Saturday, May 02, 2015

Лучший способ защититься – не уподобляться/ Marcus Aurelius (transl. by A. Gavrilov)

«Размышления» – это личные записи римского императора Марка Аврелия Антонина (121-180), сделанные им в 70-е гг. II в. н. э.
В настоящем издании читателю предлагается новый перевод «Размышлений» Марка Аврелия, выполненный А. К. Гавриловым (1992).

...независимость и спокойствие перед игрой случая; чтобы и на миг не глядеть ни на что, кроме разума, и всегда быть одинаковым – при острой боли или потеряв ребёнка, или в долгой болезни; на живом примере я увидел явственно, что может один человек быть и очень напористым, и расслабившимся; и как, объясняя, не раздражаться; и воочию увидел я человека, который считал опыт и ловкость в передаче умозрительных положений наименьшим из своих достоинств; у него я научился принимать от друзей то, что считается услугой, не теряя при этом достоинства, но и не бесчувственно.

...мысль о том, чтобы жить сообразно природе; строгость без притворства; заботливая предупредительность в отношении друзей; терпимость к обывателям и к тем, кто мыслит несозерцательно...

Никогда не изумлен, не потрясен, нигде не торопится и не медлит, не растерянный и не унылый, без готовой улыбки или, наоборот, без гнева и подозрений; благодетельствующий и прощающий, и нелживый; от него представление, что невывернутый лучше, чем вправленный...

...дружил бережно – без безумства и без пресыщения; самодостаточность во всем, веселость лица; предвидение издалека и обдумывание наперед даже мелочей...

...то, что рассказывают о Сократе, который мог равно воздерживаться или вкусить там, где многие и в воздержании бессильны, и в наслаждении безудержны. А вот иметь силу на это, да ещё терпеть и хранить трезвость как в том, так и в другом – это свойство человека со сдержанной и неодолимой душой...

С утра говорить себе наперед: встречусь с суетным, с неблагодарным, дерзким, с хитрецом, с алчным, необщественным.

...те, кто не осознает движений собственной души, на злосчастие обречены.

Поступать во всем, говорить и думать, как человек, готовый уже уйти из жизни.

Ну а смерть и рождение, слава, безвестность, боль, наслаждение, богатство и бедность – все это случается равно с людьми хорошими и дурными, не являясь ни прекрасным, ни постыдным. А следовательно, не добро это и не зло.

Да живи ты хоть три тысячи лет, хоть тридцать тысяч, только помни, что человек никакой другой жизни не теряет, кроме той, которой жив; и живет лишь той, которую теряет. Вот и выходит одно на одно длиннейшее и кратчайшее. Ведь настоящее у всех равно, хотя и не равно то, что утрачивается; так оказывается каким-то мгновением то, что мы теряем, а прошлое и будущее терять нельзя, потому что нельзя ни у кого отнять то, чего у него нет. Поэтому помни две вещи. Первое, что всё от века единообразно и вращается по кругу, и безразлично, наблюдать ли одно и то же сто лет, двести или бесконечно долго. А другое, что и долговечнейший и тот, кому рано умирать, теряет ровно столько же. Ибо настоящее – единственное, чего они могут лишиться, раз это и только это, имеют, а чего не имеешь, то нельзя потерять.

Срок человеческой жизни – точка; естество – текуче; ощущения – темны, соединение целого тела – тленно; душа – юла, судьба – непостижима, слава – непредсказуема. Сказать короче: река – все телесное; слепота и сон – все душевное; жизнь – война и пребывание на чужбине, а память после – забвение. Тогда что способно сопутствовать нам? Одно и единственное – философия. Она в том, чтобы беречь от глумления и от терзаний поселенного внутри гения – того, что сильнее наслаждения и боли, ничего не делает произвольно или лживо и притворно, не нуждается в том, чтобы другой сделал что-нибудь или не сделал; и который приемлет, что случается или уделено, ибо оно идет откуда-то, откуда он сам; который, наконец, ожидает смерти в кротости разумения, видя в ней ни что иное, как распад первостихий...

