Tuesday, June 23, 2015

Сюжетные линии, потоки, в которых каждый барахтается, как может/ Petranovskaya about traumas of generations

Людмила Петрановская о механизме передачи травмы от поколения к поколению.

Вчера прочитала стихи замечательного человека, учителя и вообще нашего друга Дмитрия Шноля. Как раз об этом.

То, что мы не домололи,
Мы оставим сыновьям:
Бессознательные роли,
Комья страхов по углам.

Нам оставил век оптовый
Соль сиротства на губах,
Запах ясельный, перловый,
Окрик нянечки в дверях...

Дети за отцов отвечают. Не по закону, а по жизни, хотим мы этого или нет. Все непроговоренное, не названное своими именами, все, из чего не сделаны выводы, остается потомкам. «И от этого наследства нам не деться никуда...»
Кстати, я убеждена, что это единственная причина, по которой надо судить преступников. Наказанием никого не исправишь, местью ничьей боли не уймешь. Но названное преступлением, взвешенное и оцененное, оплаченное и искупленное, остается в прошлом, а неназванное — продолжает висеть на шее у детей. Причем, не обязательно прямых потомков преступника.
источник

*
Поколение горя и стоического терпения.

Как же она все-таки передается, травма? Взять только самый понятный, чисто семейный аспект, родительско-детские отношения, без политики и идеологии.

Живет себе семья. Молодая совсем, только поженились, ждут ребеночка, или только родили. Любят, счастливы, полны надежд. И тут случается катастрофа. Маховики истории сдвинулись с места и пошли перемалывать народ. Чаще всего первыми в жернова попадают мужчины. Революции, войны, репрессии – первый удар по ним.
И вот уже молодая мать осталась одна. Ее удел – постоянная тревога, непосильный труд (нужно и работать, и ребенка растить), никаких особых радостей. Похоронка, «десять лет без права переписки», или просто долгое отсутствие без вестей. Может быть, это и не про мужа, а про брата, отца, других близких.
Каково состояние матери? Она вынуждена держать себя в руках, она не может толком отдаться горю. На ней ребенок (дети), и еще много всего. Изнутри раздирает боль, а выразить ее невозможно, плакать нельзя, «раскисать» нельзя. И она каменеет. Застывает в стоическом напряжении, отключает чувства, живет, стиснув зубы и собрав волю в кулак, делает все на автомате.

Иногда прорывается гнев. Ребенок подполз или подошел, теребит ее, хочет внимания и ласки, она когда может, отвечает через силу, но иногда вдруг как зарычит: «Да, отстань же», как оттолкнет, что он аж отлетит. Нет, она не него злится – на судьбу, на свою поломанную жизнь, на того, кто ушел и оставил и больше не поможет.
Только вот ребенок не знает всей подноготной происходящего. Ему не говорят, что случилось. Или он даже знает, но понять не может. Единственное объяснение, которое ему в принципе может прийти в голову: мама меня не любит, я ей мешаю, лучше бы меня не было. Его личность не может полноценно формироваться без постоянного эмоционального контакта с матерью, без обмена с ней взглядами, улыбками, звуками, ласками, без того, чтобы читать ее лицо, распознавать оттенки чувств в голосе. Это необходимо, заложено природой, это главная задача младенчества. А что делать, если у матери на лице депрессивная маска?

Пока мать рвет жилы, чтобы ребенок элементарно выжил, не умер от голода или болезни, он растет себе, уже травмированный. Не уверенный, что его любят, не уверенный, что он нужен, с плохо развитой эмпатией. Даже интеллект нарушается в условиях депривации*. Помните картину «Опять двойка»? Она написана в 1951-м. [Фёдор Павлович Решетников, «Опять двойка», 1952 год]
Главному герою лет 11 на вид. Ребенок войны, травмированный больше, чем старшая сестра, захватившая первые годы нормальной семейной жизни, и младший брат, любимое дитя послевоенной радости – отец живой вернулся. На стене – трофейные часы. А мальчику трудно учиться.
[*Термин «депривация» стал широко известнен в 40-50 гг. ХХ века – период массового сиротства. Исследования показали, что дети, лишенные материнской заботы и любви в раннем возрасте, испытывают задержку и отклонения в эмоциональном, физическом и интеллектуальном развитии. Кстати тогда же появилось понятие «анаклектическая депрессия»: множество младенцев, перенесших в самые первые месяцы своей жизни разлуку с матерью, вскоре переставали отвечать на общение, переставали нормально спать, отказывались от еды и погибали. В современной научной литературе термин «депривация» (от лат. deprivatio – потеря, лишение чего-либо) означает «психическое состояние, которое возникает в результате жизненных ситуаций, где человеку не предоставляется возможность для удовлетворения его важнейших потребностей в достаточной мере и в течение достаточно длительного времени».]

