Friday, May 30, 2014

иммунная система нашей планеты пытается от нас избавиться / Kurt Vonnegut (1922-2007) - quotes

Из Правил жизни:

Пишу я с 1949 года. Я — самоучка. У меня нет никаких теорий насчет литературы, полезных для других. Когда я пишу, я просто становлюсь самим собой. А во мне шесть футов два дюйма росту, вешу я около двухсот фунтов, двигаюсь неуклюже, только плаваю хорошо. Вот вся эта, временно взятая напрокат, туша и пишет книжки. Зато в воде я прекрасен.
[в предисловии к сборнику своих рассказов]

У меня нет литературного образования. Вначале я изучал в университете химию, потом антропологию. Мне было 35, когда я полюбил Блейка, 40 — когда я прочел «Мадам Бовари», и 45 — когда я впервые услышал о Селине. По чистой случайности я прочел «Взгляни на дом свой, ангел» [роман Томаса Вульфа. — Esquire] ровно тогда, когда было нужно — в 18 лет.

Я пишу, как ребенок. Я не злоупотребляю длинными предложениями. Я не пользуюсь точкой с запятой. Я избегаю иронии — мне не нравится, когда люди говорят одно, а имеют ввиду другое. Поэтому меня читают школьники.

Если Вы всерьез хотите разочаровать родителей, а к гомосексуализму душа не лежит, — идите в искусство.

Война во Вьетнаме сделала миллионеров миллиардерами, а война в Ираке сделает миллиардеров триллионерами. Это то, что я называю прогрессом.

Когда я пишу, я чувствую себя безруким и безногим человеком с карандашом во рту.

Я всю жизнь рисую, но никому не показываю. Это приятное занятие — всем рекомендую. Пойте, танцуйте, пишите, рисуйте, играйте на инструменте, и не важно, хорошо у вас это получается или нет — так вы развиваете свою душу.

«Дорогой Сергей Довлатов! Я тоже люблю вас, но Вы разбили мое сердце. Я родился в этой стране, бесстрашно служил ей во время войны, но так и не сумел продать ни одного своего рассказа в журнал „Нью-Йоркер“. А теперь приезжаете вы и — бах! — Ваш рассказ сразу же печатают. Что-то странное творится, доложу я вам...»

Я уверен, что СПИД — это результат того, что иммунная система нашей планеты пытается от нас избавиться. После двух мировых войн, холокоста и ужаса на Балканах планета просто должна от нас освободиться. Мы ужасные животные.

Писатель скончался 11 апреля 2007 года.
За год до своей смерти он опубликовал в эдинбургской газете The Sunday Herald обращение к читателям, в котором писал:

«Какими бы коррумпированными, алчными и бессердечными ни становились наше правительство, наш большой бизнес, наши СМИ, наши религиозные и благотворительные организации — музыка никогда не утратит очарования. Если когда-нибудь я всё же умру — не дай Бог, конечно, — прошу написать на моей могиле такую эпитафию: “Для него необходимым и достаточным доказательством существования Бога была музыка”».

Wednesday, May 28, 2014

стоит задуматься, и тотчас вспоминаешь что-нибудь грустное/ Sergey Dovlatov - Zapovednik

Желтые занавески усиливали ощущение духоты.

Я перелистывал «Дневники» Алексея Вульфа. О Пушкине говорилось дружелюбно, иногда снисходительно. Вот она, пагубная для зрения близость. Всем ясно, что у гениев должны быть знакомые. Но кто поверит, что его знакомый — гений?!

Я вышел на бульвар. Тяжело и низко шумели липы. Я давно убедился: стоит задуматься, и тотчас вспоминаешь что-нибудь грустное.

До Пушкинских Гор оставалось километров сто.
Я зашел в хозяйственную лавку. Приобрел конверт с изображением Магеллана. Спросил зачем-то:
— Вы не знаете, при чем тут Магеллан?
Продавец задумчиво ответил:
— Может, умер… Или героя дали…

В шесть мы подъехали к зданию туристской базы. До этого были холмы, река, просторный горизонт с неровной кромкой леса. В общем, русский пейзаж без излишеств. Те обыденные его приметы, которые вызывают необъяснимо горькое чувство.

...страсть к неодушевленным предметам раздражает меня… (Я мысленно раскрыл записную книжку.) Есть что-то ущербное в нумизматах, филателистах, заядлых путешественниках, любителях кактусов и аквариумных рыб. Мне чуждо сонное долготерпение рыбака, безрезультатная немотивированная храбрость альпиниста, горделивая уверенность владельца королевского пуделя… […] Короче, не люблю я восторженных созерцателей. И не очень доверяю их восторгам. Я думаю, любовь к березам торжествует за счет любви к человеку. И развивается как суррогат патриотизма…
Я согласен, больную, парализованную мать острее жалеешь и любишь. Однако любоваться ее страданиями, выражать их эстетически — низость…

...из-за поворота вышел Леня Гурьянов, бывший университетский стукач.
— Борька, хрен моржовый, — дико заорал он, — ты ли это?!
Я отозвался с неожиданным радушием. Еще один подонок застал меня врасплох. Вечно не успеваю сосредоточиться

На каждом шагу я видел изображения Пушкина. Даже возле таинственной кирпичной будочки с надписью «Огнеопасно!». Сходство исчерпывалось бакенбардами. Размеры их варьировались произвольно. Я давно заметил: у наших художников имеются любимые объекты, где нет предела размаху и вдохновению. Это в первую очередь — борода Карла Маркса и лоб Ильича

Виктория Альбертовна [хранительница музея] беседовала со мной, недоверчиво улыбаясь. К этому я уже начал привыкать. Все служители пушкинского культа были на удивление ревнивы. Пушкин был их коллективной собственностью, их обожаемым возлюбленным, их нежно лелеемым детищем. Всякое посягательство на эту личную святыню их раздражало. Они спешили убедиться в моем невежестве, цинизме и корыстолюбии.

Хранители усадьбы — супружеская чета — мне неожиданно понравились. Будучи женаты, они могли позволить себе такую роскошь, как добродушие.

Чем лучше я узнавал Пушкина, тем меньше хотелось рассуждать о нем. Да еще на таком постыдном уровне. Я механически исполнял свою роль, получая за это неплохое вознаграждение. (Полная экскурсия стоила около восьми рублей.)
В местной библиотеке я нашел десяток редких книг о Пушкине. Кроме того, перечитал его беллетристику и статьи. Больше всего меня заинтересовало олимпийское равнодушие Пушкина. Его готовность принять и выразить любую точку зрения. Его неизменное стремление к последней высшей объективности. Подобно луне, которая освещает дорогу и хищнику и жертве.
Не монархист, не заговорщик, не христианин — он был только поэтом, гением и сочувствовал движению жизни в целом.
Его литература выше нравственности. Она побеждает нравственность и даже заменяет ее. Его литература сродни молитве, природе… Впрочем, я не литературовед…

Довлатов, Михайловское, 1975 год

...кошмар и безнадежность — еще не самое плохое. Самое ужасное — хаос…
Стоит пожить неделю без водки, и дурман рассеивается. Жизнь обретает сравнительно четкие контуры. Даже неприятности кажутся законным явлением.

Друзья направились в микрорайон, жизнелюбивые, отталкивающие и воинственные, как сорняки

— Как вы сюда попали?
— Меня заманил Лобанов. Я у него картину приобрел из снобизма. Что-то белое… с ушками… Вроде кальмара… Называется «Вектор тишины»…

Шел дождь, и я подумал: вот она, петербургская литературная традиция. Вся эта хваленая «школа» есть сплошное описание дурной погоды. Весь «матовый блеск ее стиля» — асфальт после дождя…

— Я, — говорю, — репортер.
— Журналист?
— Нет, именно репортер. Журналистика — это стиль, идеи, проблемы… А репортер передает факты. Главное для репортера — не солгать. В этом состоит пафос его работы. Максимум стиля для репортера — немота. В ней минимальное количество лжи…

Она была молчаливой и спокойной. Молчаливой без напряжения и спокойной без угрозы. Это было молчаливое спокойствие океана, равнодушно внимающего крику чаек…

— Единственная честная дорога — это путь ошибок, разочарований и надежд. Жизнь — есть выявление собственным опытом границ добра и зла… Других путей не существует… Я к чему-то пришел… Думаю, что еще не поздно…
— Это слова.
— Слова — моя профессия.
— И это — слова. Все уже решено. Поедем с нами. Ты проживешь еще одну жизнь…
— Для писателя это — смерть.
— Там много русских.
— Это пораженцы. Скопище несчастных пораженцев. Даже Набоков — ущербный талант.

