Thursday, December 25, 2014

Улыбнуться, глядя в лицо ближнего, — милосердие/ Tolstoy, diaries

Дневниковая запись Толстого от 11 марта 1906 г.:

«Вчера особенно подавленное состояние. Все неприятное особенно живо чувствуется. Так я говорю себе; но в действительности: я ищу неприятного, я восприимчив, промокаем для неприятного. <...> Чего-то не то, что хочется, а мучительно недоволен чем-то, и не знаешь, чем. Кажется, что жизнью: хочется умереть. К вечеру состояние это перешло в чувство сиротливости и умиленное желание ласки, любви; мне, старику, хотелось сделаться ребеночком, прижаться к любящему существу, ласкаться, жаловаться и быть ласкаемым и утешаемым. Но кто же то существо, к которому я мог бы прижаться и на руках которого плакать и жаловаться? Живого такого нет».

*
«О жизни»: «Люди, которые боятся смерти, боятся ее потому, что представляют ее себе как нечто черное и пустое, однако они видят мрак и пустоту потому, что не видят жизни».
Лесков очень любил это сочинение: «Из всего написанного о смерти я предпочитаю главы из вашей книги "О жизни" и письма Сенеки к Люциллию» (письмо к Толстому от мая 1894 г.).

*
25 ДЕКАБРЯ. МИЛОСЕРДИЕ
Старайся не запрятывать в темные углы постыдные воспоминания своих грехов, а, напротив, старайся держать их всегда наготове, чтобы воспользоваться ими, когда тебе придется судить о ближнем.

Вещественное милосердие только тогда добро, когда оно жертва. Только тогда получающий вещественный дар получает и духовный дар. Если же это не жертва, а излишек, то это только раздражает получающего.

11 июля.
Всякое доброе дело есть милосердие. Дать воды жаждущему — это милосердие. Принять камни с дороги — это милосердие. Убеждать ближних, чтобы они были добродетельны, — милосердие. Указать страннику его путь — тоже милосердие. Улыбнуться, глядя в лицо ближнего, — милосердие.
Предание Мишкат (Магомет)

to be upd.

Wednesday, December 24, 2014

под каж­дым надгробным камнем - целая всемирная история/ One world at a time

Помните о том, что когда человек уходит, он уносит с собой всё то, что он не смог сказать; всё то, чего он, может быть, и о себе самом не знает.
- Лев Шестов -

*
Каждый человек есть вселенная, которая с ним родилась и с ним умирает; под каж­дым надгробным камнем погребена целая всемирная история.
- Генрих Гейне -
“Under every gravestone a world lies buried,” wrote Heinrich Heine

*
Генри Давид Торо лежал на смертном одре. Старый друг спросил его: «Торо, веришь ли ты в иной мир, в загробную жизнь?» Торо, бывший на грани жизни и смерти, приоткрыл глаза и сказал: «Сразу только один мир, брат мой, в каждый момент времени — только один мир».

As he declined into death in the spring months of 1862, just as nature was renewing herself around him, he expressed no regrets for the life he had lived. To the deathbed question, “Have you made your peace with God?” he allegedly replied, “We never quarrelled.” “Are you ready for the next world?” another acquaintance asked. Thoreau’s response was: “One world at a time.”
(source)

Wednesday, December 17, 2014

рекламная пошлость - Ильф-Петров, Набоков, Сэлинджер/ poshlost' in advertising

Лозунги были такие:
«ПИЩА — ИСТОЧНИК ЗДОРОВЬЯ»
«ОДНО ЯЙЦО СОДЕРЖИТ СТОЛЬКО ЖЕ ЖИРОВ, СКОЛЬКО 1/2 ФУНТА МЯСА»
«ТЩАТЕЛЬНО ПЕРЕЖЕВЫВАЯ ПИЩУ, ТЫ ПОМОГАЕШЬ ОБЩЕСТВУ» и
«МЯСО — ВРЕДНО».

Были на доме еще два украшения, но уже чисто коммерческого характера. С одной стороны — лазурная вывеска «Одесская бубличная артель — "Московские баранки"». На вывеске был изображен молодой человек в галстуке и коротких французских брюках. Он держал в одной, вывернутой наизнанку руке сказочный рог изобилия, из которого лавиной валили охряные московские баранки, выдававшиеся по нужде и за одесские бублики. При этом молодой человек сладострастно улыбался. С другой стороны — упаковочная контора «Быстроупак» извещала о себе уважаемых «гр. гр.» заказчиков черной вывеской с круглыми золотыми буквами.

Двенадцать стульев

*
...толстяк, у которого под складками синей толстовки угадывалось потное брюхо. Общий вид пассажира вызывал в памяти старинную рекламу патентованной мази, начинавшуюся словами: «Вид голого тела, покрытого волосами, производит отталкивающее впечатление».

Остап недовольно косился на культплакаты, развешанные по стенам. На одном было написано: «Не отвлекайся во время еды разговорами. Это мешает правильному выделению желудочного сока». Другой был составлен в стихах: «Фруктовые воды несут нам углеводы».

Золотой телёнок

*
О, мы с Таней были привередливы, когда дело касалось игрушек! Со стороны, от дарителей равнодушных, к нам часто поступали совершенно убогие вещи. Всё, что являло собой плоскую картонку с рисунком на крышке, предвещало недоброе. Такой одной крышке я посвятил было условленных три строфы, но стихотворение как-то не встало. За круглым столом при свете лампы семейка: мальчик в невозможной, с красным галстуком, матроске, девочка в красных зашнурованных сапожках; оба с выражением чувственного упоения нанизывают на соломинки разноцветные бусы, делая из них корзиночки, клетки, коробки; и с увлечением неменьшим в этом же занятии участвуют их полоумные родители — отец с премированной растительностью на довольном лице, мать с державным бюстом; собака тоже смотрит на стол, а на заднем плане видна в креслах завистливая бабушка. Эти именно дети ныне выросли, и я часто встречаю их на рекламах: он, с блеском на маслянисто-загорелых щеках, сладострастно затягивается папиросой или держит в богатырской руке, плотоядно осклабясь, бутерброд с чем-то красным («ешьте больше мяса!»), она улыбается собственному чулку на ноге или с развратной радостью обливает искусственными сливками консервированный компот; и со временем они обратятся в бодрых, румяных, обжорливых стариков, — а там и черная инфернальная красота дубовых гробов среди пальм в витрине...

Набоков - Дар

*
Откройте любой журнал - и вы непременно найдете что-нибудь вроде такой картинки: семья только что купила радиоприемник (машину, холодильник, столовое серебро - все равно что) - мать всплеснула руками, очумев от радости, дети топчутся вокруг, раскрыв рты, малыш и собака тянутся к краю стола, куда водрузили идола, даже бабушка, сияя всеми морщинками, выглядывает откуда-то сзади (забыв, надо думать, скандал, который разыгрался этим же утром у нее с невесткой), а чуть в сторонке, с торжеством засунув большие пальцы в проймы жилета, расставив ноги и блестя глазками, победно стоит папаша, гордый даритель.

