Monday, March 30, 2015

Хороши все участники этой истории, кроме безвинного Кинга/ Nagibin, diaries, 1973-1974

1973

Почему хорошим людям всегда так плохо и так трудно?

И как странно, что в 53 я так же жду летнего чуда, как ждал в двадцать, тридцать. Но тогда, все же, что-то случалось, каждое лето приносило маленькое открытие — в окружающем или в себе самом. Теперь открытий не бывает.

25 августа 1973 г.
Десять дней тому назад нас пригласили к Яковлеву «на Кинга». Этого несчастного льва снимает Эльдар Рязанов в советско-итальянской картине. Льва привезли в Москву на автобусе, почему-то не из Баку, где он живет у прославившихся на весь мир Берберовых, а из Алма-Аты. Насколько я понял, он там тоже снимался. Четыре тысячи километров по бездорожью много даже для человека, а не то что для льва. В наш поселок его доставили якобы для того, чтобы порадовать больных детей в сердечном санатории, на деле же, чтобы участвовать в телерекламе Яковлева. Реклама же послужит подспорьем двухсерийному фильму хозяина дома, который тот почти навязал «Ленфильму». Так что Кинга ждет путешествие на берега пустынных невских волн. В автобусе вместе со львом и Берберовыми прибыли папа-Хофкин (отец писателя Яковлева), наиболее выдающиеся родственники, оператор «Ленфильма» и еще двое киношников. На заборе было написано: «Привет Кингу!» Лев был явно растроган. На встречу со львом были приглашены все наиболее уважаемые жители нашего поселка. Лев, большой и несчастный, лежал под деревом в саду, его трогательно охранял крошечный файтерьер Чип. С одного взгляда было ясно, что этот печальный зверь — существо ущербное, больное, неполноценное. Так оно и оказалось. Он родился рахитиком, уродцем, и мать-львица хотела его ликвидировать, очевидно, в порядке искусственного отбора. Она успела разорвать ему бок, когда львенка отняли. Берберовы взяли уродца и выходили. Он переболел всеми видами чумок, инфекционных и простудных заболеваний. У него изжелта-коричневые гнилые зубы которыми он всё же уминает 8 кг парного мяса в день.
Живут Берберовы в двухкомнатной квартире, где кроме них и льва, еще двое детей, бабушка, собака, две кошки и еще что-то живое — еле живое. Всё, что они делали со львом, было подвигом в течение четырех лет, а сейчас началось нечто иное, весьма пошлое, с коммерческим уклоном. Гадок и страшен был этот сабантуй. Поначалу лев развязал в людях все самое пошлое и низкопробное в них. Солодарь превзошел себя в пошлости, Крепс — в краснобайстве, Люся Уварова — в фальши, Жимерины — в палаческой сентиментальности, Байбаков — в лицемерии и лукавстве, Яковлев — в жутковатой разбойничьей умиленности, я — в пьянстве. А позже было вот что: фрондеры вдруг почувствовали, что «с ними» можно жить, а стукачи и власть имущие ощутили прилив бунтарского безумия. Рядом с этим жалким-больным, но настоящим львом нельзя было оставаться собой обычным, надо было что-то срочно менять в себе, что-то делать с собой. И каждый постарался стать другим. Всех опалило чистотой пустыни, первозданностью. Происходило очищение львом. Жимерин плакал навзрыд, слушая рассказ Берберовой о детстве Кинга, Байбаков, утирая слёзы с толстых щек, обещал Берберовым квартиру, дачу и мини-автобус. Люся Уварова предложила провести подписку в пользу Кинга. Хозяйка, «мама» Кинга произнесла заученный монолог с точно рассчитанными паузами, взволнованными обертонами, своевременными увлажнениями глаз о горестной и поучительной жизни Кинга, спасенного человеческой добротой. Под конец плакали все, кроме меня. Я был просто раздавлен мерзостью этого шабаша на худых благородных ребрах Кинга.
И вот что любопытно — я сказал Алле: «А вдруг Кинг возьмет да и помрет, и развалится весь берберовский бизнес». И как в воду глядел! Будь оно неладно это провидчество. Очумевшая от тщеславия и заманчивых перспектив семья выпустила льва из-под наблюдения. Они жили в пустующей по летнему времени школе напротив «Мосфильма». Льву отвели физкультурный зал, семья разместилась в классах этажом выше. Во время обеда с вином и тостами произошло следующее. Мимо школьного сада шел студент и захотелось ему полакомиться незрелыми, дизентерийными яблочками. Недолго думая, он перемахнул через решетку, и тут его увидел Кинг. Лев выпрыгнул в открытое окно и с рычанием направился к ворюге. Тот заорал от ужаса и кинулся бежать. Кинг нагнал его, сшиб на землю и придавил лапой. Больше он ничего дурного ему не сделал, но проходивший мимо бравый милиционер, чуждый всем средствам информации и потому ничего не знавший о ручном льве, выхватил пистолет и разрядил обойму в голову Кинга.
Хороши все участники этой истории, кроме безвинного Кинга. Берберовы, которые так загуляли и забражничали что оставили льва без надзора. Пусть он неопасен для окружающих, но окружающие крайне опасны для льва. Студент (вспомним старого русского студента-книжника, бунтаря, бессребреника, готового жизнь отдать за идею) — мелкий воришка, хулиган. Идиот-милиционер, умудрившийся ничего не знать о том, чем живет вся Москва; Кингом набиты газеты, о нем кричало радио, он не сходил с телеэкрана. Впрочем, милиционеру его неосведомленность принесла удачу: он награжден медалью «За отвагу». До чего дурной вкус — публиковать указ о награждении в газетах, ведь все москвичи знают, какого льва убил этот милицейский Тартарен. На другой день сдох Чип, не переживший гибели друга.

1974

Дивная весна! И хочется кому-то громко крикнуть: спасибо за весну! — но кому? Бог упорно связывается для меня с неприятностями. Я отчетливо проглядываю Его мстительную руку в делах Ильина и ему подобных, но как-то не верю, что Он заставил светить солнце так жарко, небо так ярко голубеть, а землю гнать из себя всю эту сочную, густую, добрую зелень. Прости меня, Боже, но милости Твои изливаются только на негодяев, и мне трудно постигнуть тот высокий и упрямый замысел, который в это вложен.

Есть что-то жутковатое в той серьезности, глубокой озабоченности, трепете и тревоге, с какими люди ожидают наступления пустых, бездельных недель, сменяющих полубездельные недели обычного существования. И ведь знают, что кроме водки, вредного загара и неопрятных связей, ничего ровнешеньки не будет. И все равно трепещут в ожидании и нетерпении. До чего же скудна жизнь! «Где вы отдыхаете?» — этот вопрос начинает звучать с апреля, вытесняя все иные жизненные вопросы. Он произносится без улыбки, с искренней заинтересованностью, какой мы в других случаях вовсе не проявляем друг к другу. Ах, как важен отдых для этих неусталых людей!

Нагибин, дневники, источник

Sunday, March 29, 2015

к чему я приду? К участи Мопассана?/ Yuriy Nagibin, diaries, 1969-1972

20 ноября 1969 г.
Нет ничего страшнее передышек. Стоит хоть на день выйти из суеты работы и задуматься, как охватывают ужас и отчаяние. Странно, но в глубине души я всегда был уверен, что мы обязательно вернемся к своей блевотине. Даже в самые обнадеживающие времена я знал, что это мираж, обман, заблуждение, и мы с рыданием припадем к гниющему трупу. Какая тоска, какая скука! И как все охотно стремятся к прежнему отупению, низости, немоте. Лишь очень немногие были душевно готовы к достойной жизни, жизни разума и сердца; у большинства не было на это сил. Даже слова позабылись, не то что чувства. Люди пугались даже призрака свободы, ее слабой тени. Сейчас им возвращена привычная милая ложь, вновь снят запрет с подлости, предательства; опять — никаких нравственных запретов, никакой ответственности,— детский цинизм, языческая безвинность, неандертальская мораль.

1969

И ей же [Алле; на фото справа она и Нагибин], ее ясному, прямому и проницательному, без всякой бабьей мути разуму обязан я тем, что наконец-то стал реально видеть окружающих людей, видеть их такими, как они есть, а не такими, как мне того хочется.
...Люди, даже близкие, даже любящие, так эгоцентричны, самодурны, слепы и безжалостны, что очень трудно сохранить союз двоих, защищенных лишь своим бедным желанием быть вместе.

1971

Вот чудо жизни: ничто в природе не приедается, не утомляет повторами, всё как в первый раз, даже с годами еще пронзительнее и невыносимо прекраснее.

Внешне всё это выглядит мелкой раздражительностью, какой-то бытовой распущенностью, когда человек не желает поступиться никакими малостями своего скверного характера в угоду близким. Я это понимаю, но ничего не могу поделать с собой. Вот тоска-то! А если это будет прогрессировать, к чему я приду? К участи Мопассана?*

[*«Он был нормандцем по линии матери, по месту рождения, по воспитанию. Отец его происходил из Лотарингии, что вряд ли имело какое-нибудь значение, поскольку этот ловелас оставил свою жену и едва узнавал сына, хотя и не ссорился с ним. Ги был воспитан в краю Ко, на крутых берегах, размытых дождем, среди кошуанских рыбаков и фермеров. Он говорил на их наречии, любил их рассказы, усвоил их добродетели и их пороки. Его мать Лаура Ле Пуатвен была женщиной незаурядной, интеллигентной и страдающей неврозом. Своим талантом рассказчика сын был обязан матери. К несчастью, она передала ему и опасную наследственность (неустойчивость психического равновесия).» (Андре Моруа, «Литературные портреты. Ги де Мопассан»)

Произведения Ги де Мопассана имели огромный успех не только во Франции, но и за рубежом. Благодаря славе доход писателя вырос до 60 тысяч франков в год. Это позволило поддерживать разорившуюся мать и семью больного брата.