Короче, зашел я в лесок около бани. Сел, прислонившись к березе. И выпил бутылку «Московской», не закусывая. Только курил одну сигарету за другой и жевал рябиновые ягоды…
Мир изменился к лучшему не сразу. Поначалу меня тревожили комары. Какая-то липкая дрянь заползала в штанину. Да и трава казалась сыроватой.
Потом все изменилось. Лес расступился, окружил меня и принял в свои душные недра. Я стал на время частью мировой гармонии. Горечь рябины казалась неотделимой от влажного запаха травы. Листья над головой чуть вибрировали от комариного звона. Как на телеэкране, проплывали облака. И даже паутина выглядела украшением…
Я готов был заплакать, хотя все еще понимал, что это действует алкоголь. Видно, гармония таилась на дне бутылки…

Портвейн распространялся доброй вестью, окрашивая мир тонами нежности и снисхождения.

Ленинград начинается постепенно, с обесцвеченной зелени, гулких трамваев, мрачноватых кирпичных домов. В утреннем свете едва различимы дрожащие неоновые буквы. Безликая толпа радует вас своим невниманием.
Через минуту вы уже снова горожанин. И только песок в сандалиях напоминает о деревенском лете…

О вреде спиртного написаны десятки книг. О пользе его — ни единой брошюры. Мне кажется, зря…

Сергей Довлатов, Заповедник
фотографии отсюда

Sunday, May 25, 2014

«А паразиты никогда!» / Ilf and Petrov - The Golden Calf (1931)

— Сатира не может быть смешной, — сказал строгий товарищ и, подхватив под руку какого-то кустаря-баптиста, которого он принял за стопроцентного пролетария, повел его к себе на квартиру.
Повел описывать скучными словами, повел вставлять в шеститомный роман под названием: «А паразиты никогда!»

Улицы, созданные пешеходами, перешли во власть автомобилистов. Мостовые стали вдвое шире, тротуары сузились до размера табачной бандероли. И пешеходы стали испуганно жаться к стенам домов.
В большом городе пешеходы ведут мученическую жизнь. Для них ввели некое транспортное гетто. Им разрешают переходить улицы только на перекрестках, то есть именно в тех местах, где движение сильнее всего и где волосок, на котором обычно висит жизнь пешехода, легче всего оборвать.

«Привет 5-й окружной конференции женщин и девушек»

...и три талона на обед в кооперативной столовой «Бывший друг желудка».

Как у всех пишущих, лицо у него было скорбное.

Солнце ломилось в стеклянную витрину магазина наглядных пособий, где над глобусами, черепами и картонной, весело раскрашенной печенью пьяницы дружески обнимались два скелета.

Попивая лиловый квас, он продолжал свое повествование.

Меня, например, кормят идеи. Я не протягиваю лапу за кислым исполкомовским рублем.

— У вас там родственники? — спросил Балаганов.
— А что, разве я похож на человека, у которого могут быть родственники?

Он стал примерным заключенным, писал разоблачительные стихи в тюремной газете «Солнце всходит и заходит» и усердно работал в механической мастерской исправдома.

Пальму он сдал на хранение в извозчичью чайную «Версаль» и выехал на работу в провинцию.

В Арбатове под свадебные процессии привыкли нанимать извозчиков, которые в таких случаях вплетали в лошадиные гривы бумажные розы и хризантемы, что очень нравилось посаженым отцам.

Сперва Адам Казимирович только улыбался, словно вдова, которой ничего уже в жизни не мило...

Июньское утро еще только начинало формироваться. Акации подрагивали, роняя на плоские камни холодную оловянную росу. Уличные птички отщелкивали какую-то веселую дребедень. В конце улицы, внизу, за крышами домов, пылало литое, тяжелое море. Молодые собаки, печально оглядываясь и стуча когтями, взбирались на мусорные ящики. Час дворников уже прошел, час молочниц еще не начинался.

Он шел под акациями, которые в Черноморске несли некоторые общественные функции: на одних висели синие почтовые ящики с ведомственным гербом — конвертом и молнией, к другим же были прикованы жестяные лоханочки с водою для собак.

На службе Александр Иванович вел себя как сверхсрочный солдат: не рассуждал, был исполнителен, трудолюбив, искателен и туповат.

От военной службы его избавил дядя, делопроизводитель воинского начальника, и потому он без страха слушал крики полусумасшедшего газетчика:
— Последние телеграммы! Наши наступают! Слава богу! Много убитых и раненых! Слава богу!

В то беспокойное время все сделанное руками человеческими служило хуже, чем раньше: дома не спасали от холода, еда не насыщала, электричество зажигалось только по случаю большой облавы на дезертиров и бандитов, водопровод подавал воду только в первые этажи, а трамваи совсем не работали. Все же силы стихийные стали злее и опаснее: зимы были холодней, чем прежде, ветер был сильнее, и простуда, которая раньше укладывала человека в постель на три дня, теперь в те же три дня убивала его.

Не по-детски вздыхая, мальчик вычерпывал ведром жидкость из нижней бочки, тащил ее на антресоли и вливал в верхнюю бочку.

Потом председатель с ужасной улыбкой взглянул на мальчика и спросил:
— А кой тебе годик?
— Двенадцатый миновал, — ответил мальчик. И залился такими рыданиями, что члены комиссии, толкаясь, выбежали на улицу и, разместившись на пролеточках, уехали в полном смущении.

...и владельцев музыкальной лжеартели «Там бубна звон».

Он вынул из ящика заранее очищенную сырую репку и, чинно глядя вперед себя, съел ее. Потом он проглотил холодное яйцо всмятку. Холодные яйца всмятку — еда очень невкусная. И хороший веселый человек никогда их не станет есть. Но Александр Иванович не ел, а питался. Он не завтракал, а совершал физиологический процесс введения в организм должного количества жиров, углеводов и витаминов.

У Паниковского оказалось морщинистое лицо со множеством старческих мелочей: мешочков, пульсирующих жилок, клубничных румянцев. Такое лицо бывает у человека, который прожил долгую порядочную жизнь, имеет взрослых детей, пьет по утрам здоровое кофе «Желудин» и пописывает в учрежденческой стенгазете под псевдонимом «Антихрист».

А пророку Самуилу задают одни и те же вопросы: «Почему в продаже нет животного масла?» или «Еврей ли вы?»

И на длинной полоске желтоватой бязи, извлеченной из того же саквояжа, он вывел печатными буквами коричневую надпись:
«АВТОПРОБЕГОМ — ПО БЕЗДОРОЖЬЮ И РАЗГИЛЬДЯЙСТВУ!»
Плакат укрепили над автомобилем на двух хворостинах. Как только машина тронулась, плакат выгнулся под напором ветра и приобрел настолько лихой вид, что не могло быть больше сомнений в необходимости грохнуть автопробегом по бездорожью, разгильдяйству, а заодно, может быть, даже и по бюрократизму. Пассажиры «Антилопы» приосанились.

Деревня встретила головную машину приветливо. Но обычное гостеприимство здесь носило довольно странный характер. Видимо, деревенская общественность была извещена о том, что кто-то проедет, но кто проедет и с какой целью — не знала. Поэтому на всякий случай были извлечены все изречения и девизы, изготовленные за последние несколько лет. Вдоль улицы стояли школьники с разнокалиберными старомодными плакатами:
«Привет Лиге Времени и ее основателю, дорогому товарищу Керженцеву»,
«Не боимся буржуазного звона, ответим на ультиматум Керзона»,
«Чтоб дети наши не угасли, пожалуйста, организуйте ясли».
Кроме того, было множество плакатов, исполненных преимущественно церковнославянским шрифтом, с одним и тем же приветствием: «Добро пожаловать!»

...вспоминается российский проселок очаровательной подробностью родного пейзажа: в лужице сидит месяц, громко молятся сверчки, и позванивает пустое ведро, подвязанное к мужицкой телеге.

Ночь антилоповцы провели в деревушке, окруженные заботами деревенского актива. Они увезли оттуда большой кувшин топленого молока и сладкое воспоминание об одеколонном запахе сена, на котором спали.
— Молоко и сено, — сказал Остап, когда «Антилопа» на рассвете покидала деревню, — что может быть лучше? Всегда думаешь: «Это я еще успею. Еще много будет в моей жизни молока и сена». А на самом деле никогда этого больше не будет. Так и знайте: это была лучшая ночь в вашей жизни, мои бедные друзья. А вы этого даже не заметили.

