Thursday, April 30, 2015

Это серый ад, неведомый Данте…/ Awakenings: the kind of hell grey Dante never saw

(кадр из док. фильма «Пробуждения»)

Люди, склонные к галлюцинациям (и это вполне естественно), обычно скрывают сам факт своих «видений», «голосов» и т. д., боясь прослыть эксцентричными или сумасшедшими. Это касается и большинства страдавших постэнцефалитическим синдромом пациентов госпиталя «Маунт-Кармель». Более того, у этих больных часто имеют место большие трудности в общении с окружающими. Этим больным потребовалось много лет, чтобы проникнуться ко мне доверием и поделиться со мной своими самыми интимными переживаниями и чувствами, и, таким образом, только теперь (в 1974 году) я чувствую себя вправе сделать два вывода из своих наблюдений.
Первое: у одной трети, а возможно, и у большинства помещенных в лечебные учреждения страдающих тяжелой инвалидностью больных развиваются стойкие хронические галлюцинации.
Второе: было бы некорректно считать «шизофреническими» самих таких больных или их галлюцинации. В этом своем утверждении я основываюсь на следующих фактах, почерпнутых из реальных наблюдений: у подавляющего большинства таких больных галлюцинации лишены амбивалентных, зачастую паранойяльных и неуправляемых черт шизофренических галлюцинаций. Напротив, галлюцинации наших больных были весьма похожи на сцены нормальной жизни, напоминали о здоровой реальности, от которой эти больные были оторваны годами (болезнью, госпитализацией, изоляцией и т. д.). Функциональной и (морфологической) особенностью шизофренических галлюцинаций является отрицание действительности, в то время как функциональной (и морфологической) особенностью доброкачественных галлюцинаций у больных госпиталя «Маунт-Кармель» было создание действительности, построение в воображении полной, счастливой и здоровой жизни, той жизни, какой столь жестоко и несправедливо лишила их неумолимая и беспощадная судьба, слепой рок. Поэтому галлюцинации такого рода я рассматриваю как признак душевного здоровья моих больных, их стремления и воли к жизни, к полной жизни (пусть даже в царстве воображаемых сцен и галлюцинаций), единственном царстве, где эти пациенты могут наслаждаться свободой — свободой воображать в галлюцинациях все богатство, драматизм и полноту жизни. Пациенты галлюцинируют, чтобы выжить, — как все люди, подвергнутые экстремальной сенсорной, моторной или социальной изоляции. Когда я узнаю от такого пациента, что он строит себе богатую галлюцинаторную жизнь, я поощряю его в этом, как поощряю любые устремления к полноценной жизни.

...Трагичность этой летней драмы была усилена неприятием и неодобрением со стороны госпитального персонала его [Леонарда Л.] половых устремлений, угрозами и порицаниями, которые он навлек на себя своим необузданным поведением, и, наконец, жестокое наказание — перевод в «карцер» (крошечную трехместную палату с двумя умирающими дементными больными).
Лишенный прежней палаты и имущества, лишенный прежней идентичности и статуса в госпитальном сообществе, сброшенный на самое дно, мистер Л. погрузился в суицидальную депрессию и инфернальный психоз.
Я считал в то время, и продолжаю считать сейчас, что среди важнейших нефармакологических детерминант реакций таких пациентов на леводопу, а особенно форма и тяжесть «побочных эффектов», наступающих после периода великолепного улучшения, самыми главными являются репрессивный и цензорский характер учреждения, в которое попадали наши больные. В частности, госпитальное руководство неодобрительно относилось к любым проявлениям сексуальности со стороны пациентов и обращалось с ними с неоправданной, иррациональной и жестокой суровостью. Мне кажется, что у Леонарда Л., Роландо П., Фрэнка Г. и многих других больных развивавшиеся временами депрессивные или паранойяльные психозы были обусловлены сочетанием полового возбуждения, индуцированного приемом леводопы, а также фрустрацией и наказаниями, в которые вырождалось отношение к больным со стороны администрации. Если бы, как предлагал мистер Л., ему обеспечили условия высвобождения сексуальной энергии, то, вероятно, действие леводопы на него не было бы столь разрушительным.

Еще одним фактором, который, несомненно, подстегнул сексуальные побуждения мистера Л. и их моральную отдачу в виде комплекса вины, были слишком тесные отношения между ним и его матерью. Мать, которая в известном смысле была и сама влюблена в своего сына, пока он был с ней, возмущалась и ревновала мистера Л. «Это же смешно, — быстро и бессвязно лепетала она. — Такой взрослый человек, как он! Раньше был таким милым, никогда не говорил о сексе и никогда не заглядывался на девушек. Мне казалось, он вообще никогда об этом не думал. Я пожертвовала для Лена всей жизнью. Он должен все время думать только обо мне, но теперь только и думает, что об этих девицах!» В двух случаях упрямая сексуальность мистера Л. приобрела инцестную окраску, что привело в ярость (хотя одновременно и вызвало приятное возбуждение) его амбивалентную мать. Однажды она призналась мне, что «Лен пытался лапать меня сегодня. Он делал мне при этом ужасные предложения. Он сказал самую страшную вещь в мире, да простит его Бог». Рассказывая об этом, миссис Л. краснела и нервно смеялась.