Набоков «Лекции по русской литературе»

[см. также статью]

*
Я рисовал краснощеких, очень «рекламогеничных» детей, пышущих здоровьем, — сияя от восторга, они протягивали пустые тарелки из-под каши и приветливо просили добавку. Я рисовал веселых высокогрудых девушек — они скользили на аквапланах, не зная забот, потому что были прочно защищены от таких всенародных бедствий, как кровоточащие десна, нечистый цвет лица, излишние волосики и незастрахованная жизнь. Я рисовал домашних хозяек, и если они не употребляли лучшую мыльную стружку, то им грозила страшная жизнь: нечесаные, сутулые, они будут маяться в своих запущенных, хотя и огромных кухнях, их тонкие руки огрубеют, и дети перестанут их слушаться, а мужья разлюбят навсегда.

Сэлинджер - Голубой период де Домье Смита

Monday, December 15, 2014

У всякой жизни и смерти нет прецедентов/ on dying

источник: «Наше дело, дело умирания...» - Екатерина Марголис
12 февраля 2002

Заметки об одной книге

• Времени два

• Первое время — прогрессия. Четко обозначено начало (дан вектор), конец туманен или неизвестен

• Смысл жизни — это поиск смысла жизни. Смысл находится, теряется, находится новый

• Есть свобода найти и потерять смысл, а также от поиска беспечно отвлечься

• Присущи широта воображения и действий. Разброс смыслов, амплитуда

• С диагнозом время останавливается. В процессе болезни все действия вне времени

• У человека одно желание — чтобы время снова пошло

• Когда время останавливается, прекращается поиск смысла, прекращается на фазе «утерян»

• Диагноз — гарантия обретения смысла, он заключается в ценности каждого мгновения

• Но время больше не идет, остановилось, следовательно, существование бессмысленно

• Если оно снова начинает идти, оно уже регрессивное, не с начала, а до конца

• Смысл присутствует постоянно — ценность каждого мгновения (вырастает из жалости об утерянном прогрессивном времени)

• Присуще крохоборство. Людям недоступна широта воображения и действий, о ней можно только вспоминать

• Прогрессивное и регрессивное время подобно летоисчислению после РХ и до РХ

Это — тезисы Евгении Кантонистовой, написанные в начале 1999 года для медицинской конференции, посвященной времени глазами больных и врачей.

Биография автора тезисов:
Евгения Кантонистова родилась 1 июня 1972, в 1989 г. закончила школу № 64 (английскую), поступила в МГУ на социологический факультет, по окончании поступила в аспирантуру. С марта 1994 по февраль 1997 работала в Агентстве Международного развития США специалистом проекта неправительственных организаций, куда была отобрана по результатам собеседования. В 1997 году, пройдя многоступенчатый конкурс, она одной из первых российских граждан получает приглашение на работу в Совет Европы по предоставленной России квоте.
С марта 1997 года работает в Страсбурге в Департаменте Политических дел специалистом по внешним связям. На сентябрь 1997 в Братиславе был намечен доклад Е. Кантонистовой в качестве эмиссара Совета Европы по вопросам, связанным с событиями в Югославии. По дороге она заезжает в Москву повидать родных, здесь же в районной поликлинике ей был поставлен диагноз — острая лейкемия.
Ее лечили в Страсбурге. Была химиотерапия, связанная с ней кома, выход из комы (второе рождение), ремиссия, выход на работу, рецидив...
На момент написания вышеприведенных тезисов для конференции о времени самой Жене времени оставалось меньше года. 19 ноября 1999 года ее не стало. Ей было 27.

Это то, что мы прочтем в предисловии к книге («Все так умирают?» СПб, Лимбус Пресс, 2001), авторами которой являются Павел Гринберг и Наталья Кантонистова — Женина мама.

Писать рецензию на такую книгу то же, что, скажем, говорить о модели и дизайне лагерного бушлата, — почти что безнравственно. Судить о ней как о книге невозможно и не должно. Да и определить ее нельзя иначе, чем разговор о жизни и смерти. Книга потрясает не только удивительной личностью ее главной героини (а это слово применимо к Жене Кантонистовой без всякой литературной условности), не только удивительной личностью автора — ее мамой, сумевшей не только вырастить свою дочь такой, обрести себя в ней, прожить с ней — и в ней — ее жизнь, но, потеряв, выплеснуть свою безоглядную и бескрайнюю любовь, отчаяние, ненависть, обиду, благодарность, попытку осознания, надежду на встречу на страницы этой предельно честной книги.

Выплеснуть, не расплескав в словах. Емко и ярко настолько, что не разделить и не взять на себя хотя бы миллионную часть ее тяжести и боли невозможно. Но сделать это просто так, на одних эмоциях тоже не удастся. Сама книга — поиск ускользающего смысла, плач осмысления. Чтобы понять, надо возвращаться, перечитывать, вникать, примерять на себя. Ни одной тривиальной фразы. Все выношено. Все направлено на суть. Ни одного общего места. Никаких готовых ответов. Ведь у всякой жизни и смерти нет прецедентов.

Каждая книга, за которой стоит подобный опыт, всегда единственная. (Да и в отличие от десятков, скажем, англоязычных книг, по-русски книг на эту тему действительно единицы...)

«Все так умирают?» — книга, уникальная по жанру, древнему и напрочь изъятому из «сегодня». Это жанр плача. В плаче автор занимает заведомо вторичное место, в центре же — адресат, присутствующий в тексте, но заведомо отсутствующий в мире.

Один биолог объяснял мне, что человеческая память устроена так, что не помнит боли. Мы помним, как было больно, как было плохо, но саму боль удержать в памяти невозможно. Быть может, так работает инстинкт продолжения рода. Ибо мы помним не боль, но о боли. Мы знаем не смерть, но о смерти. В спасительную округлость этого «о» мы уходим и в ней дожидаемся — своего ли часа, часа ли своих близких.

Все мы, живые ровесники или современники Жени, пустившись на дебют, конечно, не знали и продолжаем не знать, что так бывает. Не знаем тем незнанием, которым живым не дано знать о смерти. Но к этому святому незнанию примешивается и иное, куда менее невинное. В нашем обществе сама тема ежедневной смерти оказывается маргинальной, она отторгается не только простыми гражданами, но и медиками. Смерть и смертность можно освоить только в меру личного опыта и горя, но не социально. Граница в обществе проходит не там, где пролегает истинное разделение: не между живыми и мертвыми, а между здоровыми и больными. И об этом книга.

Книга о людях, а не о пациентах. О пересмотре ценностей (Женя читает Т.Манна «Иосиф и его братья», проводя многочисленные параллели между пребыванием Иосифа в яме, неизбежным изменением видения мира «оттуда» и своей болезнью).

Книга о чистой «цивильной» одежде здоровых рядом с предсмертными простынями и наготой. О разнице между склоненными у постели и нависающими над постелями. О свободе. О знании vs. знаниях.