Третий, судя по одуряющему калошному запаху, исходившему от его резинотрестовского плаща, был соотечественник.

Переводчик на радостях чмокнул Остапа в твердую щеку и просил захаживать, присовокупив, что старуха-мама будет очень рада. Однако адреса почему-то не оставил.

Они шли посреди улицы, держась за руки и раскачиваясь, словно матросы в чужеземном порту.

Он возненавидел слово «сектор». О, этот сектор! Никогда Федор Никитич, ценивший все изящное, а в том числе и геометрию, не предполагал, что это прекрасное математическое понятие, обозначающее часть площади криволинейной фигуры, будет так опошлено.

...одни и те же выдержанные советские сны. Представлялись ему: членские взносы, стенгазеты, МОПРЫ, совхоз «Гигант», торжественное открытие первой фабрики-кухни, председатель общества друзей кремации и большие советские перелеты.

На карнизах домов прогуливались серые голуби. Спрыснутые водой деревянные тротуары были чисты и прохладны.
Человеку с неотягченной совестью приятно в такое утро выйти из дому, помедлить минуту у ворот, вынуть из кармана коробочку спичек, на которой изображен самолет с кукишем вместо пропеллера и надписью «Ответ Керзону», полюбоваться на свежую пачку папирос и закурить, спугнув кадильным дымом пчелу с золотыми позументами на брюшке.

— Плотский-Поцелуев!— ворчал великий комбинатор, который еще не завтракал. — У меня самого была знакомая акушерка по фамилии Медуза-Горгонер, и я не делал из этого шума, не бегал по улицам с криками: «Не видали ли вы часом гражданки Медузы-Горгонер? Она, дескать, здесь прогуливалась». Подумаешь! Плотский-Поцелуев!

В это время из-за угла вынесся извозчичий экипаж. В нем сидел толстяк, у которого под складками синей толстовки угадывалось потное брюхо. Общий вид пассажира вызывал в памяти старинную рекламу патентованной мази, начинавшуюся словами: «Вид голого тела, покрытого волосами, производит отталкивающее впечатление».

Все четверо, с лицами грустными и томными, как у цыган, стояли на перекрестке.

Но все это чепуха по сравнению с тем, что я видел в Москве. Там один художник сделал картину из волос. Большую картину со многими фигурами и, заметьте, идеологически выдержанную, хотя художник и пользовался волосами беспартийных, — был такой грех. Называлась она «Дед Пахом и трактор в ночном».

...есть галстук «Мечта ударника», толстовка «Гладковка», гипсовая статуэтка «Купающаяся колхозница» и дамские пробковые подмышники «Любовь пчел трудовых».

...шептал он, шевеля бледными, как сырые котлеты, старческими губами.

...Помнишь, как ты мучился со словом «теплофикация»?
— Как же!— оживился старик. — Я еще третьим слогом поставил «кац» и написал так: «А третий слог, досуг имея, узнает всяк фамилию еврея». Не взяли эту шараду.

В дворовом садике страстно мычали голуби.

Я убежден, что моя последняя телеграмма «мысленно вместе» произвела на нашего контрагента потрясающее впечатление.

Держась в прозрачной тени акаций, молочные братья прошли городской сад, где толстая струя фонтана оплывала, как свеча, миновали несколько зеркальных пивных баров и остановились на углу улицы Меринга. Цветочницы с красными матросскими лицами купали свой нежный товар в эмалированных мисках.

Вам предоставляется помещение быв. акц. об-ва «Жесть и бекон».

Раньше я платил городовому на углу Крещатика и Прорезной пять рублей в месяц, и меня никто не трогал. Городовой следил даже, чтоб меня не обижали. Хороший был человек. Фамилия ему была Небаба, Семен Васильевич. Я его недавно встретил. Он теперь музыкальный критик.

Простите, мадам, это не вы потеряли на углу талон на повидло? Скорей бегите, он еще там лежит! Пропустите экспертов, вы, мужчины. Пусти, тебе говорят, лишенец!

На самом же деле при слове «свидетели» все правдолюбцы как-то поскучнели, глупо засуетились и стали пятиться.

Звезда говорила со звездой по азбуке Морзе, зажигаясь и потухая. Световой туннель прожектора соединял берега залива. Когда он исчез, на его месте долго еще держался черный столб.

Лежал он в подтяжках и зеленых носках, которые в Черноморске называются также карпетками.
Наряду с множеством недостатков у Варвары были два существенных достижения: большая белая грудь и служба.

...и мыкался по кухне среди длиннопламенных примусов и протянутых накрест веревок, на которых висело сухое гипсовое белье с подтеками синьки.

На лице врача было покорное выражение, словно у коровы, которую доит деревенский вор.

Есть люди, которые не умеют страдать, как-то не выходит. А если уж и страдают, то стараются проделать это как можно быстрее и незаметнее для окружающих. Лоханкин же страдал открыто, величаво, он хлестал свое горе чайными стаканами, он упивался им.

— А может, так надо? Может, устами простого мужика Митрича говорит великая сермяжная правда. Вдумайся только в роль русской интеллигенции, в ее значение…

Зрелище для богов, как пишут наиболее умные передовики.

— Отдайте мне мои деньги, — шепелявил он, — я совсем бедный. Я год не был в бане. Я старый. Меня девушки не любят.
— Обратитесь во Всемирную лигу сексуальных реформ, — сказал Бендер. — Может быть, там помогут.
— Меня никто не любит, — продолжал Паниковский, содрогаясь.
— А за что вас любить? Таких, как вы, девушки не любят. Они любят молодых, длинноногих, политически грамотных.

...старое, примелькавшееся еще египтянам небо.

В душе я бюрократ и головотяп.

...и, высоко подняв обтянутый, как мандолина, зад...

...Егор Скумбриевич уже успел отпраздновать пятилетний юбилей службы в «Геркулесе». Лицо у него было чистое, прямое, мужественное, как у бреющегося англичанина на рекламном плакате.

Голый Скумбриевич был разительно не похож на Скумбриевича одетого. Суховатая голова англичанина сидела на белом дамском теле с отлогими плечами и очень широким тазом.

...и фанерная доска с надписью: «Бросившие пить и вызывающие других», под которой, однако, не значилась ни одна фамилия.

...мы, геркулесовцы, как один человек, ответим:
и) поголовным вступлением в ряды общества «Долой рутину с оперных подмостков»...

Он [Птибурдуков] тоже был счастлив. Пропуская сквозь усы папиросный дым, он выпиливал лобзиком из фанеры игрушечный дачный нужник. Работа была кропотливая.

По оцинкованному карнизу, стуча красными вербными лапками и поминутно срываясь, прогуливались голуби.

Разные люди сидели в вагон-ресторане: <…> и стопроцентная американка из старинной пионерской семьи с голландской фамилией, которая прославилась тем, что в прошлом году отстала в Минеральных Водах от поезда и в целях рекламы некоторое время скрывалась в станционном буфете (это событие вызвало в американской прессе большой переполох. Три дня печатались статьи под заманчивыми заголовками: «Девушка из старинной семьи в лапах диких кавказских горцев» и «Смерть или выкуп»).

Пока молодые супруги ели флотский борщ, высоко подымая ложки и переглядываясь, Остап недовольно косился на культплакаты, развешанные по стенам. На одном было написано: «Не отвлекайся во время еды разговорами. Это мешает правильному выделению желудочного сока». Другой был составлен в стихах: «Фруктовые воды несут нам углеводы».

«Золотой теленок»
Рисунки - Кукрыниксы, источник

см. также комментарий к роману: Реальные препятствия и мнимые трудности

Thursday, May 15, 2014

Помни, чтó такое человек, и будешь равнодушен ко всему происходящему/ Greek Stoic Epictetus - selected aphorisms

см. также эпикурейские мудрости

Эпиктет (ок. 55 — 135 гг.) родился рабом во Фригийском городе Гиераполисе (Hierapolis, Phrygia) в середине I в. н. э.

Эпиктет — это, собственно, даже и не имя, а рабская кличка, означающая «прикупленный».

Каким-то образом Эпиктет очутился в Риме и здесь был «прикуплен» могущественным императорским вольноотпущенником секретарем Нерона Эпафродитом (Epaphroditos). Эпафродит, сам бывший раб, отличался особенной жестокостью по отношению к своим рабам.