В этот жуткий период на исходе июля мистер Л. стал одержимым идеями пытки, смерти и кастрации. Он чувствовал, что палата превратилась в сеть ловушек и капканов, что в животе у него завелись какие-то «веревки», пытающиеся задушить его, что за окном установили виселицу, чтобы заслуженно казнить его за «грех». Кроме того, больной чувствовал, что «разрывается», что наступает конец мира. Дважды он травмировал свой половой член, а однажды попытался удушить себя, сунув голову под подушку.
Мы отменили леводопу в конце июля. Психоз и тики держались в прежнем объеме еще три дня, а потом внезапно прекратились. Мистер Л. в течение августа вернулся в свое исходное обездвиженное состояние.
В течение этого месяца он едва двигался и практически перестал говорить — его вернули в прежнюю палату, — но при этом не переставал размышлять о предыдущих неделях.
В сентябре он «открылся» мне, набрав текст на своей кассе.
«Лето было великим и из ряда вон выходящим». Он написал эти слова, перефразируя, как обычно, одно из стихотворений Рильке [Der Sommer war sehr gros. Wer jetzt kein Haus hat, baut sich keines mehr], добавив: «Но случившееся не повторится. Я думал, что обрету жизнь и свое место в ней. Но я потерпел поражение, и теперь доволен тем, что у меня есть. Может быть, мне стало немного лучше, но не более того».

В сентябре 1969 года по просьбе больного я снова назначил ему леводопу. На этот раз мистер Л. продемонстрировал необычайную чувствительность к препарату. Он отреагировал на 50 мг лекарства в сутки с такой же силой, как раньше на 5 г. Ответ был целиком патологическим — мы не наблюдали след лечебного воздействия. Мы увидели только тики, напряжение и блокаду мыслей. «Видите, — сказал нам больной после окончания второй попытки, — я предупреждал вас. Второго такого апреля в моей жизни не будет».

(кадр из худ. фильма «Пробуждения», 1990)
Во время одиннадцатой, и последней, попытки назначения амантадина в марте 1972 года мистер Л. демонстрировал одни только патологические эффекты. В то время он сказал мне: «Это конец строки. С меня достаточно лекарств. Вы ничего больше не можете со мной сделать».
После этой финальной, бесполезной попытки лечения амантадином мистер Л. обрел прежние «спокойствие» и собранность. Он, очевидно, сумел побороть расстройство по поводу несбывшихся надежд и сожаления, острое чувство обещания и угрозы, которое лекарства обрушивали на него в течение долгих трех лет. Он смог усвоить и переработать весь этот сумбурный и смешанный опыт и использовал весь свой интеллект и силу духа, чтобы сделать это.
 «Сначала, доктор Сакс, я думал, что леводопа — самая чудесная вещь на свете, и я благословлял вас за то, что вы дали мне этот Эликсир Жизни. Потом, когда все пошло плохо, я решил, что в мире нет ничего хуже леводопы. Это был, как мне казалось, смертельный яд, лекарство, которое швыряет человека в самые глубокие бездны ада. И я проклял вас за то, что вы дали мне его. Мои чувства постоянно менялись, я переходил от страха к надежде, от ненависти к любви. Теперь я принял свое положение. Оно было чудесным, ужасным, драматичным и комичным. Сейчас, в самом конце, я испытываю грусть и печаль. Вот и все, что осталось. Лучше будет, если меня оставят в покое — с меня хватит лекарств. Я многому научился за последние три года. Я смог преодолеть барьеры, за которыми провел всю свою жизнь. И теперь я останусь самим собой, а вы сможете сберечь леводопу».
(кадр из худ. фильма «Пробуждения», 1990)
*
«…Но мы бываем не только пассивными страдальцами, но и активно действуем, принимая деятельнейшее участие в собственном разрушении. Мы не просто стоим под крышей падающего дома, но сами подпиливаем стропила. И мы не только жертвы, но и палачи, палачи, казнящие самих себя».
Джон Донн

«Как дела?», «Как ты?» — это метафизические вопросы, бесконечно простые и столь же бесконечно сложные.
Вся моя книга посвящена этим двум вопросам — «Как ты?», «Как дела?» — в приложении к больным, находящимся в чрезвычайно тяжелой ситуации. Есть много рутинных, можно сказать, узаконенных ответов на эти вопросы: «Отлично! Так себе. Ужасно! Сносно. Мне не по себе» — и т. д.; красноречивые жесты. Можно просто показать, как идет жизнь и как обстоят дела, не пользуясь для этого специальными словами или жестами. Такие ответы воспринимаются собеседником интуитивно и рисуют состояние пациента. Но неправильно отвечать на этот метафизический вопрос длинным списком «данных» физикального телесного осмотра, биохимического анализа крови, общего анализа мочи и т. д. Получив тысячу таких данных, вы не сможете даже начать отвечать на главный вопрос. Эти данные несущественны и, мало того, просто грубы на фоне деликатной тонкости человеческих ощущений, чувств и интуиции.
Диалог о вашем самочувствии должен состоять из человеческих, знакомых слов. Такой диалог можно вести только при условии честных и человечных отношений, отношений «я — ты», связывающих беседующие миры врача и больного.
В «Revised Confessions» де Квинси рассказывает о том, как сильно страдал «когда что-то невыразимое давило на сердце». Нет сомнения, такое невыразимое давящее чувство знакомо каждому из нас. Но эти ощущения становятся особенно мучительными, если они не только чрезвычайно сильны, но и являются настолько странными, что кажется, будто их вообще невозможно выразить и описать словами. Такие трудности в сообщении могут возникать благодаря самой странности и необычности ощущений больного.
Правда, такие же, если не большие, трудности могут создавать и врачи, утратившие способность слушать больного, обращаться с ним как с равным; врачи, склонные, в силу то ли укоренившейся привычки, то ли менее извинительного чувства профессиональной отчужденности и чувства превосходства, придерживаться подхода, который попросту исключает любое реальное общение между ними и пациентами.

На одре болезни, Джон Донн пишет: «Я наблюдаю за врачом с тем же усердием, с каким он наблюдает мою болезнь. Я вижу его страх и боюсь вместе с ним. Я догоняю и обгоняю его в этом страхе, ибо я двигаюсь скорее, а он, напротив, замедляет шаг. Мой страх нарастает, потому что врач скрывает свою боязнь, и я вижу это с тем большей остротой, чем сильнее врач старается не допустить, чтобы я увидел это. Он знает, что мой страх разрушит действие его лечения и подорвет его практику».