«Я предлагала дважды: "Давай уйдем, уйдем вместе". Женинька мужественно отклоняла <...> Для Женечки такой уход явился бы отрицанием уже пройденного, постигнутого ею, разрушением построенного внутреннего человека. Женечке важно было сохранить предстояние перед смертью, обретая опыт умирания, вхождения в смерть».

И далее:

«Мы не знали: примериваться ли нам к смерти, искать ли в ней свет, освобождаться ли от страха перед ней. Или же выращивать в себе надежду, учиться бесстрашию жить на краю смерти. Женечка: "Я не боюсь смерти, я боюсь страданий. И если выпало умирать, я буду развиваться там". А на деле, на деле мы балансировали, не умея пристать ни к тому, ни к другому берегу, без почвы под ногами. Где тут было место смирению? Верно, оно должно было изначально быть: принять любую участь с готовностью, радостью, миром. Смирение же как результат неумения найти точку опоры, вынужденное, безнадежное — не есть ли оно просто отказ от поиска смысла, отшатывание от неразрешимого? А если попросту: мы не умели умирать».

На обложке книги — только фотография: тонкий овал юного прекрасного лица, полного грации и обаяния, разлет бровей, разрез глаз с картины мастера северного Возрождения, губы сложены в полуулыбку... и текст заглавия — вопрос, сорвавшийся с этих губ за несколько дней до смерти: «Все так умирают?». Умирают — все. Так — единицы, которым дано...

«Женечка в пятнадцать лет рисует свою главную картину "Сирень в хрустальной вазе" — после того, как, желая поставить букет сирени, наливает в нее кипяток, и ваза, не выдержав, дает трещину. А Женечке хочется восстановить вазу и сохранить сирень в ее буйном цвете. И Женечке это удается».

Обрести цельность. Не в этом ли внутренняя форма слова «исцеление»? Не на это ли должно быть направлено любое лечение? Увы, этот вопрос адресуют современной медицине слишком многие...

В жизни, разломленной диагнозом, Женя ведет борьбу за свою цельность. В какой-то момент она выбирает свободу. Она отказывается от уже безнадежного лечения, от больниц, врачей, унижений. Она ощущает свое право умереть собой. И книга фиксирует это с документальной подробностью. Экскурсы в прошлое, в детство, в студенческую юность, отрывки из писем и дневников перемежаются с описаниями последних месяцев. День за днем. Страсбург, Дурбах, Париж, Ницца. Вклейки с черно-белыми фотографиями.

Так искусительно подумать: ну, по нашим российским меркам, им еще повезло — были близкие, были деньги на лечение, и перед уходом было на что смотреть. Горы, лесные тропинки, вид из окна квартиры и даже больница: больница та и больница наша — даром, что одно слово.

Все-таки последними были не палата на двенадцать человек, тараканы, трещины на потолке, пружинная кровать, превратившаяся в орудие пыток, тщетные просьбы о нормальном обезболивающем... Все так. И при этом до чего же никчемна и бессмысленна эта мысль о «везении»! На задней стороне обложки любимый вид на замковый холм в Дурбахе: безмятежный пейзаж, холм, виноградники, красные черепичные крыши домов. «За пейзаж, способный обойтись без меня?» Так? Или ровно наоборот?

Каждая главка начинается с эпиграфа.

Эпиграфы выбраны из любимых Женей авторов и книг, из того, что она цитировала в письмах, дневниках: Торнтон Уайлдер, Монтень, Рильке, Аксель Сандамусе, Бродский, Цветаева...

Где-то к середине книги начинает нарастать недоумение и даже раздражение: как смеет литература протягивать свои руки к ТАКОМУ, когда это не экзистенциальные мыслительные поиски, а уникальная уходящая жизнь! Видится в этом и какая-то невероятная ложь, подмена. Не может быть, не верю, что великие настолько велики.

Да, строчки с кровью убивают. Так любимые Женей Цветаева, Рильке, да и Бродский уже расплатились — в том смысле, что перешагнули эту черту. Цветаева — не дождавшись; Рильке — сгорев от той же самой болезни — лейкемии; Бродский — от разрыва сердца, оставив маленькую дочь. Но и это до конца не убеждает.

Даже самый страстный читатель, не мыслящий себя вне книг, в ключевые моменты жизни не может не усомниться, не отпасть от литературы, он склонен наплевать на пресловутое разделение автора и его личности и не [?] готов вглядеться пристальнее в человеческий образ пишущего.

Есть ли место литературе на грани жизни и смерти? Зачем этим двум мудрым женщинам, матери и дочери, зачем им цитаты в их любви у самого края? Само присутствие чужого, вторжение непрямой речи, любая литературность, казалось бы, должна быть отвергнута с порога. С савонароловской страстью хочется наброситься и отмести литературу...

В конце описан последний день жизни Жени. Какая уж там литература... Подробно, документально, глубоко. А дальше — почти исчезает авторская речь — только «стихов заупокойный лом»: Рильке, Цветаева, Миркина, цитаты из дневников Нагибина. В приложении стихи П. Гринберга (соавтора книги и Жениного друга), посвященные ей — при жизни и после ее смерти.

И когда, наконец, с комком в горле проглатываешь этот комок цитат, приходит новое дыхание... Женя смогла свершить большее, чем любой из прочитанных ею авторов, — она воплотила себя в самой своей жизни, а не на бумаге. Но авторы книги продолжают поиск, вдыхая неповторимое в уже написанное, процеживая каждое слово через прожитый ими опыт.

Так любовь, которая есть и пребудет, входит в каждое слово, в каждую цитату. Факт же написания такой книги, помимо всего остального, становится еще и оправданием литературы sub specie aeternitatis. И вдруг ошеломляюще по-новому в голове прозвучат слова Бродского из Нобелевской лекции:

«Независимо от того, является человек писателем или читателем, задача его состоит в том, чтоб прожить свою собственную, а не навязанную или предписанную извне, даже самым благородным образом выглядящую жизнь...»

Независимо от того... Что это, как не окончательное равенство написавшего и читающего, акт со-творчества на грани бытия и на пороге жизни вечной? Если литература нужна в ТАКОМ, значит слова действительно имеют смысл, значит это больше, чем литература, а тем самым — существование литер оправдано уже тем, что в них 27-летней талантливой, прекрасной и бесстрашной девочке суждено было найти свое посмертное воплощение для тех, кто ее не знал.

Мы боимся читать эту книгу? Да.

Но она нам необходима. Не только потому, что нам всем, не имевшим счастье знать Женю лично, нужна Женя. Но и потому, что Жене нужны мы. Феномен этой книги сродни «письмам счастья», которыми мы баловались в детстве, но только тут все уже всерьез. За эту книгу заплачено жизнью. Прочти и передай дальше.

Каждый новый читатель проживает эту запечатленную жизнь заново в себе, и тем самым — длит ее посмертное присутствие здесь и сейчас.