Конечно, у всех все по-разному. Запас душевных сил у разных женщин разный. Острота горя разная, характер. Хорошо, если у матери есть источники поддержки – семья, друзья, старшие дети. А если нет?

Идут годы, очень трудные годы, и женщина научается жить без мужа. «Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик». Это человек, который нес-нес непосильную ношу, да и привык. Адаптировался. И по-другому уже просто не умеет. Многие помнят, наверное, бабушек, которые просто физически не могли сидеть без дела. Уже старенькие совсем, все хлопотали, все таскали сумки, все пытались рубить дрова. Это стало способом справляться с жизнью. Кстати, многие из них стали настолько стальными – да, вот такая вот звукопись – что прожили очень долго, их и болезни не брали, и старость.

В самом крайнем своем выражении, при самом ужасном стечении событий, такая женщина превращалась в монстра, способного убить своей заботой. И продолжала быть железной, даже если уже не было такой необходимости, даже если потом снова жила с мужем, и детям ничего не угрожало. Словно зарок выполняла.
Ярчайший образ описан в книге Павла Санаева «Похороните меня за плинтусом».
А вот что пишет о «Страшной бабе» Екатерина Михайлова («Я у себя одна» книжка называется): «Тусклые волосы, сжатый в ниточку рот…, чугунный шаг… Скупая, подозрительная, беспощадная, бесчувственная. Она всегда готова попрекнуть куском или отвесить оплеуху: “Не напасешься на вас, паразитов. Ешь давай!”…. Ни капли молока не выжать из ее сосцов, вся она сухая и жесткая…»

Самое страшное в этой патологически измененной женщине – не грубость, и не властность. Самое страшное – любовь. Когда, читая Санаева, понимаешь, что это повесть о любви, о такой вот изуродованной любви, вот когда мороз-то продирает. У меня была подружка в детстве, поздний ребенок матери, подростком пережившей блокаду. Она рассказывала, как ее кормили, зажав голову между голенями и вливая в рот бульон. Потому что ребенок больше не хотел и не мог, а мать и бабушка считали, что надо. Их так пережитый голод изнутри грыз, что плач живой девочки, родной, любимой, голос этого голода перекрыть не мог.
А другую мою подружку мама брала с собой, когда делала подпольные аборты. И она показывала маленькой дочке полный крови унитаз со словами: «вот, смотри, мужики-то, что они с нами делают. Вот она, женская наша доля». Хотела ли она травмировать дочь? Нет, только уберечь. Это была любовь.

А самое ужасное – что черты «Страшной бабы» носит вся наша система защиты детей до сих пор. Медицина, школа, органы опеки. Главное – чтобы ребенок был «в порядке». Чтобы тело было в безопасности. Душа, чувства, привязанности – не до этого.

Но оставим в стороне крайние случаи. Просто женщина, просто мама, просто горе. Просто ребенок, выросший с подозрением, что не нужен и нелюбим, хотя это неправда и ради него только и выжила мама и вытерпела все. И он растет, стараясь заслужить любовь, раз она ему не положена даром. Помогает. Ничего не требует. Сам собой занят. За младшими смотрит. Добивается успехов. Очень старается быть полезным. Только полезных любят. Только удобных и правильных. Тех, кто и уроки сам сделает, и пол в доме помоет, и младших уложит, ужин к приходу матери приготовит. Слышали, наверное, не раз такого рода рассказы про послевоенное детство? «Нам в голову прийти не могло так с матерью разговаривать!» — это о современной молодежи. Еще бы. Еще бы. Во-первых, у железной женщины и рука тяжелая. А во-вторых — кто ж будет рисковать крохами тепла и близости? Это роскошь, знаете ли, родителям грубить.
источник
*
Поколение обиды и потребности в любви.

