Thursday, October 01, 2015

Чуковский, дневники (1901)/ Chukovsky, diary

[1901]
Странно! Не первый год пишу я дневник, привык и к его свободной форме, и к его непринужденному содержанию, легкому, пестрому, капризному,— не одна сотня листов уже исписана мною, но теперь, вновь возобновляя это занятье, я чувствую какую-то робость. Прежде, записывая веденье дневника, я условливался с собою: он будет глуп, будет легкомыслен, будет сух, он нисколько не отразит меня — моих настроений и дум — пусть! Ничего! Когда перо мое не умело рельефно и кратко схватить туманную мысль мою, которую я через секунду после возникновения не умел понять сам и отражал на бумаге только какие-то общие места, я не особенно пенял на него, и, кроме легкой досады, не испытывал ничего. Но теперь... теперь я уже заранее стыжусь каждого своего неуклюжего выражения, каждого сантиментального порыва, лишнего восклицательного знака, стыжусь этой неталантливой небрежности, этой неискренности, которая проявляется в дневнике больше всего,—...

...только я один, припомнив свои теперешние настроения, сумею потом, читая это, влить в эту риторику опять кусок своей души, сделать ее опять для себя понятной и близкой, а для другого — я это отлично понимаю <...> (Страница оторвана.— Е. Ч. ).

Март. 7-го, среда <...> Красота и больше ничего! Красиво сказать: Товарищ, верь: взойдет она, Заря пленительного счастья, Россия вспрянет ото сна, И на обломках самовластья Напишут наши имена! (Чаадаеву, 18 г.) Пушкин говорит. Но с другой стороны очень красив и такой возглас: Зависеть от властей, зависеть от народа — не все ли нам равно? (36 г., Пиндемонте якобы) Он и возглашает. И не в возгласе дело. А в настроении. Красиво и упоительно быть пророком отчизны своей — вот вам «Клеветники России», где Наполеон назван наглецом, а вот вам в «Пиндемонте»: «не все ли мне равно, свободно ли печать морочит олухов иль чуткая цензура в журнальных замыслах стесняет балагура?» Все равно! Ну а в послании к цензору (24 г.): Скажи: не стыдно ли, что на святой Руси, Благодаря тебя, не видим книг доселе? Стыдно. Человек, которому все равно, пристыживает...
Скажут, разница лет. Убеждения переменились. Под влиянием чего? Ерунда! Для таких людей, как он, — убеждения не нужны. Пишет он Чаадаеву — думаешь, вот строгий ригорист, вот боец. Чуть не в тот же день он посылает Кривцову письмецо, о содержании которого отлично дает понятие такой конец: «люби недевственного брата, страдальца чувственной любви». Просмотреть письма — прелесть. В письме к каждому лицу он иной: к Вяземскому — пишет один человек, к Чаадаеву другой; и тип этот выдерживается на протяжении 30 писем. Выдерживается совершенно невольно, благодаря внутреннему чутью художественной правды, выдерживается невольно, я готов даже сказать: против воли. Он сам не понимал себя, этот бесконечный человек, он всячески толковал про какую-то особую свободу, про какие-то права, объяснял себе себя: хотел сделать себя типом каким-то, для себя хотел типом быть, в рамки себя заключить. Прочитать его письма к Керн. Это милый шалун, проказник, славный малый, рубаха-парень — и весь тут, кусочка нельзя предположить лишнего, вне этого определения. Вот образчик тона этого письма: «Вы пишете, что я не знаю вашего характера — да что мне за дело до вашего характера? Бог с ним! разве у хорошеньких женщин должен быть характер? Главная вещь — глаза, зубы, руки и ноги!.. Если б вы знали, какое отвращенье, смешанное с почтением, я питаю к вашему супругу. Божество мое! Ради Бога, устройте так, чтоб он страдал подагрой. Подагра! Подагра! Это моя единственная надежда!»
Ну и вдруг: Я помню чудное мгновенье: Передо мной явилась ты,— я не знаю лучшего стихотворенья. Соединить и то и другое — вот он истинный, живой.

Корней Чуковский, дневник (1901-1929)

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...