фото via Катя Марголис

Sunday, December 14, 2014

Epicurus & The Philosophy of Cooking

As a philosopher who advocated the pursuit of pleasure and avoidance of pain, Epicurus has a lot to teach us about our attitude to food and how we prepare it. He spent his life finding enjoyment in simplicity and the company of his friends, often dining on bread and water. While none of us want to exist on that diet for any length of time, we can take his lessons and apply them to the most mundane of daily tasks – making dinner.

The reality is, the less effort you put into a meal, the better it will taste. If only because the more time you spend with it, the higher the chance is that something will go wrong. Our diets are filled with peasant dishes, like pasta, pizza or stews. Why? Because they’re tasty, healthy, easy to make and the ingredients can vary according to what’s in season.

The best meals are those you can walk away from. Put some ingredients in a pan, and go do something else. Try it. The flavours in your food will develop better if you leave them alone.

Epicurus was a big fan of simple food. He classified pleasure as the absence of pain and let’s face it – long-winded & complicated recipes can often be painful to make. There exists a serious cognitive dissonance in spending four hours to make a meal that you only eat in the space of thirty minutes.

Epicurus also argued against over-indulgence, because that often leads to more pain. Anyone who has woken up after a night on the town knows that you can always have too much of a good thing.

Epicurus was also big on free will. If he were alive today, he would tell you bluntly that you have a choice not to over-complicate your meals and make eating – the most basic instinct in the world – a chore.

source

Tuesday, December 09, 2014

Samu (Zen), work that encourages mindfulness

Samu is the understanding and the experience of material as spirit. What use is it to live in this world if one doesn’t realize one’s thoughts through material? Work done in this spirit really becomes a panacea for the mind and is at the basis of spiritual power. All the great masters practiced samu diligently, this is why the majority of Zen stories take place in gardens, during building work or in the kitchens of temples”.
- Master Kosen; source


Samu refers to physical work that is done with mindfulness as a simple, practical and spiritual practice.
Samu might include activities such as cleaning, cooking, gardening, or chopping wood. It is a way to bring mindfulness into everyday life as well as to get things done.
Samu is popular in Zen monasteries, particularly as a means of maintaining the monastery and as practicing mindfulness.
- source

*
Work includes assisting in the office, cutting vegetables in the kitchen, cleaning the toilets, stacking firewood, weeding the garden, or perhaps even building a shelf to organize footwear. Whatever the task may be, participants dedicate themselves to it peacefully. In the simple act of performing duties with complete concentration of body and mind, life becomes simple and serene.
- source

*

Saturday, December 06, 2014

копия с "Неутешного горя", копия с тебя, Ерофеев/ Venichka, Moscow-Petushki

Наивысшая точка кривой — момент засыпания, наинизшая — пробуждения с похмелья...
— Видите! Это же голая зеркальность! Глупая, глупая природа, ни о чем она не заботится так рьяно, как о равновесии! Не знаю, нравственна ли эта забота, но она строго геометрична! Смотрите: ведь эта кривая изображает нам не один только жизненный тонус, нет! Она все изображает. Вечером — бесстрашие, даже если и есть причина бояться, бесстрашие и недооценка всех ценностей. Утром — переоценка всех ценностей, переоценка, переходящая в страх, совершенно беспричинный.
Если с вечера, спьяна природа нам «передала», то наутро она столько же и «недодаст», с математической точностью. Был у вас вечером позыв к идеалу — пожалуйста, с похмелья его сменит позыв к антиидеалу, а если идеал и остается, то вызывает антипозыв. Вот вам в двух словах моя заветная лемма...

Граница нужна для того, чтобы не перепутать нации. У нас, например, стоит пограничник и твердо знает, что граница эта — не фикция и не эмблема, потому что по одну сторону границы говорят на русском и больше пьют, а по другую — меньше пьют и говорят на нерусском...
А там? Какие там могут быть границы, если все одинаково пьют и говорят не по-русски! Там, может быть, и рады бы куда-нибудь поставить пограничника, да просто некуда поставить.

...женщина, вся в черном с головы до пят, стояла у окна и, безучастно разглядывая мглу за окном, прижимала к губам кружевной платочек. «Ни дать, ни взять — копия с "Неутешного горя", копия с тебя, Ерофеев", — сразу подумал я про себя и сразу про себя рассмеялся.

Тихо, на цыпочках, чтобы не спугнуть очарования, я подошел к ней сзади и притаился. Женщина плакала...
Вот! Человек уединяется, чтобы поплакать. Но изначально он не одинок. Когда человек плачет, он просто не хочет, чтобы кто-нибудь был сопричастен его слезам. И правильно делает, ибо есть ли что на свете выше безутешности?..

И если я когда-нибудь умру — а я очень скоро умру, я знаю — умру, так и не приняв этого мира, постигнув его вблизи и издали, снаружи и изнутри, но не приняв, — умру и он меня спросит: «Хорошо ли тебе было ТАМ? Плохо ли тебе было?» — я буду молчать, опущу глаза и буду молчать, и эта немота знакома всем, кто знает исход многодневного и тяжелого похмелья. Ибо жизнь человеческая не есть ли минутное окосение души? И затмение души тоже? Мы все как бы пьяны, только каждый по-своему, один выпил больше, другой — меньше. И на кого как действует: один смеется в глаза этому миру, а другой плачет на груди этого мира. Одного уже вытошнило, и ему хорошо, а другого только еще начинает тошнить. А я — что я? Я много вкусил, а никакого действия, я даже ни разу как следует не рассмеялся, и меня не стошнило ни разу. Я, вкусивший в этом мире столько, что теряю счет и последовательность, — я трезвее всех в этом мире; на меня просто туго действует...

В. Ерофеев «Москва — Петушки» (1969)

Friday, December 05, 2014

У меня душа, как у троянского коня пузо/ Moscow - Petushki

Внучёк на две головы длиннее дедушки и от рождения слабоумен. Дедушка — на две головы короче, но слабоумен тоже.
Оба глядят мне прямо в глаза и облизываются...
«Подозрительно», — подумал я. Отчего бы это им облизываться? Все ведь тоже глядят мне в глаза, но ведь никто не облизывается! Очень подозрительно... Я стал рассматривать их так же пристально, как и они меня.
Нет, внучек — совершенный кретин. У него и шея-то не как у всех, у него шея не врастает в торс, а как-то вырастает из него, вздымаясь к затылку вместе с ключицами. И дышит он как-то идиотически: вначале у него выдох, а потом вдох, тогда как у всех людей наоборот: сначала вдох, а уж потом выдох. И смотрит на меня, смотрит, разинув глаза и сощурив рот.
А дедушка — тот смотрит еще напряженнее, смотрит, как в дуло орудия. И такими синими, такими разбухшими глазами, что из обоих этих глаз, как из двух утопленников, влага течет ему прямо на сапоги. И весь он, как приговоренный к высшей мере, и на лысой голове его мертво. И вся физиономия — в оспинах, как расстрелянная в упор. А посередине расстрелянной физии — распухший и посиневший нос, висит и качается, как старый удавленник...
«Очччень подозрительно», — подумал я еще раз. И, привстав на месте, поманил их пальцем к себе.
Оба вскочили немедленно и бросились ко мне, не переставая облизываться. «Это тоже подозрительно, — подумал я, — они вскочили, по-моему, чуть раньше, чем я их поманил...»