Настанет время, и сам этот ребенок создаст семью, родит детей. Годах примерно так в 1960-х. Кто-то так был «прокатан» железной матерью, что оказывался способен лишь воспроизводить ее стиль поведения.

Но рассмотрим вариант более благополучный. Ребенок был травмирован горем матери, но вовсе душу ему не отморозило. А тут вообще мир и оттепель, и в космос полетели, и так хочется жить, и любить, и быть любимым. Впервые взяв на руки собственного, маленького и теплого ребенка, молодая мама вдруг понимает: вот он, тот, кто наконец-то полюбит ее по-настоящему, кому она действительно нужна. С этого момента ее жизнь обретает новый смысл. Она живет ради ребенка, которого любит так страстно, что и помыслить не может разделить эту любовь еще на кого-то. Она ссорится с собственной матерью, которая пытается отстегать внука крапивой – так нельзя. Она обнимает и целует свое дитя, и спит с ним вместе, и не надышится на него, и только сейчас, задним числом осознает, как многого она сама была лишена в детстве. Она «живет его жизнью», его чувствами, интересами, тревогами. У них нет секретов друг о друга. С ним ей лучше, чем с кем бы то ни было другим.
И только одно плохо – он растет. Стремительно растет, и что же потом? Неужто снова одиночество? «Я не могу уснуть, пока ты не придешь». Мне кажется, у нас в 1960-70-е эту фразу чаще говорили мамы детям, а не наоборот.

Что происходит с ребенком? Он не может не откликнуться на страстный запрос его матери о любви. Это выше его сил. Он счастливо сливается с ней, он заботится, он боится за ее здоровье. Самое ужасное – когда мама плачет, или когда у нее болит сердце. Только не это. «Хорошо, я останусь, мама. Конечно, мама, мне совсем не хочется на эти танцы». Но на самом деле хочется, ведь там любовь, самостоятельная жизнь, свобода, и обычно ребенок все-таки рвет связь, рвет больно, жестко, с кровью, потому что добровольно никто не отпустит. И уходит, унося с собой вину, а матери оставляя обиду. Ведь она «всю жизнь отдала, ночей не спала». Она вложила всю себя, без остатка, а теперь предъявляет вексель, а ребенок не желает платить. Где справедливость? Тут и наследство «железной» женщины пригождается, в ход идут скандалы, угрозы, давление. Как ни странно, это не худший вариант. Насилие порождает отпор и позволяет-таки отделиться, хоть и понеся потери.

Некоторые ведут свою роль так искусно, что ребенок просто не в силах уйти. Зависимость, вина, страх за здоровье матери привязывают тысячами прочнейших нитей, про это есть пьеса Надежды Птушкиной «Пока она умирала». А лучший – с точки зрения матери – вариант: если дочь все же сходит ненадолго замуж и останется с ребенком. И тогда сладкое единение можно перенести на внука и длить дальше, и, если повезет, хватит до самой смерти.
Часто свои неполадки со здоровьем начинают использовать как неосознанную манипуляцию, а потом трудно не заиграться, и вдруг все оказывается по настоящему плохо. При этом сами они выросли без материнской нежной заботы, а значит, заботиться о себе не привыкли и не умеют, не лечатся, не умеют себя баловать, да, по большому счету, не считают себя такой уж большой ценностью.

Но что-то мы все о женщинах, а где же мужчины? Где отцы? От кого-то же надо было детей родить?
С этим сложно. Девочка и мальчик, выросшие без отцов, создают семью. Но единственная модель семьи, известная им – самодостаточная «баба с яйцами», которой, по большому счету, мужик не нужен. «Посиди, дорогой, в сторонке, футбол посмотри, а то мешаешь полы мыть. Не играй с ребенком, ты его разгуливаешь, потом не уснет. Не трогай, ты все испортишь. Отойди, я сама». А мальчики-то тоже мамами выращены. Слушаться привыкли. Психоаналитики бы отметили еще, что с отцом за маму не конкурировали и потому мужчинами себя не почувствовали. Ну, и чисто физически в том же доме нередко присутствовала мать жены или мужа, а то и обе. А куда деваться? Поди тут побудь мужчиной…

