Saturday, November 21, 2015

Если бы я умел пить, то я бы запил/ Chukovsky, diary, 1930-40s

19 декабря. Был вчера у Тынянова. Странно видеть на двери такого знаменитого писателя табличку:
Тынянову звонить 1 раз
Ямпольскому — 2 раза
NN — 3 раза
NNN — 4 раза

Он живет в коммунальной квартире! Ход к нему через кухню.
[Тынянов] О Маршаке. «Ну что это за талмуд:
Что мы сажаем,
Сажая леса?
Так в хедерах объясняют детям: «Сажая леса, мы на самом деле сажаем...»
И как неграмотно:
Мачты и реи — держать паруса.
Почему держать? И откуда это неопределенное наклонение? Когда читаешь Маршака, кажется, что читаешь исключения в латинской грамматике...

[Тынянов] С радостью ухватился за мое предложение — уехать в Москву. Много говорил о Шкловском. «Мы опять помирились, и он прислал два замечательных письма… Я вам покажу… Это такая прелесть… ах, если бы издать Витины письма, все увидели бы, какой это писатель…»

Подошел к нам М. Ильин. Рассказывает анекдоты. Недавно к его знакомому советскому доктору привезли девочку Марию Антуанетту (!!?). — Почему вы назвали ее Марией Антуанеттой? — спросил он у ее матери. — А я увидела в календаре строчку: «Казнь Марии Антуанетты» и решила, что она революционерка была.

Ко мне подходит Демьян Бедный и говорит, что «Искусство перевода» замечательная книга. — «Бывают же книги — умнее авторов. Вы и сами не понимаете, какую умную книгу написали».

Если бы жизнь моя не сложилась так трудно (многодетность, безденежье, необходимость писать из-за хлеба), я непременно стал бы философом. Помню жаркое ощущение, что я один знаю истину о мире — что я должен открыть эту истину людям, погрязшим в заблуждениях, — и сознание своего бессилия из-за необразованности, незнания физики, психологии, вообще слабый научный багаж — о! как тяжко было мне фельетонничать!

Какие у чаек умные черные глаза, как они ежеминутно поворачивают голову. Верткая голова: вправо, влево. И вкось. Друг за дружкой следят.

...мой недостаток: я не умею быстро писать. Корреспонденции — не мой жанр. <…>

Какой трудный, неблагодарный и внутренне порочный жанр искусства — анекдоты. Т. к. из них исключена поэзия, лирика, нежность — вас насильно вовлекают в пошлые отношения к людям, вещам и событиям — после чего чувствуешь себя уменьшенным и гораздо худшим, чем ты есть на самом деле. <…>

[Примечания: 16 августа 1937 г. в Киеве, по дороге из Ленинграда в Кисловодск, на квартире у родителей был арестован муж Л. К. Чуковской, физик-теоретик М. П. Бронштейн.

...я написал Лиде о Матвее Петровиче. — За этой лаконичной записью скрывается известие о гибели М. П. Бронштейна. В результате длительных хлопот Чуковский пробился на прием к Председателю Военной коллегии Верховного Суда СССР В. В. Ульриху и узнал от него о смерти своего зятя. К. И. с оказией передал из Москвы в Ленинград такую записку дочери: «...Мне больно писать тебе об этом, но я теперь узнал наверняка, что Матвея Петровича нет в живых. Значит, хлопотать уже не о чем. У меня дрожат руки, и больше ничего я писать не могу» (цит. по кн.: Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. 1938—1941).

Шурочка Богданович — старшая дочь Т. А. Богданович. Имя писательницы Т. А. Богданович часто встречается на страницах дневника Чуковского. Она была крестной матерью дочери К. И.— Лидии, К. И. с детства знал ее четверых детей. Шурочка Богданович была арестована в Харькове в конце 30-х гг., вскоре после ареста ее мужа, инженера. Она погибла в тюрьме в ходе следствия, но в 1940-м году ни Чуковский, ни Тарле об этом еще не знали.]

1 апреля. Сегодня мне исполнилось 59 лет. Никогда не думал, что доживу до такого возраста.

