Thursday, April 30, 2015

Это серый ад, неведомый Данте…/ Awakenings: the kind of hell grey Dante never saw

(кадр из док. фильма «Пробуждения»)

Люди, склонные к галлюцинациям (и это вполне естественно), обычно скрывают сам факт своих «видений», «голосов» и т. д., боясь прослыть эксцентричными или сумасшедшими. Это касается и большинства страдавших постэнцефалитическим синдромом пациентов госпиталя «Маунт-Кармель». Более того, у этих больных часто имеют место большие трудности в общении с окружающими. Этим больным потребовалось много лет, чтобы проникнуться ко мне доверием и поделиться со мной своими самыми интимными переживаниями и чувствами, и, таким образом, только теперь (в 1974 году) я чувствую себя вправе сделать два вывода из своих наблюдений.
Первое: у одной трети, а возможно, и у большинства помещенных в лечебные учреждения страдающих тяжелой инвалидностью больных развиваются стойкие хронические галлюцинации.
Второе: было бы некорректно считать «шизофреническими» самих таких больных или их галлюцинации. В этом своем утверждении я основываюсь на следующих фактах, почерпнутых из реальных наблюдений: у подавляющего большинства таких больных галлюцинации лишены амбивалентных, зачастую паранойяльных и неуправляемых черт шизофренических галлюцинаций. Напротив, галлюцинации наших больных были весьма похожи на сцены нормальной жизни, напоминали о здоровой реальности, от которой эти больные были оторваны годами (болезнью, госпитализацией, изоляцией и т. д.). Функциональной и (морфологической) особенностью шизофренических галлюцинаций является отрицание действительности, в то время как функциональной (и морфологической) особенностью доброкачественных галлюцинаций у больных госпиталя «Маунт-Кармель» было создание действительности, построение в воображении полной, счастливой и здоровой жизни, той жизни, какой столь жестоко и несправедливо лишила их неумолимая и беспощадная судьба, слепой рок. Поэтому галлюцинации такого рода я рассматриваю как признак душевного здоровья моих больных, их стремления и воли к жизни, к полной жизни (пусть даже в царстве воображаемых сцен и галлюцинаций), единственном царстве, где эти пациенты могут наслаждаться свободой — свободой воображать в галлюцинациях все богатство, драматизм и полноту жизни. Пациенты галлюцинируют, чтобы выжить, — как все люди, подвергнутые экстремальной сенсорной, моторной или социальной изоляции. Когда я узнаю от такого пациента, что он строит себе богатую галлюцинаторную жизнь, я поощряю его в этом, как поощряю любые устремления к полноценной жизни.

...Трагичность этой летней драмы была усилена неприятием и неодобрением со стороны госпитального персонала его [Леонарда Л.] половых устремлений, угрозами и порицаниями, которые он навлек на себя своим необузданным поведением, и, наконец, жестокое наказание — перевод в «карцер» (крошечную трехместную палату с двумя умирающими дементными больными).
Лишенный прежней палаты и имущества, лишенный прежней идентичности и статуса в госпитальном сообществе, сброшенный на самое дно, мистер Л. погрузился в суицидальную депрессию и инфернальный психоз.
Я считал в то время, и продолжаю считать сейчас, что среди важнейших нефармакологических детерминант реакций таких пациентов на леводопу, а особенно форма и тяжесть «побочных эффектов», наступающих после периода великолепного улучшения, самыми главными являются репрессивный и цензорский характер учреждения, в которое попадали наши больные. В частности, госпитальное руководство неодобрительно относилось к любым проявлениям сексуальности со стороны пациентов и обращалось с ними с неоправданной, иррациональной и жестокой суровостью. Мне кажется, что у Леонарда Л., Роландо П., Фрэнка Г. и многих других больных развивавшиеся временами депрессивные или паранойяльные психозы были обусловлены сочетанием полового возбуждения, индуцированного приемом леводопы, а также фрустрацией и наказаниями, в которые вырождалось отношение к больным со стороны администрации. Если бы, как предлагал мистер Л., ему обеспечили условия высвобождения сексуальной энергии, то, вероятно, действие леводопы на него не было бы столь разрушительным.

Еще одним фактором, который, несомненно, подстегнул сексуальные побуждения мистера Л. и их моральную отдачу в виде комплекса вины, были слишком тесные отношения между ним и его матерью. Мать, которая в известном смысле была и сама влюблена в своего сына, пока он был с ней, возмущалась и ревновала мистера Л. «Это же смешно, — быстро и бессвязно лепетала она. — Такой взрослый человек, как он! Раньше был таким милым, никогда не говорил о сексе и никогда не заглядывался на девушек. Мне казалось, он вообще никогда об этом не думал. Я пожертвовала для Лена всей жизнью. Он должен все время думать только обо мне, но теперь только и думает, что об этих девицах!» В двух случаях упрямая сексуальность мистера Л. приобрела инцестную окраску, что привело в ярость (хотя одновременно и вызвало приятное возбуждение) его амбивалентную мать. Однажды она призналась мне, что «Лен пытался лапать меня сегодня. Он делал мне при этом ужасные предложения. Он сказал самую страшную вещь в мире, да простит его Бог». Рассказывая об этом, миссис Л. краснела и нервно смеялась.