Некоторые мужчины находили выход, становясь «второй мамой». В самом хорошем варианте получалось что-то вроде папы Дяди Федора: мягкий, заботливый, чуткий, все разрешающий. В промежуточном – трудоголик, который просто сбегал на работу от всего от этого. В плохом — алкоголик. Потому что это мужчина, который даром не нужен своей женщине, который все время слышит только «отойди, не мешай», а через запятую «что ты за отец, ты совершенно не занимаешься детьми» (читай «не занимаешься так, как Я считаю нужным»).
[...] нередко женщины просто пользовали их, как осеменителей, и дети были им нужнее, чем мужики.

Ох, эти разводы семидесятых — болезненные, жестокие, с запретом видеться с детьми, с разрывом всех отношений, с оскорблениями и обвинениями. Мучительное разочарование двух недолюбленных детей, которые так хотели любви и счастья, столько надежд возлагали друг на друга, а он/она – обманул/а, все не так, сволочь, сука, мразь… Они не умели налаживать в семье круговорот любви, каждый был голоден и хотел получать, или хотел только отдавать, но за это – власти. В результате – обиды, душевные раны, еще сильнее разрушенное здоровье, женщины еще больше зацикливаются на детях, мужчины еще больше пьют.

У мужчин на все это накладывалась идентификация с погибшими и исчезнувшими отцами. Потому что мальчику надо, жизненно необходимо походить на отца. А что делать, если единственное, что о нем известно – что он погиб? Что остается молодому парню, кроме суицидального поведения? Выпивка, драки, сигареты по три пачки в день, гонки на мотоциклах, работа до инфаркта. Мой отец был в молодости монтажник-высотник. Любимая фишка была – работать на высоте без страховки. Ну, и все остальное тоже, выпивка, курение, язва. Развод, конечно, и не один. В 50 лет инфаркт и смерть. Его отец пропал без вести, ушел на фронт еще до рождения сына. Неизвестно ничего, кроме имени, ни одной фотографии, ничего.

Вот в таком примерно антураже растут детки, третье уже поколение.
В моем классе больше, чем у половины детей родители были в разводе, а из тех, кто жил вместе, может быть, только в двух или трех семьях было похоже на супружеское счастье. Помню, как моя институтская подруга рассказывала, что ее родители в обнимку смотрят телевизор и целуются при этом. Ей было 18, родили ее рано, то есть родителям было 36-37. Мы все были изумлены. Ненормальные, что ли? Так не бывает!

Но случилось и хорошее. В конце 1960-х матери получили возможность сидеть с детьми до года. Они больше не считались при этом тунеядками. Конечно, в год все равно приходилось отдавать, и это травмировало, но это уже несопоставимо, и об этой травме в следующий раз. А так-то дети счастливо миновали самую страшную угрозу депривации, самую калечащую – до года.
А еще случилось хорошее – отдельное жилье стало появляться. Хрущобы пресловутые, которые огромную роль выполнили – прикрыли наконец семью от всевидящего ока государства и общества. Хоть и слышно было все сквозь них, а все ж какая-никакая – автономия. Граница. Защита. Берлога. Шанс на восстановление.

Третье поколение начинает взрослую жизнь со своим набором травм, но и со своим довольно большим ресурсом. Нас любили. Пусть не так, как велят психологи. У нас были отцы. Пусть пьющие и/или «подкаблучники» и/или «бросившие мать козлы» в большинстве, но у них было имя, лицо и они нас тоже по-своему любили.
источник
*
Еще раз: я просто пытаюсь показать механизм передачи травмы. В ответ на вопрос «Как так может быть, что травмированы люди, родившиеся через полвека после». Вот так вот может быть. Это ни в коем разе не означает, что именно так и только так, и что у всех так и вообще.