Вчера шел снег. Хорошая зимняя погода.

Итак, с 18/Х 1941 г. бывшая Самара становится нашей столицей.

Я помещен в списке тех литераторов, которые должны эвакуироваться с правительством...
Эти дни для меня страшные. Не знаю, где Боба. 90 процентов вероятия, что он убит. Где Коля? Что будет с Лидой? Как спасется от голода и холода Марина? Это мои четыре раны.

24 октября. У парикмахера — веер. Попрыскает одеколоном — и веет. У чистильщика сапог — колокольчик. Почистил сапог и зазвенит, чтобы ты подставил ему другой. Тополя — необыкновенной высоты — придают городу особую поэтичность, музыкальность. Я брожу по улицам, словно слушаю музыку — так хороши эти аллеи тополей.

1/IV. День рождения. Ровно LX лет. Ташкент. Цветет урюк. Прохладно. Раннее утро. Чирикают птицы. Будет жаркий день. Подарки у меня ко дню рождения такие. Боба пропал без вести. Последнее письмо от него — от 4 октября прошлого года из-под Вязьмы. Коля — в Л-де. С поврежденной ногой, на самом опасном фронте. Коля — стал бездомным: его квартиру разбомбили. У меня, очевидно, сгорела в Переделкине вся моя дача — со всей библиотекой, к-рую я собирал всю жизнь. И с такими картами на руках я должен писать веселую победную сказку.

[Примечания:
Статья П. Юдина «Пошлая и вредная стряпня К. Чуковского» (см.: «Правда», 1 марта 1944 г.) посвящена разносу сказки «Одолеем Бармалея». Поводом для этого послужил донос в ЦК от художника П. В. Васильева. П. Васильев — автор серии рисунков, посвященных жизни и деятельности В. И. Ленина. Среди его работ — картина «Ленин и Сталин в Разливе». Картина постоянно воспроизводилась на первых страницах газет. Васильев жил в Москве в том же доме, что и Чуковский — в соседнем подъезде. Незадолго до своего доноса Васильев зашел к Чуковскому по-соседски, на столе лежала газета с репродукцией этой картины. К. И. сказал: «Что это вы рисуете рядом с Лениным Сталина, когда всем известно, что в Разливе Ленин скрывался у Зиновьева». Васильев пошел прямо в ЦК и сообщил об этом разговоре. Корнея Ивановича вызвал Щербаков, топал ногам и, матерился, через несколько дней и появился разнос в «Правде». В архиве Чуковского сохранилась открытка. На открытке воспроизведена другая картина Васильева «Ленин в детские годы». Под репродукцией рукой Чуковского написано: «Этот П. Васильев — стукач. Донес на меня Поскребышеву [описка К. И., на самом деле — Щербакову.— Е. Ч.], что говорил я о Сталине — и чуть не погубил меня. К. Ч.». В 1982 г. на доме, где жили П. В. Васильев и К. И. Чуковский, установлена мемориальная доска П. В. Васильеву.]

26/I.
Если бы я умел пить, то я бы запил. Т. к. пить я не умею, я читаю без разбора, что придется — «Eustace Necklace» by Trollope, «Black Tulip» by Al. Dumas, «Barchester Towers» by Trollope, «Passage to India» by Forster, даже Олдингтона, даже «Newcomes» Тэккерея — и меня возмущает, какие крошечные горести, микроскопические — по сравнению с моими, с нашими — изображал роман XIX в.,— и раз я даже хватил Троллопом о-земь, когда он хотел заставить меня взволноваться тем, что богатая вдова, дочь священника, получила письмо — вполне корректное — от холостого м-ра Slope'a — и обсуждение этого эпизода отняло у автора 20 страниц, — и сотни страниц посвящает он столь же важной проблеме останется ли некий поп во главе богадельни для престарелых до конца своих дней — или у него эту богадельню отнимут? Нам, русским людям, людям 1944 года, такие проблемы кажутся муравьиными, а порою клопиными. Взял я на днях и без всякого интереса прочел «International Episode» Генри Джемса и его же «Washington Square», кот. мне когда-то нравились — эта регистрация мельчайших чувствованьиц даже не муравьев, а микробов, — и почувствовал себя оскорбленным. Пожил бы этот Джемс хоть один день в моей шкуре — не писал бы он этих вибрионад.