Эпиктет. Избранные афоризмы (источник)

Перевод с греческого В.Г. Алексеева // Издание А.С. Суворина, СПб., 1891

Нет никого, кто, любя деньги, удовольствия и славу, любил бы и людей: их любит лишь тот, кто любит добродетель.

Ты не хотел бы ехать на большом, красивом, украшенном позолотой корабле — и утонуть на нем. Так не желай же жить в большом, роскошном доме, где бы ты был подавлен горем.

Самое приятное может сделаться самым неприятным, стóит только преступить меру.

Знай меру во всякой пище и питье и удовлетворяй лишь первому позыву к пище. Позыв же к пище выражается в том удовольствии, с каким ты ешь. Тогда ты не будешь принимать пищи насильно, станешь обходиться без тонких блюд и пить с удовольствием любой напиток.

Волк имеет сходство с собакой, как льстец, любовник жены и нахлебник* похожи друг на друга. Берегись поэтому вместо стерегущих стада собак впустить в дом по ошибке хищных волков.
[*так называемые «паразиты». В Древней Греции гости имели право приводить с собой на обед других гостей, незваных и носивших характерное прозвище «теней», откуда и возник обычай, по которому на обед являлись докучливые паразиты. За хорошее блюдо или роскошный обед они готовы были служить предметом самых невозможных насмешек и переносить самые возмутительные обиды со стороны хозяев или гостей].

Ссориться и спорить вообще невежливо, но в особенности неприлично — в разговорах за выпивкой. Ведь пьяному все равно не убедить трезвого, как трезвому не уговорить пьяного, а там, где все убеждения напрасны, незачем пускать в ход все свое красноречие.

Предполагаемое изображение Эпиктета,
оксфордское издание 1751 года

Лучше жить с одним человеком высокой души и быть спокойным и независимым, нежели вести жалкую жизнь в обществе многих.

Не украшай своего дома живописью — пусть украшением ему служит царящая в нем умеренность. Первая чужда душе и лишь на время ласкает взоры, тогда как последняя сжилась с ней, нетленна, вечное украшение дому.

Питтак, оскорбленный одним человеком, мог наказать его, но отпустил со словами: «Прощение — лучше мщения». Первое свойственно людям добрым, последнее — злым.

Когда Питтак спросил молчавшего за столом Солона, отчего он не говорит — оттого ли, что не находит предмета для разговора, или по глупости, он получил ответ: «Ни один дурак не может молчать за столом».

Главная цель природы — укреплять в нас стремление к прекрасному и полезному.

Когда у Фалеса спросили: «Что вполне общее всем?» — он отвечал: «Надежда»,— она остается даже у тех, у кого нет ничего другого.
[И все равно: надежда им Лжет детским лепетом своим.]

Удивительна наша природа и жизнелюбива, как говорит Ксенофонт [См. об этом IV гл. «Воспоминаний о Сократе» Ксенофонта]. Нет ничего противнее, гаже нашего тела, и все же мы любим его и хвалим; если бы нам нужно было бы походить только пять дней за нашим ближним, мы не согласились бы на это. Представь себе, как приятно вставать рано поутру и чистить другому зубы или, когда он справит свои естественные надобности, мыть ему седалище. Надо только удивляться, как это мы любим то, что ежедневно требует столько ухода, сопряженного с неприятностями. Сперва я должен набить свой «мешок», потом снова его опорожнить. Может ли быть что противнее? — и все же я должен повиноваться Богу, и я останусь верен ему и буду мыть, кормить и одевать свое жалкое тело. Когда я был моложе, мне приходилось исполнять еще больше приказаний, но я исполнял их. Почему же ропщете вы, когда природа берет обратно то тело, которое она же дала нам?.. Мы его любим, говорите вы. Но разве эту самую любовь, как я сказал выше, внушила вам не та же природа? Теперь она говорит сама: «Отдай свое тело»; оно не должно больше тяготить тебя...

Молодой, умирая, ропщет на богов за то, что умирает в цвете лет; старик — за то, что томится, когда ему пора на покой. И все же, когда смерть встанет с ним лицом к лицу, его охватывает жажда жизни, он посылает за врачом и просит его употребить все силы, все искусство, чтобы поставить его на ноги. Удивительные создания эти люди — не хотят ни жить, ни умирать!

Лучше желать всем приобрести добродетель, а не богатство, которое глупцам даже вредно: с богатством увеличиваются пороки, и, чем кто глупее, тем безобразнее ведет себя, благо имеет возможность удовлетворять своим желаниям.

Чего не следует делать, того не делай даже в мыслях.

Пьян тот, кто выпил больше трех стаканов; если же он и трезв, он все-таки перешел меру.

Нет ничего легче найти друга в счастии и ничего труднее — в горе.
[*То же говорит Гораций: «Пока ты будешь счастлив, у тебя найдется много друзей, в горе — ты будешь один»].

Глупцов вылечивает от горя время, умных — их ум.

Умен тот, кто не печалится о том, чего нет, а доволен настоящим.

Закон природы был, есть и будет один: явления в ней не могут происходить иначе, чем происходят теперь. Переменам, переходам из одного состояния в другое подвергаются не только люди и все остальные живые существа на земле, но и боги. В переменах, переходах из одного состояния в другое принимают участие даже четыре стихии: земля превращается в воду, вода — в воздух, последний в свою очередь делается эфиром. Превращение совершается в одном порядке: нижнее становится верхним (Теория Гераклита). Кто старается вникнуть в это и прийти к убеждению, что необходимо подчиняться законам природы, тот проживет свой век в мире и тишине.

Укрепляй в себе чувство довольства своей судьбою: с этим оружием ты непобедим.

Природа дала людям один язык и два уха, чтобы мы больше слушали других, нежели говорили сами.

Помни, чтó такое человек, и будешь равнодушен ко всему происходящему.

Не следует человеку с философскими взглядами на вещи говорить среди невежд, как трезвому — в кружке пьяных.

Когда Эпиктета спросили: «Какой человек богат?» — он отвечал: «Довольный собой».

Эпиктет довольно часто сравнивает человека с актером. Вот одно из наиболее известных его сравнений:
«Не забудь,— ты актер и играешь в пьесе роль, назначенную автором. Коротка пьеса — коротка и роль, длинна — длинна и она. Даст он тебе роль нищего,— старайся вернее создать его тип, как и тип калеки, высшего правительственного лица или частного человека».
(Эпиктет. Основания стоицизма. Пер. В. Алексеева. Спб., 1888, стр. 6)

Что такое человек? — Душонка с телом — ходячим трупом.

Нет ничего гнуснее и хуже двух пороков — нетерпеливости и невоздержности, когда мы не переносим, не остаемся равнодушны к обидам, которые нам следовало терпеть, или не воздерживаемся от вещей и страстей, от которых должно воздерживаться. Кто запечатлел в своем сердце два эти слова и будет помнить их, чтобы управлять и владеть собою,— тот редко впадает в ошибку и проживет вполне счастливо. Эти два слова: терпение и воздержание.

см. также историю о военном пилоте Джеймсе Стокдейле, которому выжить в плену (7 лет!) помогали доктрины Эпиктета

Tuesday, May 13, 2014

Мне бы собаку завести... пусть хоть кто-нибудь будет похож на меня /Salinger, Uncle Wiggily in Connecticut

— Умираю, хочу ее видеть. На кого она похожа?
Элоиза зажгла спичку:
— На Акима Тамирова.
— Нет, я серьезно.
— На Лью. Вылитый Лью. А когда мамаша является, они все как тройняшки. — Не вставая, Элоиза потянулась к пепельницам, сложенным стопкой на дальнем углу курительного столика. Ей удалось снять верхнюю и поставить себе на живот. — Мне бы собаку завести, спаниеля, что ли, — сказала она, — пусть хоть кто-нибудь в семье будет похож на меня.

Mary Jane extended her pack of cigarettes, saying "Oh, I'm dying to see her. Who does she look like now?"
Eloise struck a light. "Akim Tamiroff."
"No, seriously."
"Lew. She looks like Lew. When his mother comes over, the three of them look like triplets." Without sitting up, Eloise reached for a stack of ashtrays on the far side of the cigarette table. She successfully lifted off the top one and set it down on her stomach. "What I need is a cocker spaniel or something," she said. "Somebody that looks like me."

