Monday, December 09, 2013

Повседневный разговор; ленинградские травмы и страхи / Lidia Ginzburg - Blockade Diary, part 2

Градации голода и сытости определяют содержание разговоров, то есть определяют возможность индивидуальных отклонений от главной темы. Сквозь блокадную специфику различимы вечные механизмы разговора — те пружины самоутверждения, которые под именем тщеславия исследовали великие сердцеведы, от Ларошфуко до Толстого.
Механизмы повседневного разговора владеют человеком, но они его не исчерпывают. Люди, плетущие в этой блокадной столовой свой нескончаемый разговор, — прошли большими страданиями. Они видели ужас, смерть близких, на фронте и в городе, свою смерть, стоявшую рядом. Они узнали заброшенность, одиночество. Они принимали жертвы и приносили жертвы — бесполезные жертвы, которые уже не могли ни спасти другого, ни уберечь от раскаяния.
А механизм разговора работает и работает, захватывая только поверхностные пласты сознания. Стоит ему зачерпнуть поглубже — и все вокруг испытывают недоумение, неловкость. Каждому случалось говорить слова, которые были истинной мерой жизни, — но это в редкие, избранные минуты. Такие слова не предназначены для публичного, вообще повседневного разговора. Он имеет свои типовые ходы, и отклонение ощущается сразу, как нарушение, неприличие.
Лучшее, что есть в человеке, в его разговоре запрещено. Оно не стереотипизировалось, и неясно, как его выражать и как на него реагировать.
Повседневный разговор не слепок человека, его опыта и душевных возможностей, но типовая реакция на социальные ситуации, в которых человек утверждает и защищает себя как может.

...Сегодня в столовой дежурит (деловито движется между обеденным залом и кухней) председательница общественной столовой комиссии Н. С.
Н. С. — сверхинтеллигентка, училась в Сорбонне, в Париже. Там же почему-то окончила кулинарные курсы. Дифференциальным сочетанием интеллектуальной и кулинарной изощренности всегда гордилась. Сейчас же кулинарное начало стало средством победы над обстоятельствами. Н. С. ходит оборванная, запущенная, но совершенно не унывающая. Она с удовольствием говорит о деталях приготовления пищи. И с блокадным материалом у нее принцип обращения такой, как если бы это была спаржа и брюссельская капуста. Это тоже способ преодоления блокадного нигилизма; одолевали его люди по-разному — бреясь, читая научные книги.

—...Так и сказал — она и со своей армией не справляется. Шикарно звучит! Она и со своей армией не справляется.
Л. уже не может удержаться от сладостного повторения одной фразы. Все это слегка обволакивается атмосферой курьезности (рассказываю курьезный случай нарочито вульгарным словом «шикарно»).

И. преодолела тяжелую дистрофию, была ужасна на вид, но не прекращала интеллектуальной жизни и научной работы. Это очень маленькая научная работа, но она относится к ней со всей серьезностью архаической интеллигентки. Когда-то ее ближайшая приятельница Д. рассказывала, что в пылу каких-то пререканий И. сказала ей: но ведь я научный работник, а вы нет. Д. рассказала это, правда, в виде смешного случая, но сама была не без серьезности и, кажется, никогда не могла И. этого забыть или простить.
...Следовательно, И. ощущает свое поведение как героическое (и она в своем роде права) — она ходила страшная, голодная, но она продолжала изучать литературу XVIII века. Вопрос о смысле и ценности этого изучения в данной ситуации для нее не стоял. Для нее самое дорогое (свидетельство ее жизненной силы) то как раз, что она продолжала прежнее по возможности без изменений. И надо сказать, это все же высшая ступень по сравнению с теми, кто использовал катастрофу как внутренний предлог, чтобы отбросить все, требовавшее умственного усилия.

Муся с заплаканными глазами. Предполагается, что ее возьмут на торфоразработки. Она беспрерывно говорит об этом, и только об этом может говорить, разговор как разрядка аффекта.

...Н. (продолжая разговор): — Нет, я сейчас живу дома и убеждаюсь, что для меня это очень нехорошо.
И.: — А я сейчас очень наслаждаюсь одиночеством. Много думаю.
— Вероятно, вы думаете об отвлеченном. А я, когда остаюсь одна, начинаю думать: у меня мысли мемуарного характера. Это вредно.
<…> Обе высказываются с увлечением, но по-разному. Н. — это гуманитарная интеллигенция двадцатых годов, которая так и застряла на литературности и эстетизме. У нее есть свои словесные запреты и эвфемизмы, недоговаривания и подразумевания. «Вредно» — классический эвфемизм душевных страданий, утаенных от чужих глаз, скрываемых, хотя истинная цель высказывания — довести их до сведения собеседника. Вредно — страдание как бы низводится до клинического факта. Это пушкинское ироническое:
Я воды Леты пью,
Мне доктором запрещена унылость.
«Мысли мемуарного характера» — это тоже сдвиг, разрушающий серьезность контекста, и он тоже должен служить целомудренной маскировке душевных состояний.