Во-первых, есть поколения «между», то есть со сдвигом на 10-15 лет. Во-вторых, травмы в ХХ веке шли волнами, и одна накрывала другую, не давая не то что зализать раны – даже осознать, что произошло. Это все больше истощало, снижало способность к сопротивлению. Точно так же возможны сдвиги в волнах травм внутри семьи: например, дочь «Страшной бабы» может тоже вырасти «железной», но чуть мягче, и тогда будет другой сценарий.
В-третьих, на массовые травмы всегда накладывается история собственно семьи, в которой есть свои трагедии и драмы, болезни, предательства, радости и т. д. И все это может оказаться существенней исторический событий. Помню, как однажды в компании вспоминали события путча 1991 года, а один мужик говорит: а у меня накануне сын с дерева упал и повредил позвоночник, боялись, что парализует, так что я не помню никакого путча. А моя бабушка рассказывала, что 22 июня 1941 года была ужасно счастлива, потому что ночью у нее дочка родилась, и вроде понимала, что война и надо что-то другое испытывать, а счастье перекрывало все.

Важно: то, как на ребенка влияет опыт родителей, зависит от двух противоположных стремлений. С одной стороны, ребенок стремится быть похожим на родителя, воспроизводить его жизненную модель, как самую известную и досконально изученную. С другой – люди в семье сцеплены друг с другом, как детальки в паззле, где у одного выемка, там у другого выступ. Ребенок всегда взаимодополнителен к родителям: они беспомощны – он супермен, они авторитарны – он пришиблен, они его боятся – он наглеет, они гиперопекают – он регрессирует. Если детей несколько, все попроще, они могут «распределить обязанности»: один может быть похож на родителя, а другой – дополнителен. Так часто и бывает.
А если один? Какие причудливые формы это все приобретет? Плюс включается критичность к родительскому опыту и сознательные усилия «жить иначе». Так что как именно проявится травма в конкретном случае конкретного человека – никто заранее не скажет. Есть лишь сюжетные линии, потоки, в которых каждый барахтается, как может.

[...] необъяснимые телесные реакции взрослых пугают ребенка еще больше, у него закрепляются свои панические реакции на те же обстоятельства. Это если не думать про реинкарнации и т. п. А если думать, так и подавно.
источник
*
Поколение вины и гиперответственности.
Итак, третье поколение, внуки военного поколения, дети детей войны.

«С нас причитается» — это, в общем, девиз третьего поколения. Поколения детей, вынужденно ставших родителями собственных родителей. В психологи такое называется «парентификация».
А что было делать? Недолюбленные дети войны распространяли вокруг столь мощные флюиды беспомощности, что не откликнуться было невозможно. Поэтому дети третьего поколения были не о годам самостоятельны и чувствовали постоянную ответственность за родителей.
У Дины Рубиной есть рассказ «Терновник». Классика: разведенная мама, шестилетний сын, самоотверженно изображающий равнодушие к отцу, которого страстно любит. Вдвоем с мамой, свернувшись калачиком, в своей маленькой берлоге против чужого зимнего мира.

А еще разводы, как мы помним, или жизнь в стиле «кошка с собакой» (ради детей, конечно). Не жаловаться, не обострять, не отсвечивать, а то папа рассердится, а мама заплачет, и скажет, что «лучше бы ей сдохнуть, чем так жить», а это очень страшно.
Символом поколения можно считать мальчика Дядю Федора из смешного мультика. Смешной-то смешной, да не очень. Мальчик-то из всей семьи самый взрослый. А он еще и в школу не ходит, значит, семи нет. Уехал в деревню, живет там сам, но о родителях волнуется. Они только в обморок падают, капли сердечные пьют и руками беспомощно разводят.

А когда настала пора вырасти и оставить дом – муки невозможной сепарации, и вина, вина, вина, пополам со злостью, и выбор очень веселый: отделись – и это убьет мамочку, или останься и умри как личность сам.
Впрочем, если ты останешься, тебе все время будут говорить, что нужно устраивать собственную жизнь, и что ты все делаешь не так, нехорошо и неправильно, иначе уже давно была бы своя семья. При появлении любого кандидата он, естественно, оказывался бы никуда не годным, и против него начиналась бы долгая подспудная война до победного конца.

Интересно, что при все при этом и сами они, и их родители воспринимали свое детство как вполне хорошее, почти счастливое.
[...] ребенок некритичен, он не может здраво оценить реальное положение дел. Он все всегда принимает на свой счет и сильно преувеличивает. И всегда готов принести себя в жертву.