Недостаток здоровья мы восполняем заботой, контролем, знаниями, умением и удачей.

Это отчасти механистическое, отчасти инфернальное ощущение внутренней остановки или бесчувственности, сводящего с ума движения на месте в никуда, столь характерного для паркинсонизма и невроза, прекрасно выражено в последних стихотворениях и письмах Д.Х. Лоуренса. [David Herbert Richards Lawrence (1885 – 1930) was an English novelist, poet, playwright, essayist, literary critic and painter who published as D. H. Lawrence].

Люди, что сидят в машинах
Среди вертящихся колес, в апофеозе колес,
Сидят в сером тумане движения, застывшего на месте,
В полете, который не летит,
И в жизни, которая смерть.
«…идти, но не перемещаться, застыть в движении —
это настоящий ад.
Он реален, сер и ужасен.
Это серый ад, неведомый Данте…»

Men that sit in machines
among spinning wheels, in an apotheosis of wheels,
sit in the grey mist of movement which moves not,
and going which goes not,
and being which is not.

...going, yet never wandering, fixed yet in motion,
the kind of hell that is real, grey and awful
the kind of hell grey Dante never saw...

Чувство возвращения к истокам, к чему-то первичному, первозданному, к более глубоким и более простым предметам мира было сообщено мне наиболее живо моим пациентом Леонардом Л. «Это очень приятное  чувство, — сказал он во время своего очень короткого пробуждения. — Очень приятное, легкое и мирное. Я благодарен за каждый момент такого бытия. Чувствую себя таким умиротворенным, словно вернулся в родной дом после долгого и тяжелого путешествия. Мне тепло и хорошо, как кошке у камина».

Донн, будучи прикованным к постели болезнью, постоянно спрашивает себя: «Что пошло не так? Почему? Можно ли было этого избежать?» — и на основании неумолимо сменяющих друг друга стадий неизбежно приходит к наиболее универсальным концепциям о природе болезни и «склонности» к ней.

«Болезни сами держат совет, собираясь на консилиумы, где плетут заговоры о своем преумножении и соединяются одна с другой, чтобы прибавить силы друг другу…»
Джон Донн

...больные превращаются в онтологических канатоходцев, балансирующих над пропастью болезни, или, прибегая к более знакомой метафоре, ищут островок спокойствия в океане тотальной избыточности. Например, таково было желание измученного Леонарда Л.: «Если бы мне удалось отыскать око моего торнадо!»

«Если становятся очевидными преимущества, представляемые болезнью, и в реальной жизни вы не можете найти ей адекватную замену, то не стоит обольщаться по поводу успеха вашего лечения». (З. Фрейд)

Оливер Сакс «Пробуждения»

Monday, April 27, 2015

Живи в настоящем/ Stay present

Люди проводят всю неделю в ожидании пятницы;
весь год в ожидании лета;
всю жизнь - в ожидании счастья.

Сначала мне до смерти хотелось закончить школу и поступить в колледж.
А потом смертельно хотелось поскорее закончить колледж и начать работать.
Потом безумно хотелось выйти замуж и завести детей.
Затем до смерти хотелось, чтобы дети быстрее подросли, и я могла вернуться на работу.
Потом мне смертельно хотелось выйти на пенсию.
И вот я умираю... и внезапно понимаю: я забыла побыть живой.

См. также:

Saturday, April 25, 2015

«Я заперт в себе самом. Это дурацкое тело — тюрьма с окнами, но без дверей»/ Awakenings - Leonard L.

Леонарда Л. я впервые увидел весной 1966 года. В то время этот 46-летний мужчина был полностью лишен способности говорить и совершать какие-либо произвольные движения за исключением небольших по амплитуде движений правой кистью. Но он умел записывать свои обращения к окружающим с помощью маленькой кассы букв — это был единственный способ его общения с людьми на протяжении пятнадцати лет, и так продолжалось до тех пор, пока ему не назначили леводопу. Это произошло весной 1969 года.
(Слева - Оливер Сакс с пациенткой; кадр из док. фильма «Пробуждения»)

Несмотря на почти неправдоподобную степень неподвижности и инвалидности, мистер Л. был на редкость жадным читателем (страницы переворачивал помощник), хранителем библиотеки и автором блестящих книжных обозрений, каждый месяц появлявшихся в нашем больничном журнале. Из первого знакомства с мистером Л. я вынес твердое убеждение, и оно только укрепилось в ходе дальнейшего знакомства, что это человек необыкновенного ума, культуры и интеллекта. Леонард прекрасно помнил все, что прочитывал, продумывал и чувствовал. Этот человек был наделен глубокой способностью к интроспекции и поразительным исследовательским даром и страстью к познанию, превосходившей все, что мне приходилось наблюдать у других наших пациентов. Такое соединение тяжелого заболевания с острейшим и пытливейшим умом делало мистера Л., если можно так выразиться, «идеальным» пациентом.

(кадр из худ. фильма «Пробуждения», 1990)
В конце первого осмотра Леонарда Л. я спросил его: «Что значит быть в вашем положении? Как вы его воспринимаете и с чем можете сравнить?» Он по буквам сложил мне следующий ответ: «С пребыванием в клетке. С полным лишением жизни. Как "Пантера" Рильке»*.

*«Пантера», Райнер Мария Рильке (1902)
В саду растений, Париж

Её глаза усталые не в силах
смотреть, как прутья рассекают свет, —
кругом стена из прутьев опостылых,
за тысячами прутьев — мира нет.

Переступая мягко и упруго,
в пространстве узком мечется она —
танцует сила посредине круга,
в котором воля заворожена.

И лишь порой поднимется несмело
над глазом плёнка тонкая, тогда
внезапно тишина пронзает тело
и гаснет в сердце без следа.