Следует примечать и в том, что сопутствует происходящему по природе, некую прелесть и привлекательность. Пекут, скажем, хлеб, и потрескались кое-где края – так ведь эти бугры, хоть несколько и противоречащие искусству пекаря, тем не менее чем-то хороши и особенно возбуждают к еде. Или вот смоквы лопаются как раз тогда, когда переспели; у перезрелых маслин самая близость к гниению добавляет плодам какую-то особенную красоту. Так и колосья, гнущиеся к земле, сморщенная морда льва, пена из кабаньей пасти и многое другое, что далеко от привлекательности, если рассматривать его отдельно, однако в сопутствии с тем, что по природе, вносит ещё более лада и душу увлекает; поэтому кто чувствует и вдумывается поглубже, что происходит в мировом целом, тот вряд ли хоть в чем-нибудь из сопутствующего природе не найдет, что оно как-то приятно слажено. Он и на подлинные звериные пасти станет смотреть с тем же наслаждением, как и на те, что выставляются живописцами и ваятелями как подражание; своими здравомысленными глазами он сумеет увидеть красоту и некий расцвет у старухи или старика, и притягательность новорожденного; ему встретится много такого, что внятно не всякому, а только тому, кто от души расположен к природе и её делам.

Гиппократ, излечивший много болезней, заболел и умер. Халдеи многим предрекли смерть, а потом их самих взял рок. Александр, Помпеи, Гай Цезарь, столько раз до основания изничтожавшие города, сразившие в бою десятки тысяч конных и пеших, потом и сами ушли из жизни. Гераклит, столько учивший об испламенении мира, сам наполнился водой и, обложенный навозом, умер. Демокрита погубили вши, Сократа – другие вши. Так что же? – сел, поплыл, приехал, вылезай.

...многословен и многосуетен не будь.

...помни, что каждый жив только в настоящем и мгновенном. Остальное либо прожито, либо неявственно. Вот, значит, та малость, которой мы живы; малость и закоулок тот, в котором живем. Малость и длиннейшая из всех слав, что и сама-то живет сменой человечков, которые вот-вот умрут, да и себя же самих не знают – где там давным-давно умершего.

Не заблуждайся доле; не будешь ты читать своих заметок, деяний древних римлян и эллинов, выписок из писателей, которые ты откладывал себе на старость. Поспешай-ка лучше к своему назначению и, оставив пустые надежды, самому себе – если есть тебе дело до самого себя – помогай, как можешь.

Ищут себе уединения в глуши, у берега моря, в горах. Вот и ты об этом тоскуешь. Только как уж по-обывательски все это, когда можно пожелать только и сей же час уединиться в себе. А нигде человек не уединяется тише и покойнее, чем у себя в душе, особенно если внутри у него то, на что чуть взглянув он сразу же обретает совершеннейшую благоустроенность – под благоустроенностью я разумею ни что иное, как благоупорядоченность. Вот и давай себе постоянно такое уединение и обновляй себя.

Правда, на что ты сетуешь – на порочность людей? Так повтори себе суждение о том, что существа разумные рождены одно для другого, что часть справедливости – сносить, и что против воли проступки; и то вспомни, сколько уж их, кто жили во вражде, подозрениях, ненависти и драке, потом протянули ноги и сгорели, – и перестань наконец.

Ведь и вся-то земля – точка, а уж какой закоулок это вот селенье, и опять же – сколько их, кто восхваляет и каковы. Вот и помни на будущее об уединении в этой твоей ограде: прежде всего не дергайся, не напрягайся – будь свободен и смотри на вещи как мужчина, человек, гражданин, как существо смертное.

И вообще помни, что так мало пройдет времени, а уж и ты, и он умрете, а немного ещё – и даже имени вашего не останется.

Много комочков ладана на одном алтаре. Один раньше упал, другой позже – вполне безразлично.

Покуда жив, покуда можно – стань хорош.

Кого слава у потомков волнует, тот не представляет себе, что всякий, кто его поминает, и сам-то очень скоро умрет, а следом тот, кто его сменит, и так пока не погаснет, в волнующихся и угасающих, всякая память о нем. Ну предположим, бессмертны были бы воспоминающие и память бессмертна – тебе что с того? Не говорю уж мертвому – что проку тебе живому от похвал? или другой у тебя расчет? Ибо некстати ты пренебрегаешь тем, что сейчас дарует природа, которая получает у тебя некий иной смысл.
Впрочем, все сколько-нибудь прекрасное прекрасно само по себе и в себе завершено, не включая в себя похвалу: от хвалы оно не становится ни хуже, ни лучше.
Изумруд хуже станет, когда не похвалили его? А золото как? слоновая кость, багряница, лира, клинок, цветочек, деревце?

