Tuesday, October 13, 2015

всякий большой писатель — отчасти графоман. Чуковский, дневники (1919)/ Chukovsky, diary

[Чуковскому в 1919 году - 37 лет]

Кони со смехом рассказал, как впервые лет пятнадцать назад его назвали старичком. Он остановился за нуждой перед домом Стасюлевича, а городовой ему говорил: «Шел бы ты, старичок, в ворота. Тут неудобно!» А недавно двое красноармейцев (веселые) сказали ему: «Ах ты дедушка. Ползешь на четырех! Ну ползи, ползи, бог с тобой!» Он на двух палочках, идет скрюченный.

Решил записывать о Горьком. Я был у него на прошлой неделе два дня подряд — часов по пяти, и он рассказывал мне многое о себе. Ничего подобного в жизни своей я не слыхал. Это в десять раз талантливее его писания. Я слушал зачарованный. Вот «музыкальный» всепонимающий талант. Мне было особенно странно после его сектантских, наивных статеек о Толстом выслушать его сложные, многообразно окрашенные воспоминания о Льве Николаевиче. Как будто совсем другой Горький.
— Я был молодой человек, только что написал Вареньку Олесову и «Двадцать шесть и одну», пришел к нему, а он меня спрашивает такими простыми мужицкими словами: <...> где и как (не на мешках ли) лишил невинности девушку герой рассказа «Двадцать шесть и одна». Я тогда был молод, не понимал, к чему это, и, помню, рассердился, а теперь вижу: именно, именно об этом и надо было спрашивать. О женщинах Толстой говорил розановскими горячими словами — куда Розанову! <...> цветет в мире цветок красоты восхитительной, от которого все акафисты, и легенды, и все искусство, и все геройство, и всё. Софью Андреевну он любил половой любовью, ревновал ее к Танееву, и ненавидел, и она ненавидела его, эта гнусная антрепренерша.
Понимал он нас всех, всех людей: только глянет и готово — пожжалуйте! раскусит вот, как орешек мелкими хищными зубами, не угодно ли! Врать ему нельзя было — все равно все видит: «Вы меня не любите, Алексей Максимович?» — спрашивает меня. «Нет, не люблю, Лев Николаевич»,— отвечаю. (Даже Поссе тогда испугался, говорит: как тебе не стыдно, но ему нельзя соврать.)
С людьми он делал что хотел. — «Вот на этом месте мне Фет стихи свои читал, — сказал он мне как-то, когда мы гуляли по лесу.— Ах, смешной был человек Фет!» — Смешной?— «Ну да, смешной, все люди смешные, и вы смешной, Алексей Максимович, и я смешной — все».
С каждым он умел обойтись по-своему. Сидят у него, например: Бальмонт, я, рабочий социал-демократ (такой-то), великий князь Николай Михайлович (портсигар с бриллиантами и монограммами), Танеев,— со всеми он говорит по-другому, в стиле своего собеседника,— с князем по-княжески, с рабочим демократически и т. д.
Я помню в Крыму — иду я как-то к нему — на небе мелкие тучи, на море маленькие волночки, — иду, смотрю, внизу на берегу среди камней — он. Вдел пальцы снизу в бороду, сидит, глядит. И мне показалось, что и эти волны, и эти тучи — все это сделал он, что он надо всем этим командир, начальник, да так оно в сущности и было. Он — вы подумайте, в Индии о нем в эту минуту думают, в Нью-Йорке спорят, в Кинешме обожают, он самый знаменитый на весь мир человек, одних писем ежедневно получал пуда полтора — и вот должен умереть.
Смерть ему была страшнее всего — она мучила его всю жизнь. Смерть — и женщина. Шаляпин как-то христосуется с ним: Христос Воскресе! Он смолчал, дал Шаляпину поцеловать себя в щеку, а потом и говорит: «Христос не воскрес, Федор Иванович».
[Воспоминания М. Горького о Л. Н. Толстом были впервые опубликованы несколько позже, в том же 1919 году в Издательстве З. И. Гржебина. Записанный Чуковским рассказ Горького (за некоторыми исключениями) почти дословно совпадает с напечатанными воспоминаниями - прим. составителя].
Когда я записываю эти разговоры, я вижу, что вся их сила — в мимике, в интонациях, в паузах, ибо сами по себе они, как оказывается, весьма простенькие и даже чуть-чуть плосковаты.

