Tuesday, September 29, 2015

закопайте меня в голубое небо... Борис Лунин «Неслучайные заметы»/ Nonrandom thoughts - Boris Lunin

«Родился в 1892 году, в июне, в старой Москве, на Пятницкой улице, в квартире за магазином. В окне магазина на высоких витых ножках — дамские шляпки, на шляпках мёртвые птахи — белые синие, черные, — прогретые солнцем. За окном булыжная мостовая, припрыг колясок, вонища навоза и пыли, кровавый — от свеч — глаз церковного стекла...
В 1902 умерла мать.
В 1905 — всей семьей переехали в Петербург.
В 1929 — умер отец.
В 1941 — война.
В 1958, текущем, — мне 66 лет.
Подробности? Были, конечно. Да стоит ли о них — ничего особенного».

*
Умер мой давний, забытый друг юности. Я узнал об этом ночью, случайно, в нужнике, из обрывка старой газеты на ржавом гвозде. Жизнь — страшный подарок. Как можно детям делать такие подарки?

*
Я гляжу ночью в окно. Висит над бездной деревянный квадрат моего окна, словно портрет в комнате мироздания.

*
Когда придет смерть, жизнь виновато посмотрит на меня и скажет: «Я тут ни при чем, это она...» Кто вас разберет! — уныло скажу я.

*
У Рабиндраната Тагора унылые, глупые глаза старой цыганки. После Будды — кого удивишь? После Будды — что споешь?

*
Живой человеческий мозг вмещает мысль о смерти! И живет, и не распадается.

*
... «Гете, потрясенный смертью единственного сына»... (И. Эккерман). «Потрясенный смертью!» А я так верил в Гете!

*
На прилавке торчат бычьи головы, глядят на меня слезливой, склизкой радужью мертвых глаз. Жара, духота, вонь, мухи, и бегут с тусклой жести стола ручейки отзвучавшей крови.

*
Проснулся. Опять — Я!

*
Осень. Падают листья, беспомощно цепляясь за воздух.

*
Я всегда думал приблизительно. Я всегда жил приблизительно. Ах, если бы умереть приблизительно!

*
В этом доме я родился. Здесь раздался первый удар моего сердца.

*
Мир позирует за моим окном. Мне стыдно и неловко. Я высунулся в окно и кричу: — Не надо, не надо, я не умею рисовать!

*
Проснулся уставший, измученный бестолочью лет. А уж в комнате утро — глупое, молодое. И нечего с ним делать. И чего лезет?!

*
Люблю загонять себя в угол. Оттуда лучше видно.

*
Палка, на палке смирительная рубаха с длинными рукавами. Это и есть граница познания.

*
«Мертвые души» — самое необыкновенное, что было написано по поводу обыкновенных людей.

*
С утра нас отравляют надежды.

*
Вот уж действительно «обобрал» себя до нитки. (Сочинения Льва Толстого в 90 томах).

*
Все, что пишу,— сумасшедший поток мыслей, чувств, настроений, злости, жалости, обиды, отчаянья!.. Не могу я дрожать над каждым словом!.. Легко было разводить «чистописание» толстым, тургеневым, прочим; легко было холеному немцу Гете в комнате Нептуна брехать о цветах. А тут, в тесноте, когда трещит телефон, когда стучит машинка, когда исходит бедная жена в картинках, когда под окном пердит «Москвич», загоняя в комнату вонь бензина, когда за стеной орет Гмыря... Какой уж порядок, какая стройность!.. Пишу, как умею, вываливаю кучей мусор души, пройдет сто лет, разберутся потомки, если к той поре не уйдет «крик души» в клозет!.. Поймите же, Бога ради; некогда мне, некогда! Скоро спеленают меня, скоро кинут меня в яму, закидают землею, воткнут в могилу крест, посадят на горб ворону... кррр... кррр... кррр....

*
Люди, глупые, не знают, что жизнь их висит «на волоске». И висят на нем всей своей тяжестью.