Необычен был этот внук, и чертовски обидно, что я не могу его как следует передать. Он не говорил, а верещал. И говорил не ртом, потому что рот его был всегда сощурен и начинался откуда-то сзади. А говорил он левой ноздрей, и то с таким усилием, как будто левую ноздрю приподнимал правой: «и-и-и-и-и, как мы быстро едем в Петушки, славные Петушки...»

Митрич, не шелохнувшись, весь как-то забегал.
Дедушка — первый не вынес, и весь расплакался. А следом за ним — и внучек: верхняя губа у него совсем куда-то пропала, а нижняя свесилась до пупа, как волосы у пианиста...

У меня душа, как у троянского коня пузо, многое вместит. Я все прощу, если захочу понять.
Они все раскачивались и плакали, а внучек — тот даже заморгал от горя, всеми своими подмышками.
— Но довольно слез. Я если захочу понять, то все вмещу. У меня не голова, а дом терпимости.

Все ценные люди России, все нужные ей люди — все пили, как свиньи. А лишние, бестолковые — нет, не пили. Евгений Онегин в гостях у Лариных и выпил-то всего-навсего брусничной воды, и то его понос пробрал. А честные современники Онегина «между лафитом и клико» (заметьте: «между лафитом и клико!») тем временем рождали мятежную науку и декабризм... А когда они, наконец, разбудили Герцена...

На глазах у публики рушилась вся его система, такая стройная система, сотканная из пылких и блестящих натяжек.

Молодому Митричу подали стакан — он радостно прижал его к левому соску правым бедром, и из обеих ноздрей его хлынули слезы...

В. Ерофеев «Москва — Петушки» (1969)

Thursday, December 04, 2014

лучшее средство от самомнения и поверхностного атеизма/ Venichka Erofeev, Moscow-Petushki

...Я с каждой минутой все счастливей... И если теперь начну сквернословить, то как-нибудь счастливо... Как в стихах у германских поэтов: «я покажу вам радугу!» или «идите к жемчугам!» — и не более того...

Ты бегал в лесу этим летом, да?.. И, наверное, помнишь, какие там сосны?.. Вот и я, как сосна... Она такая длинная-длинная и одинокая-одинокая-одинокая, вот и я тоже... Она, как я, — смотрит только в небо, а что у нее под ногами — не видит и видеть не хочет... Она такая зеленая и вечно будет зеленая, пока не рухнет. Вот и я — пока не рухну, вечно буду зеленым... Или вот, например, одуванчик. Он все колышется и облетает от ветра, и грустно на него глядеть... Вот и я: разве я не облетаю? Разве не противно глядеть, как я целыми днями всё облетаю да облетаю?..

Я был противоречив. С одной стороны, мне нравилось, что у них есть талия, а у нас нет никакой талии, это будило во мне — как бы это назвать? — негу, что ли? — ну да, это будило во мне негу. Но с другой стороны, ведь они зарезали Марата перочинным ножиком, а Марат был неподкупен, и резать его не следовало. Это уже убивало всякую негу. С одной стороны, мне, как Карлу Марксу, нравилась в них слабость, то есть, вот они вынуждены мочиться приседая на корточки, это мне нравилось, это наполняло меня — ну, чем это меня наполняло? Негой, что ли? Ну да, это наполняло меня негой. Но, с другой стороны, они ведь и в Ильича из нагана стреляли! Это снова убивало негу: приседать приседай, но зачем в Ильича из нагана стрелять? И было бы смешно после этого говорить о неге... Но я отвлекся.

Нет, вот уж теперь — жить и жить! А жить совсем не скучно!
Скучно было жить только Николаю Гоголю и царю Соломону. Если уж мы прожили тридцать лет, надо попробовать прожить еще тридцать, да, да. Человек смертен — таково мое мнение. Но уж если мы родились, ничего не поделаешь — надо немножко пожить... Жизнь прекрасна — таково мое мнение.
Да знаете ли вы, сколько еще в мире тайн, какая пропасть неисследованного и какой простор для тех, кого влекут к себе эти тайны! Ну вот, самый простой пример.
Отчего это, если ты вчера выпил, положим, семьсот пятьдесят, а утром не было случая похмелиться — служба и все такое — и только далеко за полдень, промаявшись шесть часов или семь, ты выпил, наконец, чтобы облегчить душу (ну, сколько выпил? Ну, допустим, сто пятьдесят) — отчего душе твоей не легче?

Надо уметь выбирать себе работу, плохих работ нет. Дурных профессий нет, надо уважать всякое призвание. Надо, чуть проснувшись, немедленно чего-нибудь выпить, даже нет, вру, не «чего-нибудь», а именно того самого, что ты пил вчера, и пить с паузами в сорок-сорок пять минут, так, чтобы к вечеру ты выпил на двести пятьдесят больше, чем накануне. Вот тогда не будет ни дурноты, ни стыдливости, и сам ты будешь таким белолицым, как будто тебя уже полгода по морде не били.
Вот видите, сколько в природе загадок, роковых и радостных. Сколько белых пятен повсюду!

Да, да! А сколько захватывающего сулят эксперименты в узко специальных областях. Ну, например, икота. Мой глупый земляк Солоухин зовет вас в лес соленые рыжики собирать. Да плюньте вы ему в его соленые рыжики! Давайте лучше займемся икотой, то есть, исследованием пьяной икоты в ее математическом аспекте...
— Помилуйте! — кричат мне со всех сторон. — Да неужели же на свете, кроме этого, нет ничего такого, что могло бы...
— Вот именно: нет! — кричу я во все стороны! — Нет ничего, кроме этого! Нет ничего такого, что могло бы! Я не дурак, я понимаю, есть еще на свете психиатрия, есть внегалактическая астрономия, все это так! Но ведь все это — не наше, все это нам навязали Петр Великий и Николай Кибальчич. А ведь наше призвание совсем не здесь, наше призвание совсем в другой стороне! В этой самой стороне, куда я вас приведу, если вы не станете упираться! Вы скажете: призвание это гнусно и ложно. А я вам скажу, я вам снова повторяю: нет ложных призваний, надо уважать всякое призвание.
...А мы, повторяю, займемся икотой.
[// «…В наш век отрицанья икота потеряла свой мистический характер и осталась жалким гастрическим явлением».
Александр Герцен «Кто виноват?»]

Сызмальства почти, от младых ногтей, любимым словом моим было «дерзание», и — Бог свидетель — как я дерзал! Если вы так дерзнете — вас хватит кондрашка или паралич. Или даже нет: если бы вы дерзали так, как я в ваши годы дерзал, вы бы в одно прекрасное утро взяли бы и не проснулись. А я — просыпался, каждое утро почти просыпался и снова начинал дерзать...

Да. Больше пейте, меньше закусывайте. Это лучшее средство от самомнения и поверхностного атеизма.

