы прощального послания японскому народу, где я побуждал его к шовинизму. Ни этого, ни какого другого послания ни в одну газету я не направлял.

Мы отплыли из Иокогамы пароходом компании «Кэнэдиен пасифик». В конце августа мы благополучно прибыли в Ливерпуль. Шел сильный дождь, все жаловались на сквозняки, и мы поняли, что вернулись домой.
27 сентября мы поженились, но прежде мне пришлось присягнуть королевскому проктору, что Дора — та самая женщина, с которой у меня была незаконная связь. 16 ноября родился мой сын Джон, и с тех пор дети на много лет стали моим главным интересом в жизни. <...>

[wikipedia: Dora was six months pregnant when the couple returned to England on 26 August 1921. Russell arranged a hasty divorce from Alys, marrying Dora six days after the divorce was finalised, on 27 September 1921. John Conrad Russell, (1921 – 1987); had a distinguished early career, working for the FAO among other organisations, but in later life he went insane and was diagnosed as schizophrenic). John's wife Susan was also mentally ill, and eventually Russell and his 4th wife Edith became the legal guardians of their three daughters (two of whom were later found to have schizophrenia)].

Второй брак

Родительское чувство, насколько я могу судить по своему опыту, очень сложно. Его сердцевина — это животная любовь и наслаждение, которое доставляет очарование детства и юности. Еще это чувство всегдашней ответственности, которая придает труднообъяснимый смысл ежедневному труду. Еще здесь присутствует толика эгоизма: тут и упование на то, что дети преуспеют там, где ты недотянул, что они продолжат твое дело, когда смерть или старческая немощь положат конец твоим попыткам преуспеть, и, наконец, что благодаря им ты преодолеешь биологическую смерть и твоя жизнь вольется в общий поток, а не застоится затхлым одиноким озерцом где-то на отшибе.

В 1927 году мы с Дорой пришли к ответственному решению открыть собственную школу, чтобы наши дети получили то образование, которое представлялось нам оптимальным. Мы решились набрать группу — человек двадцать — примерно одного возраста с Джоном и Кейт [Katharine Jane Russell (now Lady Katharine Tait), born on 29 December 1923; married Charles William Stuart Tait, a Christian minister in 1948; they had five children. Bertrand Russell reluctantly paid for his son-in-law's seminary education], чтобы обучать их на протяжении всех школьных лет.

Для школы мы арендовали дом моего брата в Саутдаунсе, между Чичестером и Петерсфилдом. Он назывался «Телеграфным домом». Управляя школой, мы столкнулись с массой трудностей, которые нам следовало предвидеть. Прежде всего, конечно, финансовых. К счастью, как раз в это время я стал довольно много зарабатывать книгами и получать деньги за лекции в Америке. ...если я не уезжал в Америку, то писал книги ради заработка. Так что целиком отдаться делу образования у меня не получалось.

Вторая трудность заключалась в том, что преподавательский состав, как бы тщательно мы ни инструктировали его относительно наших задач, справлялся с ними только под нашим руководством.

Третьей заботой, и, наверное, самой серьезной, была непропорционально большая доля трудных детей. Эту опасность следовало, конечно, предвидеть, но мы на первых порах были рады любому ребенку. Родители, желавшие опробовать новые методы, как правило, уже порядком нахлебались со своими детками. Чаще всего винить в этом надо было самих родителей, в чем мы убеждались каждый раз, когда ученики возвращались с каникул. Так или иначе, многие дети были жестоки и склонны к разрушению. Предоставить их самим себе значило установить царство террора, где сильный будет держать слабого в страхе и трепете. Школа — модель мира; только ответственное правление может предотвратить разгул насилия. Так что я чувствовал себя обязанным все свободное от уроков время присматривать за учениками, чтобы не допустить проявлений жестокости. Мы разделили детей на три группы — больших, средних и маленьких. Один мальчик из средней группы постоянно третировал малышей, и я спросил почему. Ответ был таков: «Меня большие бьют, а я бью маленьких; все по справедливости». Он и впрямь так думал.

