Tuesday, April 30, 2013

болезнь, неутрата, весна... из ЖЖ друга Ольги/ via Olga Balla

Болезнь (кого как, а меня – неизменно) заставляет чувствовать, а потому тут же и думать, что жизнь кончается, что я ни на что не гожусь ну и т.п., чего лучше не перечислять. = Едва только появляется жадность к жизни и противное всякому разуму, размашистое и ухватистое желание «всего» - можно быть уверенной, что выздоравливаешь.
Ольга Балла

*
И вот чего хочется, с прибыванием так называемого возраста, всё больше: чистого неспециализированного, самоценного присутствия, даже досозерцательного – основы всего остального и последующего, - надёжной, как всякая основа, и уничтожимой только вместе с нами самими. Роскоши, которой обладают в полной мере только раннее детство и глубокая старость.
отсюда

*
Свет уже не умещается в рамках февраля. Ему там уже тесно, он разламывает их. Он рвётся в весну.
Весна – большое разрушение сложившегося.

(NB этим фото О. поздравила меня с днем рождения в этом году)

Теперь я с полным правом могу радоваться весне – промучившей всю молодость: мне больше не надо ей соответствовать (её буйству, её напору и полноте жизни, красоте, гармонии и прочим недоступным мне вещам), я имею право ей не соответствовать, - молодой ещё может, я уже точно никак, - её торжество и прибывание жизни уже не имеют ко мне никакого отношения, они не могут быть прочитаны как воззвание и упрёк (всю молодость, и позже ещё, так только и читались). Она, как явление искусства, имеет теперь ко мне отношение ровно в той мере, в какой становится фактом моего восприятия – моего исключительно эстетического – (почти) незаинтересованного и (почти) невключённого - опыта.
отсюда

*
Утратить ничего нельзя. Всё, что пережито – остаётся с нами навсегда, даже если не помнится. Как наша внутренняя (а то и внешняя) форма, понятное дело.
Вся жизнь человека может быть рассмотрена как собирание себя по кусочкам, деталькам, камушкам, - которые однажды вдруг берут да складываются в цельную картину. Но ведь, правда же, нам до этого ещё далеко? – Остаётся только доверять случайностям. Что и делаем.
отсюда

Sunday, April 28, 2013

воля к смерти/ will to die

Животное собственно не знает смерти; поэтому оно непосредственно наслаждается всем бессмертием природы, так как в ней сознает себя бесконечным. У человека вместе с разумом по необходимости является и ужасающая уверенность в неизбежности смерти. Но, — так как везде в природе каждое зло дается вместе с целебным средством или, по крайней мере, каким-либо вознаграждением за него, — та же самая рефлексия, которая дает нам знание смерти, помогает нам справиться с этим знанием, — помогает именно в тех метафизических воззрениях, которые утешают нас в этом и которые так же не нужны животному, как и недоступны для него. К этой цели главным образом направлены все религиозные и философские системы; следовательно, они — прежде всего противоядие, которое мыслящий разум выносит из своих собственных недр, чтобы противодействовать этой уверенности в неизбежности смерти. Но этой цели они достигают в очень различной степени; несомненно, что одна система религии или философии делает человека более способным, чем другие, спокойно смотреть в лицо смерти. Браманизм и буддизм, — которые учат человека смотреть на себя, как на первобытное существо, как на Браму, которому существенно чужды всякое возникновение и уничтожение, — принесут в этом отношении гораздо больше пользы, чем все учения, которые создают его из ничего и заставляют начинать свое бытие, полученное от другого, действительно с рождения. В соответствии с этим мы находим в Индии такое спокойствие перед смертью, о котором в Европе не имеют никакого представления.

...страх смерти не зависит от знания, ибо животное также испытывает его, хотя и не знает смерти. Все, что рождается, приходит с этим чувством в мир. Между тем, этот априорный страх смерти — лишь обратная сторона воли к жизни, которая и есть все мы. Поэтому каждому животному от рождения присуща как забота о самосохранении, так и страх перед уничтожением; следовательно, именно этот страх, а не стремление избежать боли, проявляется в боязливой осмотрительности, с которой животное старается обезопасить себя, а еще более свое потомство, от каждого, кто может оказаться опасным. Почему животное убегает, дрожит и пытается скрыться? Потому что оно — воля к жизни и в качестве таковой обречено на смерть и хочет выиграть время. Таков же по своей природе и человек.