В. Ерофеев «Москва — Петушки» (1969)

Wednesday, December 03, 2014

отчего я грустнее всех забулдыг/ Moscow - Petushki

Почему же ангелы смущаются и молчат? Мое завтра светло. Да. Наше завтра светлее, чем наше вчера и наше сегодня. Но кто поручится, что наше послезавтра не будет хуже нашего позавчера?
«Вот-вот! Ты хорошо это, Веничка, сказал. Наше завтра и так далее. Очень складно и умно ты это сказал, ты редко говоришь так складно и умно».
«И вообще, мозгов в тебе не очень много. Тебе ли, опять же, этого не знать? Смирись, Веничка, хотя бы на том, что твоя душа вместительнее ума твоего. Да и зачем тебе ум, если у тебя есть совесть и сверх того еще и вкус? Совесть и вкус — это уж так много, что мозги становятся прямо излишними».
«А когда ты в первый раз заметил, Веничка, что ты дурак?»
«А вот когда. Когда я услышал, одновременно, сразу два полярных упрека: и в скучности, и в легкомыслии. Потому что если человек умен и скучен, он не опустится до легкомыслия. А если он легкомыслен да умен — он скучным быть себе не позволит. А вот я, рохля, как-то сумел сочетать.
И сказать, почему? Потому что я болен душой, но не подаю и вида. Потому что, с тех пор, как помню себя, я только и делаю, что симулирую душевное здоровье, каждый миг, и на это расходую все (все без остатка) и умственные, и физические, и какие угодно силы. Вот оттого и скушен. Все, о чем вы говорите, все, что повседневно вас занимает, — мне бесконечно посторонне.
Да. А о том, что меня занимает, — об этом никогда и никому не скажу ни слова. Может, из боязни прослыть стебанутым, может, еще отчего, но все-таки — ни слова.
Помню, еще очень давно, когда при мне заводили речь или спор о каком-нибудь вздоре, я говорил: «Э! И хочется это вам толковать об этом вздоре!» — а мне удивлялись и говорили: «Какой же это вздор? Если и это вздор, то что же тогда не вздор?» — а я говорил: «О, не знаю, не знаю! Но есть».
Я не утверждаю, что теперь — мне — истина уже известна или что я вплотную к ней подошел. Вовсе нет. Но я уже на такое расстояние к ней подошел, с которого ее удобнее всего рассмотреть.
И я смотрю и вижу, и поэтому скорбен. И я не верю, чтобы кто-нибудь еще из вас таскал в себе это горчайшее месиво — из чего это месиво, сказать затруднительно, да вы все равно не поймете, но больше всего в нем скорби и страха. Назовем хоть так. Вот: скорби и страха больше всего, и еще немоты.
И каждый день, с утра, «мое прекрасное сердце» источает этот настой и купается в нем до вечера. У других, я знаю, у других это случается, если кто-нибудь вдруг умрет, если самое необходимое существо на свете вдруг умрет. Но у меня-то ведь это вечно! — хоть это-то поймите!
Как же не быть мне скушным и как не пить кубанскую? Я это право заслужил. Я знаю лучше, чем вы, что «мировая скорбь» — не фикция, пущенная в оборот старыми литераторами, потому что я сам ношу ее в себе и знаю, что это такое, и не хочу этого скрывать. Надо привыкнуть смело, в глаза людям, говорить о своих достоинствах. Кому же, как не нам самим, знать, до какой степени мы хороши?
К примеру: вы видели «Неутешное горе» Крамского? Ну конечно, видели. Так вот, если бы у нее, у этой оцепеневшей княгини или боярыни, какая-нибудь кошка уронила бы в эту минуту на пол что-нибудь такое — ну, фиал из севрского фарфора — или, положим, разорвала бы в клочки какой-нибудь пеньюар немыслимой цены — что ж она? Стала бы суматошиться и плескать руками?
Никогда бы не стала, потому что все это для нее вздор, потому что на день или на три, но теперь она выше всяких пеньюаров и кошек и всякого севра!
Ну так как же? Скушна эта княгиня? Она невозможно скушна и еще бы не была скушна! Она легкомысленна? В высшей степени легкомысленна!
Вот так и я. Теперь вы поняли, отчего я грустнее всех забулдыг? Отчего я легковеснее всех идиотов, но и мрачнее всякого дерьма? Отчего я и дурак, и демон, и пустомеля разом?»

В. Ерофеев «Москва — Петушки» (1969)

Tuesday, December 02, 2014

уголок, где не всегда есть место подвигам/ Venichka Erofeev's Moskva-Petushki

Всё на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загородиться человек, чтобы человек был грустен и растерян.

— Спиртного ничего нет, — сказал вышибала. И оглядел меня всего как дохлую птичку или грязный лютик.

Нет ничего спиртного! Царица небесная! Ведь если верить ангелам, здесь не переводился херес. А теперь — только музыка, да и музыка-то с какими-то песьими модуляциями. Это ведь и в самом деле Иван Козловский поет, я сразу узнал, мерзее этого голоса нет. Все голоса у всех певцов одинаково мерзкие, но мерзкие у каждого по-своему. Я поэтому их легко на слух различаю... Ну, конечно, Иван Козловский...

— Интересно. Вымя есть, а хересу нет!
— Оч-ч-чень интересно. Да. Хересу нет. А вымя — есть.

Отчего они все так грубы? А? И грубы-то ведь, подчеркнуто грубы в те самые мгновения, когда нельзя быть грубым, когда у человека с похмелья все нервы навыпуск, когда он малодушен и тих! Почему так?! о, если бы весь мир, если бы каждый в мире был бы, как я сейчас, тих и боязлив и был бы также ни в чем не уверен: ни в себе, ни в серьезности своего места под небом — как хорошо было бы! Никаких энтузиастов, никаких подвигов, никакой одержимости! — всеобщее малодушие. Я согласился бы жить на земле целую вечность, если бы мне прежде показали уголок, где не всегда есть место подвигам.

Я вообще замечаю: если человеку по утрам бывает скверно, а вечером он полон замыслов, и грез, и усилий — он очень дурной, этот человек. Утром плохо, вечером хорошо — верный признак дурного человека. Вот уж если наоборот — если по утрам человек бодрится и весь в надеждах, а к вечеру его одолевает изнеможение — это уж точно человек дрянь, деляга и посредственность. Гадок мне этот человек. Не знаю, как вам, а мне гадок.
Конечно, бывают и такие, кому одинаково любо и утром, и вечером, и восходу они рады, и заходу тоже рады — так это уж просто мерзавцы, о них и говорить-то противно. Ну уж, а если кому одинаково скверно — и утром, и вечером, — тут уж я не знаю, что и сказать, это уж конченый подонок и мудозвон.

Я вынул из чемоданчика всё, что имею, и всё ощупал: от бутерброда до розового крепкого за рупь тридцать семь. Ощупал — и вдруг затомился я весь и поблек... Господь, вот ты видишь, чем я обладаю. Но разве это мне нужно? Разве по этому тоскует моя душа? Вот что дали мне люди взамен того, по чему тоскует душа! А если б они мне дали того, разве нуждался бы я в этом? Смотри, Господи, вот: розовое крепкое за рупь тридцать семь...
И весь в синих молниях, Господь мне ответил:
— А для чего нужны стигматы святой Терезе? Они ведь ей тоже не нужны. Но они ей желанны.
— Вот-вот! — отвечал я в восторге. — Вот и мне, и мне тоже — желанно мне это, но ничуть не нужно!