перевод Евгения Витковского, 1907 год

После этого он обвел глазами палату: «Это человеческий зверинец». Снова и снова Леонард не оставлял попыток с помощью описаний, метафор или большого запаса поэтических образов рассказать о природе собственного существования. «Это ужасное присутствие, — написал он однажды, — и ужасное отсутствие. Присутствие — смесь недовольства, принуждения и давления, чувства, что ты связан и остановлен. Я часто называю это "палкой со смирительной рубашкой". Отсутствие же — ужасная изоляция, и холод и съеживание, большее, чем вы можете это себе представить, доктор Сакс, гораздо большее, чем это может вообразить человек, этого не испытавший. Это бездонная тьма и нереальность».

Мистер Л. очень любил выстукивать на машинке или беззвучно бормотать — это было нечто вроде эгоцентрического монолога — пассажи из Данте или Элиота.
«В другое время, — печатал мистер Л., — это чувство давления или насильственного отчуждения отступает, но взамен приходит полная безмятежность и спокойствие, ничто, которое ни в коем случае не неприятно. Это освобождение от пытки. С другой стороны, это безмятежность, это невероятное спокойствие, очень похожее на смерть. В такие минуты я чувствую, что кастрирован моей болезнью, и чувствую освобождение от всех устремлений, характерных для других людей».
Пребывая в таком расположении духа, мистер Л. выстукивал или бормотал строки Абеляра.
В другие моменты мистер Л. охотно описывал мне состояния своего восприятия мира и бытия, — состояния, которые я назвал динамическим зрением, или кинематически-мозаичным зрением [такие состояния характерны для интоксикаций, вызванных красавкой, ЛСД и т. д., психозов и особенно для мигренозных приступов. См. главу 3 моей книги «Мигрень»]. Моими знаниями об этих состояниях в том виде, в каком они проявляются у больных с постэнцефалитическим синдромом, я главным образом обязан мистеру Л., который очень четко их изложил, и другим больным (особенно Эстер И. и Розе Р., так же как многим другим, истории болезни которых здесь не приводятся). Правда, другие больные описывали свое состояние без той силы и страсти к познанию их сути, какую проявлял мистер Л.
Только очень и очень постепенно, в течение нескольких лет, с помощью мистера Л. и его преданной матери, которая всегда находилась рядом с ним, я смог составить для себя адекватную картину состояния его сознания и бытия и того, как развивалось это состояние.

Мистер Л. отличался ранним умственным и психическим развитием и некоторой отчужденностью с самого раннего детства. Эти черты укрепились в нем после смерти отца, когда мальчику было всего шесть лет.
(кадр из худ. фильма «Пробуждения», 1990)
В возрасте десяти лет он заявил матери: «Я хочу всю жизнь читать и писать. Я хочу зарыться в книги. Человеческим существам ни в коем случае нельзя доверять».
В раннем подростковом возрасте Леонард Л. действительно проводил все время с книгами. У него почти не было друзей, он не проявлял никаких сексуальных, общественных или иных интересов, характерных для мальчиков его возраста. В пятнадцать лет его правая рука стала скованной, слабой, бледной и уменьшилась в размерах. Эти симптомы, ставшие первыми признаками постэнцефалитического синдрома, он воспринял как наказание за мастурбацию и кощунственные мысли. Он часто бормотал строки из 136-го псалма: «Если я забуду тебя, Иерусалим, забудь меня, десница моя» и «Если правая рука искушает тебя, отсеки ее прочь». Он укреплялся в этих болезненных фантазиях из-за отношения матери, которая тоже видела в болезни наказание за грех.

Несмотря на прогрессирование болезни, Леонард Л. смог поступить в Гарвард и с отличием закончить курс. Он почти завершил диссертацию на соискание степени доктора философии (в 27 лет), когда болезнь зашла настолько далеко, что ему пришлось оставить университет. Покинув Гарвард, он провел дома три года, а в возрасте тридцати лет, почти полностью окаменев, больной поступил в госпиталь «Маунт-Кармель». Сразу после поступления ему доверили руководство больничной библиотекой. Он мало что мог делать, кроме чтения. Именно чтение стало его единственным занятием. Он полностью зарылся в книги и каким-то страшным и зловещим образом, но сумел осуществить свою детскую мечту.

На фото - Оливер Сакс и Робин Уильямс во время работы над экранизацией книги, см. подробнее

Когда я спрашивал его о самочувствии, он обыкновенно писал «сносно», но признавался, что иногда в нем начинает бушевать страсть к насилию; силы, «запертые» в нем и вырывающиеся на свободу только во сне. «У меня нет выхода, — выстукивал он. — Я заперт в себе самом. Это дурацкое тело — тюрьма с окнами, но без дверей».

Он обладал великой и необыкновенной способностью к любви. Это было особенно хорошо видно по тому, что он читал, проскальзывало в его обзорах, выказывающих живой юмор и временами поистине раблезианское удовольствие от мира. Иногда это бывало видно по его реакциям на самого себя, когда он писал: «Я — то, что я есть. Я часть мира. Моя болезнь и мое уродство — части мира. Они прекрасны в том же смысле, как могут быть прекрасны карлики или жабы. Моя судьба — воплощать собой гротеск».

Существовала сильно выраженная обоюдная зависимость между мистером Л. и его матерью, которая ежедневно приходила в госпиталь и проводила с сыном по десять часов, ухаживая за ним и удовлетворяя почти все его самые интимные физические потребности. Когда мать меняла ему пеленки и салфетки, на лице больного можно было видеть блаженное выражение довольного ребенка, смешанное с бессильным неприятием своей деградации, инфантильности и зависимости. То же самое можно было сказать и о матери. С одной стороны, она выказывала радость и удовольствие оттого, что может вселять жизнь в сына, любить и нянчить его, но с другой стороны, она выражала неподдельное возмущение тем, что ей пришлось пожертвовать своей жизнью ради взрослого, но совершенно беспомощного паразита-сына.