В марте 1877 года 27-летний Мопассан отправил своему другу Роберу письмо: «У меня сифилис, наконец-то настоящий, а не жалкий насморк... нет, нет, самый настоящий сифилис, от которого умер Франциск I. Велика беда! Я горд, я больше всего презираю всяческих мещан. Аллилуйя, у меня сифилис, следовательно, я уже не боюсь подцепить его».
Медицина того времени была еще беспомощна и не могла излечить этот недуг, поразивший таких великих мастеров, как Доде, Малларме, Тулуз-Лотрек, Гоген, Нерваль, Бодлер, Жюль де Гонкур, Ван-Гог, Ницше, Мане и многих других. Их Мопассан в шутку называл «наидражайшие сифилитики».

В марте 1884 года Мопассан получил странное письмо, корреспондентка не назвалась, но послание его заинтересовало. Автором письма оказалась Мария Башкирцева. Ги отвечал на письма Марии цинично; девушка этого ему не простила: «Вы не тот, кого я ищу. Но я никого не ищу, ибо полагаю, что мужчины должны быть аксессуарами в жизни сильных женщин. Невозможно поручиться за то, что мы созданы для друг друга. Вы не стоите меня. И я очень жалею об этом. Мне так хотелось бы иметь человека, с которым можно было бы поговорить». Это было ее последнее письмо, все попытки знаменитого писателя возобновить переписку оказались тщетными.
Примерно с 1885 года 35-летний писатель начал страдать от нервных расстройств, навязчивых идей и галлюцинаций. Мопассан понимает, что сползает в безумие. «Я не хочу пережить самого себя», — пишет он одному из друзей.
В декабре 1891 года (в «Литературных портретах» Андре Моруа указан 1892 год), после покушения на самоубийство [пытался застрелиться; перерезать горло], Мопассан был помещен в клинику доктора Бланша в Пасси (предместье Парижа), где находился два года, до своей смерти. В лечебнице для душевнобольных закончил свои дни и брат писателя.
Умер Ги де Мопассан 6 июля 1893 года; причиной смерти был назван прогрессивный паралич мозга.
Последними его словами были: «Тьма! О, тьма!»
источники: 1, 2]

1972

Видел оленей в березовом лесу южнее Киркенеса. Вначале показалось, что лес стал гуще и ветвистей, а потом увидел движение этой новой поросли. И всё внутри задрожало от восторга.

Ночное Осло

Выработался новый человеческий тип: несгибаемая советская вдова. Я всё время слышу сквозь погребальный звон: «Такая-то прекрасно держится!» Хоть бы для разнообразия кто-нибудь держался плохо. Да нет, вдова должна быть в отличной форме, собрана, как легкоатлет перед стартом, иначе весь жалкий нажиток растащут дальние родственники, дети от других браков и полуслепая старшая сестра покойного, оказавшаяся почему-то на его иждивении, о чем никто не знал.

Ю. Нагибин, дневниковые записи, источник

Saturday, March 28, 2015

бедная человеческая крыса/ Nagibin, diary (1960 - 1968)

1960
Ты заставила меня любить в тебе то, что никогда не любят. Как-то после попойки, когда мы жадно вливали в спалённое нутро боржом, пиво, рассол, мечтали о кислых щах, ты сказала с тем серьезно-лукавым выражением маленького татарчонка, которое возникает у тебя нежданно-негаданно:
— А мой желудочек чего-то хочет!..— и со вздохом: — Сама не знаю чего, но так хочет, так хочет!..
И мне представился твой желудок, будто драгоценный, одушевленный ларец, ничего общего с нашими грубыми бурдюками для водки, пива, мяса. И я так полюбил эту скрытую жизнь в тебе! Что губы, глаза, ноги, волосы, шея, плечи! Я полюбил в тебе куда более интимное, нежное, скрытое от других: желудок, почки, печень, гортань, кровеносные сосуды, нервы. О легкие, как шелк, легкие моей любимой, рождающие в ней ее радостное дыхание, чистое после всех папирос, свежее после всех попоек!..

1960
[Мещера]
...я опустил взгляд и увидел на своем сапоге мертвую рыжую водяную крысу. Из грудки ее текла не сукровица, а красная, яркая струйка крови. И взбешенный, я заорал:
— Вышвырните ее!.. Сейчас же, черт бы вас побрал!.. Я ненавижу крыс!..
Я глядел в сторону, но знал, что он за хвост снимает ее с моего сапога, рассматривает и кидает в воду. А потом я увидел на волне маленькую, совсем не противную, рыжую тушку.
— Она от воды и так съежившись, — говорил Анатолий Иванович, — а тут еще подобралась да в щелку и вышмыгнула на сушь...
— Как же она нас не испугалась?
Нешто тут разбираешь — в смертной тошноте?.. — грустно сказал Анатолий Иванович.

[Венгрия]
Еще были в больнице, где прекрасный парк. Запах осенней листвы, чистые красивые халаты на больных и врачи, переезжающие из корпуса в корпус на велосипедах.

Вообще я заметил: трапезы во время путешествий едва ли не самое привлекательное и волнующее. Понятно, почему Гончаров так много писал о жратве в своем «Фрегате „Паллада"».

У нашей жизни есть одно огромное преимущество перед жизнью западного человека: она почти снимает страх смерти.

1962
Тяжело происходит наше возвращение к тихой трезвой жизни. Мы прихварываем, много спим, разговор у нас не ладится. Нам скучно жить без надежды на грядущее перевозбуждение, забвение, на короткое безумие, за которым — нервный обвал, лунатическая выключенность из окружающего.

...с Геллой, которая по утрам становится фурией от неврастенической боязни недоспать...

...нужно опять научиться спать. Сейчас сон накрывает меня не надежным, темным пологом, а тоненькой паутинкой, сквозь которую доносятся все шумы, все запахи, всё трепетанье ночной жизни. Это не дает отдыха голове, это окрашивает весь день какой-то сонно-беспечной легкостью. Надо спать глубоко, угрюмо-отрешенно, тогда и дневная жизнь обретет глубину, серьезность, сама запросится на бумагу.

1963
Как всё прекрасно и трогательно в мире природы, как всё грязно и мерзко в мире людей! Я не могу быть среди людишек: скучно, стыдно и ненужно. Водка делала сносным любое общение, без нее с себе-подобными нечего делать.

Говорят, что умирающий начинает за собой «прибирать». [обирать]

30 мая 1965 г.
Стол был неопрятен, как бывает только в деревнях, — откуда это неуважение к месту трапезы? — завален грудами рыбьих костей, мослами, корками хлеба, огуречной мякотью и еще какой-то непонятной слизлой дрянью.

...вонь от затхлости дряхлых вещей...

1968
Акустика двора такая, что ночью кажется, будто по квартире ходят люди, разговаривают, смеются, кашляют, харкают. Порой это ощущение достигает обморочной силы.

Люди не догадываются, что внутри меня поселилось смирение старости. Их вводит в заблуждение то, что я так крепко держусь за свои пороки. Это кажется им силой жизни.

Мне стрезва люди не только не нужны, а невыносимо тягостны, скучны, обременительны до страдания. Надо предельно избегать всяких общений. Спьяна же мне и черт — друг-товарищ. Но пить ради этого всё же не стоит.

Завтра иду разводиться с Геллой. Получил стихи, написанные ею о нашем расставании. Стихи хорошие, грустные, очень естественные. Вот так и уместилась жизнь между двумя стихотворениями: «В рубашке белой и стерильной» и «Прощай, прощай, со лба сотру воспоминанье».

Юрий Нагибин, дневниковые записи, источник

Friday, March 27, 2015

Тень доброты в людях трогает меня до сжатия гортани/ Nagibin Yuriy, diaries (1955-1958)

1955
[...] как всегда, победа пришла слишком поздно, став ненужной. И я думаю, в ней меньше моей заслуги, нежели равнодушия окружающих. Так, верно, всегда бывает во внешней жизни; редко чего достигаешь сознательным волевым усилием — созревшее и подгнившее яблоко само падает к ногам. Но будем благодарны жизни и за такие скудные дары.

Тень доброты в людях трогает меня до сжатия гортани.

1956
[Поездка в Тюрингию.] Один человек может сделать грандиозно много, если он работает на совесть. А у немцев это еще сохранилось. Там, где у нас не управляются десять разгильдяев, над которыми стоят еще двадцать бездельников, у них — один работяга.

Дети и новобрачные подымаются к Вартбургу на осликах; когда-то на осликах сюда подвозили воду. Я видел одну юную пару, совершавшую подъем на четвероногом вездеходе. На месте новобрачного я бы прежде всего не женился и уж во всяком случае не стал бы утруждать крошку-ослика грузом этой большой и безрадостной бабы с толстыми, раскоряченными ногами.