Если ввек пребывают души, как вмещает их воздух? – А как земля вмещает тела всех погребённых от века? Подобно тому как тут превращение и распад дают место другим мертвым для некоего продленного пребывания, так и перешедшие в воздух души, некоторое время сохраняясь, превращаются, изливаются и воспламеняются, воспринимаемые в осеменяющий разум целого, и дают таким образом место вновь подселяемым. Вот что можно отвечать относительно предположения, что души пребывают. Достаточно представить себе не только множество погребаемых тел, но и бесчисленных животных, изо дня в день поедаемых нами и другими животными – сколько их истребляется и некоторым образом погребёно в телах поедающих, и все же благодаря переходу в кровь и преобразованиям в воздушное и огненное, то же место приемлет их. Что значит здесь расследование истины? Разделение на вещественность и причинность.

«Мало твори, коль благоспокойства желаешь». А не лучше ли необходимое делать – столько, сколько решит разум общественного по природе существа и так, как он решит?

Ведь в большей части того, что мы говорим и делаем, необходимости нет, так что если отрезать все это, станешь много свободнее и невозмутимее. Вот отчего надо напоминать себе всякий раз: «Да точно ли это необходимо

...жизнь коротка, так поживись настоящим с благоразумием и справедливостью. Трезво веселись.

Люби скромное дело, которому научился, и в нем успокойся.

Помысли себе, скажем, времена Веспасиана; всё это увидишь: женятся, растят детей, болеют, умирают, воюют, празднуют, занимаются торговлей и земледелием, подлещиваются, высокомерничают, подозревают, злоумышляют, мечтают о чьей-нибудь смерти, ворчат на настоящее, влюбляются, накапливают, жаждут консульства, верховной власти. И вот нигде уже нет этой жизни. Тогда переходи ко временам Траяна – снова все то же, и снова мертва и эта жизнь. Точно так же взгляни на другой какой-нибудь отрезок времен в жизни целых народов и посмотри, сколько тех, кто напрягался, а там упал и распался на первостихии. Особенно стоит возвращаться к тем, о ком знал ты, что они дергаются попусту, пренебрегая собственным же устроением вместо того, чтобы за него уцепиться и довольствоваться им.

Когда-то привычные слова, ныне ученая редкость. Так же имена прославленных когда-то людей ныне – вроде как забытые слова...

Все переходчиво, все быстро становится баснословием, а вскоре и совершенное забвение все погребает. И это я говорю о тех, кто, некоторым образом, великолепно просиял, потому что кто не таков, тот, чуть испустив дух, уже «незнаем, неведом». Да и что вообще вечно-памятно? Вздор все это.

Всё на день, и кто помнит, и кого.

Умрешь вот, так и не сделавшись ни цельным, ни безмятежным, ни чуждым подозрений, будто может прийти к тебе вред извне; так и не сделавшись ко всем мягок, не положив себе, что разум единственно в том, чтобы поступать справедливо.

Ты – душонка, на себе труп таскающая, говаривал Эпиктет.

Всегда помнить гераклитово: смерть земли стать водою, смерть воды стать воздухом, воздуха – огнем, и обратно. Вспоминать и о том, кто забывает, как ведет эта дорога. А ещё, что люди особенно ссорятся с тем, с кем более всего имеют общение, – с разумом, который управляет целым; и с чем они каждый день встречаются, то кажется им особенно странным. И что не надо действовать и говорить как во сне – ведь нам и тогда кажется, будто мы действуем и говорим. И что не надо этого: «дети своих родителей», а попросту сказать: «Живем, как повелось».

Постоянно помышлять, сколько уж умерло врачей, то и дело хмуривших брови над немощными; сколько звездочетов, с важным видом предрекавших другим смерть; сколько философов, бившихся без конца над смертью и бессмертием; сколько воителей, которые умертвили многих; сколько тиранов, грозно, словно они боги, распоряжавшихся чужой судьбой.

...вчера ты слизь, а завтра мумия или зола.