Мне нравится, что у народа моей страны глаза такие пустые и выпуклые. Это вселяет в меня чувство законной гордости. Можно себе представить, какие глаза там. Где все продается и все покупается:
...Глубоко спрятанные, притаившиеся, хищные и перепуганные глаза... Девальвация, безработица, пауперизм... Смотрят исподлобья, с неутихающей заботой и мукой — вот какие глаза в мире чистогана...
Зато у моего народа — какие глаза! Они постоянно навыкате, но — никакого напряжения в них. Полное отсутствие всякого смысла — но зато какая мощь! (какая духовная мощь!) Эти глаза не продадут. Ничего не продадут и ничего не купят. Что бы не случилось с моей страной, во дни сомнений, во дни тягостных раздумий, в годину любых испытаний и бедствий — эти глаза не сморгнут. Им все божья роса...
Мне нравится мой народ. Я счастлив, что родился и возмужал под взглядами этих глаз.

...до времени все шло превосходно. Мы им туда раз в месяц посылали соцобязательства, а они нам жалованье два раза в месяц. Мы, например, пишем: по случаю предстоящего столетия обязуемся покончить с производственным травматизмом. Или так: по случаю славного столетия добьемся того, чтобы каждый шестой обучался заочно в высшем учебном заведении. А уж какой там травматизм и заведения, если мы за сикой белого света не видим, и нас всего пятеро!

А потом (слушайте), а потом, когда они узнали, отчего умер Пушкин, я дал им почитать «Соловьиный сад», поэму Александра Блока. Там в центре поэмы, если, конечно, отбросить в сторону все эти благоуханные плечи и неозаренные туманы и розовые башни в дымных ризах, там в центре поэмы лирический персонаж, уволенный с работы за пьянку, блядки и прогулы.

...вспомни, ты читал у какого-то мудреца, что Господь Бог заботится только о судьбе принцев, предоставляя о судьбе народов заботиться принцам. А ведь ты бригадир и, стало быть, «маленький принц».

Учитывалось, конечно, только выпитое на производстве и до него, поскольку выпитое вечером — величина для всех более или менее постоянная и для серьезного исследователя не может представить интереса.

И вот — я торжественно объявляю: до конца моих дней я не предприму ничего, чтобы повторить мой печальный опыт возвышения. Я остаюсь внизу и снизу плюю на всю вашу общественную лестницу. Да. На каждую ступеньку лестницы — по плевку. Чтоб по ней подыматься, надо быть жидовскою мордою без страха и упрека, надо быть пидорасом, выкованным из чистой стали с головы до пят. А я — не такой.
Как бы то ни было — меня поперли. Меня, вдумчивого принца-аналитика, любовно перебиравшего души своих людей, меня снизу — сочли штрейкбрехером и коллаборационистом, а сверху — лоботрясом с неуравновешенной психикой. Низы не хотели меня видеть, а верхи не могли без смеха обо мне говорить. «Верхи не могли, а низы не хотели». Что это предвещает, знатоки истинной философии истории? Совершенно верно: в ближайший же аванс меня будут пиздить по законам добра и красоты, а ближайший аванс — послезавтра, а значит, послезавтра меня измудохают.

В. Ерофеев «Москва — Петушки» (1969)

Monday, December 01, 2014

Веничкины коктейли/ Venedikt Erofeev's cocktails

Нет, если я сегодня доберусь до Петушков — невредимый — я создам коктейль, который можно было бы без стыда пить в присутствии Бога и людей. В присутствии людей и во имя Бога. Я назову его «Иорданские струи» или «Звезда Вифлеема». Если в Петушках я об этом забуду — напомните мне, пожалуйста.

Не смейтесь. У меня богатый опыт в создании коктейлей. От Москвы и до Петушков пьют эти коктейли до сих пор, не зная имени автора, пьют «Ханаанский бальзам», пьют «Слезу комсомолки», и правильно делают, что пьют. Мы не можем ждать милостей от природы. А чтобы взять их у нее, надо, разумеется, знать их точные рецепты; я, если хотите, дам вам эти рецепты.
Слушайте.

Пить просто водку, даже из горлышка, — в этом нет ничего, кроме томления духа и суеты. Смешать водку с одеколоном — в этом есть известный каприз, но нет никакого пафоса. А вот выпить стакан «Ханаанского бальзама» — в этом есть и каприз, и идея, и пафос, и сверх того еще метафизический намек.
Какой компонент «Ханаанского бальзама» мы ценим превыше всего? Ну, конечно, денатурат. Но ведь денатурат, будучи только объектом вдохновения, сам этого вдохновения начисто лишен. Что же, в таком случае, мы ценим в денатурате превыше всего? Ну, конечно: голое вкусовое ощущение. А еще превыше? А еще превыше тот миазм, который он источает. Чтобы этот миазм оттенить, нужна хоть крупица благоухания. По этой причине в денатурат вливают в пропорции 1:2:1 «бархатное» пиво, лучше всего «Останкинское» или «Сенатор», и очищенную политуру.
Не буду вам напоминать, как очищается политура, это всякий младенец знает. Почему-то в России никто не знает, отчего умер Пушкин, — а как очищается политура — это всякий знает.
Короче, записывайте рецепт «Ханаанского бальзама». Жизнь дается человеку один раз, и прожить ее надо так, чтобы не ошибиться в рецептах:
• Денатурат — 100 г.
• Бархатное пиво — 200 г.
• Политура очищенная — 100 г.
Итак, перед вами «Ханаанский бальзам» (его в просторечии называют «чернобуркой») — жидкость в самом деле черно-бурого цвета, с умеренной крепостью и стойким ароматом. Это уже даже не аромат, а гимн. Гимн демократической молодежи. Именно так, потому что в выпившем этот коктейль вызревает вульгарность и темные силы. Я сколько раз наблюдал!..