*
Фр. Ницше — больной, умирающий, на грани безумия, пишет: «Надо быть сильным, здоровым, мужественным...» Слово — последнее убежище отчаяния.

*
Каждый человек в отдельности — и грустный, и незащищенный. А вместе — убивают друг друга.

*
Левин — толстовец в его наихудшем виде. Облонский — Толстой в его наилучшем виде.

*
Да не глядите так печально на мой труп! Я решительно никакого отношения к нему не имею.

*
Ночью в открытое окно подуло бесконечностью. Знакомый запах. Да вот, не могу вспомнить: что, где, когда...

*
Падают, один за другим, мои современники. Падают, точно деревья, объятые пожаром. Я стою у окна, медный от зарева... жду очереди. Мысль о гибели — все настойчивей, все тверже, все прозрачней. Я кричу. Я слышу. И глохну от крика.

*
Я Тебя не просил. Я мог отлично обойтись без жизни!

*
ВОДОРОДНАЯ БОМБА — вот кратчайшая теология моего века!

*
Нет, вы толком мне объясните, что есть мозг, и как же так в костной коробке, в пол киле мяса, плывут облака конца века, и лес стоит дремучий, и кричит паровик, и горят огни дач, и стелется дым папиросы, и живут люди, давно зарытые в ямы...

*
За окном мороз, высоко в небе торчит красный кружок зимнего солнца. И тяжко кричат вороны. Бедный я, бедный!

*
О, Господи, погаси мою мысль — не вижу Тебя, даже этот скудный свет, что Ты зажег во мне, мешает мне видеть!

*
Льва Толстого никогда не покидала мысль о странности мира. С этой мыслью он вставал, с этой мыслью ложился спать. А вот людей его круга никогда не покидала мысль о странности Льва Толстого.

*
«Как бы в восторге», «как бы в бреду», «как бы в исступлении» — так живут люди Достоевского. То есть ни минуты покоя! А мы разве — не так?

*
Возжечь бы свечу перед черной доской и уверовать в Бога, как деревенская баба!

*
Подмосковье, воскресный полдень на даче. Вся наша семья за чайным столом на террасе. Запах варенья и душистого чая. Плывут облака, и шумят деревья в серебряной глади самовара. Я оперся о стол подбородком и лениво гляжу в сад. Спать хочется от зноя и праздности! Сквозь дрему слышу голос отца, он читает газету — о землетрясении в Турции, о встрече французского президента с русским императором, об убийстве в Марьиной роще... Просыпаюсь на пустой террасе. Уже зашло солнце, потемнели земля и зелень, нервно дышат цветы и деревья в предчувствии ночи. В комнатах горят керосиновые лампы, отбрасывая золотую дорожку на террасу...

*
Санкт-Петербург. 1908 год. Я схожу по широкой парадной лестнице императорского театра вниз, к выходу домой... В открытые двери с ветром врывается снег, просквоженный внезапным светом уличного фонаря. Театральный разъезд! На лестнице тесно, люди жмутся друг к другу, встревоженные снегом и чернотой. С таким чувством всегда возвращаются от глупенького искусства к всегда умной жизни. Я выхожу на зимнюю площадь — еще до двух мировых войн. Сорок миллионов воинов, обреченных смерти на будущих полях битв — рожденных и нерожденных воинов, — бродят в потемках судьбы. Я сажусь в сани и долго еду по тихим, заснеженным улицам старого Петербурга. В домах гаснут огни.
— Н... но! — покрикивает извозчик, замахиваясь кнутом.

*
Как шевельну память, все, что случилось за годы, все, что стало тенью, — диву даюсь человеку: живет же, сукин сын, как ни в чем не бывало в этакой страшноте!

*
Сократ без умолку болтал перед смертью... От стыда, от последней застенчивости.

*
За окном грохочет гром, дождь льет как из ведра, душная, душистая, черная летняя ночь начала века!... Даже всплакнул я, так это здорово прошибло меня давно прошедшим!