...во всем, что наводит на тебя печаль, надо опираться на такое положение: не это – несчастье, а мужественно переносить это – счастье.

Обывательское, но действенное средство, чтобы презирать смерть – держать перед глазами тех, кто скаредно цеплялся за жизнь.

Что тут значит, жить ли три дня или три Нестеровых века?

Поутру, когда медлишь вставать, пусть под рукой будет, что просыпаюсь на человеческое дело.

Не видишь ты разве травку, воробышков, муравьев, пауков, пчел, как они делают своё дело, соустрояют, насколько в их силах...

Вот ведь кто любит своё ремесло – сохнут за своим делом, неумытые, непоевшие.

Иной, если сделает кому что-нибудь путное, не замедлит указать ему, что тот отныне в долгу. Другой не так скор на это – он иначе, про себя помышляет о другом как о должнике, помня, что ему сделал. А ещё другой как-то даже и не помнит, что сделал, а подобен лозе, которая принесла свой плод и ничего не ждет сверх этого. Пробежал конь, выследила собака, изготовила пчела мед, а человек добро – и не кричат, а переходят к другому, к тому, чтобы, подобно лозе, снова принести плод в свою пору.

Как говорят, что назначил Асклепий такому-то конные прогулки, холодные умывания или ходить босым, точно так скажем: назначила природа целого такому-то болезнь, увечье, утрату или ещё что-нибудь такое. Ибо и там это «назначить» имеет примерно такой смысл: назначил такому-то то-то в соответствии с его здоровьем, и здесь то, как складываются у кого-нибудь обстоятельства, как бы назначено ему в соответствии с его судьбой.

То, о чем я говорю, знают и простые обыватели. Говорят же они: вот что принесла ему судьба. А это ему принесла, значит это ему назначено.

Обратись далее к нравам окружающих – самого утонченного едва можно вынести; что себя самого еле выносишь, я уж не говорю.

Состою из причинного и вещественного, а ведь ничто из этого не уничтожается в небытие, как и не возникло из небытия. По превращении помещена будет всякая часть меня в некую часть мира, а та превратится в другую ещё часть мира, и так без предела. По таком же превращении и сам я возник когда-то, и те, кто породили меня, и далее так же в другой беспредельности. Ничто ведь не мешает утверждать это, даже если мир управляется по определенным кругооборотам.

Каковое часто представляешь себе, такова будет и твоя мысль, потому что душа пропитывается этими представлениями; вот и пропитывай её с упорством такими представлениями, что, где живешь, там можно счастливо жить.

...ради чего устроена всякая вещь, к тому она и устроена, а к чему устроена, к тому стремится, а к чему стремится, в том её назначение, а где назначение, там и польза всякой вещи, и благо.

Ни с кем не случается ничего, что не дано ему вынести.

На потного сердишься ты? На того, у кого изо рта пахнет? Ну что, скажи, ему поделать? Такой у него рот, пазуха такая, и неизбежно, чтобы было оттуда такое выделение.
– Но ведь человек разум имеет, мог бы заняться этим и сообразить, в чем погрешность.
– Вот хорошо-то! Выходит, и у тебя разум; так ты и продвинь своим разумным складом разумный склад другого; укажи, напомни. Послушается, так исцелишь, и сердиться нечего. Ни на подмостках, ни на мостовой.

Как ты помышляешь жить, уйдя отсюда, так можешь жить и здесь; а не дают, тогда вовсе уйди из жизни, только не так, словно зло какое-то потерпел.

Недолго, и стану пепел или кости, может имя, а то и не имя. А имя-то – звук и звон, да и все, что ценимо в жизни, – пусто, мелко, гнило; собачья грызня, вздорные дети – только смеялись и уж плачут. А верность, стыд, правда, истина «на Олимп с многопутной земли улетели». Что же тогда и держит здесь, раз ощущаемое нестойко и так легко превращается, чувства темны и ложновпечатлительны, а и сама-то душа – испарение крови. Слава у таких – пустое. Так что же? Готовишься с кротостью либо угаснуть, либо перейти. А пока не пришел срок, чем довольствоваться? Чем же иным, кроме как чтить и славить богов, а людям делать добро. Выдерживай их, воздерживайся от них. А что не находится в пределах твоей плоти и дыханья, об этом помни, что оно не твоё и не от тебя зависит.