--
— А я тебе говорю — не знала ты Уолта, — говорила Элоиза в четверть пятого, лежа на ковре и держа стакан с коктейлем на плоской, почти мальчишеской груди. — Никто на свете не умел так смешить меня. До слез, по-настоящему.
<…> Вот он умел меня рассмешить, — сказала Элоиза. — Смешил в разговоре. Смешил по телефону. Даже в письмах смешил до упаду. И самое главное, он и не старался нарочно, просто с ним всегда было так весело, так смешно.

"I mean you didn't really know Walt," said Eloise at a quarter of five, lying on her back on the floor, a drink balanced upright on her small-breasted chest. "He was the only boy I ever knew that could make me laugh. I mean really laugh."
<…> "Well, he could make me laugh that way," Eloise said. "He could do it when he talked to me. He could do it over the phone. He could even do it in a letter. And the best thing about it was that he didn't even try to be funny—he just was funny."

--
— Нет, все-таки это еще не все, — сказала Мэри Джейн. — Этого мало. Понимаешь, мало.
— Чего мало?
— Ну... сама знаешь... Если тебе с человеком весело, и все такое...
— А кто тебе сказал, что этого мало? —— сказала Элоиза. —— Жить надо весело, не в монашки же мы записались, ей-богу!

"Well," Mary Jane said. "That isn't everything. I mean that isn't everything."
"What isn't?"
"Oh . . . you know. Laughing and stuff."
"Who says it isn't?" Eloise said. "Listen, if you're not gonna be a nun or something, you might as well laugh."

--
— Смешно, конечно. Только почему ты не рассказываешь про него своему Лью?
— Почему? Да потому что Лью — тупица, каких свет не видел, вот почему, — сказала Элоиза. — Мало того. Я тебе вот что скажу, деловая барышня. Если ты еще раз выйдешь замуж, никогда ничего мужу не рассказывай. Поняла?
— А почему? — спросила Мэри Джейн.
— Потому. Ты меня слушай, — сказала Элоиза. — Им хочется думать, что у тебя от каждого знакомого мальчишки всю жизнь с души воротило. Я не шучу, понятно? Да, конечно, можешь им рассказывать что угодно. Но правду — никогда, ни за что! Понимаешь, правду — ни за что! Скажешь, что была знакома с красивым мальчиком, обязательно добавь, что красота у него была какая-то слащавая. Скажешь, что знала остроумного парня, непременно тут же объясни, что он был трепло и задавака. А не скажешь, так он тебе будет колоть глаза этим мальчиком при всяком удобном случае... Да, конечно, он тебя выслушает очень разумно, как полагается. И физиономия у него будет умная до черта. А ты не поддавайся. Ты меня слушай. Стоит только поверить, что они умные, у тебя не жизнь будет, а сущий ад.

"Yes. Only, why don't you tell Lew about him sometime, though?"
"Why? Because he's too damn unintelligent, that's why," Eloise said. "Besides. Listen to me, career girl. If you ever get married again, don't tell your husband anything. Do you hear me?"
"Why?" said Mary Jane.
"Because I say so, that's why," said Eloise. "They wanna think you spent your whole life vomiting every time a boy came near you. I'm not kidding, either. Oh, you can tell them stuff. But never honestly. I mean never honestly. If you tell 'em you once knew a handsome boy, you gotta say in the same breath he was too handsome. And if you tell 'em you knew a witty boy, you gotta tell 'em he was kind of a smart aleck, though, or a wise guy. If you don't, they hit you over the head with the poor boy every time they get a chance." Eloise paused to drink from her glass and to think. "Oh," she said, "they'll listen very maturely and all that. They'll even look intelligent as hell. But don't let it fool you. Believe me. You'll go through hell if you ever give 'em any credit for intelligence. Take my word."

Лапа-Растяпа (перевод Р. Райт-Ковалевой) / Uncle Wiggily in Connecticut

Monday, May 12, 2014

рукописные цитаты/ hand-written quotes

«Все в Клубе <...> утверждали, что Морелли гораздо легче понять по цитатам, которые он выписывает, чем по его собственным словоухищрениям.»
- Хулио Кортасар, «Игра в классики» -

Вообще-то я большой сторонник того, чтобы всякие важные для себя цитаты выписывать в тетрадку собственной рукой. Не только потому, что с некоторой вероятностью наш любимый ЖЖ рано или поздно грохнется, оставив нас без плодов наших усилий – грохнется рано или поздно, как ни странно, всё, - но потому, что, выписывая нечто от руки, делаешь это частью собственного физического переживания и вращиваешь в себя. ЖЖ же в этом смысле хорош тем, что в случае чего можно очень быстро найти нужное (именно это представляло для меня всегда основную трудность) – ну и поделиться, наконец, выписанным с хорошими людьми, что в любом случае ценно!

Ольга Балла, отсюда

*
ср. (из статьи):

Я не заручался помощью компьютера, потому что слова, так быстро облаченные в печатный костюм, способны симулировать смысл и вес, которых на самом деле они не имеют и не заслуживают. Когда я пишу ручкой на бумаге, я могу чувствовать форму и звук слов, я могу лучше судить, как и почему одно подходит другому.

Sunday, May 11, 2014

война — это не романтика, а варварство/ Stefan Zweig, The World of Yesterday

Нынешнее поколение, ставшее свидетелем начала только второй мировой войны, возможно, спрашивает себя: почему мы не переживали подобное? Почему в 1939 году массы больше не всколыхнулись в таком же воодушевлении, как в 1914-м? Почему они просто подчинились приказу — беспрекословно, молчаливо и обреченно? Разве здесь было не то же самое, разве речь не шла о вещах даже более важных, более святых, более высоких в этой современной нам войне, которая стала войной идей, а не просто войной за границы и колонии?

Ответ прост: потому что наш мир 1939 года уже не имел былой, по-детски наивной легковерности, как тот — 1914 года. Тогда народ еще слепо доверял своим авторитетам; никто в Австрии не отважился бы подумать, что повсюду почитаемый отец страны император Франц Иосиф на двадцать четвертом году своего правления мог призвать свой народ без крайней на то необходимости, потребовать кровавых жертв, если бы империи не угрожали злые, коварные, преступные враги. Немцы в свою очередь прочитали телеграммы их кайзера к царю, в которых он ратовал за мир; благоговейное почитание «старших» начальников, министров, дипломатов, их проницательности и честности было еще в крови маленького человека. Если уж дело дошло до войны, то это могло случиться лишь против воли их государственных деятелей: они не виноваты ни в чем, никто во всей стране не несет ни малейшей вины. Следовательно, преступники, поджигатели войны должны были быть по ту сторону, в другой стране: мы вынуждены защищаться от подлого и коварного врага, который без всякой причины «напал» на мирную Австрию и Германию.

[…]
И потом, что знали в 1914 году о войне после почти полувекового мира широкие массы? Они ее не видели, они навряд ли когда-нибудь думали о ней. Она была легендой, и именно отдаленность сделала ее героической и романтичной. Люди все еще представляли себе ее по школьным хрестоматиям и картинам в галереях: стремительные атаки кавалеристов в красочных мундирах; если уж смерть, то от пули прямо в сердце, вся военная кампания — сплошной победный марш. «На Рождество мы будем дома», — со смехом кричали в августе 1914 года своим матерям новобранцы. Кто в деревне и городе помнил еще о «настоящей» войне? В лучшем случае несколько стариков, которые в 1866 году воевали с Пруссией, нынешним союзником, да и война была скоротечной, почти бескровной, давней, поход на три недели без особых жертв, даже устать не успели. Стремительная вылазка в романтику, дерзкое мужское приключение — так рисовалась война 1914 года простому человеку; молодые люди даже искренне опасались, что могут пропустить столь волнующее приключение, поэтому они пылко припадали к знаменам, поэтому ликовали и пели в поездах, которые везли их на бойню; бурно и судорожно устремлялась красная кровавая река по венам всей империи. А поколение 1939 года с войной было уже знакомо. Оно уже не обманывалось. Оно знало, что война — это не романтика, а варварство. Что длится она годы и годы, это непоправимое зло жизни. Оно знало, что не с разряженными дубовыми венками и пестрыми лентами они устремятся в атаку на врага, а неделями будут прозябать в окопах или казармах, что могут быть разорваны и изувечены на расстоянии, ни разу не глянув врагу в глаза. Заранее знали из газет и фильмов о новых чудовищных технических способах уничтожения, знали, что огромные танки перемалывают на своем пути раненых, а самолеты превращают спящих женщин и детей в месиво, знали, что любая война 1939 года из-за ее бездушной механизации будет в тысячу раз более подлой, более жестокой и более бесчеловечной, чем все прежние войны человечества. Никто из поколения 1939 года не верил больше в благословенную Господом справедливость войны, и больше того: уже не верили даже в справедливость и продолжительность мира, который она должна была принести. Ибо слишком хорошо еще помнили все разочарования, которые принесла последняя: обнищание вместо обогащения, ожесточение вместо удовлетворения, голод, инфляцию, мятежи, потерю гражданских свобод, закабаление государством, выматывающую нервы неуверенность, недоверие всех ко всем.