В конечном итоге мистер Л. стал первым больным в «Маунт-Кармеле», которому я назначил леводопу.
Мы назначили больному леводопу в начале марта 1969 года и постепенно довели дозу до 5 г в сутки. В течение двух недель эффекта практически не было, а потом произошло внезапное «превращение». Ригидность исчезла из всех конечностей, Леонард ощутил небывалый прилив энергии и силы. Он встал с кресла, начал с небольшой посторонней помощью ходить, снова обрел способность печатать на машинке и писать, заговорил громким и ясным голосом — чего с ним не бывало с двадцати четырех лет. В последние дни марта Леонард Л. буквально наслаждался подвижностью, здоровьем и счастьем, коих был начисто лишен последние тридцать лет. Все, что происходило вокруг, наполняло его неподдельным восторгом. Он походил на человека, очнувшегося от долгого кошмара — или выздоровевшего после тяжелой болезни, или на человека, восставшего из могилы, или вышедшего на волю из сырой темницы, — которого опьянила красота окружающего мира.

(кадр из худ. фильма «Пробуждения»)
В течение этих двух недель мистер Л. был пьян реальностью — упивался ощущениями, чувствами и отношениями, ранее в течение долгих бесконечных десятилетий недоступными либо искаженными. Он очень любил выходить из госпиталя в сад, с удивленным восторгом прикасался к цветам и листьям, иногда целовал их или просто прижимал к губам.
Вдруг ему пришло в голову посмотреть ночной Нью-Йорк, который (несмотря на близость) был двадцать лет недосягаемым для мистера Л., хотя он страстно желал увидеть его. Из ночных поездок он, как правило, возвращался бездыханным от восхищения и благоговения, словно Нью-Йорк был жемчужиной мира или по меньшей мере Новым Иерусалимом.
Теперь в «Божественной комедии» он читал «Рай», хотя последние два года не заходил дальше «Чистилища» или «Ада». Он читал Данте со слезами счастья. «Я чувствую себя спасенным, — говорил он, — воскресшим, заново рожденным. Ощущение здоровья приближает меня к Благодати… Чувствую себя как влюбленный. Я прорвался сквозь барьер, отделявший меня от любви».
«Я жаждал и томился всю жизнь, — говорил мне мистер Л., — но теперь я полон. Я умиротворен. Удовлетворен. Я не хочу большего». Леонарда покинули враждебность, тревога, душевное напряжение и низость. Их место заняло чувство легкости, гармонии и уюта, дружбы и родства со всем и всеми, чего он никогда в жизни не испытывал — «даже до паркинсонизма», первым делом признался он мне. Дневник, который больной начал вести в те дни, изобиловал выражениями изумления и благодарности. «Exaltavit humiles!» — писал он на каждой странице. Были и другие восклицания подобного рода: «Ради этого стоило всю жизнь страдать от болезни»; «Леводопа — благословенное лекарство, оно вернуло мне все возможности жизни. Оно выпустило меня из заточения, в котором я томился до сих пор»; «Если бы все чувствовали себя так же хорошо, как и я, то никто не стал бы помышлять о ссорах и войнах. Никто не стал бы думать о господстве и обладании. Все люди просто наслаждались бы собой и друг другом. Они бы поняли, что Святые Небеса находятся здесь, на земле».

В апреле появились первые признаки ухудшения. Избыток здоровья и энергии, переполнявший мистера Л. («благодати», как он сам это называл), стал слишком велик и экстравагантен, приобретая черты мании величия.
Он начал ощущать себя мессией, сыном Божьим. Теперь он ясно «видел», что мир одержим дьявольскими силами, испорчен ими, и только он, Леонард Л., призван в мир для борьбы со вселенским злом. В своем дневнике он записал: «Я поднялся. И я до сих пор продолжаю подниматься. Я восстаю из пепла поражения к славе величия. Теперь должен я встать и обратиться к миру». Он действительно начал собирать в коридоре группы пациентов и писать множество писем в газеты, конгрессменам и даже в Белый дом [На самом деле мистер Л. не отправил ни одного письма по адресу, а себя с иронией называл не иначе как «герцогом Паркинсонским»].

Госпиталь действительно изначально назывался «Приют "Маунт-Кармель" для калек и умирающих». И хотя мрачное и скорбное название было изменено, характер самого учреждения остался в какой-то степени тем же.

К середине мая Леонард Л., по его собственному выражению, был «заряжен» и «перезаряжен» большим избытком всего, слышал великий зов. Его переполняли сексуальные влечения и агрессивные чувства и охватывали жадность и всеядная прожорливость, принимавшие самые разнообразные формы.
«С леводопой, кипящей в моей крови, — писал он в то время, — для меня нет в мире ничего, чего я не смог бы сделать, если бы захотел. Леводопа — это мощь и непобедимая сила. Леводопа — это необузданность страсти, эгоистическое всевластие. Леводопа подарила мне силу, какой я всегда жаждал. Я ждал леводопу тридцать лет».

Во второй половине мая чтение стало весьма затруднительным из-за неуправляемой спешки и персеверации: стоило больному начать чтение, как оно становилось все быстрее и быстрее, заставляя мистера Л. забывать о синтаксисе и смысле прочитанного. Чувствуя, что нарастающий страх и предчувствие полного распада лишают его разума и цельности мышления, мистер Л. делает последнюю попытку взять себя в руки и решает в начале июня написать автобиографию. «Это позволит мне собраться и взять себя в руки, — говорил он, — это позволит изгнать демонов. Я освещу все ярким дневным светом».
Больной печатал автобиографию практически беспрерывно: по двенадцать — пятнадцать часов ежедневно. В эти моменты он действительно «собирался» и брал себя в руки.