Лучший способ защититься – не уподобляться.

Как представлять себе насчет подливы или другой пищи такого рода, что это рыбий труп, а то – труп птицы или свиньи; а что Фалернское, опять же, виноградная жижа, а тога, окаймленная пурпуром, – овечьи волосья, вымазанные в крови ракушки; при совокуплении – трение внутренностей и выделение слизи с каким-то содроганием. Вот каковы представления, когда они метят прямо в вещи и проходят их насквозь, чтобы усматривалось, что они такое, – так надо делать и в отношении жизни в целом, и там, где вещи представляются такими уж преубедительными, обнажать и разглядывать их невзрачность и устранять предания, в какие они рядятся. Ибо страшно это нелепое ослепление, и как раз когда кажется тебе, что ты чем-то особенно важным занят, тут-то и оказываешься под сильнейшим обаянием. Вот и смотри, что сказал Кратет о самом Ксенократе.

Что ж остается дорогого? Мне думается – двигаться и покоиться согласно собственному строю; то, к чему ведут и упражнения, и искусства. Ведь всякое искусство добивается того, чтобы нечто устроенное согласовалось с делом, ради которого оно устроено. Так садовник, ухаживающий за лозой, или тот, кто объезжает коней или за собакой ухаживает, заботится об этом.

Александр Македонский и погонщик его мулов умерли и стали одно и то же – либо приняты в тот же осеменяющий разум, либо одинаково распались на атомы.

Поразмысли-ка, сколько телесного и душевного происходит сразу в каждом из нас в малое мгновение. Тогда не станешь удивляться, как в том едином и всецелом, что мы называем мир, вмещается сразу ещё много больше, а вернее все, что происходит.

Смерть – роздых от чувственных впечатлений, от дергающих устремлений, от череды мыслей и служения плоти.

Чти богов, людей храни. Жизнь коротка; один плод земного существования – праведный душевный склад и дела на общую пользу.

...до вечера он на скудном столе и даже испражняться имел обыкновение не иначе, как в заведенное время...

Какие уж привелись обстоятельства, к тем и прилаживайся, и какие выпали люди, тех люби, да искренно!

Приучи себя не быть невнимательным к тому, что говорит другой, и вникни сколько можешь в душу говорящего.

Что улью не полезно, то пчеле не на пользу.

Тщета пышности, театральные действа, стада, табуны, потасовки; кость, кинутая псам; брошенный рыбам корм; муравьиное старанье; беготня напуганных мышей; дерганье кукол на нитках. И среди всего этого должно стоять благожелательно, не заносясь, а только сознавая, что каждый стоит столько, сколько стоит то, о чем он хлопочет.

Кто бы что ни делал, ни говорил, а я должен быть достойным. Вот как если бы золото, или изумруд, или пурпур все бы себе повторяли: кто бы что ни делал, ни говорил, а я должен быть изумруд и сохранять свой собственный цвет.

Недалеко забвение: у тебя – обо всем и у всего – о тебе.

О смерти: или рассеянье, если атомы, или единение, и тогда либо угасание, либо переход.

О боли: что непереносимо, уводит из жизни, а что затянулось, переносимо.

Творя добро, слыть дурным – царственно.

Смотреть на бег светил, ведь и ты бежишь вместе, и мыслить непрестанно о превращении одной стихии в другую. Ибо такие представления очищают от праха земной жизни.

Видеть вперед, что будет – тоже возможно. Оно ведь конечно будет единообразно и не уйдет от лада настоящего. Оттого и равно, изучать ли жизнь человеческую сорок лет или же тысячелетиями. Ну что ещё ты увидишь?

Любить только то, что тебе выпало и отмерено. Что уместнее этого?

Надо, чтобы и тело было собранным и не разбрасывалось, будь то в движении или в покое. Ведь подобно тому как мысль выражается на лице, сберегая его осмысленность и благообразие, так и от всего тела должно требовать того же. И все это соблюдать с непринужденностью.

Смешно это: собственной порочности не избегать, хоть это и возможно, а чужую избегать, что никак невозможно.

Вот каким тебе представляется мытье: масло, пот, муть, жирная вода, отвратительно все. Так и всякая другая часть жизни и всякий предмет.

