Monday, April 06, 2015

не дневник, а жалобная книга/ Yuriy Nagibin, diary, 1979-1981

1979

Михайловский дворец и сквер с пляшущим Пушкиным. Набоков говорил, что аникушинский Пушкин пробует пальцами, моросит ли мелкий петербургский дождик.

На обхудалом лице, обросшем совсем седой и редкой бородой, таращились старые выцветшие жалобные глаза.

Очень точно он рассказывал о состоянии Пушкина в последний год его жизни. Пушкин прожил не одну, а десять, двадцать жизней; по самому скупому счету каждый его год следует считать за два. Уходил из жизни очень старый, безмерно усталый, задерганный и запутавшийся человек. Он был должен сто тысяч рублей, отдать такую сумму он, конечно, не мог. «Пушкин хотел дуэли. Смерть развязывала все узлы. А насчет интриг двора, травли — всё это неимоверно преувеличенно. При дворе все интриговали против всех, и никто не делал из этого трагедии». И далее: «Он запечатывал жену. Она все годы их короткой жизни была беременной или рожала. Она бы и рада, да не могла ему изменить. Но и себя он запечатывал, хотя не столь прочно. Известно, какую роль играли бардаки в его жизни, а он наложил на них запрет. Отыгралось это тяжкое самоограничение романом с сестрой жены».

Некрасивая история с И. С. Козловским. Его больше не приглашают на пушкинские празднества за то, что он спел «Богородице Дево, радуйся» в Святогорском монастыре. Гейченко резонно сказал на бюро обкома: коль не возбраняется петь «Аве, Мария», то почему нельзя петь это по-русски? Присутствующие не поняли, что он имеет в виду, и великого певца забраковали. Восьмидесятилетний Козловский вкладывал душу в пушкинские торжества, пел перед многотысячной толпой, пел с детским хором, вносил артистизм в паскудное действо, был на редкость трогателен в своем энтузиазме. И ему дали под зад коленом. До чего же не уважают власти своих граждан, даже самых заслуженных, признанных. Одна промашка — мнимая к тому же! — и всё насмарку: многолетняя служба, преданность, блеск таланта. Зато себе прощают абсолютно всё: бездарность, некомпетентность, невежество, алчность, пьянство, аморальность.

Были в Печерском монастыре. Настоятель отец Гавриил нас не принял, хотя мы передали ему письмо от Гейченко. В монастыре противно: шизофренические слюнявые монахи, какие-то бабы разного возраста и назначения. Настоятеля, кстати, тоже обслуживает нестарая баба. Великолепные клумбы, дивные розарии, но всё слишком пестро, не строго, не чинно; Богом тут не пахнет. Царит мирская суета, какая-то смесь из обмана, КГБ и психической неполноценности.

Другое дело, если сами подожгли, чтобы навсегда закрыть гостиницы для «посторонних». Это вполне допустимо — типичная сталинская уловка.
[...] К запретным территориям присоединились гостиницы и рестораны при них. Осталось ввести пропуска в общественные уборные, и будет достигнут идеал самого свободного общества в мире.

Малеевка — это наука страсти нежной, первое чувство ревности, это молодые мама и Я. С., это Оська во всем блеске, и странно — ничто не шелохнулось во мне. Возможно, оттого, что место очень изменилось: всё застроено, заселено, загажено, исхожено, измызгано, и усталая душа промолчала.

Умер бедный Арнштам, о чем я узнал с запозданием, его жаль. Плохо распорядился он своей старостью. Галя Водяницкая, корыстная и до мозга костей эгоистичная, не была ему ни женой, ни другом, ни защитой, ни сиделкой. Он уходил в холоде и пустоте.

[Концепция спасения мира] Не нужно бояться, что русский народ станет гегемоном, ничуть не бывало, он сохранит, даже усугубит свою бедность, затравленность, свое безысходное убожество, ведь из всех побед этот удивительный народ выходил еще более нищим и плотью, и духом. А всё, что накопил мир за тысячелетия своего существования, сохранится: прекрасные города, художественные ценности, музеи, памятники старины. Правда, положится предел тому, что, в сущности, давно не нужно: творчеству, дальнейшему движению культуры. Не будет ни искусства, ни литературы, ни свободы мысли, ни свободы слова. Так ведь без них проще. Зато останутся: спорт, телевидение, кино, пьянство и мочеполовая жизнь. Будет ограничена свобода передвижения, запрещены все формы протеста, несогласия с правительственными мерами, официальной идеологией, зато воцарится порядок — исчезнут гангстеры, мафия, экстремисты, террористы, все беспокойные элементы. Не будет ни правых, ни левых — однородная масса дисциплинированных и защищенных обитателей единого муравейника. Ни безработицы, ни боязни завтрашнего дня, каждый обеспечен работой, жильем, отпуском, медицинской помощью, высшим образованием, пенсией. Ни о чем не надо думать.

