Thursday, April 23, 2015

Хорошее неизменно запаздывает/ Stephen Fry, from books

Университетский друг мой на вопрос о том, как он осознал себя геем, ответил, что явственно помнит миг своего рождения — он тогда оглянулся назад и сказал себе: «Больше я в такие места ни ногой...»

Большинство людей проходит путь от колыбели до крематория, не досаждая посторонним рассказами о своей жизни и о жизни своей семьи.

Мама была помешана на кисленьких ягодках и могла обобрать куст крыжовника быстрее, чем пастор раздевает мальчишку-хориста.

...в умении торговаться, хвастливости и саморекламе хорошего мало, но и в чрезмерной скромности, думаю, присутствует свой эгоизм.

С раннего возраста я что ни вечер наблюдал, как они [родители] решают кроссворды «Таймс». Существовали типы ключей к разгадке, до которых неизменно додумывался отец, и существовали такие, до которых всегда додумывалась мать, поэтому, трудясь на пару, они каждый раз вылизывали, если можно так выразиться, тарелку дочиста. Случалось, что кому-то из них удавалось решить кроссворд самостоятельно, думаю, однако, что наибольшее удовольствие они получали, делая это вместе. Я довольно рано научился решать эти кроссворды в одиночку и просто терпеть не мог делиться ими с кем-то еще, я костенел, если кто-то заглядывал мне через плечо и предлагал подсказку. Это свидетельствовало, я полагаю, о моей потребности в независимости, доказывало, что я не нуждаюсь ни в ком так, как мои родители нуждались друг в дружке, и более того, доказывало, что я решительным образом нуждался в отсутствии такой нужды, иными словами, доказывало, что меня изводит страх.

Вы могли поиметь меня ананасом и обозвать вонючей свиньей, высечь цепями и что ни день нещадно гонять в военной форме по плацу, и я со слезами на глазах благодарил бы вас, если бы это избавило меня от занятий спортом.

А с другой стороны, разве бывают горести мелкими? Я прекрасно понимаю, что мои горести мелки. История нежного молодого росточка, пробивающегося в грубой чащобе английской частной школы, вряд ли способна пробудить сочувствие в сердце каждого читателя. Да и тему эту заездили до смерти еще в начале века – в романах, воспоминаниях, автобиографиях. Я – клише, и сознаю это. Меня не похищали работорговцы, не заставляли в три года надраивать до блеска ботинки на улицах Рио, садист-трубочист не чистил мной дымоходы. Я вырос и не в низкой нищете, и не в фантастическом богатстве. Меня не подвергали жестокому обращению, не эксплуатировали, я не был заброшенным ребенком. Меня, порождение среднего класса, пребывавшее в среднего класса школе, которая стояла в самой середке Англии, хорошо кормили, хорошо обучали, обо мне заботились – на что я могу жаловаться? История моя, как таковая, это история удачи. Однако это моя история, и стоит она не больше и не меньше, чем ваша или чья-то еще. И в моем, по крайней мере, понимании это история трогательной любви.

Я начал отчаянно гордиться моей астмой, так же, как впоследствии возгордился моим еврейством и моей сексуальностью. Обыкновение занимать агрессивно-оборонительную позицию в отношении тех качеств, которые кто-то мог счесть слабостью, стало одной из выдающихся черт моего характера.

Плачу о всех матерях, вчерашних, сегодняшних и завтрашних, одиноко сидящих дома в дни рождения их детей, не знающих, где сейчас их любимый сынок или милая дочка, с кем они, что с ними. Плачу о взрослых детях, настолько потерявших самих себя и любую надежду, что в день своего восемнадцатилетия они бессмысленно переминаются у каких-то чужих подъездов, лежат на кроватях, уставясь в пьяном или наркотическом оцепенении в потолок, или сидят в полном одиночестве, доедаемые отвращением к себе. И плачу о смерти отрочества, смерти детства и смерти надежды; чтобы оплакать эти кончины, не хватит никаких слез.

