Monday, August 05, 2013

Бертран Рассел: первый брак; Principia Mathematica/ Bertrand Russell, from autobiography

продолжение; начало - детство, юность

Мы с Элис поженились 13 декабря 1894 года.
...Не помню точно, но, кажется, один из квакеров, ощутивший сошествие «внутреннего света», произнес проповедь о чуде в Кане Галилейской, чем задел чувства Элис как сторонницы трезвенности.

Как всякая американка своего времени, она была воспитана в убеждении, что секс — животное начало и что счастью в браке больше всего мешает низменная мужская похоть. Физическая близость допустима, считала она, только если супруги хотят иметь детей, но так как мы не собирались их иметь, ей пришлось смягчить свою позицию. И все же она считала, что, выйдя замуж, предпочтет как можно реже вступать в интимные отношения. Я не стал переубеждать ее, но этого и не потребовалось.

Мы решили, что в первые годы после женитьбы должны повидать разные страны, и начали с того, что провели три месяца в Берлине. Там я ходил в университет, где главным образом занимался экономикой, но не оставлял работы и над диссертацией.
Примерно в то же время обрели форму и мои интеллектуальные стремления. Я решил не замыкаться в рамках той или иной профессии, а писать. Хорошо помню холодный, ясный день ранней весны, я хожу по Тиргартену и строю планы. Я задумал тогда написать серию книг по философии науки: от чистой математики до физиологии, и еще одну серию — по социальным вопросам, в надежде, что обе в конце концов соединятся и образуют синтез, и теоретический, и практический. План этот был продиктован главным образом гегелевскими идеями; тем не менее впоследствии я сколько мог придерживался его. То была важная минута выбора жизненных целей.

Весной мы с Элис перебрались во Фьезоле.
Всe это вспоминается как очень счастливое время: Италия, весна, первая любовь, — в такой обстановке возликовал бы и самый большой брюзга. Мы купались в море нагишом, потом ложились на песок обсыхать — развлечение было рискованное, потому что в любую минуту мог появиться полицейский, обходивший дозором берег для проверки, не добывает ли кто соль из морской воды, уклоняясь тем самым от солевого налога. По счастью, мы ни разу не попались.
Но подошло время подумать всерьез о моей диссертации, которую я должен был к августу закончить, поэтому мы обосновались в Фернхерсте, и я впервые узнал на собственном опыте, что такое серьезная творческая работа. Полосы надежды сменялись полосами отчаяния, зато, завершив наконец диссертацию, я нимало не сомневался, что раз и навсегда покончил со всеми философскими вопросами, лежавшими в основаниях геометрии. Я не знал еще тогда, что в творческой работе и подъем духа, и его упадок одинаково обманчивы и что работа никогда не бывает ни так плоха, как кажется в плохие дни, ни так хороша, как кажется в хорошие.


Моим первым супружеством начался период большого счастья и плодотворной работы. Душевные потрясения остались позади, и всю свою энергию я направил в интеллектуальное русло. Я много читал по математике и философии; писал кое-что свое и заложил основу для последующей работы; ездил за границу; но большую часть свободного времени отдавал серьезному чтению, главным образом историческому.
В интеллектуальном отношении то было самое плодотворное время жизни, и я бесконечно благодарен моей первой жене за помощь.
Чтобы угодить ей, я зарекся пить спиртное, но по привычке оставался трезвенником и потом, когда первоначальное побуждение отпало. Я не употреблял алкоголь до первой мировой войны, когда король дал соответствующий обет. Он дал его, чтобы легче было убивать немцев, и потому между пацифизмом и потреблением спиртного я усматривал определенную связь.