[…]
Постепенно в эти первые военные недели войны 1914 года стало невозможным разумно разговаривать с кем бы то ни было. Самые миролюбивые, самые добродушные как одержимые жаждали крови. Друзья, которых я знал как убежденных индивидуалистов и даже идейных анархистов, буквально за ночь превратились в фанатичных патриотов, а из патриотов — в ненасытных аннексионистов. Каждый разговор заканчивался или глупой фразой, вроде «Кто не умеет ненавидеть, тот не умеет по-настоящему любить», или грубыми подозрениями. Давние приятели, с которыми я никогда не ссорился, довольно грубо заявляли, что я больше не австриец, мне следует перейти на сторону Франции или Бельгии. Да, они даже осторожно намекали, что подобный взгляд на войну как на преступление, собственно говоря, следовало бы довести до сведения властей, ибо «пораженцы» — красивое слово было изобретено как раз во Франции — самые тяжкие преступники против отечества. Оставалось одно: замкнуться в себе и молчать, пока других лихорадит и в них бурлят страсти. Это было нелегко. Ибо даже в эмиграции — чего я отведал предостаточно — не так тяжело жить, как одному в своей стране.

Стефан Цвейг (1881-1942), «Вчерашний мир»

The World of Yesterday (German title Die Welt von Gestern) is the final book Zweig handed to his publisher the day before he and his wife committed suicide in 1942, despairing at the destruction of European culture resulting from by the rise of fascism. (source)

Saturday, May 10, 2014

у них на все уже заготовлены названия и чувства/ they have names and emotions for everything that happens. Salinger - Teddy

Правда или нет, что вы сообщили всей этой лейдеккеровской ученой братии — Уолтону, Питу, Ларсену, Сэмюэлсу и так далее, — где, когда и как они умрут? Правда это? Если хотите, можете не отвечать, но в Бостоне только и говорят о том, что...
— Нет, это неправда, — решительно возразил Тедди. — Я сказал, где и когда именно им следует быть как можно осмотрительнее. И еще я сказал, что бы им стоило сделать... Но ничего такого я не говорил. Не говорил я им, что во всем этом есть неизбежность.
— Так вы не говорили Уолтону или там Ларсену, где, когда и как их настигнет смерть? — настаивал Никольсон.
— Нет! Не говорил, — твердо ответил Тедди. — Я бы им вообще ничего не сказал, если бы они сами об этом все время не заговаривали. Первым начал профессор Уолтон. Он сказал, что ему хотелось бы знать, когда он умрет, потому что тогда он решит, за какую работу ему браться, а за какую нет, и как получше использовать оставшееся время, и все в таком духе. И тут они все стали спрашивать... Ну, я им и сказал кое-что.
Никольсон промолчал.
— Но про то, кто когда умрет, я не говорил, — продолжал Тедди. — Это совершенно ложные слухи... Я мог бы сказать им, но я знал, что в глубине души им этого знать не хотелось. Хотя они преподают религию и философию, все равно, я знал, смерти они побаиваются.
Тедди помолчал, полулежа в шезлонге.
— Так глупо, — сказал он. — Ты ведь просто бросаешь свое тело ко всем шутам... И все. Тыщу раз все это проделывали. А если кто забыл, так это еще не значит, что ничего не было. Так глупо.

"But is it true, or isn't it, that you informed the whole Leidekker examining bunch—Walton, Peet, Larsen, Samuels, and that bunch—when and where and how they would eventually die? Is that true, or isn't it? You don't have to discuss it if you don't want to, but the way the rumor around Boston—"
"No, it is not true," Teddy said with emphasis. "I told them places, and times, when they should be very, very careful. And I told them certain things it might be a good idea for them to do . . . But I didn't say anything like that. I didn't say anything was inevitable, that way."
"But you didn't tell Walton, or Larsen, for example, when or where or how death would eventually come?" Nicholson pressed.
"No. I did not," Teddy said firmly. "I wouldn't have told them any of that stuff, but they kept talking about it. Professor Walton sort of started it. He said he really wished he knew when he was going to die, because then he'd know what work he should do and what work he shouldn't do, and how to use his time to his best advantage, and all like that. And then they all said that . . . So I told them a little bit."
Nicholson didn't say anything.
"I didn't tell them when they were actually going to die, though. That's a very false rumor," Teddy said. "I could have, but I knew that in their hearts they really didn't want to know. I mean I knew that even though they teach Religion and Philosophy and all, they're still pretty afraid to die." Teddy sat, or reclined, in silence for a minute. "It's so silly," he said. "All you do is get the heck out of your body when you die. My gosh, everybody's done it thousands and thousands of times. Just because they don't remember it doesn't mean they haven't done it. It's so silly."

*
— Для вас это [собственная смерть], может быть, и не трагедия, — сказал он, — но ваши мама с папой были бы наверняка весьма опечалены. Об этом вы подумали?
— Подумал, конечно, — ответил Тедди. — Но это оттого, что у них на все уже заготовлены названия и чувства.

"It might not be a tragedy from your point of view, but it would certainly be a sad event for your mother and dad," he said "Ever consider that?"
"Yes, of course, I have," Teddy said. "But that's only because they have names and emotions for everything that happens."

*
— Вы ведь знаете Свена? Из гимнастического зала? — спросил Тедди. — Так вот, если бы Свену приснилось сегодня, что его собака умерла, он бы очень-очень мучился во сне, потому что он ужасно любит свою собаку. А проснулся бы — и увидел, что все в порядке. И понял бы, что все это ему приснилось.
— Что из этого следует?
— Из этого следует, что, если бы его собака и вправду умерла, было бы совершенно то же самое. Только он не понял бы этого. Он бы не проснулся, пока сам не умер, вот что я хочу сказать.

"You know Sven? The man that takes care of the gym?" he asked. He waited till he got a nod from Nicholson. "Well, if Sven dreamed tonight that his dog died, he'd have a very, very bad night's sleep, because he's very fond of that dog. But when he woke up in the morning, everything would be all right. He'd know it was only a dream."
Nicholson nodded. "What's the point, exactly?"
"The point is if his dog really died, it would be exactly the same thing. Only, he wouldn't know it. I mean he wouldn't wake up till he died himself."

Сэлинджер. Девять рассказов. Тедди // Перевод: С. Таск
Salinger. Nine Stories. Teddy

Friday, May 09, 2014

I never saw such a bunch of apple-eaters/ Salinger, Teddy

— Я испытываю к ним сильную привязанность. Я хочу сказать, они ведь мои родители, значит, нас что-то объединяет, — говорил Тедди. — Мне бы хотелось, чтобы они весело прожили эту свою жизнь, потому что, я знаю, им самим этого хочется... А вот они любят меня и Пуппи, мою сестренку, совсем иначе. Я хочу сказать, они, мне кажется, как-то не могут любить нас такими, какие мы есть. Они не могут любить нас без того, чтобы хоть чуточку нас не переделывать. Они любят не нас самих, а те представления, которые лежат в основе любви к детям, и чем дальше, тем больше. А это все-таки не та любовь.

"I have a very strong affinity for them. They're my parents, I mean, and we're all part of each other's harmony and everything," Teddy said. "I want them to have a nice time while they're alive, because they like having a nice time . . . But they don't love me and Booper — that's my sister — that way. I mean they don't seem able to love us just the way we are. They don't seem able to love us unless they can keep changing us a little bit. They love their reasons for loving us almost as much as they love us, and most of the time more. It's not so good, that way."

*
...не повстречай я эту девушку, и мне бы не надо было воплощаться в американского мальчика. Вы знаете, в Америке так трудно предаваться медитациям и жить духовной жизнью. Стоит только попробовать, как люди начинают считать тебя ненормальным. Например, отец видит во мне какого-то урода. Ну а мама... ей кажется, что зря я думаю все время о Боге. Она считает, что это вредно для здоровья.