Чего на самом деле не способен вынести гомофоб, так это мысли о Любви одного человека к другому, принадлежащему к одному с ним полу. Любви во всех восьми тонах и пяти полутонах полной октавы нашего мира. Любви чистой, эроса и филоса; любви как романтики, дружбы и обожания; любви как наваждения, вожделения, одержимости; любви как муки, эйфории, исступления и самозабвения (все это начинает смахивать на каталог духов Кельвина Кляйна); любви как жажды, страсти и желания.

Когда любишь, весь распорядок твоего дня подстраивается к перемещениям любимого человека.

Существует такое клише: в большинстве своем клише верны, — и, подобно большинству клише, этот неверен тоже.

...ложные воспоминания бывают порою намного точнее запротоколированных фактов.

Проза – выдумка взрослая, а поэзия, при всей ее универсальности, очень часто воздействует с особой силой именно на душу подростка. Наиболее распространенный вид измены, совершаемый теми, кто живет и дышит литературой, состоит в том, что, взрослея, они отрекаются от любви к поэзии и начинают ухлестывать за прозой.

*
Я готов просить прощения за многое из сделанного мною, однако просить прощения за то, что ни в каком прощении не нуждается, не собираюсь. У меня имеется теория, которая в последнее время все вертится и вертится в моей голове, – согласно этой теории большая часть бед нашего глупого и упоительного мира проистекает из того, что мы то и дело извиняемся за то, за что извиняться ничуть не следует, а вот за то, за что следует, извиняться считаем не обязательным.
К примеру, ничто из нижеследующего не является постыдным и требующим извинений, несмотря на наши самоубийственные попытки убедить себя в обратном.
• Обладать прямой кишкой, уретрой, мочевым пузырем и всем, что из этого проистекает.
• Плакать.
• Обнаружить, что нечто или некто, принадлежащие к какому бы то ни было полу, возрасту или животному виду, обладают сексуальной привлекательностью.
• Обнаружить, что нечто или некто, принадлежащие к какому бы то ни было полу, возрасту или животному виду, не обладают сексуальной привлекательностью.
• Засовывать что-либо в рот, в зад или во влагалище на предмет получения удовольствия.
• Мастурбировать столько, сколько душа просит. Или не мастурбировать.
• Сквернословить.
• Проникаться, безотносительно к деторождению, сексуальным влечением к каким-либо объектам, предметам или частям тела.
• Пукать.
• Быть сексуально непривлекательным.
• Любить.
• Глотать разрешенные и не разрешенные законом наркотические средства.
• Принюхиваться к своим и чужим телесным выделениям.
• Ковырять в носу.

Я потратил кучу времени, завязывая на носовом платке узелки, коим надлежало напоминать мне, что стыдиться во всем этом нечего, если, конечно, практика такого рода не причиняет страданий другим людям – что справедливо и в отношении разговоров о книгах Терри Пратчетта, вождения хороводов, ношения вельветовой одежды и иных безобидных видов человеческой деятельности. Главное – оставаться человеком воспитанным.
Боюсь, однако, что я потратил слишком мало времени, извиняясь или испытывая стыд за то, что действительно требует искренних просьб о прощении и открытого раскаяния, а именно за:
• Неспособность поставить себя на место другого человека.
• Наплевательское отношение к собственной жизни.
• Нечестность по отношению к себе и к другим.
• Пренебрежительное нежелание отвечать на письма и телефонные звонки.
• Неумение связывать те или иные вещи с их происхождением и нежелание думать о таковом.
• Умозаключения, ни на каких фактах не основанные.
• Использование своего влияния на других для достижения собственных целей.
• Причинение боли.
Мне следует просить прощения за вероломство, пренебрежение, обман, жестокость, отсутствие доброты, тщеславие и низость, но не за побуждения, внушенные мне моими гениталиями, и уж тем более не за сердечные порывы. Я могу сожалеть об этих порывах, горько о них сокрушаться, а по временам ругать их, клясть и посылать к чертовой матери, но извиняться – нет, при условии, что они никому не приносят вреда. Культура, которая требует, чтобы люди просили прощения за то, в чем они не повинны, – вот вам хорошее определение тирании, как я ее понимаю.