Верстах в 15 от города, «под небом Шиллера и Гёте», находится Бухенвальд, самый «прославленный» из гитлеровских лагерей смерти. Лагерь сохраняется в том самом виде, в каком его застало освобождение. На воротах чугунная надпись: «Каждому — свое», и еще одна — «Право оно или не право, но это твое отечество». Здорово утешительно! Сразу за входом, слева, очередная могила Тельмана, здесь он был расстрелян. Бараков, где обитали узники, не сохранилось, но уцелел карцер. Узкий коридор, по обе стороны — камеры. Железная дверь, узкий глазок, задраенная дыра, через которую заключенным подавали еду и воду. Внутри — койка, где откидная, где обычная. В одной камере, где сидел какой-то пастор,— шандал с огарком свечи. Другая постройка с высокой четырехугольной трубой, не без изящества отделанной деревянными планками, — фабрика смерти. Здесь находились печи. Перед каждой печью — железная тележка на колесах. На этих тележках к печам подвозили трупы, а иногда и полутрупы. Тут же помещение, где расстреливали. В стену вделан прибор для измерения роста. Планка, отмечающая рост, бегала по вертикальной сквозной щели. За стеной, против щели, стоял эсэсовец. Когда планка останавливалась над макушкой узника, он стрелял ему в за тылок. Обычно пуля оставалась в черепе, но случалось, проходила навылет. Чтобы не видно было пулевых пробоин на противоположной стене, ее завешивали длинными ремнями.
Чудесная предусмотрительность, напомнившая мне о целлулоидных мешочках, висящих над умывальником в дрезденской гостинице. Я долго ломал голову: для чего они? Оказывается, туда надо складывать выпавшие во время причесывания волосы. Их потом собирают и используют для набивки матрацев. «Так сладко спать на этих матрацах!» — нежно сказала мне коридорная.

Супружеская пара: комендант Кох и его жена Ильза Кох;  был дважды приговорен к расстрелу своими же собратьями. В первый раз за то, что присвоил полтора миллиона золотых марок, конфискованных у богатых евреев, которые попали в Бухенвальд после покушения французского еврея на советника германского консульства в 1939 году. После вынесения приговора Коху дали возможность загладить свою вину и направили в Люблин, где он сперва устроил великую резню, затем создал образцовый лагерь смерти. Его реабилитировали, а вскоре наградили железным крестом. Затем Коха командировали в Норвегию, где он расстрелял ряд видных норвежских офицеров и схватил сифилис. Болезнь он обнаружил, вернувшись в Бухенвальд, и стал лечиться у двух заключенных врачей-коммунистов. Они его вылечили, и в благодарность были расстреляны. Но пока шло лечение, Кох наряду с другими эсэсовцами, сдавал кровь для фронтовых госпиталей. Поскольку у всех эсэсовцев одна группа крови, зараженная кровь Коха механически поступала в госпитали с ранеными эсэсовцами. Он заразил сифилисом сотни раненых. Не представляло труда установить, откуда поступает зараженная кровь. В Бухенвальд прибыла следственная комиссия. Врачи-коммунисты, расстрелянные Кохом, успели доверить тайну двум-трем товарищам, и в один прекрасный, действительно прекрасный день Кох был расстрелян в родном Бухенвальде и сожжен в печи.
Ильза Кох, судя по фотографиям, похожа на психопатологические типы из книги Кречмера: асимметричное, одутловатое лицо, маленькие глаза, тяжелый подбородок. Но говорят, что густые, неистово рыжие волосы делали ее почти привлекательной. Она любила скакать на лошади. Седло было усеяно драгоценными каменьями, в мундштук вделаны бриллианты, уздечка отливала золотом. Бывший сторож Бухенвальда сказал мне, любовно и гордо, что скачущая фрау Кох «была прекрасна, как цирковая наездница». В лагере Ильза Кох ведала изготовлением дамских сумочек, бюваров и других изделий из татуированной человечьей кожи.
Ее посадили одновременно с мужем в 1944 году. После окончания войны ее предали суду, как военную преступницу. Но сидя в тюрьме, она соблазнила американского майора и забеременела от него, поэтому смертный приговор, который ей вынесли, нельзя было привести в исполнение. Вскоре она благополучно разрешилась от бремени и стала матерью американского гражданина. Генерал Клей немедленно выпустил ее из тюрьмы. Это вызвало взрыв общественного негодования, и Клею пришлось снова заключить Ильзу Кох в тюрьму. На этот раз суд приговорил ее к пожизненному заключению. Она отсидела около девяти лет и на днях была выпущена на свободу. Кажется, она уезжает в Америку. Неужто к своему другу-майору, терпеливо и преданно ждавшему свою маленькую Ильзу? По другой версии она умерла накануне освобождения.
В музее Бухенвальда: гора женских и гора детских туфелек. Груда волос. Простреленное сердце в спирту. Блестящие, похожие на зубоврачебные, инструменты, которыми сдирали, а потом обрабатывали человеческую кожу.
В Бухенвальде работали крупные немецкие ученые, врачи. Они испытывали на заключенных противочумную сыворотку. Эксперимент долго не удавался, и в жертву науке были принесены более семи тысяч человек. Испытывали также воспламеняющееся вещество, необходимое для производства зажигательных бомб. Капля такого вещества прожигала тело до кости. Испытывали различные яды.
Бок о бок с лагерем находился парк, где прогуливались жены охранников и прочего обслуживающего персонала с детишками. При парке был маленький зверинец: медведи, волки, грифы-кондоры, орлы, лисицы, зайцы и прочее зверье, радующее детский глаз. «Сейчас Бухенвальд не узнать!— с мягкой грустью говорил мне бывший сторож. — Вам бы приехать к нам лет этак двенадцать назад, как здесь было красиво!»
Я еще забыл упомянуть о высушенной до размера картофелины человеческой голове, хранящейся в музее. Сушение производилось в горячем песке. Такие головы дарились особо знатным гостям, посещавшим Бухенвальд.

По улицам Веймара, мимо памятников, театров и консерватории, где дирижирует сам Абендрот, ездят на велосипедах мило одетые в замшевые штанишки, джемперы, яркие носки и замшевые туфли школяры со свежими, румяными лицами. Я глядел на них с мучительным чувством: Бухенвальд так близок к Веймару, они почти сливаются. Кем они станут, эти юные велосипедисты, при новой заварухе: палачами или жертвами? Кто будет Кохом, а кто тем, чья голова с картофелину? Впрочем, палачи и жертвы, это так условно. Те, кому суждено стать жертвами, станут ими вовсе не по своему свободному выбору, а по случайности, по невезению или родовой обреченности. По сути своей никто не предназначен быть жертвой, ведь и арестанты Бухенвальда делали за своих палачей половину их черной работы, и делали бы другую половину, если б от них потребовали. Гёте не выдерживает соседства с Бухенвальдом.

1956
[Первая поездка в Мещеру]
Он [генерал] принадлежал к той раздражающей породе людей, которые досконально знают то, о чем говорят. Я же всегда говорю на риск, не уверенный ни в едином слове, потому что всё знаю понаслышке, и то нетвердо. С некоторой достоверностью я мог бы говорить лишь о своей душевной жизни, но об этом не говорят.

Чудесное выражение: «озеро натихло».

Живу на даче, гляжу на сосны, наверное, это и есть счастье, но я так не привык к счастью, что чувствую себя здесь словно на чемоданах.

28 мая 1958 г. 
И опять деревья: вверху, рядом, вокруг внизу, как море, только лучше моря. Чистота, тишина и свежесть. Конечно, это лучшее, что есть на свете.

Юрий Нагибин, дневниковые записи, источник

Thursday, March 26, 2015

ничем не заговоришь, не засуетишь/ Yuriy Nagibin, diary (1952 - 1954)

31 октября 1951 г.
Утром звонок из Кохмы — М. заболел. Неотвязная мысль о том, что крошечный человек мучается в гнусной Кохме, в полном одиночестве, подлое ощущение своей дрянности и сухости — ехать-то мне не хочется.

4 апреля 1952 г.
Вот и случилось то, чего я всегда ждал, как самого страшного, и все-таки ждал. Может быть, для того, чтобы узнать всю меру своей подлости, даже не подлости, а эгоистической наивности. И всё же, я никак не думал, что это так тяжело, и настоящим эгоистом быть — кишка тонка. Утром, когда солнце пробивалось сквозь штору, и комната была похожа на детскую,— пришла телеграмма: «Ваш отец умер сегодня ночью». Как будто при всех хлестнули по морде грязной метлой — ощущение ошеломляющее по своей наготе и грубости. Как они осмелились написать слово «умер»? А потом опять ужасное по безысходности чувство: где-то была допущена ошибка, всё еще можно было исправить, страшная ошибка, когда мы вдруг выпускаем из рук жизнь близких людей. Настоящей, самоотверженной любовью можно удержать близкого, родного человека на земле, как бы он не склонялся к смерти. Если б я поехал, если б он знал, что я его люблю, как я это знаю сейчас, какие-то неведомые силы удержали б его в жизни, несмотря на склерозированный мозг, несмотря на больное, усталое сердце. Я его предал. Он это почувствовал бессознательно и отказался от жизни. Всё остальное делалось формально, санатории и больницы не спасут, если человек решил умереть.

Похороны были хороши своей сухостью и тем, что я впервые понял по-настоящему непробиваемое равнодушие людей друг к другу. И еще я понял, что нет более глубокой пропасти, чем там, которая отделяет человека любящего от нелюбящего.

Человек стареет только от несчастий. Не будь несчастий, мы жили бы до ста лет.

1952

Самое тяжелое во всех настоящих несчастьях — это необходимость жить дальше. Самый миг несчастья не столь уж невыносим. В боли, в муке, в слезах всё же испытываешь какой-то подъем. Отсюда наше постоянное слоновье удивление: он-де замечательно держался. Не он держался, это натянувшиеся нервы его держали. Но вот наступают будни, а с ними и подлинная тяжесть беды. Тогда-то и становится страшно.