*
Вербный базар в старой Москве. Солнце, лужи, люди. Гроздья детских шаров — красных, синих, лиловых — рвутся в небо. От пряников тяжкий дух меда и весеннего ветра. Бабы и мужики в тулупах — глаза голубые, жесткие. Птицы носятся в воздухе. Звонят колокола, путаясь в паутине веревок...

*
Зимний вечер, сквозь окно синий-синий снег на крыше, огненный, золотой коврик на полу от пылающей голландской печи и невыразимая детская грусть, страшней которой и нет на свете!

*
Уйти бы в синий рафаэлевский мир, разыскать детство, папу, маму, нашу квартиру.

*
Большая теплая туча повисла над древним монастырем. Тревожно сияет купол внезапно потемневшим золотом. Вспыхнула зелень травы... Духота душистая! И великая тишина российского предгрозья!

*
Духовник мне нужен, да такой, чтоб орал на меня, чтоб унижал меня, чтобы смешал с дерьмом, как о. Матвей Гоголя!

*
Кто бросил меня вниз, на землю? Бросил и забыл. Сколько нас здесь — брошенных и забытых! Как напомнить о себе?

*
Какое уж бессмертие, если на земном шаре два миллиарда человечьих голов, прибавь сюда головы зверей, птиц, рыб, насекомых... Я не могу, я заплачу!

*
Загляните в глаза зверю. Сколько грусти в глазах! А ведь не читали — ни Чехова, ни Достоевского. Грусть предшествует литературе.

*
Все живое глядит на мир как бы сквозь сон. Только человек вскочил со сна и кричит: — А? Что?..

*
Вмещаю весь ужас, все бессмыслие жизни и смерти, и не схожу с ума. Ох и хитер же человек!

*
Вот бы с утра знать, что к вечеру обязательно умру. Весь день провести с этим сознанием. Как прекрасно жестоко! Я такой, такой маленький!

*
Шум жизни! А шуму-то на вершок от земли. Чуть заберешься повыше, тишь, синь, благодать!

*
Две мировых войны. И опять горят огни в окнах родильного дома.

*
Вот кончится война и миллионы рук, тех самых, которые недавно сжимали винтовку и автомат, водили танки и самолеты, убивали людей, потянутся к полкам — за Пушкиным, Толстым, Шекспиром, Данте, Гете... Что найдут эти люди, прошедшие сквозь ад современной войны, в детских книжках глупого прошлого века! Да ничего не найдут!... А вдруг найдут? И эта война не последняя?
(1943 год)

*
«Лестницу, скорее лестницу!» — кричал Гоголь в полубреду, умирая.

*
Бок о бок со мною ночь. А у меня ничего, кроме слов. И смешно кидать туда, в дремучую звездную чашу: ОТЧЕ НАШ!... И ждать ответа. Гляжу на свои ладони и четкий разрез пальцев. У всех такие же пальцы, все скроены по одному патрону. Все для меня теперь искусство, надо всем могу плакать, все для меня теперь... аллеи, парки, нимфы!... Я вступил в лучший, «голубой» возраст души, уже надгодный, потусторонний, астральный, склеротический. До чего же здорово устроен человек. Ну зачем тебе жизнь? Посмотри на себя — ты слаб и ничтожен.

*
На всех языках мира взывают люди к небу. А небо глухонемое... с рожденья.

*
Сумерки предгрозья на даче, внезапная темь травы, немота сада в июньский полдень — и синий, сонный дымок самовара... Милая, сумасшедшая глушь начала века!

*
Как растерялся Гоголь перед смертью, как забегал, как засуетился! И «Переписка» не спасла, и отец Матвей, и Гроб Господень!

*
Умирать надо подальше от друзей и родных, чтобы сожрали прах злые птицы. Лишь бы не «утопать в цветах». [// Небесные похороны]

*
Долго всматриваюсь в себя. И чем дольше всматриваюсь, тем чужее кажусь. Язык, глаза, зубы — до чего же страшно!
[//Кожушаная: Мне сказали однажды, что, если смотреться в зеркало полчаса, глаза в глаза, можно сойти с ума. Я смотрела в зеркало, глаза в глаза, пять с чем-то минут. Хватило. Не смотритесь в зеркало больше пяти минут.]