Люди отчасти обмениваются информацией, отчасти подхватывают автоматически реплику собеседника, отчасти уступают неодолимой социальной потребности закреплять словом свои впечатления, наблюдения, соображения.

Уинкот обычно спрашивает: «Что, кончилась воздушная тревога? »
Это сочетание может встретиться только у доблокадного человека или у иностранца. Всякий русский и ленинградец — независимо от культурного уровня — непременно скажет просто «тревога» (обозначение более интимное, более психологичное и сохранявшее только самую суть).
Речь Уинкота наивна — как речь всякого человека (в частности, иностранца), не усвоившего аббревиатур, принятых в таком-то кругу. Это человек не на уровне данной речевой среды, для которой определенные понятия являются уже пройденным этапом. Если, паче чаяния, кто-нибудь вам скажет — я был в кинематографе (или того лучше — в синематографе), вместо кино, то вы сразу поймете, что это ископаемая личность, которая не знает, чем Чаплин отличается от Макса Линдера. Система словесных пропусков — она может дойти до виртуозности — является (наряду с условностью) принадлежностью кастового, корпоративного словоупотребления, особенно у проникнутых сознанием собственного превосходства над прочими людьми. Оно свойственно таким скептикам, которые хотя и любят слова, но не верят словам, то есть не верят их адекватности реалиям. Они полагают, что многие жизненные явления в качестве слов призрачны и недоступны — в качестве действительности. В разговоре их можно опускать — с таким же успехом.
Сочетание Уинкота не ленинградское, как и не по-ленинградски сказать «Невский проспект» вместо «Невский». Для ленинградца это тупо, для иногороднего вполне допустимо.

Появляется переводчица Ч., в полувоенном виде, располневшая до потери лица, как это бывает с людьми после истощения.
— Сегодня выдача. Вы можете вечером есть шоколад или конфеты.
— У меня двести грамм уже съедено, а сто раздарено — всё.
— Зачем же вы дарите сладкое? Странное дело.
— Так. Уж такая традиция. Со мной в день выдачи очень выгодно иметь дело.
Соседка по столу, вмешиваясь в разговор: — Знаете, я бы на вашем месте это не делала. Вы столько об этом говорите, что теряется всякое доброе дело.
Н. (на миг смутилась, но нашлась): — А это не доброе дело. Я совсем не добра, нисколько.
— А что же?
— Это просто глупость. Если бы это было доброе дело, я бы об этом не говорила. Нельзя говорить о своих достоинствах, можно только о недостатках. Это мой недостаток, я говорю о своем недостатке.
Тут в разговор вмешивается старая художница, прикрепленная к столовой, один из персонажей невышедшего сборника «Героические женщины Ленинграда». Художница не пришла в себя от истощения. У нее все еще зимняя сосредоточенность на еде. Сейчас это уже ниже нормы и вызывает у окружающих чувство превосходства. Для нее карточки еще не стали вопросом престижа; они все еще вопрос сытости. Она говорит об этом откровенно, потому что психологически она еще в той стадии, когда все говорили об этом откровенно. Она понимает, что теперь так уже нельзя, унизительно, что в этой области уже появилась маскировка и переключение физиологических ценностей в социальные (качество снабжения как признак социального признания).

Среди всех разговоров в Неву, очень близко, бухает снаряд.
— Смотрите, товарищи, да здесь — столб!
Некоторые подбегают к огромным окнам посмотреть. Другие продолжают есть и разговаривать. Травмированная (по ее словам) страхом писательница, не обращая на происходящее никакого внимания, укладывает свои булочки.
Странное дело — ленинградские травмы и страхи не внушают доверия. Так не боятся. Настоящий страх то вытеснен другими заботами, то подавлен общей нормой поведения.
Человек не только скрывает страх, но может скрывать иногда и отсутствие страха, атрофию настоящего страха перед гибелью, который подменяется болезненным раздражением нервов. Поэтому объявляющие себя травмированными столь же мало принимают меры к самосохранению, как и нетравмированные. Самосохранение — это тщательность, пристальное внимание к таким подробностям поведения, на которых невозможно сосредоточивать волю месяцами, годами.

«Записки блокадного человека», часть вторая
по изданию: Лидия Гинзбург. Записные книжки. Воспоминания. Эссе

Фотография отсюда

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...