...по таинственным причинам хлеб не растет в странах, лишенных гражданских свобод (вот величайшая загадка века!), а коровы не дают молока, вся же остальная живность обнаруживает тенденцию к вымиранию; новому обществу, чтобы не сдохнуть от голода, придется выделить две наиболее преуспевающие страны из общей системы, сделать их житницей остального счастливого мира.

1980

Прочел Лимонова. Рекорд похабщины, но не оригинально. Тон и настрой Селина, приемы маркиза де Сада, лексика подворотни, общественной уборной.

Всё сильнее чувство: я — сын человечества, а не какой-то страны, не какого-то народа. Там, где начинается национальное, кончается Богово, кончается этическое, кончается всё. Африканский там-там, узбекский бубен и даже русская жалейка не стоят того, чтобы в их честь ломать друг другу хребет. И как страшно и горестно, что русский народ начисто изъят из мирового общения. Изъят не чужой волей, а собственным невыговариваемым вслух хотением. «Культурные связи», туристические поездки — гроша ломаного не стоят. Наши за границей остаются в непроницаемой скорлупе злой тупости, неприятия ничего чужого, кроме уцененного барахла, ничем не оправданной спеси. Иностранцам в безмерной наивности кажется, что русские гостеприимны и общительны, а это смесь старинного, лишенного какого-либо чувства, атавистического хлебосольства и звериной хитрости. Русские низкопоклонничают перед иностранцами и ненавидят их.

13 июня 1980 г.
В прошлое воскресенье ездили в Пафнутьев монастырь под Боровском.
Сильное впечатление произвел договор, заключенный мастерами-каменщиками с монастырем. Они наращивали два яруса колокольни нарышкинского стиля. Это смесь обязательств с требованиями, но насколько же первые превосходят вторые и сколько в них рабочей, цеховой чести, достоинства, уверенности в своих силах. Они берут за работу 110 рублей, но не сразу, а поэтапно. Называют день окончания работы — 7 июля, и ежели не сдадут всё в величайшем порядке, красоте и прочности, то платят монастырю 200 рублей. Оговаривают дотошно всё: как и когда перевезут их рухлишко от Ивана Великого, а равно и рабочий инструмент в монастырь, какой материал им потребуется и в каком количестве, упоминаются, естественно, и два ведра вина перед началом работы. Зато, если потом будут замечены в употреблении зелий или хождении в город по непотребному делу, подлежат большому штрафу или вовсе увольнению. Сравнить этих мастеров с нынешней пьянью. Вот, оказывается, каким был этот народ и рабочая честь его — я и представить себе не мог. Душа плавилась, когда я параграф за параграфом перечитывал этот удивительный документ. А подписаться смогли лишь четверо или пятеро, за остальных «руку приложил»... Без грамоты и науки, а как строили! Крепко пришлось поработать, чтобы лишить такой народ достоинства и умения.

Крепость разбита, восстанавливается медленно. Валаам: прекрасная природа, полуразрушенный монастырь, где есть корпус для особо изуродованных войной — самоваров: безногих, безруких, с обожженными телами. Большинство из них добровольно обрекло себя на изгнание, немногих отказались принять жены. Сейчас их осталось десятка полтора, но пополнение приходит за счет искалеченных на производстве.

...очень, очень плохо в мире. Всюду плохо, страшно, жестоко и кроваво. Чудовищное ожесточение овладело двуногими, кажется понявшими, что они лишь притворялись людьми, и радостно соединившимися со своей истинной зверской сутью.

1981

Я никогда уже не бываю счастлив тем беспричинным мгновенным счастьем, что постигло меня еще недавно после всех понесенных потерь, самым лучшим, единственно подлинным счастьем. Может, в этом и заключается старость? И вот что удивительно: предложи мне проснуться в былой, не слишком давней жизни, рядом с Я. С. и мамой, я бы отказался. Последние годы нашего «сосуществования» были плохи, фальшивы, порой страшны. Я тоскую о хорошем литературном разговоре, об энтузиазме молодого Я. С, о воспоминаниях, которым мы почему-то так редко предавались с мамой, но всё это осталось в далеком прошлом.

Я боюсь смерти, но куда больше я боюсь пережить Аллу.

Лишь по горячему следу можно записать те мимолетности душевной жизни, те внезапные умственные ходы, что составляют самое интересное в дневнике. Когда же время упущено, остается лишь фабула жизни, наиболее ценное исчезает. Его словно и не было. И вот, зная всё это, я месяцами не вынимаю из ящика стола свою тетрадь. Большинство записей я делаю после сильного разочарования, в тоске, упадке духа — не дневник, а жалобная книга.

Как литературен был Блок! Он всю свою жизнь, каждый шаг, каждое переживание, каждый вздох облек в слово и поместил в стихи и пьесы, статьи, письма или дневник. Его жизнь можно было бы реконструировать день за днем; он был невероятно искренен, правдив, не играл с собой, не притворялся, не старался выглядеть лучше. В этом смысле его можно сравнить только с Пушкиным.

Ю. Нагибин, дневниковые записи, источник

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...