...привязанность к жизни неразумна и слепа; объяснить ее можно только тем, что все наше существо уже само по себе есть воля к жизни, которой жизнь поэтому должна казаться высшим благом, сколь она ни горестна, кратка и ненадежна, а также тем, что эта воля сама по себе и исконно лишена познания и слепа. Познание же не только не служит источником этой привязанности к жизни, а напротив, противодействует ей, показывая ничтожество жизни и подавляя этим страх смерти. Когда познание одерживает победу и человек мужественно и спокойно идет навстречу смерти, это чтят как проявление великого и благородного духа; следовательно, тогда мы прославляем триумф познания, его победу над слепой волей к жизни, которая, однако, составляет ядро нашего существа.

Если бы причиной того, что смерть представляется нам столь страшной, была бы мысль о небытии, то мы должны были бы с таким же ужасом думать о том времени, когда нас еще не было. Ибо не вызывает никакого сомнения, что небытие после смерти не может отличаться от небытия до нашего рождения и, следовательно, не должно вызывать большее огорчение. Ведь прошла вечность, когда нас еще не было, но это нас совсем не печалит. А то, что за мгновенным интермеццо эфемерного существования последует вторая вечность, в которой нас больше не будет, мы находим жестоким и невыносимым. Возникла ли эта жажда существования как следствие того, что мы испытали его и нашли столь прекрасным? Бесспорно нет, как я уже показал это вкратце раньше; скорее, полученный опыт должен был бы пробудить в нас бесконечную тоску по утраченному раю небытия. Ведь надежда на бессмертие души всегда связана с надеждой на «лучший мир» — признак того, что этот мир не слишком хорош.

У нас есть прекрасные рассуждения о том, как предосудительно думать, что человеческий дух, который объемлет мир и таит в себе столько замечательных мыслей, сойдет вместе с нами в могилу; но о том, что этот дух дал пройти бесконечности, до того как возник с этими своими свойствами, и что мир обходился без него все это время, мы не слышим ничего.

Вообще момент, когда человек умирает, может быть похож на пробуждение от тяжелого, кошмарного сна.

«Глупые и недальновидные, они воображают, будто может существовать что-либо такое, чего раньше не было, или будто может погибнуть то, что прежде существовало. Никто, кто разумен, не будет так мыслить, будто люди существуют, лишь пока они живы (ведь это зовется жизнью), претерпевая ту или иную участь. Никто разумный не станет считать, будто человек есть ничто до рождения, ничто и по смерти». (Плутарх. Против Колота)

...умирающему можно было бы сказать: «Ты перестаешь быть тем, чем бы тебе лучше вообще не становиться».

Тиха и спокойна обычно смерть хорошего человека; но быть готовым умереть, умирать охотно, радостно — преимущество того, кто отрешился от воли к жизни, кто отрицает ее.

Артур Шопенгауэр. Мир как воля и представление.
Глава XLI. Смерть и ее отношение к неразрушимости нашего существа

* * *
Шотландский писатель Иэн Бэнкс, автор жестокого гиньоля «Осиная фабрика» и еще двух дюжин романов, как «обычных», так и научно-фантастических, объявил на своем веб-сайте, что умирает.

То, как (…) реагирует на ситуацию, не имеет общего с чувством несправедливости происходящего. Речь, скорее, о том, как существует наш мир; никто за происходящим не стоит, винить некого. Очень мужественный и стоический подход к ситуации. Без сомнения, перед нами стиль этого человека. Ничего сверх того, он – тот, кого вы встречаете в его книгах, – такой же и здесь, перед нами.

Иэн Бэнкс: «Я, честно говоря, убил несколько мух и ос, а однажды из духового ружья застрелил воробья, маленькую птичку, но я сожалею об этом».

источник

UPD: В воскресенье, 9 июня 2013 года, возрасте 59 лет умер известный шотландский писатель-фантаст Иэн Бэнкс.