Третье поколение стало поколением тревоги, вины, гиперответственности. У всего этого были свои плюсы, именно эти люди сейчас успешны в самых разных областях, именно они умеют договариваться и учитывать разные точки зрения.
Но есть у гиперотвественности, как у всякого «гипер», и другая сторона. Если внутреннему ребенку военных детей не хватало любви и безопасности, то внутреннему ребенку «поколения Дяди Федора» не хватало детскости, беззаботности. А внутренний ребенок – он свое возьмет. Именно у людей этого поколения часто наблюдается «агрессивно-пассивное поведение»: в ситуации «надо, но не хочется» человек не протестует открыто «не хочу и не буду!», но и не смиряется «ну, надо, так надо». Он всякими разными, порой весьма изобретательными способами, устраивает саботаж.

Часто люди этого поколения отмечают у себя чувство, что они старше окружающих, даже пожилых людей. И при этом сами не ощущают себя «вполне взрослыми», нет «чувства зрелости».
Еще заметно сказываются последствия «слияния» с родителями, всего этого «жить жизнью ребенка». Многие вспоминают, что в детстве родители и/или бабушки не терпели закрытых дверей: «Ты что, что-то скрываешь?». А врезать в свою дверь защелку было равносильно «плевку в лицо матери».
В результате дети, выросшие в ситуации постоянного нарушения границ, потом блюдут эти границы сверхревностно. Редко ходят в гости и редко приглашают к себе. Напрягает ночевка в гостях (хотя раньше это было обычным делом). Не знают соседей и не хотят знать – а вдруг те начнут в друзья набиваться? Мучительно переносят любое вынужденное соседство (например, в купе, в номере гостиницы), потому что не знают, не умеют ставить границы легко и естественно, получая при этом удовольствие от общения, и ставят «противотанковые ежи» на дальних подступах.

А что с семьей? Большинство и сейчас еще в сложных отношения со своими родителями (или их памятью), у многих не получилось с прочным браком, или получилось не с первой попытки, а только после отделения (внутреннего) от родителей.

Часто первый ребенок появлялся в быстротечном «осеменительском» браке, воспроизводилась родительская модель. Потом ребенок отдавался полностью или частично бабушке в виде «откупа», а мама получала шанс таки отделиться и начать жить своей жизнью. Кроме идеи утешить бабушку, здесь еще играет роль многократно слышанное в детстве «я на тебя жизнь положила». То есть люди выросли с установкой, что растить ребенка, даже одного – это нечто нереально сложное и героическое, ведь известны заранее условия задачи: «жизнь положить, ночей не спать, здоровье угробить». Тут уж хочешь – не хочешь… Эта установка заставляет бояться и избегать ребенка.

Другой вариант сценария разворачивается, когда берет верх еще одна коварная установка гиперответственных: все должно быть ПРАВИЛЬНО! Наилучшим образом! И это – отдельная песня. Рано освоившие родительскую роль «Дяди Федоры» часто бывают помешаны на сознательном родительстве.
Родительствовали они со страшной силой и по полной программе. Результат невеселый, сейчас вал обращений с текстом «Он ничего не хочет. Лежит на диване, не работает и не учится. Сидит, уставившись в компьютер. Ни за что не желает отвечать. На все попытки поговорить огрызается». А чего ему хотеть, если за него уже все отхотели? За что ему отвечать, если рядом родители, которых хлебом не корми – дай поотвечать за кого-нибудь?

Думаю, к четвертому поколению уже гораздо важнее конкретный семейный контекст, чем глобальная прошлая травма. Но нельзя не видеть, что много в сегодняшнем дне все же растет из прошлого.
источник
*
Мои тексты не являются ни научным исследованием, ни полемической публицистикой.

Больше всего эти тексты похожи на дублирование — есть такая важная техника в любимом мной методе психодрамы. Там психодраматист, ведущий, стоит за спиной человека, работающего со своей темой, и подстраивается под него: позой, дыханием, мыслями, чувствами. Становится дублем, «вторым я», задача которого — озвучить то, что сам человек не может пока осознать или осознал, но не может выразить словами, потому что сложно, много всего, слезы душат, внутренний запрет и т. д. При дублировании дается инструкция: «Если тебе подходит, повтори», «Если отзывается, скажи это еще раз». А если нет — просто пропусти мимо ушей, отмахнись. В реальной работе иногда человек повторяет, как эхо, иногда уточняет, иногда может сказать что-то совсем свое. Главное — чтобы отозвалось, так или иначе, вызвало движение чувств и мыслей.