*
Через десяток лет вот также за окном будет выть метель. Также будут дрожать стекла окон. И также будут восклицать люди: «Какая метель!» А мы все, все наше поколение, к тому времени уляжемся в землю, чтобы никогда уже больше не встать. Тяжкая тень Исаакиевского собора, полыхание высоких свечей, дрожь золота и крики певчих: ХРИСТОС ВОСКРЕСЕ!... На плошали перед собором чернота весенняя, мелькание свечей, сладкий запах куличей, и глаза человечьи, ужасно грустные, с тайной надеждой на воскресение!

*
Я сижу у окна, гляжу в сумерки осеннего утра. Одинокий желтый лист кувыркается в воздухе. Я — единственный его зритель. Кому нужен желтый лист! Я высунулся в окно и, назло соседям, кричу: «Браво, браво, браво!...» Напротив, в доме, вспыхнул огонь. Человек пустыми глазами посмотрел на меня и прошипел: «Дурак».

*
В любую минуту могу покончить с собой. Это держит меня в состоянии боевой готовности.

*
И Лютер, и Магомет, и Будда, и Христос были все-таки люди. Это очень досадно. Ну, голова бы львиная, или крылья, или, скажем, ноги собачьи. Ну, хотя бы чуть странности. А то ведь люди!

*
Гляжу ли на зверя, на птицу — все мне кажется, что они много взрослее человека. Есть в человеке что-то неприятно-ребячье.

*
Если что и роднит нас с обезьяной, так это грусть. Вот сильнейший довод в пользу учения Дарвина.

*
О. Генри писал для людей очень равнодушных к бессмертию.

*
Слезами Его не прошибешь. Сколько наплакало человечество, а Он и бровью не повел. Давайте же, друзья, — не молитвенным, не униженным, не рабьим, а черствым, волчьим взглядом поглядим на Него. Кто знает, может, и прошибем!

*
Когда умру, закопайте меня в голубое небо. И поставьте на могилу белое облако.

*
Сквозь птичьи живые перья просвечивает розоватый мешочек. В этот мешочек зашита жизнь.

*
Все пошло от человечьей слабости — литература, искусство, поэзия... Дайте только отдохнуть человеку, дайте оправиться, встать на ноги, набраться сил. НИЧЕГО НЕ ОСТАНЕТСЯ!

*
Один на детском стуле, возле громады органа — Иоганн Себастьян Бах. Худые, желтые, стариковские пальцы бегут по лунной дорожке клавишей. Из медных горл рвется в небо черная пыль «Реквиема», протухшая трупом. Давится орган тошной грустью звуков, будто заглатывает жертву, перемалывая мясо и кости в сумасшедшей духоте кишок!

*
Сижу у окошка в мир старою блядью, стертой годами. Из горла кадык, из морды просинь жил и обвалы беззубья... А тут апрель, весна, набухают почки дерев, исходят потомством звери и птицы... И скушно мне, и грустно мне, бежит слеза ручейками морщин.

*
С моей кончиной ничего не изменится: по-прежнему будет шуметь бачок в духоте сортира, тесня железное горло труб человечьим дерьмом, по-прежнему будут брюхатеть бабы, вышибая из брюха себе подобных. По-прежнему...

*
Перестанет шуметь мое сердце. И никто не заметит, что в мире стало чуть тише.

*
Я сошел с трамвая на окраине города. Здесь конечная остановка: чужие места, бездорожье!...

*
Звери понятия не имеют об искусстве. Люди понятия не имеют о жизни.

*
Запах сосны и пыли в конце рельсового пути. Здесь мы жили в самом начале века, в селе Богородском, на даче. Еще глядели в мир мои молодые родители. В саду сияли шары на деревянных поставах. Пела калитка, суля, всякий раз, приход таинственного гостя. А к вечеру меж дерев загорались огни дач. Кричал паровик, тяжко отдуваясь гарью. В комнатах запах свежего теса и сырой травы. Огромный медный месяц глядел разом во все окна...