* * *
 
В палате я лежал с пятью другими больными. Больница называлась St. Mary's Hospital. Она располагалась рядом с лондонским вокзалом Паддингтон. Ее тоже можно было назвать вокзалом: кто-то прибывал, кто-то убывал — на этот или тот свет. Больница чтила свои традиции и имена героев — выдающихся медиков. В их честь были названы палаты и отделения, их имена и заслуги увековечивали на мемориальных табличках и досках, висевших на стенах. Это должно было вселять уверенность в выздоровление, но не вселяло: у великих медиков, всех без исключения, на табличках были две даты — рождения и смерти.
Рядом со мной лежал старик Джеффри, в прошлом чиновник Форин-офиса. В первую неделю мы оживленно разговаривали. Он хорошо знал историю дипломатии, смешно выговаривал ископаемые имена «Литвиноф», «Молотоф», «Майски». Но понемногу он утратил интерес к разговорам. И не только к разговорам. Есть ему больше не хотелось. Пил он только с ложечки, через силу. За несколько дней до смерти перестал отличать день от ночи, и на все просьбы близких и санитарок откусить яблоко или проглотить ложку йогурта отвечал усталым движением век. Его словарный запас скукожился до одного слова: "Sleep". За два дня до смерти Джеффри перевели в королевскую одиночную палату, где он и уснул последним сном. Возможно, после этого он вновь стал самим собой: чиновником Министерства потусторонних дел. Благодаря Джеффри я понял, что сравнение сна со смертью вовсе не образ: умирающий свое состояние и вправду принимает за сон, засыпание. Не напрасно есть что-то траурное в выражении «отход ко сну». Еще благодаря Джеффри я понял, что такое воля к смерти. Мы, пятеро его сопалатников, жадно глотали лекарства, соки, ростбифы, вываренные английским поваром овощи, а Джеффри выдыхал лишь одно слово: "Sleep..."
Я часто вспоминаю Джеффри, когда думаю о «воле к смерти».

Игорь Померанцев. Воля к смерти

Tuesday, April 09, 2013

Блог ничего не решает. Как и литература./ blogging and literature

С каждым годом убеждаюсь, что Беккет был прав, когда сказал, что коммуникация невозможна, потому что средств для ее осуществления просто-напросто нет, – и я уверен, никакие новые формы тут не помогут. Более того, не вижу никакой проблемы в разорванности пространства – русского ли, или культурного – какого угодно. Чем дальше люди стоят друг от друга, тем сложней их сигнальная система. Мне кажется, что интернет и блоги ничего не меняют по существу, – они выявляют только одиноких существ, которые пишут, пишут, кричат о помощи, получают житейское удовлетворение, оттого что нашли like или comment под своей записью... Но оставленный комментарий под записью не решит проблему одиночества, – интернет помогает заполнить пустоту жизни, грубо говоря — убить время незаметно; при этом существо, которое оставляет изо дня в день, изо дня в день записи в своем блоге, всегда будет одиноким. Блог ничего не решает, он является документом, подтверждающим факт состояния индивида, но осуществить коммуникацию не может. Как и литература. Роман пишется для себя, это скважина, которую автор бурит в себе в поисках себя же. В этом и заключается прекрасный драматизм приключения – роман не может быть закончен, в нем есть начало, но нет конца. Любой синкретизм взглядов, на мой взгляд, гибелен для романа, потому что это приключение совершается в одиночку (не потянешь же в себя кого-то!). Литература сильна злыми индивидуалистами, именно они вбивают стальные колышки в рыхлые грудины своих предшественников, ожидая себе на смену молодого жреца со своим смертоносным орудием. Литература – это саркофаг для духов, озабоченным сегодняшним днем тут не место.