В этот жуткий период на исходе июля мистер Л. стал одержимым идеями пытки, смерти и кастрации. Он чувствовал, что палата превратилась в сеть ловушек и капканов, что в животе у него завелись какие-то «веревки», пытающиеся задушить его, что за окном установили виселицу, чтобы заслуженно казнить его за «грех». Кроме того, больной чувствовал, что «разрывается», что наступает конец мира. Дважды он травмировал свой половой член, а однажды попытался удушить себя, сунув голову под подушку.
Мы отменили леводопу в конце июля. Психоз и тики держались в прежнем объеме еще три дня, а потом внезапно прекратились. Мистер Л. в течение августа вернулся в свое исходное обездвиженное состояние.
В течение этого месяца он едва двигался и практически перестал говорить — его вернули в прежнюю палату, — но при этом не переставал размышлять о предыдущих неделях.
В сентябре он «открылся» мне, набрав текст на своей кассе.
«Лето было великим и из ряда вон выходящим». Он написал эти слова, перефразируя, как обычно, одно из стихотворений Рильке [Der Sommer war sehr gros. Wer jetzt kein Haus hat, baut sich keines mehr], добавив: «Но случившееся не повторится. Я думал, что обрету жизнь и свое место в ней. Но я потерпел поражение, и теперь доволен тем, что у меня есть. Может быть, мне стало немного лучше, но не более того».

В сентябре 1969 года по просьбе больного я снова назначил ему леводопу. На этот раз мистер Л. продемонстрировал необычайную чувствительность к препарату. Он отреагировал на 50 мг лекарства в сутки с такой же силой, как раньше на 5 г. Ответ был целиком патологическим — мы не наблюдали след лечебного воздействия. Мы увидели только тики, напряжение и блокаду мыслей. «Видите, — сказал нам больной после окончания второй попытки, — я предупреждал вас. Второго такого апреля в моей жизни не будет».

(кадр из худ. фильма «Пробуждения», 1990)
Во время одиннадцатой, и последней, попытки назначения амантадина в марте 1972 года мистер Л. демонстрировал одни только патологические эффекты. В то время он сказал мне: «Это конец строки. С меня достаточно лекарств. Вы ничего больше не можете со мной сделать».
После этой финальной, бесполезной попытки лечения амантадином мистер Л. обрел прежние «спокойствие» и собранность. Он, очевидно, сумел побороть расстройство по поводу несбывшихся надежд и сожаления, острое чувство обещания и угрозы, которое лекарства обрушивали на него в течение долгих трех лет. Он смог усвоить и переработать весь этот сумбурный и смешанный опыт и использовал весь свой интеллект и силу духа, чтобы сделать это.
 «Сначала, доктор Сакс, я думал, что леводопа — самая чудесная вещь на свете, и я благословлял вас за то, что вы дали мне этот Эликсир Жизни. Потом, когда все пошло плохо, я решил, что в мире нет ничего хуже леводопы. Это был, как мне казалось, смертельный яд, лекарство, которое швыряет человека в самые глубокие бездны ада. И я проклял вас за то, что вы дали мне его. Мои чувства постоянно менялись, я переходил от страха к надежде, от ненависти к любви. Теперь я принял свое положение. Оно было чудесным, ужасным, драматичным и комичным. Сейчас, в самом конце, я испытываю грусть и печаль. Вот и все, что осталось. Лучше будет, если меня оставят в покое — с меня хватит лекарств. Я многому научился за последние три года. Я смог преодолеть барьеры, за которыми провел всю свою жизнь. И теперь я останусь самим собой, а вы сможете сберечь леводопу».
(кадр из худ. фильма «Пробуждения», 1990)
*
«…Но мы бываем не только пассивными страдальцами, но и активно действуем, принимая деятельнейшее участие в собственном разрушении. Мы не просто стоим под крышей падающего дома, но сами подпиливаем стропила. И мы не только жертвы, но и палачи, палачи, казнящие самих себя».
Джон Донн