1953

Не на крутом повороте ломаешь башку, в маленьком грехе, становящемся повседневностью. Когда день превращается в цепь маленьких удовольствий: папироса, рюмка водки, баба, приятельский трёп, случайная легкая книга — не в бреду яркой вспышки, в мягкой лени теряешь себя. Всё так просто понять, всё так трудно исправить. Я как бы в рабстве у своего большого, жирного тела.

В один день голые деревья покрылись нежным желто-зеленым цыплячим пухом.

Самое здоровое для старика — жить в привычном напряжении сил. Отдых — для молодых.

Много умирают вокруг. Как старый сад уходит назад в землю целое поколение. Но все, даже самые старые, уходят недоростками. Ни про одного нельзя сказать, что он покончил счеты с жизнью. Каждый лишь собирался начать жить, еще надеялся, ждал. Это умирают не старики, а дети, с детским легкомыслием, с детскими мечтами, надеждами, с детским неведением самих себя. Я бы хотел увидеть хотя бы одну смерть, подобную той, что описал Довженко в сценарии «Мичурин». Смерть человека, сделавшего всё, что в его силах, изжившего свою жизнь, а не протомившегося в ожидании жизни.

1954

Тускло-голубой, снег был кое-где подернут твердой коркой, горевшей под солнцем золотой рыбьей чешуей.

Остренькие листочки молодой, только что распустившейся рябины.

Вообще, все скоро умрут, и старые, и молодые, мир станет очень просторным.

Слабые люди — самые жестокие.

...мне противно идти в мой огаженный, опозоренный нечистотой, разнузданностью слов и жестов и непреходящей бедой дом. Грязно, подло, вонюче уходит мое прошлое, мое детство.

...так мерзко, так смрадно обернулось, что уже нельзя жить по-старому. Гадко — вот единственное чувство, какое мною сейчас владеет. Всё гадко, беспощадно гадко. Нельзя обнажать какие-то вещи, что-то надо знать поврозь, нельзя говорить об этом друг с другом, иначе наступает не животная — у тех всё чисто,— а сугубо человечья разнузданность.

Жизнь позади, отшумела, как дерево в окне поезда.

Всё время на грани последнего несчастья. Щемит, щемит сердце, и никуда от этого не денешься, ничем не заговоришь, не засуетишь.

Деревья вокруг тебя качают добрыми головами. Что может быть лучше — дубняк, тишина, безлюдье.

В этом году я потерял много близких людей: Веру, Лёшку, Аду и самого себя.

Единственное, что делает человеческую жизнь высокой,— это способность полюбить чужую жизнь больше собственной.

Кошмар засыпаний. Всё дурное, болезненное, мучающее наплывает на меня с неумолимостью, какой я не в силах противостоять. Все, кого я предал: Мара, Вероня, Лёшка; все, кого я обманул собой: Я. С., Лена, Ада, я сам прежний — лезут в башку, копошатся в ней, терзают уставший, прокуренный, проспиртованный мозг, не дают ему укрыться в спасительный сон.

После многочисленных рукопожатий на съезде ладонь пахла, как пятка полотера (у всех нечистые и потные от возбуждения руки). Через столько веков в Грановитой палате вновь разыгрались дикие картины местничества. Только вместо Буйносовых и Лычкиных, Пожарских и Долгоруких, драли друг дружку за бороду, плевали в глаза братья Тур и Михалков, Полевой и Габрилович. Не забыть, как мы вскакивали с рюмками в руках, покорные голосу невидимого существа, голосу, казалось, принадлежавшему одному из тех суровых святых, что взирали на наше убогое пиршество со стен Грановитой палаты. Покорные этому голосу, мы пили и с холуйством, которое даже не могло быть оценено, растягивали рты в улыбке.

Юрий Нагибин, дневниковые записи, источник

Wednesday, March 25, 2015

интервью Сэлинджера для школьной газеты (1953) /Salinger's interview for school newspaper

Зеркальный телескоп
Интервью, взятое Ширли Блейни (Shirley Blaney) у Дж. Д. Сэлинджера [в 1953 году]

(Когда старшеклассники готовили последний выпуск «Дейли игл» (The Daily Eagle), мисс Ширли Блейни, ученица выпускного класса виндзорской школы, подкараулила Джерома Дэйвида Сэлинджера, автора бестселлера «Над пропастью во ржи», в одном из ресторанов Виндзора. Господин Сэлинджер, который недавно купил дом в Корнише, оказал любезность корреспондентке и дал публикуемое ниже интервью).

Автор многих новелл и нескольких повестей, в числе которых «Над пропастью во ржи», отвечая на вопросы, рассказал историю своей жизни, представляющую несомненный интерес.
У господина Сэлинджера, большого друга всех старшеклассников Виндзора, есть также друзья постарше, хотя он приезжает сюда только последние несколько лет. Он не любит выставлять себя напоказ, предпочитая в уединении заниматься писательством. Это приятный высокий мужчина тридцати четырех лет с неординарной наружностью.

Джером Дэйвид Сэлинджер родился 1 января 1919 года в Нью-Йорке. Там прошли его первые школьные годы, в дальнейшем он учился в военной школе Вэлли-Фордаквж в штате Пенсильвания. Тогда же он начал писать. Окончив школу, Сэлинджер в течение двух лет посещал занятия в Нью-Йоркском университете.
Потом вместе со своим отцом он отправился в Польшу, чтобы познакомиться со спецификой морских перевозок мясных продуктов. Это, правда, не очень занимало Сэлинджера, но пошло ему впрок, так как он успел изучить немецкий язык.

* * *
Прожив десять месяцев в Вене, Сэлинджер вернулся в Америку в колледж Урсинус. Но уже в середине года потеряв интерес к учебе, он перешел в Колумбийский университет. Все это время Сэлинджер продолжал писать.

Первый рассказ увидел свет, когда Сэлинджеру был 21 год. В течение двух лет он писал для «Сэтердей ивнинг пост», «Эсквайра», «Мадемуазель» и многих других изданий. Потом он плавал в ВестИндию на лайнере «Кунгсхольм», где занимался организацией досуга туристов, не прекращая писать для журналов и университетских сборников. В двадцать три года он ушел в армию и прослужил два года. Армейская жизнь писателю не нравилась, так как ему хотелось целиком посвятить себя литературе.

* * *
Сэлинджер начал работу над повестью «Над пропастью во ржи» в 1941 году и закончил летом 1951-го. Повесть была отмечена клубом «Книга месяца» еще до того, как вышла отдельным изданием.
В этом произведении раскрывается внутренний мир нервного, ранимого подростка. На вопрос, была ли книга в какой-либо степени автобиографичной, господин Сэлинджер ответил: «В каком-то смысле — да, я испытал большое облегчение, когда закончил ее. Мое детство было очень похоже на детство героя книги, и было большим облегчением рассказать об этом людям».
Примерно два года назад он решил приехать в Новую Англию и попал в наши края. Ему здесь так понравилось, что он купил дом в Корнише.
В будущем господин Сэлинджер планирует поехать в Европу и Индонезию. Сначала он отправится в Лондон, где, возможно, будет снимать фильм.
По одному из его рассказов, «Лапа-растяпа», в Коннектикуте был снят фильм «Мое глупое сердце».

* * *
Около семидесяти пяти процентов его произведений написаны о молодых людях, не достигших двадцати одного года, из них сорок процентов — о детях младше двенадцати лет.
Вторая его книга была сборником из девяти рассказов. Впервые они появились в «Нью-Йоркере».

источник: Сэлинджер Дж.Д. Над пропастью во ржи. Харьков, 1999. Стр.: 393-394.

Tuesday, March 24, 2015

Salinger and other "born non-buyers of carrots and turnips"

J.D.Salinger (by Lilliana Ross):

...someday, when “all the fiction had run out,” he might try to do something straight, “really factual, formally distinguishing myself from the Glass boys and Holden Caulfield and the other first-person narrators I’ve used.” It might be readable, maybe funny, he said, and “not just smell like a regular autobiography.”
The main thing was that he would use straight facts and “thereby put off or stymie one or two vultures—freelancers or English-department scavengers—who might come around and bother the children and the family before the body is even cold.”

The trouble with all of us, he believed, is that when we were young we never knew anybody who could or would tell us any of the penalties of making it in the world on the usual terms: “I don’t mean just the pretty obvious penalties, I mean the ones that are just about unnoticeable and that do really lasting damage, the kind the world doesn’t even think of as damage.”

[at the Cornish Fair] “I stand around and talk about schools with the other crummy parents, the summer parents,” he wrote in a letter to me. Getting back to work, he said, was “the only way I’ve ever been able to take the awful conventional world. I think I despise every school and college in the world, but the ones with the best reputation first.”

After watching his son, Matthew, playing one day, he said, “If your child likes—loves—you, the very love he bears you tears your heart out about once a day or once every other day.” He said, “I started writing and making up characters in the first place because nothing or not much away from the typewriter was reaching my heart at all.”

“A community of seriously hip observers is a scary and depressing thing,” he said. “It takes me at least an hour to warm up when I sit down to work. . . . Just taking off my own disguises takes an hour or more.”

Ralph Waldo Emerson was a touchstone, and Salinger often quoted him in letters. For instance, “A man must have aunts and cousins, must buy carrots and turnips, must have barn and woodshed, must go to market and to the blacksmith’s shop, must saunter and sleep and be inferior and silly.” Writers, he thought, had trouble abiding by that, and he referred to Flaubert and Kafka as “two other born non-buyers of carrots and turnips.”

“There are no writers anymore,” he said once. “Only book-selling louts and big mouths.”