В те первые годы нашей с Элис совместной жизни Уайтхед [Alfred North Whitehead (1861 –  1947), английский математик и философ] мало-помалу превратился из учителя в друга. В 1890 году на первом курсе я слушал у него курс статистики. Как-то раз он попросил студентов найти в учебнике 35-й параграф, а ко мне повернулся и сказал: «Вам не надо, вы это уже знаете», — в самом деле, десятью месяцами раньше я не только процитировал этот параграф на экзамене, но даже указал его номер — он это помнил, чем навсегда покорил мое сердце.
...В самом конце [первой мировой] войны погиб его младший сын, 18-летний юноша. То был чудовищный удар для Уайтхеда, лишь благодаря неимоверному напряжению воли он смог продолжить работу. И то, что его мысли обратились к философии, и он стал искать пути преодоления чисто механистического образа Вселенной, прямо связано с пережитой им трагедией. В его философии было много непроясненного, много такого, чего я так и не сумел понять. Он всегда склонялся к Канту, которого я не любил, а когда стал развивать собственную философскую систему, выявилось, что находится под влиянием Бергсона. Его волновала идея единства Вселенной, он полагал, что оправданны только научные выводы, те, которые подтверждают это единство. Меня же темперамент увлекал в другую сторону, но вряд ли можно решить с помощью чистого разума, кто из нас ближе подошел к истине. Те, кому по душе его мировоззрение, вправе сказать, что он старался утешить простых людей, тогда как я старался разозлить философов; те, что согласны с моим взглядом на мир, могут возразить, что, пока он ублажал философов, я веселил простых людей. Как бы то ни было, каждый из нас пошел своим путем, но взаимная привязанность никогда не умирала.

Он был очень скромен — признание, что он старается превратить свои недостатки в достоинства, означало для него крайнюю степень бахвальства. Он охотно выставлял себя в смешном свете.
[...] Глубоко и страстно любил он свою жену и детей; всегда остро сознавал насущную необходимость религии; впоследствии отчасти обрел в философии то, чего искал в религии. Как все, кто живет очень планомерно и размеренно, он имел склонность к мучительным внутренним монологам и, когда ему казалось, что его никто не слышит, распекал себя шепотом на все корки за то, что считал своими слабостями. Со стороны Уайтхед выглядел спокойным, разумным, рассудительным, но, узнав его ближе, вы понимали, что это не более чем фасад. Как и у других невероятно сдержанных людей, его самообладание порой давало сбои, отнюдь не свидетельствовавшие о здоровье.
Из него мог бы получиться отличный администратор, если бы не один фатальный недостаток: его полная неспособность отвечать на письма. Его друзья, уже знавшие эту его странность, в тех редких случаях, когда кто-нибудь из них получал от него письмо, собирались вместе и поздравляли счастливца. В свое оправдание он говорил, что, если станет отвечать на письма, не будет успевать писать свое. Этот довод представляется мне исчерпывающим и не подлежащим обсуждению.
Учителем он был совершенно замечательным: проникался личным интересом к каждому ученику, понимал и сильные, и слабые его стороны, умел извлечь лучшее, на что тот был способен. Никогда не прибегал к наказаниям, не позволял себе сарказма, не демонстрировал превосходства — не делал ничего такого, чем не преминул бы воспользоваться преподаватель более посредственный.

Осенью 1896 года мы с Элис отправились на три месяца в Америку, главным образом для того, чтобы представить меня ее родственникам.
[...] В Брин-Мор я читал лекции по неевклидовой геометрии, а Элис произносила с трибуны речи о даре материнства, дополняя их частными беседами с женщинами на тему свободной любви.
...Иные из квакерских доктрин показались бы диковинными стороннему человеку. Помню, как моя теща объясняла, что в силу своего воспитания считает «Отче наш» «подставной» молитвой. В первую минуту от подобного замечания нельзя было не обомлеть, но она объясняла, что «подставным» называется все, что исходит от неквакеров, в отличие от квакеров, а значит, таковы любые готовые формулы, ибо молитвы должны вдохновляться Святым Духом, и, следовательно, «Отче наш», будучи готовой формулой, — молитва «подставная». Как-то в другой раз она уведомила всех обедавших, что в силу все того же данного ей воспитания не почитает Десять заповедей, ибо они тоже «подставные». Не знаю, остались ли еще квакеры, которые столь истово веруют в водительство Святого Духа, что не чтут Десять заповедей, — я таких в последнее время не встречал. ...Помнится, как, описывая в своей брошюре всяческие известные ей отклонения от нормы, моя теща озаглавила один из разделов, по прочтении которого становилось ясно, что речь идет о прелюбодеянии, — «Божественное водительство».