А ещё то, что пишут на памятниках: Последний в роду. Прикинуть, сколько терзаний было у предков о каком-нибудь наследнике, а потом и то, что должен же кто-нибудь быть последним. А потом опять смерть всего рода.

Брать без ослепления, расставаться с легкостью.

...спрашивай себя в каждом отдельном случае: что непереносимого и несносного в этом деле? Стыдно будет признаться! А потом напомни себе, что не будущее тебя гнетет и не прошлое, а всегда одно настоящее. И как оно умаляется, если определишь его границу, а мысль свою изобличишь в том, что она такой малости не может выдержать.

Ты подари себе вот это время. Кто гонится за славой в потомстве – не учитывает, что те будут другие эти, которые в тягость, и тоже смертные.

Если тебя печалит что-нибудь внешнее, то не оно тебе досаждает, а твоё о нем суждение. Но стереть его от тебя же зависит.

Не говори себе ничего сверх того, что сообщают первоначальные представления. Сообщается, что такой-то бранит тебя. Это сообщается, а что тебе вред от этого, не сообщается. Вижу, что болен ребёнок. Вижу; а что он в опасности, не вижу. Вот так и оставайся при первых представлениях, ничего от себя не договаривай, и ничего тебе не деется. А ещё лучше договаривай, как тебе все знакомо, что случается в мире.
Огурец горький – брось, колючки на дороге – уклонись, и всё. Не приговаривай: и зачем это только явилось такое на свет?

Кто боится смерти, либо бесчувствия боится, либо иных чувствований. Между тем, если не чувствовать, то и беды не почувствуешь; если же обретешь иное чувство, то будешь иное существо и не прекратится твоя жизнь.

Детские распри, забавы; душонки, таскающие своих мертвецов, – перед тобой действительный мир теней.

Если другой поносит тебя или ненавидит, если они что-то там выкрикивают, подойди к их душам, пройди внутрь и взгляни, каково у них там. Увидишь, что не стоит напрягаться, чтобы таким думалось о тебе что бы то ни было.

Сколько тех, кто даже имени твоего не знает, и сколькие скоро забудут тебя; сколько тех, кто сейчас, пожалуй, хвалит тебя, а завтра начнут поносить. И сама-то память недорого стоит, как и слава, как и всё вообще.

Все, что видишь, скоро погибнет, и всякий, кто видит, как оно гибнет, скоро и сам погибнет. По смерти и долгожитель, и кто безвременно умер станут равны.

Гнилое вещество, на котором замешан всякий: вода, прах, кости, смрад. И опять же: не мрамор, а желвак почвы; золото, серебро – сгусток; одежда – волосья, порфира – кровь.

Когда тебя задевает чье-нибудь бесстыдство, спрашивай себя сразу: а могут бесстыдные не быть в мире? Не могут. Тогда не требуй невозможного. Этот – он один из тех бесстыдных, которые должны быть в мире. И пусть то же самое будет у тебя под рукой и с жуликом, и с неверным, и со всяким как-либо погрешающим, вспомнишь, что невозможно, чтобы не существовал весь этот род, и станешь благожелательнее к каждому из них в отдельности. Очень помогает, если тут же поразмыслишь о том, какая добродетель дана человеку природой против этой погрешности. А ведь дана ею в противоядие, скажем, грубости – мягкость, против другого – другая сила.

Паук изловил муху и горд, другой кто – зайца, третий выловил мережей сардину, четвертый, скажем, вепря, ещё кто-то медведей, иной – сарматов. А не насильники ли они все, если разобрать их основоположения?

Живи будто на горе, потому что всё едино – там ли, здесь ли, раз уж повсюду город-мир. Пусть увидят, узнают люди, что такое истинный человек, живущий по природе. А не терпят, пусть убьют – все лучше, чем так жить.

Представляй себе, что всякий, кто чем бы то ни было опечален или недоволен, похож на поросенка, которого приносят богам, а он брыкается и визжит. Таков и тот, кто лежа в постели молча оплакивает, как мы связаны с миром. А ещё, что только разумному существу дано следовать добровольно за происходящим, потому что просто следовать – неизбежно для всех.

Марк Аврелий. Размышления (перевод - А. К. Гаврилов, 1992)

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...