*
Я был абсолютно уверен, что если бы Бог существовал, его капризность, злобность, деспотизм и полное отсутствие вкуса отвратили бы меня от него. Было время, когда в его команду входили люди, подобные Баху, Моцарту, Микеланджело, Леонардо, Рафаэлю, Лоду, Донну, Герберту, Свифту и Рену, ныне у него остались лишь кошмарные, слюнявые лизоблюды без стиля, остроумия, возвышенности и способности к членораздельной речи.

Ныне, когда дурные миазмы евангелизма поднимаются, дабы поглотить нас, со всех концов несчастной Божьей земли, уже с трудом вспоминаешь, что было время, когда добрый христианин мог прожить жизнь, не приплетая к каждому слову «помощь несчастным» и «спасение души». Бог был полным достоинства и великодушия отцом, а Христос — его прекрасным, влажнооким сыном; они любили тебя, даже если видели сидящим в уборной или ворующим сладости. Таково было христианство — вещь никак не связанная с гимнами, псалмами, песнопениями и церковной литургией.

Следует сказать, что физически привлекательным я себя не считал. И тому имелись три причины:
1. Я был, что называется, «не моего типа».
2. Я не был физически привлекательным.
3. Ну и довольно.

Я боялся насекомых, ночных бабочек в особенности – жутких чешуйчатых мотыльков, которые влетали в открытые окна и порхали вокруг электрической лампочки, мешая мне читать. Я не мог ни отдохнуть, ни хотя бы расслабиться в комнате с мотыльками. Бабочки хороши днем, ночные же внушали мне отвращение и пугали.

Самый мучительный для меня миг наступил под конец их [родителей] визита [в тюрьму], когда мама достала из сумочки толстую пачку кроссвордов, аккуратно вырезанных из последних страниц «Таймс». Она запасала их каждый день моего отсутствия, твердой рукой отрезая ответы на кроссворд предыдущего дня. Когда она подсунула их под стекло и я увидел, что это, у меня перехватило горло, я накрепко зажмурился. Я попытался улыбнуться, постарался не дышать, потому что знал: любой мой вдох может обратиться в череду разрывающих грудь рыданий, остановить которые мне будет уже не по силам.

Музыка увлекает меня в края, полные безграничной чувственности и неосмысленной радости, доводя до вершин восторга, которые никакой нежный любовник и представить-то себе не способен, или погружая в ад нечленораздельно рыдающей муки, до которой не смог бы додуматься ни один пыточных дел мастер. Музыка заставляет меня писать такого вот рода бессвязную отроческую лабуду и нисколько этого не стесняться. Музыка – это на самом-то деле херня собачья. Вот наиболее точное ее определение.

Только дурак отмахивается от мысли на том основании, что он ее уже слышал.

Я уже за несколько лет до того определил у себя «математический кретинизм» и лишь огорчался тем, что это состояние не получило такого же официального статуса, какой имелся у дислексии.

«Если моим демонам придется покинуть меня, боюсь, с ними улетят и мои ангелы», – сказал Рильке, надменно поворачиваясь спиной к будущей индустрии телевидения и магических формул, предлагаемых книгами типа «помоги себе сам».

...прискорбный консультант по менеджменту, напичканный статистическими данными и психологическими рекомендациями насчет «искусства управления людьми» – искусства настолько, мать его, очевидного, что у нормального человека от разговоров о нем начинает кровь носом идти...

Кости срастаются, да еще и крепче становятся ровно в том месте, в котором срослись; раны душевные гноятся и ноют десятилетиями, открываясь от тишайшего шепота.

Ничто из того, о чем ты молишься — таков неприложнейший и неприятнейший закон жизни, — не приходит к тебе во время молитвы. Хорошее неизменно запаздывает.

ЛСД позволяет нам проникать в суть вещей, в их сущность, в их существо. Вам вдруг открывается водность воды, ковровость ковров, древесность дерева, желтость желтизны, ногтеватость ногтей, всецелость всего, ничтовость всего и всецелость ничто.