А чтобы вызревание этих темных сил хоть как-то предотвратить, есть два средства. Во-первых, не пить «Ханаанский бальзам», а во-вторых, пить, взамен него, коктейль «Дух Женевы».
В нем нет ни капли благородства, но есть букет. Вы спросите меня: в чем загадка этого букета? Я вам отвечу: не знаю, в чем загадка этого букета. Тогда вы подумаете и спросите: а в чем же разгадка? А в том разгадка, что «Белую сирень», составную часть «Духа Женевы», не следует ничем заменять, ни «Жасмином», ни «Шипром», ни «Ландышем». «В мире компонентов нет эквивалентов», как говорили старые алхимики, а они-то знали, что говорили. То есть, «Ландыш серебристый» — это вам не «Белая сирень», даже в нравственном аспекте, не говоря уж о букетах.
«Ландыш», например, будоражит ум, тревожит совесть, укрепляет правосознание. А «Белая сирень», напротив того, успокаивает совесть и примиряет человека с язвами жизни.
У меня было так: я выпил целый флакон «Серебристого ландыша», сижу и плачу. Почему я плачу? — потому что маму вспомнил, то есть вспомнил и не могу забыть свою маму. «Мама», — говорю. И плачу. А потом опять: «Мама!» — говорю, и снова плачу. Другой бы, кто поглупее, так бы сидел и плакал. А я? Взял флакон «Сирени» — и выпил. И что же вы думаете? Слезы обсохли, дурацкий смех одолел, а маму так даже и забыл, как звать по имени-отчеству.
И как мне смешон поэтому тот, кто, приготовляя «Дух Женевы», в средство от потливости ног добавляет «Ландыш серебристый»! Слушайте точный рецепт:
• «Белая сирень» — 50 г.
• Средство от потливости ног — 50 г.
• Пиво «Жигулевское» — 200 г.
• Лак спиртовой — 150 г.

Но если человек не хочет зря топтать мироздание, пусть он пошлет к свиньям и «Ханаанский бальзам», и «Дух Женевы». А лучше пусть он сядет за стол и приготовит себе «Слезу комсомолки».
Пахуч и странен этот коктейль. Почему пахуч, вы узнаете потом. Я вначале объясню, чем он странен.
Пьющий просто водку сохраняет и здравый ум, и твердую память или, наоборот, теряет разом и то и другое. А в случае со «Слезой комсомолки» просто смешно: выпьешь ее сто грамм, этой «Слезы» — память твердая, а здравого ума как не бывало. Выпьешь еще сто грамм — и сам себе удивляешься: откуда взялось столько здравого ума? И куда девалась вся твердая память?..
Даже сам рецепт «Слезы» благовонен. А от готового коктейля, от его пахучести, можно на минуту лишиться чувств и сознания. Я, например, лишался.
• Лаванда — 15 г.
• Вербена — 15 г.
• «Лесная вода» — 30 г.
• Лак для ногтей — 2 г.
• Зубной эликсир — 150 г.
• Лимонад — 150 г.
Приготовленную таким образом смесь надо двадцать минут помешивать веткой жимолости. Иные, правда, утверждают, что в случае необходимости жимолость можно заменить повиликой. Это неверно и преступно! Режьте меня вдоль и поперек — но вы меня не заставите помешивать повиликой «Слезу комсомолки», я буду помешивать ее жимолостью. Я просто разрываюсь на части от смеха, когда вижу, как при мне помешивают «Слезу комсомолки» не жимолостью, а повиликой...

Но о «Слезе» довольно. Теперь я предлагаю вам последнее и наилучшее. «Венец трудов, превыше всех наград», как сказал поэт. Короче, я предлагаю вам коктейль «Сучий потрох», напиток, затмевающий все. Это уже не напиток — это музыка сфер. Что самое прекрасное в мире? — Борьба за освобождение человечества. А еще прекраснее вот что (записывайте):
• Пиво «Жигулевское» — 100 г.
• Шампунь «Садко — богатый гость» — 30 г.
• Резоль для очистки волос от перхоти — 70 г.
• Средство от потливости ног — 30 г.
• Дезинсекталь для уничтожения мелких насекомых — 20 г.
Все это неделю настаивается на табаке сигарных сортов — и подается к столу...

Мне приходили письма, кстати, в которых досужие читатели рекомендовали еще вот что: полученный таким образом настой еще откидывать на дуршлаг. То есть: на дуршлаг откинуть и спать ложиться... Это уже черт знает, что такое, и все эти дополнения и поправки — от дряблости воображения, от недостатка полета мысли; вот откуда эти нелепые поправки...
Итак, «Сучий потрох» подан на стол. Пейте его с появлением первой звезды, большими глотками. Уже после двух бокалов этого коктейля человек становится настолько одухотворенным, что можно подойти и целых полчаса с полутора метров плевать ему в харю, и он ничего тебе не скажет.

43-й километр — Храпуново
Вы хоть что-нибудь записать успели? Ну, вот пока и довольно с вас... А в Петушках — в Петушках я обещаю поделиться с вами секретом «Иорданских струй», если доберусь живым; если милостив Бог.

А теперь давайте подумаем с вами вместе: что бы мне сейчас выпить? Какую комбинацию я могу создать из этой вшивости, что осталась в моем чемоданчике? «Поцелуй тети Клавы»? Пожалуй, что да. Из моего чемоданчика никаких других «поцелуев» не выжмешь, кроме «Первого поцелуя» и «Поцелуя тети Клавы». Объяснить вам, что значит «Поцелуй»? А «Поцелуй» значит: смешанное в любой пропорции пополам-напополам любое красное вино с любой водкой.
Допустим: сухое виноградное вино плюс «Перцовка» или «Кубанская» — это «Первый поцелуй». Смесь самогона с 33-м портвейном — это «Поцелуй, насильно данный», или проще, «Поцелуй без любви», или еще проще, «Инесса Арманд».
Да мало ли разных «Поцелуев»! Чтобы не так тошнило от всех этих «поцелуев», к ним надо привыкнуть с детства.
У меня в чемоданчике есть «Кубанская». Но нет сухого виноградного вина. Значит, и «Первый поцелуй» исключен для меня, я могу только грезить о нем. Но у меня в чемоданчике есть полторы четвертинки «Российской» и «Розовое крепкое» за рупь тридцать семь. А их совокупность и дает нам «Поцелуй тети Клавы». Согласен с вами: он невзрачен по вкусовым качествам, он в высшей степени тошнотворен, им уместнее поливать фикус, чем пить его из горлышка, — согласен, но что же делать, если нет сухого вина, если нет даже фикуса? Приходится пить «Поцелуй тети Клавы»...

В. Ерофеев. Москва-Петушки

об истинной дружбе/ O.Henry - on true friendship

— Я знаю один-единственный случай истинной дружбы, — продолжал мой хозяин, — это случай полюбовного соглашения между человеком из Коннектикута и обезьяной.
Обезьяна взбиралась на пальмы в Барранквилле и сбрасывала человеку кокосовые орехи.
Человек распиливал их пополам, делал из них чашки, продавал их по два реала за штуку и покупал ром.
Обезьяна выпивала кокосовое молоко.
Поскольку каждый был доволен своей долей в добыче, они жили, как братья.
Но у человеческих существ дружба — занятие преходящее: побалуются ею и забросят.

О. Генри. Друг Телемак

"The only perfect case of true friendship I ever knew," went on my host, "was a cordial intent between a Connecticut man and a monkey.
The monkey climbed palms in Barranquilla and threw down cocoanuts to the man.
The man sawed them in two and made dippers, which he sold for two reales each and bought rum.
The monkey drank the milk of the nuts.
Through each being satisfied with his own share of the graft, they lived like brothers.
But in the case of human beings, friendship is a transitory art, subject to discontinuance without further notice”.

Telemachus, Friend - by O.Henry

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...