В Филадельфии жила тетка Элис, сестра отца, очень богатая и придурковатая старая дева. Она весьма расположилась ко мне, но почему-то у нее зародилось смутное подозрение, что я не по-настоящему верю в то, что мы спасемся кровью Господа нашего Иисуса Христа. Не знаю, откуда взялась эта фантазия, — я, со своей стороны, не говорил ничего, что могло бы заронить в нее эту мысль.
В ту пору Америка была страной редкостного простодушия. Куча народу просила меня объяснить, за что посадили Оскара Уайльда. В Бостоне мы остановились в пансионе, который держали две пожилые квакерши, и за завтраком одна из хозяек громко, через весь стол, обратилась ко мне: «Последнее время что-то совсем не видно Оскара Уайльда, скажите, что он поделывает?» — «Сидит в тюрьме», — ответил я, радуясь, что она спрашивает, что поделывает, а не что сделал.

О 1897 годе я помню очень мало — главным образом, что тогда вышли из печати мои «Основания геометрии». Помню также, как меня обрадовало восторженное письмо по поводу моей книги от Луи Кутюра [Луи Кутюра (1868—1914) — французский философ; известен трудами в области теории познания и логики, один из основателей современной математической логики], с которым я в ту пору не был знаком, но чью работу «Математическая бесконечность» рецензировал. Я мечтал, что буду получать хвалебные письма от неизвестных мне иностранцев, и письмо Кутюра было первым в таком роде.
Вспоминается, как в 1905 году в Париже он [Кутюра] пришел ко мне в гостиницу повидаться, и мистер Дэвис и его дочь Маргарет — отец и сестра Крамтона и Теодора Дэвисов — сидели и слушали его. А он говорил, говорил без умолку минут тридцать и вдруг подвел итог: «Тот, кто по-настоящему умен, держит язык за зубами», и тут мистер Дэвис, несмотря на свои восемьдесят лет, бросился вон из номера, но все равно слышно было, как он хохочет в коридоре.
...Поскольку Лейбниц хотел слыть человеком с достатком, печатающимся не для заработка, он публиковал лишь второразрядные свои сочинения, и все главные его труды остались в рукописях. Впоследствии публикаторы печатали только то, что им казалось ценным, и, таким образом, основные его сочинения пребывали в безвестности. Первым их откопал Кутюра.

Мы с Элис две осени подряд ездили в Венецию, с тех пор я знаю там чуть ли не каждый камень. Со дня моей свадьбы и до начала первой мировой войны, пожалуй, не проходило года, чтобы я не побывал в Италии. Но разразилась первая мировая война, и так случилось, что я вернулся в Италию лишь в 1949 году. В 1922 году я собирался туда на конгресс, но Муссолини, тогда еще не совершивший свой coup d'etat [государственный переворот (франц.)], послал предупреждение организаторам, что хотя, пока я буду в Италии, с моей головы не упадет ни волоса, всех итальянцев, замеченных в общении со мной, предадут смерти. Я не желал оставлять за собой кровавый след и перестал ездить в оскверненную им страну, как ни любил ее.

Осенью 1899 года разразилась англо-бурская война. В то время я был либералом-империалистом и поначалу бурам нисколько не сочувствовал. Поражения Британии внушали мне немалую тревогу, я не мог ни о чем думать, кроме новостей с театра военных действий. Элис как американка довольно прохладно воспринимала происходящее и сердилась, что меня это так занимает. Когда буры стали проигрывать, мой интерес к войне поубавился, а в 1901 году я уже поддерживал буров.