Если подумать как следует, я не могу сказать, что у любви вообще есть какая-то цель. Тем она и хороша. Секс может быть целью – в том смысле, что он дает тебе утешение, а иногда и ведет к продолжению рода, – а вот любовь, как, по словам Оскара, и любое искусство, совершенно бесполезна. Именно бесполезные вещи и делают жизнь достойным, но также и опасным препровождением времени: вино, любовь, искусство, красота. Без них жизнь безопасна, однако не заслуживает особой траты сил.

[...] меня бросало из крайности в крайность – от мучительных размышлений о том, стою ли я вообще хоть чего-то, к размышлениям о том, стоит ли гроша ломанного хоть что-то, кроме меня.

Существует еще одно слово, которое и поныне многое значит для англичан и которое долгие годы было бичом для моей спины, шпорой для моих устремлений, фурией от которой надлежало бежать, Немезидой, врагом, анафемой, тотемом, пугалом и обвинением. Я и поныне стараюсь не прибегать к нему и всем его близким родственникам. Это слово обозначает все, к чему я никогда не стремился, все и вся, от чего я ощущаю себя отчужденным. Оно — тайный пароль клуба, в который я ни за что не вступлю да и вступить не смогу, — клуба, у дверей коего я могу стоять, глумливо улыбаясь, однако какая-то потаенная часть меня все равно будет с жалкой неприязнью к себе наблюдать, как избранные члены его проходят, посвистывая, счастливые и самоуверенные, сквозь вращающиеся двери. Слово это ЗДОРОВЫЙ...

Я вечно буду все той же приводящей людей в исступление смесью педантства, себялюбия, вежливости, эгоизма, мягкосердечия, трусливости, общительности, одиночества, честолюбия, размеренного спокойствия и тайного неистовства. Я осыплю наш дурацкий мир словами. Слова – это по-прежнему все, что у меня есть, но теперь они наконец помогли мне вырваться вперед.

Я отношусь к монархии и аристократии как кривому носу Британии. Иностранцы находят наши старинные глупости своеобразными, мы же считаем их смехотворными и полны решимости найти как-нибудь время и избавиться от них. Боюсь, когда мы от них избавимся, а я полагаю, мы это сделаем, нам придется пережить психологический шок, сопряженный с открытием, что в результате мы не стали ни на йоту более свободной и ни на унцию более справедливой в общественном отношении страной, чем, скажем, Франция или Соединенные Штаты. Мы останемся ровно тем, чем и были, страной почти такой же свободной, как две только что названные.
...Беда всякого рода затей косметического характера в том, что и результаты всегда получаются косметические, а косметические результаты, как ведомо всякому, кто приглядывался к богатым американкам, неизменно смехотворны и способны лишь привести в замешательство либо нагнать страху.

Кто-то сказал однажды, что автобиография — это разновидность мести. Однако она может быть и разновидностью благодарственного письма.

«Автобиография. Моав — умывальная чаша моя» (Moab Is My Washpot, 1997) 

*
С успехом писать о книгах, поэмах и пьесах можно, лишь если они тебя не волнуют, не волнуют по-настоящему. Конечно, все это бред истеричного школьника, позиция, порожденная не чем иным, как самовлюбленностью, тщеславием и трусостью. Да, но до какой глубины прочувствованная. Все школьные годы я сохранял убежденность в том, что «литературные исследования» есть вереница аутопсий, произведенных бессердечными лаборантами. Хуже, чем аутопсий: биопсий. Вивисекций.
Даже с кино, которое я люблю больше всего на свете, больше жизни, даже с ним поступают ныне подобным же образом. Теперь без методологии о кино и заикаться нечего. Как только нечто становится темой университетского курса, ты понимаешь — оно мертво.
Как можно выдержать дистанцию и писать в академически одобренном стиле о том, что заставляет тебя ежиться, дрожать и всхлыпывать?

Самоутверждается ли, в той или иной степени, человек, надевающий темные очки? Ты скрываешь под ними глаза, что можно счесть признаком слабости и боязливости, но, с другой стороны, приобретаешь вид хладнокровный и отчасти непроницаемый.