I wouldn't have had to get incarnated in an American body if I hadn't met that lady. I mean it's very hard to meditate and live a spiritual life in America. People think you're a freak if you try to. My father thinks I'm a freak, in a way. And my mother— well, she doesn't think it's good for me to think about God all the time. She thinks it's bad for my health.

*
— Мне было шесть лет, когда я вдруг понял, что все вокруг — это Бог, и тут у меня волосы стали дыбом, и все такое, — сказал Тедди. — Помню, это было воскресенье. Моя сестренка, тогда совсем еще маленькая, пила молоко, и вдруг я понял, что она — Бог, и молоко — Бог, и все, что она делала, это переливала одного Бога в другого, вы меня понимаете?

"I was six when I saw that everything was God, and my hair stood up, and all that," Teddy said. "It was on a Sunday, I remember. My sister was only a very tiny child then, and she was drinking her milk, and all of a sudden I saw that she was God and the milk was God. I mean, all she was doing was pouring God into God, if you know what I mean."

*
— Почему людям кажется, что все имеет границы? Да просто потому, что большинство людей не умеет смотреть на вещи иначе, — объяснил он. — А сами вещи тут не при чем.

"The reason things seem to stop off somewhere is because that's the only way most people know how to look at things," he said. "But that doesn't mean they do."

*
— Вы помните яблоко из Библии, которое Адам съел в раю? — спросил он. — А знаете, что было в том яблоке? Логика. Логика и всякое Познание. Больше там ничего не было. И вот что я вам скажу: главное — это чтобы человека стошнило тем яблоком, если, конечно, хочешь увидеть вещи, как они есть. Я хочу сказать, если оно выйдет из вас, вы сразу разберетесь с кусками дерева и всем прочим. Вам больше не будут мерещиться в каждой вещи ее границы. И вы, если захотите, поймете наконец, что такое ваша рука. Вы меня слушаете? Я говорю понятно?
— Да, — ответил Никольсон односложно.
— Вся беда в том, — сказал Тедди, — что большинство людей не хочет видеть все как оно есть. Они даже не хотят перестать без конца рождаться и умирать. Им лишь бы переходить все время из одного тела в другое, вместо того, чтобы прекратить это и остаться рядом с Богом — там, где действительно хорошо.
Он задумался.
— Надо же, как все набрасываются на яблоки, — сказал он.
И покачал головой.

"You know that apple Adam ate in the Garden of Eden, referred to in the Bible?" he asked. "You know what was in that apple? Logic. Logic and intellectual stuff. That was all that was in it. So--this is my point — what you have to do is vomit it up if you want to see things as they really are. I mean if you vomit it up, then you won't have any more trouble with blocks of wood and stuff. You won't see everything stopping off all the time. And you'll know what your arm really is, if you're interested. Do you know what I mean? Do you follow me?"
"I follow you," Nicholson said, rather shortly.
"The trouble is," Teddy said, "most people don't want to see things the way they are. They don't even want to stop getting born and dying all the time. They just want new bodies all the time, instead of stopping and staying with God, where it's really nice." He reflected. "I never saw such a bunch of apple-eaters," he said. He shook his head.

Сэлинджер. Девять рассказов. Тедди // Перевод: С. Таск
Salinger. Nine Stories. Teddy

Thursday, May 08, 2014

поэты любят навязывать [свои] эмоции тому, что лишено всякой эмоциональности/ what emotions are good for; Salinger, Teddy

В его завораживающем голосе звучали хрипловатые нотки, как это бывает у мальчиков его возраста. Каждая фраза казалась первозданным островком в крошечном море виски.

His voice was oddly and beautifully rough cut, as some small boys' voices are. Each of his phrasings was rather like a little ancient island, inundated by a miniature sea of whiskey.

*
Наберись терпения и ответь на письмо профессора Манделя.
Попроси профессора, чтобы он больше не присылал книжки стихов. У меня и так уже запас на целый год. И вообще они мне надоели. Идет человек по пляжу, и вдруг, к несчастью, ему на голову падает кокосовый орех. И голова его, к несчастью, раскалывается пополам. А тут его жена идет, напевая, по бережку, и видит две половинки, и узнает их, и поднимает. Жена, конечно, расстраивается и начинает душу раздирающе плакать... Дальше я эти стихи читать не могу. Лучше взяла бы в руки обе половинки и прикрикнула бы на них, сердито так: «Хватит безобразничать!» Конечно, профессору советовать такое не стоит. Вопрос сам по себе спорный, и к тому же миссис Мандель — поэт.

Answer Professor Mandell's letter when you get a chance and the patience. Ask him not to send me any more poetry books. I already have enough for 1 year anyway. I am quite sick of it anyway. A man walks along the beach and unfortunately gets hit in the head by a cocoanut. His head unfortunately cracks open in two halves. Then his wife comes along the beach singing a song and sees the 2 halves and recognizes them and picks them up. She gets very sad of course and cries heart breakingly. That is exactly where I am tired of poetry. Supposing the lady just picks up the 2 halves and shouts into them very angrily "Stop that!" Do not mention this when you answer his letter, however. It is quite controversial and Mrs. Mandell is a poet besides.

*
— А вас никогда не смущали загадочные атмосферные явления? — продолжал он с улыбкой.
— Не знаю, я не принимаю погоду так близко к сердцу, если вы это имели в виду, — сказал Тедди.

"The weather ever bother you out of all sensible proportion?" he asked, smiling.
"I don't take it too personal, if that's what you mean," Teddy said.

*
— Вы поэт? — спросил он.
— Поэт? — переспросил Никольсон. — Да нет. Увы, нет. Почему вы так решили?
— Не знаю. Поэты всегда принимают погоду слишком близко к сердцу. Они любят навязывать [свои] эмоции тому, что лишено всякой эмоциональности.
Никольсон, улыбаясь, полез в карман пиджака за сигаретами и спичками.
— Мне всегда казалось, что в этом-то как раз и состоит их ремесло, — возразил он. — Разве, в первую очередь, не с эмоциями имеет дело поэт?
Тедди явно не слышал его или не слушал. Он рассеянно смотрел то ли на дымовые трубы, похожие друг на друга, как два близнеца, то ли мимо них, на спортивную площадку.
Никольсон прикурил сигарету, но не сразу — с севера потянуло ветерком. Он поглубже уселся в шезлонге и сказал:
— Видать, здорово вы озадачили...
— Песня цикады не скажет, сколько ей жить осталось, — вдруг произнес Тедди. — Нет никого на дороге в этот осенний вечер.
— Это что такое? — улыбнулся Никольсон. — Ну-ка еще раз.
— Это два японских стихотворения. В них нет особых эмоций, — сказал Тедди.

"Are you a poet?" he asked.
"A poet?" Nicholson said. "Lord, no. Alas, no. Why do you ask?"
"I don't know. Poets are always taking the weather so personally. They're always sticking their emotions in things that have no emotions."
Nicholson, smiling, reached into his jacket pocket and took out cigarettes and matches. "I rather thought that was their stock in trade," he said. "Aren't emotions what poets are primarily concerned with?"
Teddy apparently didn't hear him, or wasn't listening. He was looking abstractedly toward, or over, the twin smokestacks up on the Sports Deck.
Nicholson got his cigarette lit, with some difficulty, for there was a light breeze blowing from the north. He sat back, and said, "I understand you left a pretty disturbed bunch--"
" `Nothing in the voice of the cicada intimates how soon it will die,' " Teddy said suddenly. "'Along this road goes no one, this autumn eve."'
"What was that?" Nicholson asked, smiling. "Say that again."
"Those are two Japanese poems. They're not full of a lot of emotional stuff," Teddy said.

*
— Не понимаю, — сказал Тедди, — отчего считается, что надо непременно испытывать какие-то эмоции. Мои родители убеждены, что ты не человек, если не находишь вещи [ситуации, происходящее] грустными, или очень неприятными, или очень... несправедливыми, что ли. Отец волнуется, даже когда читает газету. Он считает, что я бесчувственный.
Никольсон стряхнул в сторону пепел.
— Я так понимаю, сами вы не подвержены эмоциям? — спросил он.
Тедди задумался, прежде чем ответить.
— Если и подвержен, то, во всяком случае, не помню, чтобы я давал им выход, — сказал он. — Не вижу, какая от них польза.