Рrincipia Mathematica
Сентябрь 1900 года был посвящен применению его [Джузеппе Пеано (1858—1932) — итальянский математик; ввел в употребление простую математическую символику, получившую широкое распространение] методов к логике отношений — теперь, когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что весь тот месяц стояла мягкая, солнечная погода. В Фернхерсте с нами тогда жили Уайтхед и его жена, и я ежедневно делился с ним моими новыми идеями. Каждый вечер обсуждение упиралось в новое, неожиданное препятствие, и каждое утро выяснялось, что вчерашнее препятствие само собой разрешилось во сне. То было время настоящего интеллектуального опьянения. Нечто похожее испытывает альпинист, когда взбирается по склону в густом тумане, а на вершине туман внезапно рассеивается, и все становится видно на сорок миль вокруг. Годами я пытался проанализировать понятия, лежащие в основании математики, такие, как порядок и кардинальные числа. И вдруг за какие-нибудь несколько недель я, как казалось, нашел ясные ответы на вопросы, мучившие меня долгие годы. Причем в процессе поиска этих ответов я вводил новую математическую технику, позволявшую отвоевать у философской расплывчатости целые области, придав им точность математической формулы. Сентябрь 1900 года был зенитом моей интеллектуальной жизни. Я говорил себе, что наконец-то сделал нечто стоящее; кстати сказать, у меня появился страх за себя: чувство, что нужно беречься и не попасть под колеса, пока я не дописал все до конца.

Как ни странно, с концом века настал конец и моему чувству триумфа, и с той поры начались и уже никогда не прекращались периоды интеллектуальной и эмоциональной угнетенности, переходившей порой в черную тоску.

На весенний триместр 1901 года мы вместе с Уайтхедами сняли дом профессора Мейтланда в Даунинг-колледже, а сам профессор поехал на Мадейру поправлять расстроенное здоровье. Его экономка сообщила нам, что он «вконец высох, а все из-за сухарей — ничего, кроме них, в рот не брал», но, полагаю, это не совсем точно отражало медицинскую суть дела. Миссис Уайтхед на глазах превращалась в хроническую больную, все учащавшиеся у нее сердечные приступы сопровождались острой болью. Мы трое, Уайтхед, Элис и я, страшно беспокоились о ней. Уайтхед не только бесконечно любил ее, но и был совершенно не приспособлен к жизни: как мы понимали, он вряд ли смог бы серьезно работать, оставшись один. Как-то вечером в Ньюнем приехал Гилберт Марри [Гилберт Марри (1866—1957) — английский ученый-классик, известен своими переводами античных трагедий] почитать отрывки из своего тогда еще не опубликованного перевода «Ипполита». Мы с Элис пошли его послушать, и меня очень взволновали прекрасные стихи. Возвратившись, мы застали миссис Уайтхед в страшных мучениях, в тот день у нее случился какой-то особенно сильный приступ. Казалось, она была отрезана от остального мира стеной боли, и вдруг на меня навалилась страшная тоска: я понял, как безысходно одинока каждая человеческая душа. Со времени женитьбы моя эмоциональная жизнь протекала ровно и гладко; довольствуясь поверхностной игрой ума, я забыл о существовании более важных предметов. Внезапно словно земля разверзлась под ногами, мысленно я перенесся в совсем иные сферы. За какие-нибудь пять минут я успел понять примерно следующее: человеческое одиночество невыносимо; ничто не может сквозь него прорваться, кроме любви того высочайшего накала, какую проповедуют религиозные учителя; все, что идет не от нее, либо приносит вред, либо, в лучшем случае, не помогает; значит, войны бесполезны; закрытые школы омерзительны; от применения силы надо отказаться; а отношения между людьми нужно строить так, чтобы проникнуть в самую сердцевину человеческого одиночества и воззвать к нему. В комнате был младший сын Уайтхедов, мальчик лет трех, на которого я никогда прежде не обращал внимания, как и он на меня. Нужно было увести его, чтобы он не теребил мать, и без того терзавшуюся болью. Я взял его за руку — он охотно повиновался, сразу успокоился, и мы ушли. С тех пор и до самой смерти, постигшей его в 1918 году на войне, мы оставались друзьями. [упоминавшийся выше сын, по которому Уайтхед горевал]