...he described the fun he’d had on a trip to London with his children, where he took them to see Engelbert Humperdinck in a stage version of “Robinson Crusoe”: “Awful, but we all sort of enjoyed it, and the main idea was to see the Palladium itself, because that’s where the last scene of ‘The 39 Steps’ was set.”

Brigitte Bardot once wanted to buy the rights to “A Perfect Day for Bananafish,” and he said that it was uplifting news. “I mean it,” he told me. “She’s a cute, talented, lost enfante, and I’m tempted to accommodate her, pour le sport.”

“God, how I still love private readers,” he wrote. “It’s what we all used to be.”

source

См. мой перевод на русский язык

Thursday, March 19, 2015

Huxley, not Orwell, was right/ Neil Postman - Amusing Ourselves to Death (1985)

Amusing Ourselves to Death: Public Discourse in the Age of Show Business (1985)

Amazon

“We were keeping our eye on 1984. When the year came and the prophecy didn't, thoughtful Americans sang softly in praise of themselves. The roots of liberal democracy had held. Wherever else the terror had happened, we, at least, had not been visited by Orwellian nightmares.

But we had forgotten that alongside Orwell's dark vision, there was another - slightly older, slightly less well known, equally chilling: Aldous Huxley's Brave New World. Contrary to common belief even among the educated, Huxley and Orwell did not prophesy the same thing. Orwell warns that we will be overcome by an externally imposed oppression. But in Huxley's vision, no Big Brother is required to deprive people of their autonomy, maturity and history. As he saw it, people will come to love their oppression, to adore the technologies that undo their capacities to think.

What Orwell feared were those who would ban books. What Huxley feared was that there would be no reason to ban a book, for there would be no one who wanted to read one.
Orwell feared those who would deprive us of information. Huxley feared those who would give us so much that we would be reduced to passivity and egoism.
Orwell feared that the truth would be concealed from us. Huxley feared the truth would be drowned in a sea of irrelevance.
Orwell feared we would become a captive culture. Huxley feared we would become a trivial culture, preoccupied with some equivalent of the feelies, the orgy porgy, and the centrifugal bumblepuppy.

As Huxley remarked in Brave New World Revisited, the civil libertarians and rationalists who are ever on the alert to oppose tyranny "failed to take into account man's almost infinite appetite for distractions."
In 1984, Orwell added, people are controlled by inflicting pain. In Brave New World, they are controlled by inflicting pleasure.
In short, Orwell feared that what we fear will ruin us. Huxley feared that what we desire will ruin us.

This book is about the possibility that Huxley, not Orwell, was right.”

“For in the end, [Huxley] was trying to tell us what afflicted the people in 'Brave New World' was not that they were laughing instead of thinking, but that they did not know what they were laughing about and why they had stopped thinking.”

“What Huxley teaches is that in the age of advanced technology, spiritual devastation is more likely to come from an enemy with a smiling face than from one whose countenance exudes suspicion and hate. In the Huxleyan prophecy, Big Brother does not watch us, by his choice. We watch him, by ours. There is no need for wardens or gates or Ministries of Truth. When a population becomes distracted by trivia, when cultural life is redefined as a perpetual round of entertainments, when serious public conversation becomes a form of baby-talk, when, in short, a people become an audience and their public business a vaudeville act, then a nation finds itself at risk; a culture-death is a clear possibility.”

“Americans no longer talk to each other, they entertain each other. They do not exchange ideas, they exchange images. They do not argue with propositions; they argue with good looks, celebrities and comercials.”

“Everything in our background has prepared us to know and resist a prison when the gates begin to close around us . . . But what if there are no cries of anguish to be heard? Who is prepared to take arms against a sea of amusements? To whom do we complain, and when, and in what tone of voice, when serious discourse dissolves into giggles? What is the antidote to a culture's being drained by laughter?”

“When a population becomes distracted by trivia, when cultural life is redefined as a perpetual round of entertainments, when serious public conversation becomes a form of baby-talk, when, in short, a people become an audience, and their public business a vaudeville act, then a nation finds itself at risk; culture-death is a clear possibility.”

“In America, everyone is entitled to an opinion, and it is certainly useful to have a few when a pollster shows up. But these are opinions of a quite different order from eighteenth- or nineteenth-century opinions. It is probably more accurate to call them emotions rather than opinions, which would account for the fact that they change from week to week, as the pollsters tell us. What is happening here is that television is altering the meaning of 'being informed' by creating a species of information that might properly be called disinformation. I am using this world almost in the precise sense in which it is used by spies in the CIA or KGB. Disinformation does not mean false information. It means misleading information—misplace, irrelevant, fragmented or superficial information—information that creates the illusion of knowing something but which in fact leads one away from knowing. In saying this, I do not mean to imply that television news deliberately aims to deprive Americans of a coherent, contextual understanding of their world. I mean to say that when news is packaged as entertainment, that is the inevitable result. And in saying that the television news show entertains but does not inform, I am saying something far more serious than that we are being deprived of authentic information. I am saying we are losing our sense of what it means to be well informed. Ignorance is always correctable. But what shall we do if we take ignorance to be knowledge?”

[…] The problem is not that television presents us with entertaining subject matter but that all subject matter is presented as entertaining.”

“I believe I am not mistaken in saying that Christianity is a demanding and serious religion. When it is delivered as easy and amusing, it is another kind of religion altogether.”

“There is nothing wrong with entertainment. As some psychiatrist once put it, we all build castles in the air. The problems come when we try to live in them. The communications media of the late nineteenth and early twentieth centuries, with telegraphy and photography at their center, called the peek-a-boo world into existence, but we did not come to live there until television. Television gave the epistemological biases of the telegraph and the photograph their most potent expression, raising the interplay of image and instancy to an exquisite and dangerous perfection. And it brought them into the home. We are by now well into a second generation of children for whom television has been their first and most accessible teacher and, for many, their most reliable companion and friend. To put it plainly, television is the command center of the new epistemology. There is no audience so young that it is barred from television. There is no poverty so abject that it must forgo television. There is no education so exalted that it is not modified by television. And most important of all, there is no subject of public interest—politics, news, education, religion, science, sports—that does not find its way to television. Which means that all public understanding of these subjects is shaped by the biases of television.”

quotes

― Amusing Ourselves to Death: Public Discourse in the Age of Show Business (1985)
by Neil Postman (1931 – 2003)

см. на русском яз.
Хаксли пишет Оруэллу

Tuesday, March 10, 2015

Искусство умирания/ John Donne - Devotions Upon Emergent Occasions (1624)

Джон Донн (1572 – 1631) – поэт, богослов

«Обращения к Господу в час нужды и бедствий» были написаны зимой 1623 года, когда Донн слег с приступом тяжелейшей «лихорадки».
«Обращения к Господу...» — непосредственный опыт физического умирания, зафиксированный шаг за шагом. Так медики-экспериментаторы нашего века надиктовывали ученикам клиническую картину своей агонии...
Рукою Донна, когда он писал «Обращения к Господу...», в прямом смысле водила лихорадка. «Плотность», сложность текста объясняются той необычайной обостренностью, ускоренностью работы сознания, которые присущи порой болезни.

Медитация I
Сколь превратна и жалка участь человеческая: только что я был здоров — и вот болен.

И вот — мы не просто умираем, мы умираем на дыбе, умираем, истязаемые болезнью; более того, мы страдаем заранее, страдаем чрезмерно, изводя себя подозрениями, опасениями и мнительными предчувствиями недуга прежде, чем мы можем назвать его недугом; мы даже не уверены, что больны; и вот одна рука наша старается по пульсу другой, а глаз — по цвету мочи определить, здоровы ли мы? О, нищета, многократно умноженная!

Медитация II
В то самое мгновение, как чувствую я первый приступ болезни, я сознаю, что побежден; в мгновение ока взор мой затуманивается; вкус пищи становится пресен и пуст; чувство голода исчезает; колени мои подгибаются, и вот уж ноги не держат меня; и сон, который есть образ и подобие смерти, бежит меня, ибо сам Подлинник — Смерть — приближается ко мне, и вот я умираю для жизни. Сказано в проклятии Адаму: в поте лица твоего будешь есть хлеб свой (ср.: Рим. 4, 17); для меня проклятие это умножено стократ: в поте лица добывал я хлеб насущный, утруждаясь на ниве своей, и вот он — мой хлеб; но я обливаюсь потом, от лица до пят, и не ем хлеба, не вкушаю ничего, что поддержало бы меня: о злосчастное разделение рода человеческого, когда у одних нет пищи, а у других — аппетита.


Медитация III
Ложе болезни — сродни могиле; всякий стон, срывающийся с уст распростертого на нем больного, — лишь черновик его эпитафии.
Жалкое и нечеловеческое (хотя и ведомое каждому) положение: я должен заранее учиться лежать в могиле, но не могу учиться Воскресению, ибо не могу уже встать с этого ложа.

Медитация IV
...мы, которые сами есть целый мир, порождаем своих пожирателей, то есть болезни и недуги самого разного рода: ядовитые и заразные, точащие и пожирающие, а также болезни запутанные и разнородные, сложенные из многих хворостей.

Раненый олень, травимый охотниками, знает, как найти такую траву, что если съесть ее, рана сама извергнет застрявшую в ней стрелу, — странный вид рвотного зелья. Так же и гончий пес, преследующий оленя, — если его одолеет недуг, он знает траву, которая вернет ему силы. Может, и правда, что спасительное средство — рядом с человеком, ибо прочие создания всегда имеют таковое, может быть, его исцелило бы самое простое природное зелье; но подле нас нет врача и нет аптекаря, а ведь у всех иных живых существ те всегда рядом. У человека, в отличие от низших тварей, нет врожденного инстинкта, который в час нужды помогал бы находить эти природные средства; человек — не врач и не аптекарь себе.