Дублирование не может быть «верным» или «не верным», его нельзя проверить на «объективную истинность», и уж точно не может быть одного универсального дублирования для всех. Критерий «хорошего» дублирования — отклик, попадание, отзыв. Отзыв был сильный. Часто очень точный, многие находили слова, приводили примеры, которые меня, в свою очередь, цепляли и вызывали чувства и мысли. И тогда мне хотелось ответить, продлить возникшую связь.

А если кому-то не отозвалось, мимо прошло, так зачем спорить? Значит, это не про них, только и всего. Объективно не про них, или это такое отрицание — мне тоже не очень важно, ведь за что я люблю психодраму: она не насилует, не взламывает защит. Каждый может услышать ровно столько, сколько он готов и хочет сейчас.

Так вот, это было что-то вроде дублирования сразу большой общности людей, поколения или его части.
Это все — про любовь. Про то, что люди — живые и ранимые, даже если могут вынести невозможное. Про то, как странно искажается поток любви под влиянием травмы. И про то, что любовь, когда она искажена, может мучить хуже ненависти.
• Поколение горя и стоического терпения.
• Поколение обиды и потребности в любви.
• Поколение вины и гиперответственности.
• Вот уже прорисовываются черты поколения пофигизма и инфантильности.
Зубцы колес цепляются друг за друга, «передай дальше», «передай дальше».

Меня тут спрашивают: а что же делать? А что делать, когда поток засорен, забит, запружен, искажен?
Чистить. Разбирать, разгребать. Вытаскивать оттуда обиды, вину, претензии, неоплаченные счета. Промывать, сортировать, что-то выбрасывать, что-то оплакивать и хоронить, что-то оставлять на память. Давать место и путь чистой воде. Можно делать это самому, с психологом, индивидуально, на группе, просто обсуждая с друзьями, супругами, сестрами-братьями, читая книги, как угодно, кто как может и хочет. Главное — не сидеть на берегу мутного потока, обиженно надув губы и не бухтеть про «плохих родителей». Потому что так можно всю жизнь просидеть, а поток дальше пойдет — детям, внукам. Экологически сильно нечистый. И дальше придется сидеть и бухтеть про никуда не годных детей.
источник
*
Как вести себя с родителями, с теми, которые недолюбленные дети.

Опыт показывает, что если дети что-то разгребают в себе, то и родителей поотпускает немножко. Хотя не всегда. Иногда такое давление и даже агрессия бывают, что нужно просто ограничивать контакты, сберегать свою семью. Потому что, что бы ни казалось на уровне чувств, ответственность перед детьми гораздо важнее ответственности перед родителями. Жизнь идет вперед, а не назад, поток должен идти от предком к потомкам. К счастью, совсем тяжелые варианты все же не очень часто встречаются.

Главное — все, что можно, остановить на себе, не пускать дальше, не накручивать еще более тугие петли вины и обиды. Кстати, иногда мне кажется, что одна из причин расцвета чайлд-фри (конечно, не единственная) — это такой вот способ прекратить передачу «не того» родительско-детского сценария, когда длить его не хочется, а в возможность изменить не верится. Такая радикальная реакция и на страх потерять детей, и на представление о том, что растить ребенка — нереально тяжело.