За пять минут я стал совсем другим человеком. Некоторое время потом я еще ощущал нечто вроде мистического озарения. Мною владело чувство, будто я знаю самые сокровенные мысли всех попадавшихся на пути прохожих, и хотя это, несомненно, было иллюзией, я и в самом деле стал гораздо ближе ко всем моим друзьям и знакомым. Из империалиста я за пять минут превратился в пацифиста и сторонника буров. В течение многих лет я превыше всего ценил точность и аналитичность и вдруг воспылал полумистическим восторгом перед красотой, преисполнился сильнейшим интересом к детям и загорелся, подобно Будде, величайшим желанием создать философию, способную облегчить человеческую жизнь. Голова горела как в лихорадке, к страданиям примешивалась доля торжества — я ощущал, что могу, совладав с ними, превратить их, как я надеялся, во врата мудрости. Когда пережитое мной просветление — как я считал, мистической природы — почти совсем рассеялось, во мне заговорила застарелая привычка к аналитическому мышлению. И все же многое из того, что я тогда ощутил как откровение, осталось со мной навсегда: отношение к первой мировой войне, интерес к детям, равнодушие к мелким неприятностям, особая эмоциональная тональность, которой с тех пор окрашено мое общение с другими людьми, — всё это оттуда.

...Как-то днем я решил прокатиться на велосипеде; внезапно на проселочной дороге меня пронзила мысль, что я больше не люблю Элис. До этой минуты мне и в голову не приходило, что мое чувство к ней выдохлось. Я знал, что она по-прежнему привязана ко мне, да и не хотелось быть жестоким, но в ту пору я придерживался мнения (скорее всего ложного, как показал последующий жизненный опыт), что настоящая близость не терпит лжи.
Во время этого кризиса дало себя знать резонерство, унаследованное мною от отца: чтобы оправдаться в собственных глазах, я стал вспоминать все недостатки Элис... Из-за того, что Элис пыталась жить святее и безгрешнее, чем это в силах человеческих, дело нередко доходило до фальши. ...Она умела так похвалить человека, что похвала была опасней брани, при этом не понимавшие, что к чему, слушатели восторгались ее великодушием.
Отчасти эта перемена чувств объяснялась тем, что я стал замечать в ней (хотя и в сглаженной форме) черты, которые отталкивали меня в ее матери. Своего мужа, к которому она испытывала презрение, она безмерно унижала, никогда не говорила с ним или о нем иначе как с нескрываемым пренебрежением. Невозможно отрицать, что человек он был неумный, но такого отношения, как позволяла себе она, все же не заслуживал, да и никто, в ком была хоть капля милосердия, ничего подобного бы себе не позволил.
...И ему [Логену, брату Элис], и остальным своим детям она внушила, что все мужчины — скоты и идиоты, а женщины — святые и ненавидят половую близость; немудрено, что Логен, как легко было предвидеть, стал гомосексуалистом.