из интервью с писателем Андреем Ивановым, 2011 год

Tuesday, April 02, 2013

быть эстетом в социальных вопросах — безнравственно/ Lidia Ginsburg, Returning home (1931)

У хорошего пловца — чувство второго, не совсем понятного существования в воде (на глубоком месте можно стоять, лежать, сидеть), и он так же далек от мысли утонуть, как каждый нормальный человек далек от мысли провалиться сквозь землю.
Перед началом — отвращение к мокрому и холодному, сопротивление, короткое усилие, и — нежная вода, снимающая земную пыль, пот, страх. Телом, потерявшим свою тяжесть, пловец не ложится, но откидывается на спину, примерно как в шезлонге. Он видит небо, не имеющее цвета, и справа низкие горы сухих серых и розовых тонов. Ему нравится, что он видит все это, в этой именно перспективе, благодаря собственному усилию. Даже не усилию — усилие незаметно; скажем, благодаря собственному желанию держаться на поверхности воды. Вообще он существует сейчас только собственной волей. Это особенно ясно, когда плывешь против короткой и крепкой волны, систематически бьющей в рот и подбородок.

Солнце опускалось с горы пустым слепящим белым кругом. В пересохший хребет грубо врыты большие, с ржавчиной, камни, и земля засыпана острым каменным сором. Так все пересохло, что под ногами травы стоят отдельно одна от другой. Какая-то звездчатая травка, похожая на мох, и просто стебли, на корню сожженные в солому. Соломенные надломленные стебли стоят поодиночке, так что в свете низкого солнца от каждого падает отдельная ясная тень.

— Почему это может вам нравиться?
— Мне нравятся эти вещи, когда они выражают мое сознание... некоторое состояние сознания...
— А это выражает что?
— Например, пустоту. Нет, не думайте, — еще не победившую пустоту, еще одолеваемую усилием. Но это усилие не разделит никто... А вам что — нравятся мирты и олеандры?.. Словом, это подобно пустоте и неразделенной борьбе с пустотой... Смотрите, мы, кажется, дождались луны.
— Да. Уйдем отсюда, пожалуйста.
К миртам и олеандрам у меня непобедимое равнодушие.

...быть эстетом в социальных вопросах — безнравственно.

Сочи... южная ночь, пахнущая цветами и морем. Южная ночь — лягушки, цикады, малярийные комары, звезды и кипарисы. О кипарисах и звездах думаешь, пока на них смотришь; и пока о них думаешь, — думаешь только о них. Но если идти через поле навстречу красному, желтому, зеленому закату, — можно думать о самых печальных и самых радостных в жизни вещах, глядя, как на закате стоят избы, стога и стреноженные лошади.
В окне тесное сочетание зеленых и красных крыш, пустырь и белый казарменный дом у пруда. Здесь начиналось возвращение. На краю неба крыши и необыкновенно худые сосны с растрепанными перьями ветвей. Начиналась печаль — давно остывшая и которая не мешает работать.

Сухие северные дачи; архитектурная нелепость, в которой есть нечто альпийское, и нечто псковское, и нечто даже готическое, экономия строительных материалов и великая жажда иллюзий.

Чего человек боится — смерти, болезни, умственной деградации, нищеты, одиночества, может быть раскаяния?.. Может быть, остановки желаний, уничтоженных обвалившейся на него попыткой — жить в самом деле? И тогда сквозь все, что в нем погибло, сквозь омертвевшую нежность и омертвевшую злобу, — он пробирается к формуле спасения: хочу хотеть писать.
Труднее всего хотеть. А чтобы писать — кроме способности писать, — нужны самые патриархальные вещи: здоровье и усердие.

Чего же, собственно, человек боится? Небеленого потолка своей комнаты? визита к знакомым? домработницы? рукописей на столе? жироприказов из жакта или разговоров в издательстве? С этими вещами можно жить, но безостановочно; при возобновлении же происходит замирание души.

Есть такой темный физический страх, проникающий в колени, в кончики пальцев, в живот, — и не имеющий отношения к ходу мыслей.
Мысли при этом обыкновенные; только впечатления извне несвоевременно доходят до сознания.

...сейчас — попутно облегчению, попутно произносимым словам — он вспоминал, как они прощались. Он тогда смотрел на нее, запоминая, — потому что он мнителен и, прощаясь, не верит в предстоящую встречу.

Жизнеспособное чувство от равнодушия должно отличаться еще ожиданием.

В любви всякий имеет то, что он заслуживает... а иногда даже то, к чему бессознательно или тайно стремится.