Иногда мы были свидетелями того, как выходили наружу самые дикие импульсы. Среди учеников у нас были брат и сестра, мать которых отличалась чрезвычайной чувствительностью. Она требовала от них невероятных проявлений нежности друг к другу. Как-то раз учительница, дежурившая в столовой, перед раздачей обнаружила в супе половинку шпильки. В результате расследования выяснилось, что бросила ее туда нежная сестричка. «Ты что же, не знаешь, что, если бы эта шпилька попала в твою тарелку, ты бы умерла?» — спросили ее. «Знаю, — ответила она. — Но я супа не ем». Оказалось, она надеялась, что жертвой будет ее братец. В другой раз, когда одному мальчику, не пользовавшемуся любовью товарищей, подарили пару кроликов, двое других попытались их зажарить живьем, развели огонь, который стал пожирать акр за акром и, если бы не переменился ветер, спалил бы дом дотла.

В 1929 году я опубликовал книгу «Брак и мораль», которую диктовал, выздоравливая после коклюша. (Из-за возраста эту болезнь распознали только тогда, когда я успел заразить чуть ли не всю школу.) Именно эта книга спровоцировала атаку, которой я подвергся в 1940 году в Нью-Йорке. В ней я развивал мысль о том, что нынче нельзя ожидать абсолютной верности от большинства брачных союзов, но муж и жена должны уметь оставаться друзьями, несмотря на побочные романы. Я, однако, не утверждал, что брак следует сохранять, если жена родила ребенка или нескольких детей не от своего благоверного; на мой взгляд, в этом случае предпочтительней развод. Не могу сказать, что я теперь думаю о супружестве. На каждую обобщающую концепцию можно найти убийственный контраргумент. Возможно, легкость разводов приносит меньше несчастий, чем запрет на них, но я уже не держусь за свои взгляды в этой области.

В следующем, 1930 году я опубликовал «Завоевание счастья» (The Conquest of Happiness; см. отрывки в моих переводах), книгу, в которой содержались здравые советы, как преодолевать личные временные несчастья, не ожидая улучшения общественной и экономической систем. Эта книга была по-разному встречена тремя различными слоями читателей. Читатели неискушенные, которым она и предназначалась, ее полюбили, так что книга очень хорошо продавалась. Высоколобые, напротив, сочли ее эскапистским трюком, клапаном для выпуска пара, вредным сочинением, отвлекающим от политики и убеждающим читателей в существовании каких-то полезных дел, далеких от нее. Книгу высоко оценил еще один слой читателей — профессиональные психиатры. Не мне судить, кто прав; я сделал свое дело — написал книгу тогда, когда мне особенно нужно было самообладание, когда многому научился на своем скорее горьком, чем счастливом опыте. <...>

В мае и июне 1931 года я диктовал моему тогдашнему секретарю Пег Адамс короткую автобиографию, которую довел до 1921 года; она и легла в основу настоящей книги.

Эпилог

С ранних лет я верил в незыблемость двух вещей — доброты и ясности мышления. Поначалу и то и другое оставалось неизменным. В моменты триумфа я больше уповал на ясность мышления; находясь в ином состоянии, я верил в доброту. Постепенно они слились в моем сознании. Я обнаружил, что мутные идеи служат прикрытием жестокости, а жестокость порождается суевериями. Война продемонстрировала, что жестокость гнездится в самой природе человека, но я надеялся, что после войны в нем заговорит другое. Россия показала мне, что не следует ждать ничего хорошего от революций, разрушающих существующий порядок, в том числе для детей. Жестокость по отношению к детям, допускаемая в принятых методах образования и воспитания, чудовищна, и странно видеть ужас, который вызывает любая попытка сделать эту систему более гуманной.
В силу привычки я продолжаю работать и в обществе коллег забываю отчаяние, которое пронизывает мои повседневные дела и отравляет мелкие удовольствия. Но когда я один и ничем не занят, я не могу скрыть от самого себя бесцельность своей жизни и отсутствие новой цели, которой мог бы посвятить оставшиеся годы. Я погрузился в беспросветный туман одиночества и не вижу исхода ни для чувств, ни для мысли.
11 июня 1931 г.

продолжение

Бертран Рассел. Автобиография // по изданию «Иностранная литература», 2000, № 12;
фотографии

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...