В то время он не раз говорил матери: «Почему бы тебе не уехать на неделю или на месяц куда-нибудь, хотя бы во Флориду, где ты смогла бы отдохнуть. Сейчас я полностью независим, и нет необходимости в постоянном твоем присутствии. Теперь я могу делать все, что нужно, самостоятельно». Мать была страшно обеспокоена такими чувствами сына и ясно показала этим, что именно она нуждалась в отношениях симбиоза и взаимной зависимости.
Она сама пришла в немалое волнение, не один раз являлась ко мне и другим врачам, жалуясь, что мы «отняли у нее сына» и что она не сможет жить, если не «вернет» его: «Я не выношу Лена таким, каким он стал теперь: активным и полным решимости действовать самостоятельно. Он отталкивает меня. Он думает только о себе, а я так хочу быть ему нужной — это главная и единственная моя потребность. Лен был моим младенцем все последние тридцать лет, а вы отняли его у меня с помощью вашего проклятого эль-допи!»
[Отношение миссис Л. не было оригинальным. Такое же отношение к нашим пациентам проявляли и другие родственники. Восстановление самостоятельной активности и независимости не всегда радостно воспринималось родственниками и встречало пассивное, а то и активное сопротивление с их стороны. Некоторые родственники строили свою жизнь на фундаменте болезни своих близких и, по меньшей мере подсознательно, делали все, чтобы усугубить болезнь и усилить зависимость. Часто приходится наблюдать такое социальное и семейное стремление к аггравации болезни в семьях, отягощенных невротическими и психиатрическими расстройствами, а также в семьях с предрасположенностью к мигрени.]

На самом деле Леонард Л. страдал галлюцинациями в течение многих лет — они начались задолго до того, как он стал принимать леводопу (хотя сам больной не мог или не желал признаться мне в этом до 1969 года). Будучи большим поклонником сцен жизни Дикого Запада и ковбойских фильмов, Леонард Л. заказал эту старую картину давно, еще в 1955 году, с единственной и четко выраженной целью: галлюцинировать, глядя на нее.
У него вошло в обычай устраивать для себя эти дневные галлюцинаторные спектакли каждый день после обеда. Только после того как больной обезумел, принимая леводопу, эти хронические (и комичные) доброкачественные галлюцинации вышли из-под разумного контроля и приняли откровенно психотическую форму.

Оливер Сакс «Пробуждения»

Thursday, April 23, 2015

Хорошее неизменно запаздывает/ Stephen Fry, from books

Университетский друг мой на вопрос о том, как он осознал себя геем, ответил, что явственно помнит миг своего рождения — он тогда оглянулся назад и сказал себе: «Больше я в такие места ни ногой...»

Большинство людей проходит путь от колыбели до крематория, не досаждая посторонним рассказами о своей жизни и о жизни своей семьи.

Мама была помешана на кисленьких ягодках и могла обобрать куст крыжовника быстрее, чем пастор раздевает мальчишку-хориста.

...в умении торговаться, хвастливости и саморекламе хорошего мало, но и в чрезмерной скромности, думаю, присутствует свой эгоизм.

С раннего возраста я что ни вечер наблюдал, как они [родители] решают кроссворды «Таймс». Существовали типы ключей к разгадке, до которых неизменно додумывался отец, и существовали такие, до которых всегда додумывалась мать, поэтому, трудясь на пару, они каждый раз вылизывали, если можно так выразиться, тарелку дочиста. Случалось, что кому-то из них удавалось решить кроссворд самостоятельно, думаю, однако, что наибольшее удовольствие они получали, делая это вместе. Я довольно рано научился решать эти кроссворды в одиночку и просто терпеть не мог делиться ими с кем-то еще, я костенел, если кто-то заглядывал мне через плечо и предлагал подсказку. Это свидетельствовало, я полагаю, о моей потребности в независимости, доказывало, что я не нуждаюсь ни в ком так, как мои родители нуждались друг в дружке, и более того, доказывало, что я решительным образом нуждался в отсутствии такой нужды, иными словами, доказывало, что меня изводит страх.

Вы могли поиметь меня ананасом и обозвать вонючей свиньей, высечь цепями и что ни день нещадно гонять в военной форме по плацу, и я со слезами на глазах благодарил бы вас, если бы это избавило меня от занятий спортом.

А с другой стороны, разве бывают горести мелкими? Я прекрасно понимаю, что мои горести мелки. История нежного молодого росточка, пробивающегося в грубой чащобе английской частной школы, вряд ли способна пробудить сочувствие в сердце каждого читателя. Да и тему эту заездили до смерти еще в начале века – в романах, воспоминаниях, автобиографиях. Я – клише, и сознаю это. Меня не похищали работорговцы, не заставляли в три года надраивать до блеска ботинки на улицах Рио, садист-трубочист не чистил мной дымоходы. Я вырос и не в низкой нищете, и не в фантастическом богатстве. Меня не подвергали жестокому обращению, не эксплуатировали, я не был заброшенным ребенком. Меня, порождение среднего класса, пребывавшее в среднего класса школе, которая стояла в самой середке Англии, хорошо кормили, хорошо обучали, обо мне заботились – на что я могу жаловаться? История моя, как таковая, это история удачи. Однако это моя история, и стоит она не больше и не меньше, чем ваша или чья-то еще. И в моем, по крайней мере, понимании это история трогательной любви.

Я начал отчаянно гордиться моей астмой, так же, как впоследствии возгордился моим еврейством и моей сексуальностью. Обыкновение занимать агрессивно-оборонительную позицию в отношении тех качеств, которые кто-то мог счесть слабостью, стало одной из выдающихся черт моего характера.

Плачу о всех матерях, вчерашних, сегодняшних и завтрашних, одиноко сидящих дома в дни рождения их детей, не знающих, где сейчас их любимый сынок или милая дочка, с кем они, что с ними. Плачу о взрослых детях, настолько потерявших самих себя и любую надежду, что в день своего восемнадцатилетия они бессмысленно переминаются у каких-то чужих подъездов, лежат на кроватях, уставясь в пьяном или наркотическом оцепенении в потолок, или сидят в полном одиночестве, доедаемые отвращением к себе. И плачу о смерти отрочества, смерти детства и смерти надежды; чтобы оплакать эти кончины, не хватит никаких слез.

