Saturday, April 05, 2014

Окружение моё – гоголевское и чеховское. Только без них самих/ Ariadna Efron, letters to Aseev, 1948

26 мая 1948 (Асееву)
Вы знаете, у меня все близкие умерли, и ни одной могилы! Ни могилы отца, ни матери, ни брата, ни сестры. Точно живыми на небо взяты!

6 июня 1948. Рязань (Асееву)
Говорят, что горностай – самое чистое животное на свете. Если испачкать его шкурку, скажем, дегтем – так, что он не сможет ее отмыть, – он умирает.
...Но, говоря о данной могиле, тоскуя о ней, я думаю не только о поэте, но и, одна на свете, о матери. Не об отвлеченной, поставленной смертью на пьедестал Матери с большой буквы, а о маме. Которая еще так недавно растила, кормила, обижала и обожала меня. А вот, знаете, теперь (как всегда, слишком поздно) я сама люблю её не дочерней любовью и не по-дочернему понимаю всё в её жизни и всю её, а по-матерински, всеми недрами, изнутри, из самых глубин. Как всегда, слишком поздно. Руки ее, каждую трещинку, лицо – каждую морщинку. И каждый седой волосок.

Поэтическая наследственность? Николай Николаевич, я не пишу стихов. Мне даны глаза поэта и его слух, но я — немая и вряд ли будет со мной, как с Валаамовой ослицей, хоть раз в жизни, да возговорившей!* Т.е. Валаамовой ослицей я как раз была, т.к. возговорила однажды в детстве, но потом замолкла, как ослице и полагается. Поэтом я не буду, действенного поэтического начала нет у меня. Стихи я действительно понимаю и действительно люблю. И Ваша высокогорная книжечка [Видимо, Н.Н.Асеев прислал А.С. свою книгу «Высокогорные стихи»] очень меня обрадовала. Тех гор, откуда она взяла свое начало, я не знаю. Я только Альпы знаю — швейцарские, сочетание первозданности с человеческой аккуратностью — необычайно аккуратными дорогами, гостиницами и воздушными железными дорогами, и французские, менее цивилизованные. Радость розовых утр над снежными вершинами, несмолкающая шопеновская болтовня ручьев и коровьих колокольцев, неправдоподобные пастбища и стада везде — с географическими пятнами на лоснящихся боках у коров земных и белоснежные стада небесные — похищение Европы, превращение Ио, творимые неведомым, но несомненным божеством.

*Стихи семилетней Али (К.Бальмонт характеризовал их как «совершенно изумительные») были включены М.Цветаевой под названием «Стихи моей дочери» в книгу «Версты. Стихи» (Вып. 1. М., 1922), а также в книгу «Психея. Романтика» (Берлин, 1923). В том же 1923 г. Цветаева намеревалась выпустить в свет книгу «Земные приметы» — том 2-й этой книги должны были составить детские записи Али. «Такой книги еще нет в мире, — писала Цветаева. — Это ее письма ко мне, описание советского быта (улицы, рынка, детского сада, очередей, деревни и т.д., и т.д.), сны, отзывы о книгах, о людях — точная и полная жизнь души шестилетнего ребенка» (Письма Марины Цветаевой к Роману Гулю // Новый журнал (Нью-Йорк). Кн. 58. 1959. С. 181). Книга эта не была издана, но ряд сохранившихся детских записей А.С. включила в свои «Страницы воспоминаний» и «Страницы былого» (см. Эфрон А. О Марине Цветаевой: Воспоминания дочери. М., 1989).

...Преподавала графику в местном художественном училище, а в летние месяцы приняла школьный секретариат. Тошнит от папок, скрепок, ножей, «принято к сведению» и «сдано в архив». А главное – нужно сидеть на месте все положенные часы – самые солнечные. Как живу? Да так вот и живу. Плохо, в общем.
Окружение моё – гоголевское и чеховское. Только без них самих. Сам городок – хорош. Но когда подумаешь, что – может быть – на всю жизнь, то тут-то печень и начинает пухнуть.

23 июня 1948, Рязань (Асееву)
...я очень болела тогда, когда писала Вам, и потому, что сверх всего прочего, я испытывала в это время боль физическую, всё казалось мне значительно более больным, чем обычно. Ибо бессмертная душа значительно быстрее отзывается на боль, испытываемую телом, чем последнее – на душевную. А Бог её знает, бессмертна ли она, в конце концов? На десяток, ну на сотню душ, переживших тело, сколько тел, переживающих душу! Насчет же того, что «везде есть люди» (т.е. «души»!) – как Вы пишете, то для меня это совершенно не требует доказательств. Я их встречала в самой преисподней. Они меня – тоже!