[Есть разные формы избавления от страдания. Доктор Лиза — детей спасает, лечит. А я вот не родил ребенка. Я не могу доставить ему абсолютного счастья — не миллионер. А если есть ребенок, то у него должно быть абсолютное счастье.
...У меня было неплохое детство. Много семейных драм, главное — я не очень много внимания тратил на действительность. Как сын двух режиссеров, терпеть не могу быть в позиции актера и вестись на чужие идеи. Своих достаточно. Есть фрустрированность и драма от моего детства.
...Почти все, что происходит с человеком, он делает с собой сам. Другое дело — кармические законы: то, что сделали предки, часто отзывается. Наши дела отзовутся в наших потомках. Еще раз повторяю — я очень рад, что я не родил ни одного ребенка. Что я прекращу свой род. - Данила Давыдов, интервью]

Но вернемся к родителям. Здесь главное вычленять те реплики, которые адресованы не тебе. Когда поколение «детей войны» обращается к своим детям, они на самом деле очень часто говорят не с ними, а с родителями. Это к ним, к родителям обращено «не могу уснуть, пока тебя нет дома». Просто тогда не было выбора. А потребности остались, и теперь вопят о себе.

Но как бы дети третьего поколения ни старались, в чем бы себе ни отказывали, как бы ни готовы были даже принести себя в жертву, это ничего не даст. Ведь запрос — не к нам. Машины времени у нас нет, чтобы приголубить того малыша, которым когда-то были мама или папа. Мы можем сочувствовать, жалеть того ребенка, можем стараться помочь родителям сейчас, но когда мы пытаемся ставить себе задачу их «вылечить», «сделать счастливыми», это гордыня. Кстати, гордыня — ипостась гиперответственности. Немножко мы себе насочиняли в нашем Дяди-Федорном детстве, что от нас все зависит, и без нас все пропадут. По сути, иррациональная вина, которую мы чувствуем перед родителями — это вина за то, что мы не способны сделать невозможное, не Господь Бог мы и даже не ангелы. Согласитесь, довольно странная причина для вины.

Для начала хорошо бы все-таки отдать себе отчет, как нам все-таки повезло со временем и с родителями. Одно то, что мы сейчас сидим и ведем умные разговоры, что у нас есть для этого душевные силы, хорошее умственное развитие и деньги на компьютер и Интернет — это признак достаточно благополучного детства. И достаточно хороших родителей. Те из наших сверстников, кому повезло меньше, коротают сейчас вечерок совсем по-другому, если живы еще.

Конечно, про многое жаль, и горько, и обидно до сих пор. Травма и есть. Ее глупо и вредно отрицать и замалчивать, потому что тогда рана гноится и не заживает. Но и делать ее «священной коровой», главным событием жизни, тоже глупо. Травма — не приговор. Живут люди со следами ожогов на теле, без руки, без ноги, и счастливы. С душевной травмой тоже можно жить и быть счастливым. Для этого надо ее осознать, при необходимости рану очистить, обработать, лечебной мазью помазать. И после этого перестать фиксироваться на прошлом, ибо в настоящем много всего хорошего.
Это самое важное, наверное. Перестать когда-нибудь предъявлять судьбе вексель. Списать долги. Осознать, что да, в чем-то ты был обделен судьбой, но того, что есть — очень много и этого достаточно.

Иногда, глядя на родителей, важно просто напомнить себе, что они — родители, они старше, они предки, как ни крути. А мы — их дети, по сравнению с ними всего лишь маленькие глупые дети, мы не можем, даже если б захотели, отвечать за то, будут ли они счастливы, за их здоровье, их брак, их настроение, за то, что они делали и делают со своей жизнью. Даже если им вдруг кажется, что мы можем, на самом деле — нет. И если они решат вдруг угробить себя, мы можем горевать и плакать, но поделать с этим ничего не сможем, и встать между ними и их судьбой мы не в силах. Мы всего лишь дети.
Что мы можем? Помогать, поддерживать, радовать, ухаживать, если заболеют. Но без глобальных амбиций «сделать все». Как можем, как получается, как считаем нужным. Только тяжелая болезнь и явная старость «меняют ролями» детей и родителей, и тогда это правильный обмен, естественный круговорот жизни. Иногда мне кажется, что они потому и болеют так тяжело, что болезнь дает возможность поухаживать за ними, как за детьми, «легально», не нарушая иерархии, не делая вид.

Если сильно мучат отношения с родителями, я бы все же советовала поработать со специалистом. Очень уж сильные чувства задействованы, очень мощные блоки стоят. С этим всем лучше иметь дело в условиях поддержки и безопасности. Ну, и не все умными словами опишешь, особенно связанное с детским опытом, когда мы скорее живем чувствами и телом, чем головой.
источник

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...