Saturday, October 26, 2013

народ-то что зверь... Растопчин и Верещагин / Tolstoy, War and Peace, vol. 3

Стоит только допустить, что что-нибудь угрожало народному спокойствию, и всякое действие становится оправданным.
Все ужасы террора основывались только на заботе о народном спокойствии.

— Руби его! Я приказываю!.. — прокричал Растопчин, вдруг побледнев так же, как Верещагин.
[Примечания:
Михаил Верещагин (1790—1812) был обвинен в переводе из «Гамбургских известий» и распространении «Письма Наполеона к прусскому королю» и «Речи Наполеона к князьям Рейнского союза в Дрездене». Магистрат приговорил его к бессрочным работам в Нерчинске. 19 августа 1812 г. Сенат утвердил приговор с дополнением, по предложению Ростопчина, — наказанием плетью.]
— Сабли вон! — крикнул офицер драгунам, сам вынимая саблю.
Другая еще сильнейшая волна взмыла по народу, и, добежав до передних рядов, волна эта сдвинула передних и, шатая, поднесла к самым ступеням крыльца. Высокий малый, с окаменелым выражением лица и с остановившейся поднятой рукой, стоял рядом с Верещагиным.
— Руби! — прошептал почти офицер драгунам, и один из солдат вдруг с исказившимся злобой лицом ударил Верещагина тупым палашом по голове.
«А!» — коротко и удивленно вскрикнул Верещагин, испуганно оглядываясь и как будто не понимая, зачем это было с ним сделано. Такой же стон удивления и ужаса пробежал по толпе.
«О Господи!» — послышалось чье-то печальное восклицание.
Но вслед за восклицанием удивления, вырвавшимся у Верещагина, он жалобно вскрикнул от боли, и этот крик погубил его. Та натянутая до высшей степени преграда человеческого чувства, которая держала еще толпу, прорвалось мгновенно. Преступление было начато, необходимо было довершить его. Жалобный стон упрека был заглушен грозным и гневным ревом толпы. Как последний седьмой вал, разбивающий корабли, взмыла из задних рядов эта последняя неудержимая волна, донеслась до передних, сбила их и поглотила все. Ударивший драгун хотел повторить свой удар. Верещагин с криком ужаса, заслонясь руками, бросился к народу. Высокий малый, на которого он наткнулся, вцепился руками в тонкую шею Верещагина и с диким криком, с ним вместе, упал под ноги навалившегося ревущего народа.
Одни били и рвали Верещагина, другие высокого малого. И крики задавленных людей и тех, которые старались спасти высокого малого, только возбуждали ярость толпы. Долго драгуны не могли освободить окровавленного, до полусмерти избитого фабричного. И долго, несмотря на всю горячечную поспешность, с которою толпа старалась довершить раз начатое дело, те люди, которые били, душили и рвали Верещагина, не могли убить его; но толпа давила их со всех сторон, с ними в середине, как одна масса, колыхалась из стороны в сторону и не давала им возможности ни добить, ни бросить его.
«Топором-то бей, что ли?.. задавили... Изменщик, Христа продал!.. жив... живущ... по делам вору мука. Запором-то!.. Али жив?»
Только когда уже перестала бороться жертва и вскрики ее заменились равномерным протяжным хрипеньем, толпа стала торопливо перемещаться около лежащего, окровавленного трупа. Каждый подходил, взглядывал на то, что было сделано, и с ужасом, упреком и удивлением теснился назад.
«О Господи, народ-то что зверь, где же живому быть! — слышалось в толпе. — И малый-то молодой... должно, из купцов, то-то народ!.. сказывают, не тот... как же не тот... О Uосподи... Другого избили, говорят, чуть жив... Эх, народ... Кто греха не боится...» — говорили теперь те же люди, с болезненно-жалостным выражением глядя на мертвое тело с посиневшим, измазанным кровью и пылью лицом и с разрубленной длинной тонкой шеей.