Чего на самом деле не способен вынести гомофоб, так это мысли о Любви одного человека к другому, принадлежащему к одному с ним полу. Любви во всех восьми тонах и пяти полутонах полной октавы нашего мира. Любви чистой, эроса и филоса; любви как романтики, дружбы и обожания; любви как наваждения, вожделения, одержимости; любви как муки, эйфории, исступления и самозабвения (все это начинает смахивать на каталог духов Кельвина Кляйна); любви как жажды, страсти и желания.

Когда любишь, весь распорядок твоего дня подстраивается к перемещениям любимого человека.

Существует такое клише: в большинстве своем клише верны, — и, подобно большинству клише, этот неверен тоже.

...ложные воспоминания бывают порою намного точнее запротоколированных фактов.

Проза – выдумка взрослая, а поэзия, при всей ее универсальности, очень часто воздействует с особой силой именно на душу подростка. Наиболее распространенный вид измены, совершаемый теми, кто живет и дышит литературой, состоит в том, что, взрослея, они отрекаются от любви к поэзии и начинают ухлестывать за прозой.

*
Я готов просить прощения за многое из сделанного мною, однако просить прощения за то, что ни в каком прощении не нуждается, не собираюсь. У меня имеется теория, которая в последнее время все вертится и вертится в моей голове, – согласно этой теории большая часть бед нашего глупого и упоительного мира проистекает из того, что мы то и дело извиняемся за то, за что извиняться ничуть не следует, а вот за то, за что следует, извиняться считаем не обязательным.
К примеру, ничто из нижеследующего не является постыдным и требующим извинений, несмотря на наши самоубийственные попытки убедить себя в обратном.
• Обладать прямой кишкой, уретрой, мочевым пузырем и всем, что из этого проистекает.
• Плакать.
• Обнаружить, что нечто или некто, принадлежащие к какому бы то ни было полу, возрасту или животному виду, обладают сексуальной привлекательностью.
• Обнаружить, что нечто или некто, принадлежащие к какому бы то ни было полу, возрасту или животному виду, не обладают сексуальной привлекательностью.
• Засовывать что-либо в рот, в зад или во влагалище на предмет получения удовольствия.
• Мастурбировать столько, сколько душа просит. Или не мастурбировать.
• Сквернословить.
• Проникаться, безотносительно к деторождению, сексуальным влечением к каким-либо объектам, предметам или частям тела.
• Пукать.
• Быть сексуально непривлекательным.
• Любить.
• Глотать разрешенные и не разрешенные законом наркотические средства.
• Принюхиваться к своим и чужим телесным выделениям.
• Ковырять в носу.

Я потратил кучу времени, завязывая на носовом платке узелки, коим надлежало напоминать мне, что стыдиться во всем этом нечего, если, конечно, практика такого рода не причиняет страданий другим людям – что справедливо и в отношении разговоров о книгах Терри Пратчетта, вождения хороводов, ношения вельветовой одежды и иных безобидных видов человеческой деятельности. Главное – оставаться человеком воспитанным.
Боюсь, однако, что я потратил слишком мало времени, извиняясь или испытывая стыд за то, что действительно требует искренних просьб о прощении и открытого раскаяния, а именно за:
• Неспособность поставить себя на место другого человека.
• Наплевательское отношение к собственной жизни.
• Нечестность по отношению к себе и к другим.
• Пренебрежительное нежелание отвечать на письма и телефонные звонки.
• Неумение связывать те или иные вещи с их происхождением и нежелание думать о таковом.
• Умозаключения, ни на каких фактах не основанные.
• Использование своего влияния на других для достижения собственных целей.
• Причинение боли.
Мне следует просить прощения за вероломство, пренебрежение, обман, жестокость, отсутствие доброты, тщеславие и низость, но не за побуждения, внушенные мне моими гениталиями, и уж тем более не за сердечные порывы. Я могу сожалеть об этих порывах, горько о них сокрушаться, а по временам ругать их, клясть и посылать к чертовой матери, но извиняться – нет, при условии, что они никому не приносят вреда. Культура, которая требует, чтобы люди просили прощения за то, в чем они не повинны, – вот вам хорошее определение тирании, как я ее понимаю.

*
Я был абсолютно уверен, что если бы Бог существовал, его капризность, злобность, деспотизм и полное отсутствие вкуса отвратили бы меня от него. Было время, когда в его команду входили люди, подобные Баху, Моцарту, Микеланджело, Леонардо, Рафаэлю, Лоду, Донну, Герберту, Свифту и Рену, ныне у него остались лишь кошмарные, слюнявые лизоблюды без стиля, остроумия, возвышенности и способности к членораздельной речи.

Ныне, когда дурные миазмы евангелизма поднимаются, дабы поглотить нас, со всех концов несчастной Божьей земли, уже с трудом вспоминаешь, что было время, когда добрый христианин мог прожить жизнь, не приплетая к каждому слову «помощь несчастным» и «спасение души». Бог был полным достоинства и великодушия отцом, а Христос — его прекрасным, влажнооким сыном; они любили тебя, даже если видели сидящим в уборной или ворующим сладости. Таково было христианство — вещь никак не связанная с гимнами, псалмами, песнопениями и церковной литургией.

Следует сказать, что физически привлекательным я себя не считал. И тому имелись три причины:
1. Я был, что называется, «не моего типа».
2. Я не был физически привлекательным.
3. Ну и довольно.

Я боялся насекомых, ночных бабочек в особенности – жутких чешуйчатых мотыльков, которые влетали в открытые окна и порхали вокруг электрической лампочки, мешая мне читать. Я не мог ни отдохнуть, ни хотя бы расслабиться в комнате с мотыльками. Бабочки хороши днем, ночные же внушали мне отвращение и пугали.