Пасха. Апрель. Ночь. Не сплю четвертую ночь. Не понимаю, как мне удается это вынести. Меня можно показывать за деньги: человек, который не спит четыре ночи и все еще не зарезался. Читаю «Ералаш» Горького. Болят глаза. Чувствую, что постарел года на три.

Прихожу к заключению, что всякий большой писатель — отчасти графоман. Он должен писать хотя бы чепуху, — но писать. В чаянии сделаться большим писателем, даю себе слово, при всякой возможности — водить пером по бумаге. Розанов говорил мне: когда я не ем и не сплю, я пишу. <...>

Возле нашего переулка — палая лошадь. Лежит вторую неделю. Кто-то вырезал у нее из крупа фунтов десять — надеюсь, на продажу, а не для себя. Вчера я был в Доме Литераторов: у всех одежа мятая, обвислая, видно, что люди спят не раздеваясь, укрываясь пальто. Женщины — как жеваные. Будто их кто жевал — и выплюнул.

4 ноября. Мне все кажется, что Андреев жив. Я писал воспоминания о нем — и ни одной минуты не думал о нем как о покойнике.

6 ноября. Первый зимний (солнечный) день. В такие дни особенно прекрасны дымы из труб. Но теперь — ни одного дыма: никто не топит.

Сегодня празднества по случаю двухлетия Советской власти. Фотографы снимали школьников и кричали: шапки вверх, делайте веселые лица!

Мне почему-то показалось, что Горький — малодаровит, внутренне тускл, он есть та шапка, которая нынче по Сеньке. Прежней культурной среды уже нет — она погибла, и нужно столетие, чтобы создать ее. Сколько-нб. сложного не понимают. Я люблю Андреева сквозь иронию, — но это уже недоступно. Иронию понимают только тонкие люди, а не комиссары, не мама Оцупа, — Горький именно потому и икона теперь, что он не психологичен, несложен, элементарен.

Векслер заподозрила Жирмунского, что он где-то упомянул душу писателя, — и сделала ему за это нагоняй. Какая же у писателя душа? К чему нам душа писателя? Нам нужна композиционная основа, а не душа. — Теперь все эти девочки, натасканные Шкловским, больше всего боятся, чтобы, не дай Бог, не сказалась душа*. При всяком намеке на психологизм (в литературной критике) они хором вопят: Ах, какой он пошляк! Ах, как он не развит! Современности вовсе не видно [cкрытая цитата из «Потока-богатыря» А. К. Толстого – прим. составителя].

[*В этой дневниковой записи слышны отзвуки разногласий с «формалистами». Об этих разногласиях Чуковский писал М. Горькому в 1920 г.: «...нужно на основании формальных подходов к матерьялу конструировать то, что прежде называлось душою поэта... покуда критик анализирует, он ученый, но когда он переходит к синтезу, он художник, ибо из мелких и случайно подмеченных черт творит художественный образ человека» («Литературное обозрение», 1982, № 4, с. 103) - прим. составителя].

Вера Александровна — секретарша, подсчитывающая нам гонорары,— впечатлительная, обидчивая, без подбородка, податливая на ласку, втайне влюбленная в Тихонова...

Лида теперь занята рефератом о Москве — забавная трудолюбивая носатка!

29 ноября 1919 г. Горького посетила во Всем. Лит. Наталия Грушко — и беседовала с ним наедине. Когда она ушла, Горький сказал Марье Игнатьевне: «Черт их знает! Нет ни дров, ни света, ни хлеба,— а они как ни в чем не бывало — извольте!» Оказывается, что у Грушко на днях родилась девочка (или мальчик), и она пригласила Горького в крестные отцы…

Был вчера на «Конференции Пролетарских Поэтов», к-рых, видит Бог, я в идее люблю. Но в натуре это было так пошло, непроходимо нагло, что я демонстративно ушел — хотя имел право на обед, хлеб и чай. Ну его к черту с обедом! Вышел какой-то дубиноподобный мужчина (из породы Степанов — похож на вышибалу; такие также бывают корректоры, земские статистики) и стал гвоздить: буржуазный актер не пони мат наших страданий не знат наших печалей и радостей — он нам только вреден (это Шаляпин-то вреден); мы должны сами создать актеров, и они есть товарищи, я, например…» А сам бездарен, как голенище. И все эти бездарности, пошлые фразеры, кропатели казенных клише аплодировали. Это было им по нутру. Подумать, что у этих людей был Серов, Чехов, Блок.

Я опять не спал всю ночь — и чувствую себя знакомо-гадко.

Корней Чуковский, дневники (1901-1929)

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...