Медитация V
Пусть болезнь — сама величайшее из несчастий, но величайшее несчастье, выпадающее нам в болезни, — одиночество*; — ибо те, кто мог бы нас поддержать, нас избегают, опасаясь заразы: даже врач, и тот идет к больному с трепетом, перемогая себя. Одиночество — мука, которой не грозят нам и глубины Преисподней.

*Мотив одиночества в этой медитации отсылает к ветхозаветным законам о прокаженных, где о больном сказано: «Во все дни, доколе на нем язва, он должен быть нечист, нечист он; он должен жить отдельно, вне стана жилище его» (Лев 13, 46).

Медитация VI
Страх может таиться за личиной иных расстройств, что поражают сознание и ведут к помрачению его: в любви, стремящейся к обладанию, можно увидеть любовь, но на деле она — лишь страх, ревность и настроенный на подозрениях страх потери; в презрении к опасности и пренебрежении ею можно увидеть доблесть, но это лишь страх, порожденный нашей зависимостью от мнения окружающих о нас и боязнь пасть в их глазах.

Меня не страшит близость Смерти, но я страшусь того, что болезнь моя станет набирать силу; я бы пошел против самой Природы, если бы стал отрицать, что мысль об этом пугает меня, — однако если бы стал я утверждать, что боюсь Смерти, я бы восстал на Господа Бога. Слабость моя — от Природы, которой положены предел и мера (Прем. 11, 21), твердость моя — от Господа, Коему подвластна бесконечность. Не всякий холодный воздух — злотворный туман [во времена Донна считалось, что особый туман, появляющийся в морозном воздухе, — провозвестник чумы, если не сам источник заразы], не всякая дрожь и озноб — от бешенства, не всякий страх — одержимость ужасом, не всякое колебание — предательство и бегство, не всякий спор — разрешение сомнений, не всякое желание чего-то иного — ропот, и нет нужды впадать в уныние, коли желание осталось неосуществленным.


Медитация VII
Есть ли в мире хоть что-то, от чего кто-нибудь не принял бы смерть: перышко невесомое, волосок тончайший, и те убивали человеков; даже лучшее из противоядий*, лучший из целебных бальзамов может обернуться смертельным ядом для тела.
*Медики XVII в. считали, что эффективность противоядия определяется его способностью восстанавливать в организме баланс соков-гуморов, нарушенный отравой, однако при неправильной дозировке противоядие само вызывает нарушение этого баланса и тем самым несет смерть.

Сколь многие (быть может) страждут сейчас более, чем я, оказавшись в больнице, где, подобно рыбе, выброшенной на песок и дожидающейся прилива, должны дожидаться обхода врача, да и тот придет не излечить их, но лишь осмотреть? Сколь многие (быть может) страждут сейчас более, чем все мы, и не имеют ни больницы, где о них позаботятся, ни соломы, чтобы зарыться в нее, а лишь хладный камень могильный, на котором они простерты — и выхаркивают души свои, уязвляя тем глаза и уши прохожих — прохожих, чьи сердца жестче, чем булыжная мостовая, — ложе этих несчастных? Им заказан вкус нашего лекарства, их удел — голодная диета; им и жидкая овсянка была бы целебным сиропом

Медитация VIII
Вернемся же к помышлению о том, что человек вмещает в себе целый мир, ибо на этих путях нас еще ждут открытия. Представим: человек есть мир: сам он — твердь земная, а скорби его — воды морские. И скорбь его (ибо скорбь воистину есть его достояние; что до счастья, быстротечного счастья земного — человек не властен над ним, оно дается ему, как дается надел арендатору, скорбям же он — полноправный владелец; счастье он взращивает, как фермер, что труждается на чужой земле, хоть и пользуется плодами своих трудов, а скорбям своим он единственный господин), — его скорбь, словно воды морские, подступает и покрывает холмы той земли, что есть человек, достигая самых дальних уголков суши; человек — лишь прах, вот он льет слезы, покуда не останется от него только персть земная, слезы, как огонь, выжигают его и они же размягчают его, и делается он податлив, будто ком глины: состав человека — персть земная, и скорбь дарует форму ему.

*Граф Сомерсет ходатайствовал перед Иаковом I о придворной должности для Донна, король отклонил эту просьбу, сказав: «Мы знаем мистера Донна как человека искушенного в науках и одаренного способностями к ученому богословию, из него может выйти могучий проповедник. И желание наше состоит в том, чтобы видеть его на этой стезе — и никакой другой».

Медитация IX
Всякое ослабление наших способностей, всякое нарушение телесных функций есть болезнь.

Они находятся в трудном положении, сталкиваясь со столь медленно текущей болезнью [букв.: «болезни, ползущей, как змея»].

Медитация X
...величайшие из бедствий — те, что подкрадываются к нам невидимо; они настигают нас путями тайными, но тем горше их последствия, что явлены нам
...то, что наиболее тайно, — наиболее опасно. Пульс, моча, испарина — словно заговорщики, связанные обетом молчания, они не подают ни единого знака, дабы мог я постичь, сколь опасна моя болезнь.

Они оттягивают яд от окруженного сердца благородными растворами и драгоценными камнями и вливают целебные растворы, предписываемые искусством [врачевания] и природой.

Philippe de Champaigne's Vanitas (c. 1671) is reduced to three essentials: Life, Death, and Time

Медитация XI
Сердце человеческое — не есть ли оно лучшее доказательство, лучший пример того, что все величие этого мира держится на домысле и не обладает ни реальным бытием, ни субстанциональной силой? Постоянно деятельное, непрестанно пребывающее в движении, не ведающее покоя, сердце претендует быть подателем всего, что поддерживает силы и способности наши. Но когда поражен организм смутой, когда стал он пристанищем вражеской армии, сердце — уязвимей иных частей тела и ранее всего терпит оно поражение. И мозг, и печень выстоят под длительным натиском врагов и выдержат даже долгую осаду болезни; но огонь мятежа — жар, как мина, в одно мгновение взрывает крепость нашего сердца.

Медитация XII
И прилагая дышащую голубку к ногам,
оттягивают жар от внутренностей.

...если бы это самоуничтожение диктовалось собственной нашей волей или нашими порывами — нет, если бы оно просто было расплатой за наши ошибки — мы могли бы винить себя, свою волю, свои желания. Так лихорадки порождаются злоупотреблением горячительными напитками и прочими излишествами, чахотка — невоздержанностью и распущенностью, безумие — неправильным применением или перенапряжением наших природных способностей — все эти болезни взлелеяны нами самими, словно мы вступили против себя в заговор и не только претерпеваем напасти, но сами себя губим. Но что сделал я, чтобы зародились во мне эти пары или чтобы обречен я был их вдохнуть? Врачи утверждают, что причиной всему — моя меланхолия. Но разве я взлелеял ее, разве упивался я ей? Они говорят, что причиной болезни — моя постоянная погруженность в размышления, но разве я сотворен не для того, чтобы мыслить?

И так болезнь, обнаруживая себя многочисленными пятнами, изгоняется в грудь, предместье болезни.

Медитация XIII
Мы говорим, что жизнь человеческая соткана из страданий и счастья — словно того и другого в ней поровну, и так как дни человеческие переменчивы, добрых дней выпадает нам столько же, сколько дурных, — будто мы живем в дни постоянного равноденствия, где день и ночь равны, а доброе и злое проживается равной мерой. Но сколь же далеко от того истинное положение вещей: беды и несчастия человек пьет полной чашей, счастье же ему дано лишь пригубить; несчастья он пожинает, а счастье собирает по колоску; он странствует по морю бед — а в саду радостей лишь прогуливается; и — скажем худшее: несчастья человеческие — сущностны, нет того, кто усомнился бы в их реальности, что до наших радостей — они эфемерны и иллюзорны; несчастье все называют несчастьем, у радости же — множество имен, каждый выбирает ей имя на свой вкус.

Родив сына, женщина испытывает облегчение; ее тело избавляется от тяжести, что носила она в себе (Ин 16, 21); но если бы в пророческом видении мать узнала историю того, кому дала она жизнь, если бы постигла, сколько горестей выпадает человеку, сколько горестей выпадет сыну ее, — куда более тяжкое бремя легло бы ей на душу.


Медитация XIV
Также дано всему происходить во Времени, но представим, что время есть ни что иное, как мера движения, и может иметь как бы три состояния: прошлое, настоящее и будущее; из них первого, как и последнего, нет (одного нет уже, а другого еще нет), то же, что мы называем настоящим, — вовсе не то настоящее, которое было, когда вы начали произносить слово, что видите здесь на странице (ибо прежде, чем вы произнесете «настоящее» или даже просто «сейчас», и это «настоящее», и это «сейчас» уже в прошлом), — если это воображаемое почти ничто, Время, есть сама сущность нашего счастья, можно ли помыслить счастье чем-то длительным и надежным. Время ненадежно; как же может быть надежным счастье? Время ненадежно; ненадежно, как бы ни мыслили мы о нем: как о прошлом, как о настоящем или о будущем.

Как же суетно человеческое счастье, не есть ли оно — хитроумные тенета, что плетутся с осторожным тщанием затем, чтобы удержать случай, который — лишь мельчайшая частица Ничто, Времени.
A few months before his death, Donne commissioned this portrait of himself as he expected to appear when he rose from the grave at the Apocalypse. He hung the portrait on his wall as a reminder of the transience of life.