*
Люблю тяжкий дух казенного православия — тоненькие восковые свечи на медной тарелке, пресную просфору, бескровные лица монахинь и трубный глас попа, возвещающего ВЕЧНУЮ ПАМЯТЬ!

*
Как завидую я несчастному индусу, под низким потолком, в большой, многодетной семье, в заботах, в нужде, но всегда с совершенным почтением... к Будде!

*
1908 год. Пасхальная Светлая ночь. «Христос Воскресе!» — кричат в церкви. Колокольный звон, пожар свечей и зарево золота! На дворе апрель, весна, и в каждом дому сладкий запах кондитерской. Окна блистают кровиной первых лучей и летит красная пыль в сумерках спален!

*
Задрожал гроб и пополз вниз, в пекло печи... А когда возвращались домой, с похорон, чей-то голос назвал покойницу «Женькой». Я даже всплакнул в тишине зимнего вечера. (Хоронил друга детства — Женю Козыреву)

*
Разве так стучат в двери Вечности! Посмотрели бы, Метерлинк, как стучал Лев Толстой. Он стучал руками и ногами, точно пьяный мужик в двери своего дома.

*
Я задерживаюсь теперь в жизни лишь из-за мелкого любопытства. Не более того.

*
Целый день думал о пустяках, и жизнь казалась бесконечной. К ночи подумал о значительном, и жизнь показалась мгновением.

*
У большинства людей такой озабоченный вид, будто они бессмертны, будто навсегда утратили надежду умереть.

*
Детство совсем не счастливое — оно очень грустное. У всех. Его называют счастливым за чистоту грусти.

*
Запах травы, камня и клена возле церкви, осенью, в старой русской провинции. Какой запах!

*
Со мной никто не согласовал вопроса о моем рождении. И вот, вся жизнь уходит на писание жалоб.

*
Ни разу не видел в церкви веселого Чудотворца. Все какие-то заплаканные, кислые. Придешь в церковь за утешением, а они глядят на тебя со стены, точно сами утешения просят.

*
Вот бы распороть небо! А вдруг там ничего, кроме дождя и снега?

*
Боятся смерти все. Думают о смерти одиночки.

*
Гляжу ни девичий портрет бабушки, матери моей мамы. Меня и мамы тогда и в помине не было. Потом бабушки вышла замуж — меня и мамы все не было. Потом родилась мама — меня не было. Потом мама стала девушкой — меня не было. Потом мама вышла замуж — меня все не было. Потом родился Я. Сейчас нет ни бабушки, ни мамы. И меня скоро не будет. Господи, что же это такое?

*
Июнь. Белые, жирные, как младенцы Рубенса, облака.

*
Лев Толстой — писал, писал, писал... София Толстая — рожала, рожала, рожала...

*
Люблю вспоминать годы, когда меня совсем не было — тихие, ясные годы.

*
Врата в «мир иной» — Рафаэлева синь, бабий лик Христа и розовые клочья душ.

*
Лопнет сосуд в моем мозгу и... завалится мир — небо, солнце, звезды, государство, народы!... А вы пугаете меня мировой войной, ракетами, разрушениями, гибелью цивилизации... дитя вы малое!!

*
Осенние поля лежат печальные, пустые. Люди обобрали землю и ушли.

*
Зоосад. Огромная клетка, а в ней ничего, кроме свалявшейся шерсти. Гляжу сквозь решетку, тянет отхожим местом... и стучит, стучит, стучит мешок без смысла, без веры.