День моего рождения 1 апреля 1946. Хотя я не спал ночь, хотя ничего радостного я не жду, хотя и впереди и позади горькие обиды и смерти, настроение благостное, вполне именинное.

Третьего дня был у меня Фадеев. Поправился, — розовый, толстый. Рассказывал о своей поездке в Одещину с Вандой Василевской, Корнейчуком и «Линой» [Ангелиной Степановой. — Е. Ч.]. Стреляли зайцев, ловили рыбу — водились с черноморскими рыбаками. <...>

Были вчера у Веры Инбер. Она рассказала о Маяковском. М. пришел в какое-то кабаре вскоре после того, как Есенин сошелся с Айседорой Дункан. Конферансье — кажется Гаркави — сказал: «Вот еще один знаменитый поэт. Пожелаем и ему найти себе какую-нибудь Айседору». М. ответил: «Может быть, и найдется Айседура, но Айседураков больше нет».

...взялся устроить меня в онкологический институт на операцию. И я вдруг почувствовал радость, что у меня рак, и что мне скоро уйти из этого милого мира, я почувствовал, что я и вправду — страдалец — банкрот — раздавленный сапогом неудачник. Абсолютно ни в чем невиновный. Я вспомнил свою жизнь — труженическую, вспомнил свою любовь — к детям, к книгам, к поэзии, к людям, вспомнил, как любили меня когда-то Тынянов, Леонид Андреев, Кони, как тянулись ко мне миллионы детей, — и увидел себя одинокого, жалкого, старого на эстраде безлюдного клуба оклеветанного неизвестно за что. <…>

Но главное: маски. Он [Меркуров, скульптор] снимал с умерших маски. Есть маска Макса Волошина, Андрея Белого, Маяковского, Дзержинского, Крупской и т. д., и т. д. не меньше полусотни — очень странно себя чувствуешь, когда со стен глядят на тебя покойники, только что бывшие живыми, еще не остывшие (Меркуров снимает маски тотчас же после конвульсий).

[1948] мне 66 лет, и я имею право отдохнуть. Боже, как опостылела мне эта скорбная, безысходная жизнь. <…>

Для меня нет никакого сомнения, что Андроников человек гениальный. А я — стал убого бездарным...

...вот уже несколько дней охвачен, как пожаром, книгой Филдинга «Tom Jones». У меня есть англ. собр. сочинений Fielding'a (1824) — и я никогда не читал ее. Вспоминаю, как упивался этими книгами покойный Лёва Лунц, но я почему-то не внял его призывам. И теперь случайно взял один томик — и очумел от восторга. Казалось бы, какое мне дело, будет ли обладать высокодевственной Софьей разгильдяй и повеса Джон,— но три дня я по воле автора только и хотел, чтобы это случилось. Всякая помеха, встречавшаяся Джонсом на пути к этому блаженству, встречалась мною с такой досадой, как личная неприятность, и порою я даже откладывал книгу — и весь слащавый конец книги, когда всем положительным героям стало хорошо, а всем отрицательным — плохо, доставил мне горячую радость. Может быть, мы, старые и очень несчастные люди, обманутые и ограбленные жизнью, так любим счастливые развязки в книгах, [потому] что развязки их собственной биографии так жестоки, так плачевны и трагичны. <…>

Люша получила золотую медаль. Все экзамены сдала на пять. К моей радости примешивается горькая грусть: вот поколение, которому я совершенно не нужен, которое знать не знает того, чему я всю жизнь служил, не знает меня, моих увлечений и поисков. И нужно сказать: поколение крепкое, богатое новыми силами. С Люшей мне даже не о чем говорить, до того она чужая. Еще чужее Тата, Гуля. «И наши внуки в добрый час из мира вытеснят и нас». И они правы, но каковы будут их внуки, не представит себе даже величайший мудрец.

Корней Чуковский. Дневник. 1930-1969

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...