Самые тяжелые дни в жизни я провел в Гранчестере.
Моя спальня выходила окнами на мельницу, и неумолчный шум воды сливался в единое целое с владевшим мной отчаянием. Долгими ночами я лежал без сна, вслушиваясь сначала в соловьиное пение, потом — в утренние птичьи хоры, а на рассвете смотрел в окно на восход солнца, пытаясь найти утешение в красоте мира. Я страдал от непереносимого чувства одиночества, того самого одиночества, в котором годом раньше распознал суть человеческого существования. Один бродил я по полям вокруг Гранчестера, и чудилось, что колеблющиеся под ветром ивы белыми изнанками листочков шлют мне привет из какого-то мирного края. Я читал религиозные сочинения, вроде «Святости смерти» Тейлора, в надежде отыскать там нечто такое, что дает их авторам поддержку, даруемую верой и не зависящую от религиозной догмы. Я пытался найти себе прибежище в чистом созерцании; начал писать «Вероисповедание свободного человека», и лишь ритмический рисунок складывавшихся в строчки слов приносил заметное успокоение.
...Страдания прибавили мне сентиментальности, я стал слагать в уме фразы вроде «Наши сердца превратились в урны с прахом разбитых надежд» и снизошел до чтения Метерлинка.

Душевное неблагополучие, изматывающая умственная работа, тянувшаяся с 1902 по 1910 год, — все это держало меня в страшном напряжении. В те годы я часто думал: неужели это когда-нибудь кончится и я доберусь до конца туннеля, в котором застрял? Всякий раз проходя по Кеннингтону, находившемуся неподалеку от Оксфорда, я останавливался на пешеходном мосту, смотрел на проходящие поезда и думал, что завтра брошусь под один из них. Но наступало завтра, а с ним просыпалась и надежда, что я когда-нибудь закончу "Principia Mathematica”. Более того, в работе скрывался своеобразный вызов, и не принять его, не выйти победителем было бы непростительным малодушием. Я не отступал и в один прекрасный день завершил работу, но мой истощенный ум так и не восстановился — не подлежит сомнению, что с тех пор я не мог оперировать сложными абстракциями с былой легкостью. Отчасти — но лишь отчасти — из-за этого я впоследствии переменил направление своей работы.

...в 1902 году я вступил в небольшой клуб под названием «Сподвижники», организованный Сидни Уэббом с целью обсуждения политических вопросов с более или менее империалистической точки зрения. ...сэр Эдвард Грей [Эдвард Грей (1862—1933) — английский государственный деятель] (тогда еще не получивший министерского портфеля) произнес речь в защиту Антанты, не дожидаясь официального правительственного решения по этому вопросу. Я привел исчерпывающие доводы против подобной политики, указав, что она чревата войной, и когда никто из присутствовавших меня не поддержал, отказался от членства. Из чего ясно, что мой протест против первой мировой войны был заявлен на самой ранней стадии, какую только можно помыслить.

...В 1907 году на дополнительных выборах я даже баллотировался в парламент, чтобы отстаивать там право голоса для женщин. Уимблдонская кампания протекала бурно и закончилась молниеносно. Молодому поколению сейчас трудно вообразить, какой бешеный афронт вызывала идея женского равноправия. Когда спустя несколько лет мне довелось вести кампанию против первой мировой войны, оказываемое сопротивление было куда слабее той бури страстей, какой встретили в 1907 году суфражисток. Большинство населения страны воспринимало саму проблему издевательски, как повод для бурного веселья. Из толпы неслись глумливые выкрики вроде «Давай домой, у тебя там детки плачут!» — это в адрес женщин, а мужчинам независимо от возраста предназначалось: «А ты сказал мамаше, куда пошел?» и тому подобное. В нас швыряли тухлыми яйцами, одно угодило в Элис. Во время моего первого выступления в толпу выпустили крыс, чтобы поднять переполох среди женщин, часть которых участвовала в сговоре и визжала от хорошо разыгранного испуга, дабы продемонстрировать, чего на самом деле стоит их пол. <...> Можно понять неистовство мужчин, почуявших угрозу для своего превосходства, но отчаянное цепляние многих женщин за прошлое, когда к ним, как и ко всему их полу, относились наплевательски, остается для меня загадкой. Никогда не слышал, чтобы американские негры или русские крепостные прибегали к насильственным методам протеста против их собственного освобождения!

продолжение

Бертран Рассел. Автобиография // по изданию «Иностранная литература», 2000, № 12;
фотографии

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...