...Франция, которую я очень люблю, такой родиной [по духу] для меня не была и быть не могла. И я никогда, в самые тяжелые минуты, дни и годы, не жалела о том, что я оставила её. Я у себя дома, пусть в очень тяжелых условиях – несправедливо тяжелых! Но я всегда говорю и чувствую «мы», а там с самого детства было «я» и «они». Правда, это никому не нужно, кроме меня самой...
Вот мама – это совсем другое. Пожалуй, она не должна была бы приезжать. Но судить об этом трудно.
Дорогой Николай Николаевич, ран своих я не растравляю, ибо ни они, ни я в этом не нуждаемся. Мы просто сосуществуем.

18 июля 1948, Рязань (Асееву)
Сегодня я тоже видела сосны. За 20 километров от Рязани. Они, наверное, такие же, как те, о которых Вы писали. В любую погоду верхушки стволов точно облиты солнцем, а низ — охвачен тенью. И когда их, сосен, много, то распространяют они какую-то особенную тишину, как в готическом храме. И будь они северные, рязанские или латвийские — запах их — благоухание — воскрешает в памяти юг и зной. Тихая, пружинящая почва под ногами яркие инкрустации неба над головой, а вместо Вашей Балтики Ока, сама чешуйчатая, как сосна, только серебряная, а за Окой, за необычайно рельефными на необычайно плоской равнине рыжими стогами — темно-синяя кайма горизонта — леса Мещоры. Но это за 20 килом. от Рязани, а близко — некрасиво, однообразно и Ока какая-то невыразительная.

23 августа 1948, Рязань (Асееву)
Сейчас за моим окном грустный, душераздирающий провинциальный вечер. Люди на порожках грызут семечки, загораются огни, и какой-то орденоносец везет в колясочке двух небрежно брошенных близнецов.

**
[В письме Б.Л.Пастернаку от 14 августа 1948 г. А.С. пишет:
«А сегодня мне объявили приказ, по которому я должна сдать дела и уйти с работы. Мое место — если еще не на кладбище, то во всяком случае не в системе народного образования. Не можешь себе представить, как мне жаль. Хоть и очень бедновато жилось, но работа была по душе, и все меня любили, и очень хорошо было среди молодежи, и много я им давала. Правда. За эти годы я стала много понимать и стала добрая. И раньше была не злая, а теперь как-то осознанно добрая, особенно к отчаянным. И работалось мне хорошо, и я много сделала. А теперь, когда я всех знаю по именам и по жизням и когда каждый идет ко мне за помощью, за советом, затем, чтобы заступилась или уладила, я должна уйти. Куда — сама не знаю. Устроиться необычайно трудно — у меня нет никакой кормящей (в данной ситуации) специальности, и я совсем одна. Еще спасибо, что по сокращению штатов, а то совсем бы некуда податься! Вот ты говоришь — “не унывай”. Я и не унываю, но, кажется, от этого не легче. Ты понимаешь, я давно пошла бы на производство или в колхоз, сразу, но сил нет никаких, кроме аварийного фонда моральных. Пережитые годы были трудны физически, и последний был не из легких. Вот и сейчас никак не придумаю — что делать?»
(Эфрон А. О Марине Цветаевой. С. 304).]

26 августа 1948 (Пастернаку)
Асеев иногда пишет мне письма красивые и гладкие. Что-то в его письмах есть поверхностное, что заставляет подразумевать в нем самом нечто затаенное – не знаю, как выразить, - в общем, все его легкие похвалы моему уму и трескучие фразы о маме не внушают того простого человеческого доверия, без которого не может быть отношений, хотя бы приближающихся к настоящим.

Ариадна Эфрон. «А душа не тонет...» (Письма 1942—1975)

**
В своём письме Б. Л. Пастернаку в 1956 г. А. С. Эфрон называет его убийцей своей матери («Для меня Асеев — не поэт, не человек, не враг, не предатель — он убийца, а это убийство — похуже Дантесова»). Получив отказ на просьбы о помощи, — даже в предоставлении места посудомойки в писательской столовой, — и непосредственно после разговора с Асеевым, Марина Цветаева покончила жизнь самоубийством.

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...