Тишина в жизни человека (от тишины не избавляют чуткие шаги по коридору) — то же самое, что неторопливость в жизни человека. Это мир его никуда не зовет. Равнодушие подобно темному воздуху комнаты, тишине, нищете или отсутствию аппетита.

Из соединения двух человек, потерявших способность любить, не получается ничего, кроме соединения; и если оно оказывается до странного прочным, то именно по принципу встречи на необитаемом острове. Каждый из них находит другого не как незаменимую ценность, но как подходящую случайность и средство применения пустующих душевных способностей. Одному нужно препровождение времени, другому — отдых. И хотя они проводят время друг с другом очень плохо, но, как все слабые люди, они боятся времени и потому не могут перестать его проводить.
Эти связи, основанные на душевном бессилии действующих лиц, выдерживают годы злобы и скуки, чтобы потом мгновенно погибнуть под новым содержанием жизни.

...ощущение подвешенного, раскачивающегося времени, которое нам дает очевидность ссоры, смерти, третьего звонка. Это настоящее, которое еще длится, хотя, собственно, его уже нет, потому что очевидность конца изменила его до неузнаваемости. И то, что оно все-таки длится, наполняет нас бессмысленным удивлением.

Площадь осталась позади, и разведенный мост неторопливо встает навстречу. Эту странную процедуру, совершающуюся в недоступной тьме третьего часа, обнародовала белая ночь. Мост остановился стеной; если зайти сбоку — он стоит двумя вздыбленными обрубками.
Под прямым углом к верхнему краю, над пролетом воды и неба, крестом запрокинут трамвайный столб.
Эта ночь не безлюдна. В скверах тесно (теснее, чем позволяет свет) сидят влюбленные, и бездомные дремлют, свесив голову на руки, на мешки и баулы. У парапета торчат мрачные удильщики. Белой ночью вам непременно встретится человек, который бродит здесь потому, что с ним случилось несчастье.
...И среди людей, которые в этом диковинном свете любят, тоскуют, удят, читают, упрямо пережидают ночь, все туже и туже натягивается ощущение жизни.

В юности, претерпев неудачу, человек говорит: «Ах, так... в таком случае я ухожу от мира». После тридцати лет начинаешь понимать, что от иных вещей уйти нельзя, а уход от других безнадежно суживает сознание. Суть жизни не в том, чтобы поднять самую большую тяжесть, но в том, чтобы поднять самую большую из посильных тяжестей. Это основная проблема организации труда. Для творящих — мир никогда не был самоценен. Но они оставались в миру, он был для них чувственной радостью, опытом, отдыхом. Никто из них не отказывался от опыта, и сколько я знаю, мало кто отказывался от отдыха (будь то семья, или охота, или карты).
Есть вечные формулы, еще не требующие замены. Так — днем человек работает и вечером отдыхает. Целый день он поднимает свою тяжесть, чтобы вечером сбросить ее у порога. Ничего лучшего пока все равно не придумали. Потому что день не календарная условность. Каждый день кончается на границе ночи и сна, как действо с собственной развязкой.
Мы знаем: если зрителю обещан благополучный исход, он спокойно, как на ненастоящее, смотрит на очередные бедствия и страхи. Это happy end — и ничто не сравнится с его оптимистической, утешающей силой.
Много ли надо вечером человеку? — Чтобы отходили мышцы и нервы, чтобы размягчались мысли, чтобы от закипающего чайника поднималась в лицо бесцельная теплота. Чтобы горе, отложенное до утра, пришлось бы на новую единицу времени.

Вечер механически выдвигает задачу отдыха. Человек нерешительно стоит посреди комнаты; он даже думает — не пойти ли в гости? И когда эта мысль наполняет его соответствующим отвращением, он ложится отдыхать на диван. Он остановил работу и ждет, когда же наступит качественно иное состояние души. Но ничего такого не заметно.
Вместо того на него падает скука — плод неудавшегося отдыха. Время, которое он теряет, дошло наконец до сознания. Он слышит, что время шумит у него в висках, как кровь; что время течет, как дыхание... Тогда человек встает в испуге и ищет сброшенную дневную тяжесть, чтобы скорее поднять ее на себя.

Лидия Гинзбург «Возвращение домой» (1931)

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...