Не исключено, что детство лучше иметь несчастное, голодное и полное жестокостей. По крайней мере, оно научит тебя оценивать вещи по истинному их достоинству. Заставит до конца смаковать каждую выпавшую тебе кроху счастья.

Как знать, может, теми, чье детство и юность состояли лишь из любви, доверия и радости, боль страданий переживается намного острее.

Так приводят они в город деревню, думала Клара. Убивают животных, чтобы носить их на себе, или держать под стеклянными колпаками, или сдирать с них кожу и шить из нее лакированные городские туфельки либо желтоватые чемоданы. Лошадей они заставляют всю жизнь таскать по городам конки, а после вываривают на клей или свежуют, чтобы набивать их волосом диваны или делать смычки для скрипок.
Деревья швыряют в топки, чтобы приводить в ход машины и обогревать дома, или же из них вырезают кисти дубовой листвы с желудями и орешками или трубки, и все это потом зарастает темными пятнами, печалится и умирает. Цветы высушивают, подкрашивают и выставляют букетиками на роялях, на квадратиках бахромчатого шелка.
Весь просторный, светлый сельский мир пишут маслом на холстах — темные грозные горы, мглистые, гулкие ущелья и тревожные темные тучи, а после холсты развешивают по мрачным коридорам, освещенным тусклыми, шипящими газовыми горелками, и картины эти пугают детей, поселяя в них вечный ужас перед миром, что лежит за пределами городов. Город, как его одолеешь? Кровь, железо и газ.
«Как творить историю»

Странное возникает чувство, когда оказываешься меньшинством меньшинства.
«Хроники Фрая»

...в голове моей нежелательных жидкостей больше, чем в общественном плавательном бассейне Кембриджа.
«Пресс-папье»

Родительская власть — это вовсе не признак демократии, это признак варварства. Мы относимся к образованию, как к сфере обслуживания, как к прачечной: родители суть клиенты, учителя — прачки, а дети — грязное белье. И клиент всегда прав. Боже, боже, боже. Но что, заклинаю вас именем ада кипящего, знают родители об образовании?
«Радио»

* * *
Из Правил жизни:
Я люблю настоящих людей — таких, как Мартина Навратилова или Джонни Уилкинсон (британский регбист. — Esquire). Они поглощены тем, что делают. В таких людях отсутствует даже тень неестественности, и если они улыбаются, то улыбаются не для камер, а просто потому, что действительно счастливы.

Больше всего я жалею о том, что человечество изобрело селфи.

Сообщив общественности, что я гей, я усложнил себе изображение на экране убедительных отношений с противоположным полом. Но для меня не составляет труда поцеловать женщину — я могу и лягушку поцеловать, если угодно.

Кокаин я впервые попробовал в 1986-м. Мои руки тогда тряслись. Потом я потратил на него десятки, если не сотни тысяч фунтов — а еще больше часов и дней. К концу 1980-х я не выходил вечером из дома без 3-4 граммов в кармане. Я бы скорее вышел из дома без ног. Сегодня я не порекомендую кокаин даже злейшему врагу.

Если кто-то считает, что я должен быть арестован за употребление в прошлом наркотиков, я не возражаю. Но я единственный, кто пострадал от своих действий.

Люди часто говорят, что мне не следует называть себя атеистом, а лучше называть себя агностиком. По их мнению, я не могу знать, что Бога нет, а значит я агностик. Но Бертран Рассел великолепно ответил подобным советчикам много лет назад. Он сказал: «Множество вещей так или иначе находится вне сферы абсолютного знания, но позвольте мне предложить вам сведения о том, что на орбите Венеры вращается заварной чайник, однако положение этого чайника таково, что мы не можем его видеть. И если кто-то будет утверждать, что такой чайник существует, я не буду заявлять, что он не прав. Но я останусь в границах здравого смысла, если построю всю свою жизнь — и проживу ее счастливо — на том убеждении, что никакого чайника на орбите Венеры не существует». Вот почему я называю себя атеистом.

Попробуй каждый фрукт с каждого дерева в саду хотя бы раз. Отказаться от такой возможности — значит оскорбить само мироздание.

см. также: письмо Стивена Фрая;
другие его высказывания

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...