"I wish I knew why people think it's so important to be emotional," Teddy said. "My mother and father don't think a person's human unless he thinks a lot of things are very sad or very annoying or very-very unjust, sort of. My father gets very emotional even when he reads the newspaper. He thinks I'm inhuman."
Nicholson flicked his cigarette ash off to one side. "I take it you have no emotions?" he said.
Teddy reflected before answering. "If I do, I don't remember when I ever used them," he said. "I don't see what they're good for."

*
Будь я Богом, ни за чтобы не захотел, чтобы меня любили сентиментальной любовью. Очень уж это ненадежно.

"If I were God, I certainly wouldn't want people to love me sentimentally. It's too unreliable."

Сэлинджер. Девять рассказов. Тедди // Перевод: С. Таск
Salinger. Nine Stories. Teddy

Wednesday, May 07, 2014

как бы я был счастлив, если бы у меня была такая мать/ Paustovsky, Telegram

(на фото: Паустовский и пёс Грозный, Таруса, 1961; отсюда)

Ветер свистел за окнами в голых ветвях, сбивал последние листья. Керосиновый ночник вздрагивал на столе. Он был, казалось, единственным живым существом в покинутом доме, — без этого слабого огня Катерина Петровна и не знала бы, как дожить до утра.
Ночи были уже долгие, тяжёлые, как бессонница. Рассвет все больше медлил, все запаздывал и нехотя сочился в немытые окна, где между рам ещё с прошлого года лежали поверх ваты когда-то жёлтые осенние, а теперь истлевшие и черные листья.

Она задохнулась, остановилась у старого дерева, взялась рукой за холодную, мокрую ветку и узнала: это был клён. Его она посадила давно, ещё девушкой-хохотушкой, а сейчас он стоял облетевший, озябший, ему некуда было уйти от этой бесприютной, ветреной ночи.
Катерина Петровна пожалела клён, потрогала шершавый ствол, побрела в дом и в ту же ночь написала Насте письмо.
«Ненаглядная моя, — писала Катерина Петровна. — Зиму эту я не переживу. Приезжай хоть на день. Дай поглядеть на тебя, подержать твои руки. Стара я стала и слаба до того, что тяжело мне не то что ходить, а даже сидеть и лежать, — смерть забыла ко мне дорогу. Сад сохнет — совсем уж не тот, — да я его и не вижу. Нынче осень плохая. Так тяжело; вся жизнь, кажется, не была такая длинная, как одна эта осень».

Катерина Петровна закрывала глаза, и из них выкатывалась и скользила по желтому виску, запутывалась в седых волосах одна-единственная слезинка.

Подморозило. Выпал тонкий снежок. День побелел, и небо было сухое, светлое, но серое, будто над головой протянули вымытую, подмёрзшую холстину. Дали за рекой стояли сизые. От них тянуло острым и веселым запахом снега, схваченной первым морозом ивовой коры.
К. Паустовский, «Телеграмма» (1930е)

*
Я бродил подолгу и видел много примет осени. По утрам в лужах под стеклянной коркой льда были видны пузыри воздуха. Иногда в таком пузыре лежал, как в полом хрустальном шаре, багровый или лимонный лист осины или березы. Мне нравилось разбивать лед, доставать эти замерзшие листья и приносить их домой. Скоро у меня на подоконнике собралась целая куча таких листьев. Они отогрелись, и от них тянуло запахом спирта.
Лучше всего было в лесах. По лугам дул ветер, а в лесах стояла похрустывающая ледком сумрачная тишина. Может быть, в лесах было особенно тихо от темных облаков. Они так низко нависали над землей, что кроны сосен закутывались подчас туманом.

Много было примет осени, но я не старался запоминать их. Одно я знал твердо — что никогда не забуду этой осенней горечи, чудесным образом соединенной с легкостью на душе и простыми мыслями.
Чем угрюмее были тучи, волочившие по земле мокрые, обтрепанные подолы, чем холоднее дожди, тем свежее становилось на сердце, тем легче, как бы сами по себе, ложились на бумагу слова.

Стекла в окнах были старенькие и кривые. Они переливались радужным блеском, и язычок свечи отражался в них почему-то два раза.
Все вещи — диваны, столы и стулья — были сделаны из светлого дерева, блестели от времени и пахли кипарисом, как иконы.

Однажды Катерина Ивановна попросила меня проводить ее в сад, — в нем она не была с ранней весны, все не пускала слабость.
— Дорогой мой, — сказала Катерина Ивановна, — уж вы не взыщите с меня, со старой. Хочется мне напоследок посмотреть сад. В нем я еще девушкой зачитывалась Тургеневым. Да и кое-какие деревья я посадила сама.
Она одевалась очень долго. Надела старый теплый салопчик, теплый платок и, крепко держась за мою руку, медленно спустилась с крылечка.
Уже вечерело. Сад облетел. Палые листья мешали идти. Они громко трещали и шевелились под ногами. На зеленеющей заре зажглась звезда. Далеко над лесом висел серп месяца.
Катерина Ивановна остановилась около обветренной липы, оперлась о нее рукой и заплакала.
Я крепко держал ее, чтобы она не упала. Плакала она, как очень старые люди, не стыдясь своих слез.
— Не дай вам Бог, родной мой, — сказала она мне, — дожить до такой одинокой старости! Не дай вам Бог!
Я осторожно повел ее домой и подумал: как бы я был счастлив, если бы у меня была такая мать!

[Мать Паустовского Мария Григорьевна (1858 - 1934), урождённая Высочанская, происходила из семьи служащего сахарного завода и отличалась, по воспоминаниям сына, властностью характера; см. статью.
«Моя мать — дочь служащего на сахарном заводе — была женщиной властной и неласковой. Всю жизнь она держалась «твердых взглядов», сводившихся преимущественно к задачам воспитания детей.
Неласковость ее была напускная. Мать была убеждена, что только при строгом и суровом обращении с детьми можно вырастить из них "что-нибудь путное"». см. статью]

Умерла Катерина Ивановна к утру. Мне пришлось закрыть ей глаза. Я, должно быть, никогда не забуду, как я осторожно прижал ее полузакрытые веки и неожиданно из-под них скатилась тусклая слеза.

Отрывок из главы «Зарубки на сердце» // «Золотая роза» (1956)

Sunday, May 04, 2014

В.К.Тредиаковский - о поэте и поэтическом вымысле/ Trediakovsky about a poet and fiction

«От сего, что поэт есть творитель, не наследует, что он лживец: ложь есть слово против разума и совести, но поэтическое вымышление бывает по разуму так, как вещь могла и долженствовала быть».

Василий Кириллович Тредиаковский
(1703—1768)

Thursday, May 01, 2014

В те дни мы отождествляли стиль с сущностью.../ Brodsky, Watermark

И я поклялся, что если смогу выбраться из родной империи, то первым делом поеду в Венецию, сниму комнату на первом этаже какого-нибудь палаццо, чтобы волны от проходящих лодок плескали в окно, напишу пару элегий, туша сигареты о сырой каменный пол, буду кашлять и пить и на исходе денег вместо билета на поезд куплю маленький браунинг и не сходя с места вышибу себе мозги, не сумев умереть в Венеции от естественных причин.

...Впервые я ее увидел несколько лет назад, в том самом предыдущем воплощении: в России. Тогда картина явилась в облике славистки, точнее, специалистки по Маяковскому. Последнее чуть не зачеркнуло картину как объект интереса в глазах моей компании. Что этого не случилось, было мерой ее обозримых достоинств.
180 см, тонкокостнaя, длинноногaя, узколицaя, с кaштaновой гривой и кaрими миндaлевидными глaзaми, с приличным русским нa фaнтaстических очертaний устaх и с ослепительной улыбкой тaм же, в потрясaющей, плотности пaпиросной бумaги, зaмше и чулкaх в тон, гипнотически блaгоухaя незнaкомыми духaми… Онa былa сделaнa из того, что увлaжняет сны женaтого человекa. Кроме того, венециaнкой.

В те дни мы отождествляли стиль с сущностью, крaсоту с интеллектом. Все-тaки мы были публикой книжной, a в известном возрaсте, веря в литерaтуру, предполaгaешь, что все рaзделяют или должны рaзделять твои вкусы и пристрaстия. Поэтому если кто-то хорошо смотрится, то он свой. Незaтронутые внешним миром, особенно зaпaдным, мы не знaли, что стиль продaется оптом, что крaсотa бывaет просто товaром.

Иосиф Бродский, «Набережная неисцелимых» (1989)

см. также

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...