[Примечание:
По поводу этой сцены известный юрист — общественный деятель А. Ф. Кони пишет: «Описание этого события у Л. Н. Толстого в «Войне и мире» является одной из гениальнейших страниц современной литературы. Проверяя это описание по показаниям свидетелей, приходится заметить, что сцена указания толпе «на изменника, погубившего Москву», и затем расправа с ним — всеми рассказывается совершенно одинаково, а предшествовавшее ей приказание рубить Верещагина передается совершенно различно. В рассказе М. А. Дмитриева (писателя, переводчика) — Ростопчин дает знак рукой казаку, и тот ударяет несчастного саблей; по словам Обрезкова — адъютант Ростопчина приказывает драгунам рубить, но те не сразу повинуются, и приказание было повторено; по запискам <А. Д.> Бестужева-Рюмина — ординарец Бердяев, следуя приказу графа, ударяет Верещагина в лицо; по воспоминаниям <К. К.> Павловой (слышавшей от очевидца) — Ростопчин со словами: «Вот изменник», толкнул Верещагина в толпу, и чернь тотчас же бросилась его душить и терзать. Таким образом... из их (очевидцев) памяти изгладилось точное воспоминание о том, что, несомненно, должно было ранее привлечь к себе их внимание.
(А. Ф. Кони. Психология и свидетельские показания. — «Новые идеи в философии», сб. 9. СПб., 1913, с. 93—94).
Толстой, конечно, знал многие книжные источники об убийстве Верещагина, но, как и в поездке на Бородинское поле, более всего дорожил впечатлениями непосредственных свидетелей событий (см.: «Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников», т. I, с. 125—126, а также т. 61, с. 193—194).]

Слегка покачиваясь на мягких рессорах экипажа и не слыша более страшных звуков толпы, Растопчин физически успокоился, и, как это всегда бывает, одновременно с физическим успокоением ум подделал для него и причины нравственного успокоения. Мысль, успокоившая Растопчина, была не новая. С тех пор как существует мир и люди убивают друг друга, никогда ни один человек не совершил преступления над себе подобным, не успокоивая себя этой самой мыслью. Мысль эта есть le bien publique [общественное благо], предполагаемое благо других людей.
Для человека, не одержимого страстью, благо это никогда не известно; но человек, совершающий преступление, всегда верно знает, в чем состоит это благо. И Растопчин теперь знал это.

[...] Как ни свежо было это воспоминание, Растопчин чувствовал теперь, что оно глубоко, до крови, врезалось а его сердце. Он ясно чувствовал теперь, что кровавый след этого воспоминания никогда не заживет, но что, напротив, чем дальше, тем злее, мучительнее будет жить до конца жизни это страшное воспоминание в его сердце. Он слышал, ему казалось теперь, звуки своих слов: «Руби его, вы головой ответите мне!» — «Зачем я сказал эти слова! Как-то нечаянно сказал... Я мог не сказать их (думал он): тогда ничего бы не было». Он видел испуганное и потом вдруг ожесточившееся лицо ударившего драгуна и взгляд молчаливого, робкого упрека, который бросил на него этот мальчик в лисьем тулупе...

Французы приписывали пожар Москвы au patriotisme féroce de Rastopchine [дикому патриотизму Растопчина], русские — изуверству французов. В сущности же, причин пожара Москвы в том смысле, чтобы отнести пожар этот на ответственность одного или несколько лиц, таких причин не было и не могло быть.
[Примечания:
Толстой полемичен к утверждениям тех, кто приписывал пожар Москвы или французам, или русским, выполнявшим якобы распоряжения Ростопчина. «О французской оккупации и о пожаре Москвы Толстой всегда рассказывал в одинаковых, более строгих выражениях, чем те, которые впоследствии употребил в своем романе, приписывая пожар единственно случайности, — вспоминает Е. Скайлер. — Он показал мне большую библиотеку, состоящую из избранных им для его исследований книг, и указал на некоторые интересные записки и памфлеты, весьма редкие и мало известные. О Ростопчине он говорил с большим презрением. Ростопчин всегда отрицал, чтобы он был причастен к пожару Москвы, до тех пор, когда нашел нужным оправдать себя. Французы приписывали пожар ему, и впоследствии, во время пребывания его во Франции, после Реставрации, это считалось славным актом патриотизма. Сперва он принял это с скромностью, а после бесстыдно хвастался этим. Легенда образовалась живо, частью благодаря шовинизму французских историков, частью благодаря влиянию Сегюров (один из них был женат на его дочери) и их многочисленных родственников и последователей» («Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников», т. I, М., 1978, с, 202).]

Толстой, Война и мир, том 3

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...