Медитация XV
Человек, живущий в согласии с природой, полагает, что сон ниспосылается ему, дабы освежить силы телесные для жизни этой и приуготовить душу для жизни будущей; сон есть наслаждение и милость; он есть отдых, нам данный, ободряющий нас, и катехизис, нам заповеданный, наставляющий нас; мы восходим на ложе сна в надежде, что восстанем с него, исполнившись сил; мы отправляемся ко сну, ведая, что, может статься, уже не воспрянем от него. Сон — это опиум, дарующий нам отдых, но опиум этот таков, что мы можем так и не прийти в сознание.

И как нуждаемся мы во сне, чтобы прожить годы жизни, коих отпущено человеку около семидесяти, так нуждаемся мы в смерти, чтобы прожить жизнь, которая столь велика, что непостижима для нас.

Медитация XVI
Детей сильных мира сего воспитывают таким образом, что за проступки, совершенные ими, карают других: на их глазах невинные претерпевают наказания, положенные тому, кто действительно их заслужил, — и тем вызывают в нем раскаянье. И когда колокольный звон возвещает мне, что еще один из ближних моих сошел в землю, не должен ли я осознать, что это — мое наказание, которое принял он на себя, мой долг, который он выплатил.

Сколько людей, что глазеют на казнь, спроси они, за что обречен несчастный смерти, услышали бы, что проступок его — тот же, в котором и они повинны, и увидели бы себя всходящими на эшафот в сопровождении прокурора. Иногда мы слышим о чьем-то стремительном продвижении к вершинам власти и полагаем, что и мы могли бы быть на его месте, почему же не можем мы быть на месте того, кого похоронные дроги везут сейчас к месту вечного упокоения? Полагая себя достойными сидеть в кресле другого или занимать пост его, почему не считаем нужным помыслить о том, каково было бы нам лежать в чужой могиле?

Но власть над смертью в руке Господа, иначе нашлись бы те, что подкупят саму смерть.

Медитация XVII
...все человечество — создание одного автора, оно есть единый том, и со смертью каждого из нас не вырывают из книги соответствующую главу, но переводят ее на другой язык, и перевод тот лучше оригинала; так каждой главе суждено быть переведенной в свой черед; у Бога в услужении множество переводчиков: одни части переведены Старостью, другие — Болезнью, иные — Войной, а иные — Правосудием, — но на каждом переводе лежит рука Господа; и она сплетает вместе разрозненные листы для той Библиотеки, где каждая книга раскрыта навстречу другой.*

*Ср.: Данте. Рай XXXIII. 85—87:
Я видел — в этой книге сокровенной
Любовь как книгу некую сплела

То, что разлистано по всей вселенной:
Суть и случайность, связь их и дела,
Все — слитое столь дивно для сознанья,
Что речь моя как сумерки тускла.
(перевод М. Лозинского)

...колокол звонит о тех, кто внемлет ему...

Нет человека, что был бы сам по себе, как остров; каждый живущий — часть континента; и если море смоет утес, не станет ли меньше вся Европа, меньше — на каменную скалу, на поместье друзей, на твой собственный дом. Смерть каждого человека умаляет и меня, ибо я един со всем человечеством. А потому никогда не посылай узнать, по ком звонит колокол, он звонит и по тебе.

Медитация XVIII
Душа покинула тело. Подобно земледельцу, который взял участок в аренду, и истекла она, — и тут узнал он, что отныне участок сей на 1000 лет закреплен в его собственности, — подобно дворянину, что растратил все свое состояние, — и тут узнал о завещанном ему наследстве, — усопший вступил во владение новой собственностью — собственностью, неизмеримо превышающей все, что имел он при жизни. Душа его отошла. Куда? Кто видел душу, как нисходит она в тело человеческое и как оставляет его? Никто, но каждый уверен: была в теле сем душа — и вот уже нет ее. Но спроси я у тех, кто именует себя истинными философами, что есть душа? — каков будет ответ? — Она есть ничто — ибо существуют лишь темперамент и гармония — благоприятное, пребывающее в равновесии сочетание четырех элементов в теле человеческом, — оно-то и порождает все наши способности, ошибочно приписываемые душе; сама же по себе душа — ничто, она не обладает отдельной субстанцией, чтобы пережить тело.

...если моя душа не более души зверя — разве мог бы я задумываться о самом ее существовании? — ибо если душа может себя мыслить и себя осознавать, она — более, чем душа животная.

Вот — обитель, надежно и соразмерно выстроенная: душа связует члены нашего тела подобно тому, как раствор связует камни, — но едва душа покинет тело — как перед нами безжизненная статуя, изваянная из глины (Иов 10, 9), — статуя, которая тут же начинает расползаться и терять очертания, как если бы глина была снегом, и вот, то, что было обителью, — лишь горсть праха (Быт 3, 19) — пыль, носимая ветром, куча отбросов, останки.

У человека, помимо бессмертной души, есть еще душа чувственная и душа растительная, кои первыми пробуждаются и начинают действовать в теле, когда мы приходим в мир и бессмертная душа обитает в нас бок о бок с этими душами, не ущемляя и не изгоняя их, — но, покидая тело, уводит их вместе с собой: она ушла — и нет в теле ни теплившейся до того жизни, ни чувства. И видим мы, что Земля нам — лишь приемная мать, и не она дала нам жизнь.

Медитация XIX
...болезнь, которая есть не что иное, как раздор, разлад, смятение, хаос и мятеж, охватившие наше тело...

Медитация XX
Все усилия мои должны сосредоточиться на очищении. Но это очищение, это изгнание болезни сопряжено с насилием над Природой, с постом, с воздержанием — всем тем, что ослабляет мое тело. Дорогой ценой дается восстановление сил и сколь странен способ: дабы укрепить тело, я ослабляю его.

Медитация XXII
Тело, доставшееся человеку во владение, — не подобно ли оно ферме, пришедшей в упадок? Дом каждое мгновение грозит рухнуть, земля вокруг поросла сорняками — ибо что, как не сорняки, болезни, истощающие наше тело? Сорняки эти захватили не только каждый клочок нашей земли, но и каждый камень ее: всякий мускул плоти, всякая кость поражены недугом. Даже мелкая галька — и та поросла ядовитым мхом: всякий зуб во рту нашем стал пристанищем боли, — и самый мужественный человек в глубине души боится причиняемых ею страданий. Какова же рента, что платит человек за эту ферму, и сколь часто он должен ее вносить? Дважды в день принимаем мы пищу, дважды в день выплачиваем долг свой телу.

...сама земля на ферме нашей отравлена, сама почва пропитана заразой: тело наше склонно к болезни, оно само стремится к ней — вот в чем источник всех бед, вот почему болезни почти ничего не надо, чтобы укорениться внутри нас и пойти в рост, а мы вынуждены постоянно труждаться на этой ферме, ревностно следя за телом своим.

*Медицина, знахарство и некромантия во времена Донна были слишком плотно переплетены, и даже образованный врач мог рекомендовать какие-нибудь средства на основе «пепла сожженного еретика» или «волос повешенного».
**Вытяжки из экскрементов использовались парфюмерами при изготовлении духов и пачулей.

Медитация XXIII
Болезни, через которые мы не прошли сами, способны лишь подвигнуть нас на сочувствие тем, кому выпало их испытать на себе. Но и само это сочувствие не слишком глубоко, если только мы сами хоть в малой мере не прошли через то, чему мы сострадаем и соболезнуем у ближних наших. И, однако, когда те же самые муки мы испытываем в их средоточии, в точке экзальтации [в астрологии — положение планеты в Зодиаке, при котором ее влияние наиболее сильно], где они достигают наивысшего предела — в нашем собственном теле, одна только мысль о том, что они могут повториться, вызывает в нас дрожь.

Покуда болезнь не была нам явлена во всем своем ужасе, мы, если и испытываем перед ней страх, то страх безотчетный, ибо не ведаем, чего бояться.

«Обращения к Господу в час нужды и бедствий» (1624)
Devotions Upon Emergent Occasions (1624) - John Donne

Temptation of lack of Faith; engraving by Master E. S., circa 1450
(The five temptations that beset a dying man, and how to avoid them. These are lack of faith, despair, impatience, spiritual pride and avarice. - source).

Ars moriendi — букв. «искусство умирания» — довольно разработанная в католическом богословии тема, ставшая особенно популярной в конце XVI — начале XVII вв.
Для жанра ars moriendi характерен акцент на переменчивости человеческого жребия и неожиданности горестей и испытаний, венцом которых является смерть. Так, один из трактатов утверждает:
«Сегодня мы здоровы и крепки, а завтра — больны; сегодня счастливы, а завтра — поражены скорбью; сегодня богаты, а завтра — ввергнуты в нищету; сегодня прославлены, завтра — опозорены и отринуты; сегодня живы, а завтра — мертвы... О, что за перемена участи в течение двух лишь дней! От счастья — к горечи, от здоровья — к болести, от наслаждения — к скорби, от спокойствия — к тревогам, от силы — к слабости — и точно так же от жизни перехожу я внезапно к смерти! Что за жалкое я создание!»