*
Яснополянский домик. Еще жив Лев Толстой, и приезжают к нему люди именитые и безымянные, со всех концов земли. С трепетом ждут появления великого писателя. А Лев Толстой — маленький, старенький, в «толстовке» — спрятал глазки в дремучей чаше бровей и глядит оттуда, точно зверек из клетки. Не знает, что и сказать. Сам безутешный, сам бесприютный. И несет детский лепет из Лао-цзы, Магомета, Будды и собственных сочинений... За окном синеет снег, в комнатах сумерки и запах керосина. Низенький потолок, на полках книжки, на стенах предки, давно затихшие... Скучное, былое, уютное, грустное...

*
Заела меня банальность, никакого величья — трактирный мудрец, с одним на уме: ВСЕ ПРОЙДЕТ!

*
Мадонна с младенцем. Даже Боги одержимы дурью рода!

*
До чего неточен язык моих «замет»! А сам-то я у самого края последней, свирепой, безъязыкой точности!

*
Чехов боялся смерти, но редко говорил о ней. Трудно говорить. Лев Толстой боялся смерти и постоянно говорил о ней. Трудно молчать.

*
Иной раз, в бешенстве, кричу мозгу: замолчи! А мозг, как эхо: за...мол...чи...и...и...и...

*
А может, в слезах моих и муках, в собачьей возне с самим собой больше религии, чем в посте и молитве? И вовсе не нужен скит, а лучше здесь вот — с родней и друзьями, с машинкой, с газетой и телевизором... А!

*
Прыгает телега по колее; на задке стучит, гремит ведро. Полдень, жаркое солнце, пылища. В телеге мужик-борода и «рублевский» загар лица. Вокруг поля, синие, желтые, белые глаза цветов и сонные облака. Орет паровик, еще царь на престоле, еще умиляется Лев Толстой народу, еще за городом, в «явочной» квартире коптит лампа и поет чахотошный жид, в табачном дыму, картавя «отречемся от старого...»

*
Хорошо на заре, чуть захмелев, выйти из кабака, в южном порту, на туманную, чуть закрасневшую улицу, пропахшую пылью и морем!...

*
В романах Достоевского не на чем отдохнуть — ни пейзажа, ни зверя, ни птицы. Все люди, люди, люди!

*
Прочел «Жана-Кристофа» и так устал! Сколько накричали люди! Я вышел на улицу — в ночь, в мороз, в тишину, в прекрасный, окоченевший мир. И разом отдохнул. А вы говорите — литература, искусство...

*
Гаршин бросился в пролет лестницы; Ап. Григорьев спился до белой горячки; Есенин удавился; Маяковский влепил себе пулю в сердце; Лев Толстой «бежал из Ясной Поляны»; Врубель умчался в карете в сумасшедший дом... Пора и мне всерьез подумать, как бы «поэнергичнее» окончить дни!

*
В метро. Головы, головы, головы... СТАДО! И я в стаде. Ох, тяжко быть на людях!

*
Дым залетел в мое окно, запах знакомый, давний, далекий из детства, когда самовар у «черного» крыльца дачи разжигали сосновыми шишками. Тут же в синих сумерках дыма лужи, куры, утки, гуси, и из серых колец шерсти голубые глаза дворняги!

*
Ромашка глядит на меня унылым желтым глазом. Я гляжу на ромашку унылым голубым глазом. Ромашка вянет, и я вяну... Выпьем, ромашка!
[// Ерофеев: Или вот, например, одуванчик. Он все колышется и облетает от ветра, и грустно на него глядеть... Вот и я: разве я не облетаю? Разве не противно глядеть, как я целыми днями всё облетаю да облетаю?..]

*
И Мартин Лютер, когда задумал убить себя; и Лев Толстой, когда прятал веревку, чтобы не удавиться; и Гоголь, когда сжигал рукопись «Мертвых душ»; и Магомет, когда готов был броситься с высокой скалы, чтобы избавиться от давившей его тоски; и Христос, незадолго до смерти, испустивший страшный крик: «Отче, в руки Твои предаю дух мой!...» Всех, именно в такую минуту, ПОСЕТИЛ БОГ.

Борис Семенович Лунин (1892—1960) «Неслучайные заметы»

см. также: Борис Лунин, биографический очерк

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...