«Как дела?», «Как ты?» — это метафизические вопросы, бесконечно простые и столь же бесконечно сложные.
Вся моя книга посвящена этим двум вопросам — «Как ты?», «Как дела?» — в приложении к больным, находящимся в чрезвычайно тяжелой ситуации. Есть много рутинных, можно сказать, узаконенных ответов на эти вопросы: «Отлично! Так себе. Ужасно! Сносно. Мне не по себе» — и т. д.; красноречивые жесты. Можно просто показать, как идет жизнь и как обстоят дела, не пользуясь для этого специальными словами или жестами. Такие ответы воспринимаются собеседником интуитивно и рисуют состояние пациента. Но неправильно отвечать на этот метафизический вопрос длинным списком «данных» физикального телесного осмотра, биохимического анализа крови, общего анализа мочи и т. д. Получив тысячу таких данных, вы не сможете даже начать отвечать на главный вопрос. Эти данные несущественны и, мало того, просто грубы на фоне деликатной тонкости человеческих ощущений, чувств и интуиции.
Диалог о вашем самочувствии должен состоять из человеческих, знакомых слов. Такой диалог можно вести только при условии честных и человечных отношений, отношений «я — ты», связывающих беседующие миры врача и больного.
В «Revised Confessions» де Квинси рассказывает о том, как сильно страдал «когда что-то невыразимое давило на сердце». Нет сомнения, такое невыразимое давящее чувство знакомо каждому из нас. Но эти ощущения становятся особенно мучительными, если они не только чрезвычайно сильны, но и являются настолько странными, что кажется, будто их вообще невозможно выразить и описать словами. Такие трудности в сообщении могут возникать благодаря самой странности и необычности ощущений больного.
Правда, такие же, если не большие, трудности могут создавать и врачи, утратившие способность слушать больного, обращаться с ним как с равным; врачи, склонные, в силу то ли укоренившейся привычки, то ли менее извинительного чувства профессиональной отчужденности и чувства превосходства, придерживаться подхода, который попросту исключает любое реальное общение между ними и пациентами.

На одре болезни, Джон Донн пишет: «Я наблюдаю за врачом с тем же усердием, с каким он наблюдает мою болезнь. Я вижу его страх и боюсь вместе с ним. Я догоняю и обгоняю его в этом страхе, ибо я двигаюсь скорее, а он, напротив, замедляет шаг. Мой страх нарастает, потому что врач скрывает свою боязнь, и я вижу это с тем большей остротой, чем сильнее врач старается не допустить, чтобы я увидел это. Он знает, что мой страх разрушит действие его лечения и подорвет его практику».

Недостаток здоровья мы восполняем заботой, контролем, знаниями, умением и удачей.

Это отчасти механистическое, отчасти инфернальное ощущение внутренней остановки или бесчувственности, сводящего с ума движения на месте в никуда, столь характерного для паркинсонизма и невроза, прекрасно выражено в последних стихотворениях и письмах Д.Х. Лоуренса. [David Herbert Richards Lawrence (1885 – 1930) was an English novelist, poet, playwright, essayist, literary critic and painter who published as D. H. Lawrence].

Люди, что сидят в машинах
Среди вертящихся колес, в апофеозе колес,
Сидят в сером тумане движения, застывшего на месте,
В полете, который не летит,
И в жизни, которая смерть.
«…идти, но не перемещаться, застыть в движении —
это настоящий ад.
Он реален, сер и ужасен.
Это серый ад, неведомый Данте…»

Men that sit in machines
among spinning wheels, in an apotheosis of wheels,
sit in the grey mist of movement which moves not,
and going which goes not,
and being which is not.

...going, yet never wandering, fixed yet in motion,
the kind of hell that is real, grey and awful
the kind of hell grey Dante never saw...

Чувство возвращения к истокам, к чему-то первичному, первозданному, к более глубоким и более простым предметам мира было сообщено мне наиболее живо моим пациентом Леонардом Л. «Это очень приятное  чувство, — сказал он во время своего очень короткого пробуждения. — Очень приятное, легкое и мирное. Я благодарен за каждый момент такого бытия. Чувствую себя таким умиротворенным, словно вернулся в родной дом после долгого и тяжелого путешествия. Мне тепло и хорошо, как кошке у камина».

Донн, будучи прикованным к постели болезнью, постоянно спрашивает себя: «Что пошло не так? Почему? Можно ли было этого избежать?» — и на основании неумолимо сменяющих друг друга стадий неизбежно приходит к наиболее универсальным концепциям о природе болезни и «склонности» к ней.

«Болезни сами держат совет, собираясь на консилиумы, где плетут заговоры о своем преумножении и соединяются одна с другой, чтобы прибавить силы друг другу…»
Джон Донн

...больные превращаются в онтологических канатоходцев, балансирующих над пропастью болезни, или, прибегая к более знакомой метафоре, ищут островок спокойствия в океане тотальной избыточности. Например, таково было желание измученного Леонарда Л.: «Если бы мне удалось отыскать око моего торнадо!»

«Если становятся очевидными преимущества, представляемые болезнью, и в реальной жизни вы не можете найти ей адекватную замену, то не стоит обольщаться по поводу успеха вашего лечения». (З. Фрейд)

Оливер Сакс «Пробуждения»

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...