Saturday, March 07, 2015

Хотите снизить рождаемость – дайте женщинам образование/ Education is best contraceptive

Специалисты из Лондонской школы экономики, заявляют, что уровень интеллекта у женщин влияет на их желание заводить детей, пишет DNA India.
Исследователи выяснили, что с каждыми дополнительными 15 очками IQ стремление стать матерью снижается на 25%.
Добровольный отказ от материнства отличает человека от животных, объясняет Сатоси Каназава из Лондонской школы экономики. Эволюционно все живые организмы запрограммированы на продолжение рода. Репродуктивный успех необходим для выживания. Но некоторые представительницы человеческого рода идут против природы.
Об этом говорит, в частности, статистика. Известно, что отказ от материнства становится популярным в США. В 2010 году каждая пятая американка не имела ребенка к тому времени, когда репродуктивный ресурс ее организма уже был исчерпан. А в 1970-х не имела детей каждая десятая.
А вот другая статистика свидетельствует о том, что все больше женщин обращается к ЭКО не из-за бесплодия, а для личного удобства. Это гетеросексуальные женщины в возрасте около 40 лет, не имеющие стабильных отношений и не желающие тратить время на поиски партнера.
источник

***
источник: Образование – лучшая контрацепция

Почему снижается рождаемость по мере того, как общество развивается, экономика растет, а благосостояние населения увеличивается? Среди экономических и культурных драйверов этой тенденции первостепенное значение имеет образование и доступ к нему женщин. Проверенная на практике формула проста: «Хотите снизить рождаемость – дайте женщинам образование».

Проблема рождаемости как никогда остро стоит перед современным обществом. Население развитых стран постепенно стареет, а текущий уровень рождаемости находится ниже порога самовоспроизведения, эквивалентного коэффициенту рождаемости (количество детей в расчете на одну женщину) в 2,2. В то же время общая численность мирового населения уже превысила семь миллиардов и неуклонно продолжает расти за счет самых бедных стран. Эта особенность порождает бесчисленное множество исследований, объясняющих более высокую фертильность женщин развивающихся стран различными причинами. Среди них неопровержимыми являются доказательства зависимости уровня фертильности от нескольких социально-экономических переменных: уровня интеллекта, образования, социального статуса, возраста вступления в брак и других факторов. Самой важной из этих переменных является именно образование, ведь оно напрямую влияет и на IQ, и на социальный статус, и даже на возраст первого брака.

Чем выше уровень образования, тем ниже уровень рождаемости – эта корреляция абсолютна и аксиоматична в отношении любой страны мира. В свою очередь образование в большей степени влияет на фертильность женщин, нежели мужчин. В одном из исследований демографического ландшафта в Индии аналитикам даже удалось вывести формулу – «10%-ное увеличение уровня грамотности женского населения приводит к снижению суммарного коэффициента рождаемости на 0,5».

Показательно в этом смысле и глобальное демографическое исследование, проведенное в конце 2000-х годов, которое продемонстрировало, что в период с 1990 по 2006 годы во всем мире женщины с высшим образованием в среднем имели на 29,9% меньше детей, чем менее образованные женщины. При этом для образованных мужчин эта разница не столь существенна, даже в сравнении с женскими показателями. Количество детей у образованных мужчин лишь на 11,6% меньше, чем у женщин, не получивших образование. Такая зависимость объясняется тем, что, получив высшее образование, женщины уже пропустили пиковый период своей фертильности и сократили возможный период фертильности в целом. Считается, что среднестатистический детородный возраст у женщин это 15–45 лет, т. е. фертильный период в общей сложности составляет 30 лет. Если учесть, что высшее образование в среднем заканчивают в 22 года, то получается, что фертильный период этих женщин уже сократился на 7 лет по сравнению с теми, кто вообще не получал образования. Так, по данным Бюро переписи населения США, наименьший коэффициент рождаемости стабильно демонстрируют американки, получившие несколько образований или докторскую степень.

Аналитики ООН считают, что для многих бедных стран пороговым уровнем образования для женщин, при котором рождаемость снизится на 20% и более, является 7-летнее обучение. И чем менее развита страна, тем больше потребуется лет для того, чтобы повлиять на уровень рождаемости и связанные с ним показатели, такие как возраст вступления в брак и использование контрацепции. Действительно – женщины с образованием позже создают семью.

Помимо более поздних браков образованные женщины более склонны не выходить замуж вообще. Например, в Таиланде среди женщин без образования только 1,9% не состоят в юридически оформленных отношениях, в то время как среди получивших степень это число составляет 14,6%.

Немаловажно и то, как уровень образования влияет на практику использования контрацептивных средств, способных предотвратить беременность. Зависимость этих факторов прокомментировал в интервью WEJ президент вашингтонского Института народонаселения Роберт Уолкер:
«Использование контрацептивов действительно зависит от уровня образования. Исследование необразованных, бедных подростков из сельской местности 24 стран к югу от Сахары, проведенное Фондом ООН по народонаселению (ЮНФПА), показало, что вероятность забеременеть у представителей этой категории в четыре раза выше, чем у их более благополучных сверстников. Во всех странах АЮС количество беременностей среди девочек-подростков (в возрасте 15–19 лет), не имеющих формального образования, в последнее десятилетие увеличилось на 7%, в то время как среди девушек с более высоким уровнем образования этот показатель снизился на 14%. Кроме того, отчет показывает 42%-ный рост использования противозачаточных средств среди образованных девушек, а среди необразованных никакого прогресса обнаружено не было. Эти результаты подтверждают важную роль образования в снижении рождаемости».

Люди с более высоким доходом обычно имеют более низкий коэффициент рождаемости и наоборот. В науке это явление известно под названием демографическо-экономического парадокса, который также показывает и обратную корреляцию между ВВП страны и темпами роста ее населения. Чем выше уровень образования и ВВП на душу населения, тем ниже коэффициент рождаемости.

Согласно этому парадоксу снижение рождаемости является неотъемлемым следствием экономического прогресса и доступа женщин к образованию. Найти подтверждение этому парадоксу не составляет труда, достаточно просто сравнить рейтинги стран по уровню ВВП на душу населения и по коэффициенту рождаемости.
Так, в 2013 году в десятку стран с самым высоким коэффициентом рождаемости, по данным The World Factbook CIA, входят Нигер (7,03 детей на одну женщину), Мали (6,25), Сомали (6,17), Уганда (6,06), Буркина Фасо (6), Бурунди (5,99), Замбия (5,81), Афганистан (5,51), Южный Судан (5,51) и Ангола (5,49). В рейтинге 193 стран по уровню ВНД (валового национального дохода) на душу населения, составляемом Всемирным банком, эти страны занимают последние места рейтинга с самыми низкими показателями. Они находятся на 190-й, 173-й, по Сомали вообще нет релевантных данных, 186-й, 172-й, 192-й, 151-й, 176-й, 174-й, 106-й строчках соответственно.

Tuesday, March 03, 2015

Котам с причалов все видно.../ by Katia Margolis

В то утро дул ветер.
Лодка долго не приходила. Оказалось, что она снова забарахлила, и пока с ветеринаром Кьярой мы судорожно дозванивались друг другу с разных берегов, невозмутимый сосед, старик рыбак Анжело молча сел в свою облупленную барку и отправился выручать меня.

Кьяра же металась между телефоном, вызывая починщиков лодки, бездомными изможденными кошками, которых она поочередно вывозит с острова, лечит, стерилизует и привозит обратно, не нарушая демографический баланс колонии; маленьким полумертвым котенком, которого с почти вытекшими глазами, она подобрала за неделю до этого и выходила, практически выцарапав кошачьей материнской лапой из цепких рук верной смерти, а также остальными 300 полудикими-полуброшенными-полуголодными котами, которых, как воевода дозором, она объезжает на своей лодке, раздавая мешки корма.

Рыбаки, штопают сети, перекидываясь короткими репликами на диалекте, щурят глаза цвета венецианской воды, обнажают в улыбке белые, на фоне обветренных лиц, зубы.

Коты выбегают на причалы.
— Мой любимый черно-белый где?
— Утонул, кажется. Еще на той неделе.
Кьяра молчит. Потом добавляет уже мне:
— Он самый умный был, пытливый ум, все пробовал первым. Не боялся. Вот и пропал.

Рыбаки народ несентиментальный. Этих котов только на покосившихся мостках вокруг корзин с сетями и остатками рыбы уже штук двенадцать. А сколько еще прячется там в зарослях. Одним больше, одним меньше. А она каждого помнит в лицо.
Потом ветер стих и спустился молчаливый туман.


Где-то в доме Кьяра снова пристраивала по телефону одну из бродячих кошек в клинику, потом консультировала слепую жену Анжело, что делать с их старой собакой, обещая, если починят лодку, доплыть до Бурано сегодня же вечером послушать ей сердце и сделать укол. Все эти переговоры она ведет, то и дело выходя кормить свободной рукой остальных «своих» кошек — своих, то есть подкинутых уже непосредственно к ней под забор, которых за эти годы накопилось штук 50. Шестнадцать удалось пристроить в семьи. Остальных не бросишь...

Я рисовала. Через открытую дверь долетали звуки адажио — сначала Альбинони, а потом почему-то сразу Малер.

Музыка стихла. В этой идеальной режиссуре аккомпанемент был не нужен. Я все водила кисточкой по влажной бумаге, когда из тумана снова тихо выплыла и остановилась в нескольких шагах от берега лодка Анжело.
В ней он был не один.
Слепая жена сидела рядом, прижимая к себе какой-то сверток.
— Позови Кьяру.
Я бросилась в дом, уже все понимая.
— Катерина, прости. Пообедаем чуть позже. Умерла. Не дождалась меня. Не поедем вечером на Бурано. Сюда привезли хоронить. Они старики. Одни не справятся. Такое им горе. Пойду помогу.

[...] Котам с причалов все видно.
Каждый рассвет они провожают рыбацкую лодку, что везет шесты и сети, плавно надрезая шелковистые переливы вод. И хотя едва наметившийся водный путь смыкается почти сразу, не оставляя следов на воде, он не проходит бесследно.

via Katia Margolis

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...