Самый мучительный для меня миг наступил под конец их [родителей] визита [в тюрьму], когда мама достала из сумочки толстую пачку кроссвордов, аккуратно вырезанных из последних страниц «Таймс». Она запасала их каждый день моего отсутствия, твердой рукой отрезая ответы на кроссворд предыдущего дня. Когда она подсунула их под стекло и я увидел, что это, у меня перехватило горло, я накрепко зажмурился. Я попытался улыбнуться, постарался не дышать, потому что знал: любой мой вдох может обратиться в череду разрывающих грудь рыданий, остановить которые мне будет уже не по силам.

Музыка увлекает меня в края, полные безграничной чувственности и неосмысленной радости, доводя до вершин восторга, которые никакой нежный любовник и представить-то себе не способен, или погружая в ад нечленораздельно рыдающей муки, до которой не смог бы додуматься ни один пыточных дел мастер. Музыка заставляет меня писать такого вот рода бессвязную отроческую лабуду и нисколько этого не стесняться. Музыка – это на самом-то деле херня собачья. Вот наиболее точное ее определение.

Только дурак отмахивается от мысли на том основании, что он ее уже слышал.

Я уже за несколько лет до того определил у себя «математический кретинизм» и лишь огорчался тем, что это состояние не получило такого же официального статуса, какой имелся у дислексии.

«Если моим демонам придется покинуть меня, боюсь, с ними улетят и мои ангелы», – сказал Рильке, надменно поворачиваясь спиной к будущей индустрии телевидения и магических формул, предлагаемых книгами типа «помоги себе сам».

...прискорбный консультант по менеджменту, напичканный статистическими данными и психологическими рекомендациями насчет «искусства управления людьми» – искусства настолько, мать его, очевидного, что у нормального человека от разговоров о нем начинает кровь носом идти...

Кости срастаются, да еще и крепче становятся ровно в том месте, в котором срослись; раны душевные гноятся и ноют десятилетиями, открываясь от тишайшего шепота.

Ничто из того, о чем ты молишься — таков неприложнейший и неприятнейший закон жизни, — не приходит к тебе во время молитвы. Хорошее неизменно запаздывает.

ЛСД позволяет нам проникать в суть вещей, в их сущность, в их существо. Вам вдруг открывается водность воды, ковровость ковров, древесность дерева, желтость желтизны, ногтеватость ногтей, всецелость всего, ничтовость всего и всецелость ничто.

Если подумать как следует, я не могу сказать, что у любви вообще есть какая-то цель. Тем она и хороша. Секс может быть целью – в том смысле, что он дает тебе утешение, а иногда и ведет к продолжению рода, – а вот любовь, как, по словам Оскара, и любое искусство, совершенно бесполезна. Именно бесполезные вещи и делают жизнь достойным, но также и опасным препровождением времени: вино, любовь, искусство, красота. Без них жизнь безопасна, однако не заслуживает особой траты сил.

[...] меня бросало из крайности в крайность – от мучительных размышлений о том, стою ли я вообще хоть чего-то, к размышлениям о том, стоит ли гроша ломанного хоть что-то, кроме меня.

Существует еще одно слово, которое и поныне многое значит для англичан и которое долгие годы было бичом для моей спины, шпорой для моих устремлений, фурией от которой надлежало бежать, Немезидой, врагом, анафемой, тотемом, пугалом и обвинением. Я и поныне стараюсь не прибегать к нему и всем его близким родственникам. Это слово обозначает все, к чему я никогда не стремился, все и вся, от чего я ощущаю себя отчужденным. Оно — тайный пароль клуба, в который я ни за что не вступлю да и вступить не смогу, — клуба, у дверей коего я могу стоять, глумливо улыбаясь, однако какая-то потаенная часть меня все равно будет с жалкой неприязнью к себе наблюдать, как избранные члены его проходят, посвистывая, счастливые и самоуверенные, сквозь вращающиеся двери. Слово это ЗДОРОВЫЙ...

Я вечно буду все той же приводящей людей в исступление смесью педантства, себялюбия, вежливости, эгоизма, мягкосердечия, трусливости, общительности, одиночества, честолюбия, размеренного спокойствия и тайного неистовства. Я осыплю наш дурацкий мир словами. Слова – это по-прежнему все, что у меня есть, но теперь они наконец помогли мне вырваться вперед.

Я отношусь к монархии и аристократии как кривому носу Британии. Иностранцы находят наши старинные глупости своеобразными, мы же считаем их смехотворными и полны решимости найти как-нибудь время и избавиться от них. Боюсь, когда мы от них избавимся, а я полагаю, мы это сделаем, нам придется пережить психологический шок, сопряженный с открытием, что в результате мы не стали ни на йоту более свободной и ни на унцию более справедливой в общественном отношении страной, чем, скажем, Франция или Соединенные Штаты. Мы останемся ровно тем, чем и были, страной почти такой же свободной, как две только что названные.
...Беда всякого рода затей косметического характера в том, что и результаты всегда получаются косметические, а косметические результаты, как ведомо всякому, кто приглядывался к богатым американкам, неизменно смехотворны и способны лишь привести в замешательство либо нагнать страху.

Кто-то сказал однажды, что автобиография — это разновидность мести. Однако она может быть и разновидностью благодарственного письма.

«Автобиография. Моав — умывальная чаша моя» (Moab Is My Washpot, 1997) 

*
С успехом писать о книгах, поэмах и пьесах можно, лишь если они тебя не волнуют, не волнуют по-настоящему. Конечно, все это бред истеричного школьника, позиция, порожденная не чем иным, как самовлюбленностью, тщеславием и трусостью. Да, но до какой глубины прочувствованная. Все школьные годы я сохранял убежденность в том, что «литературные исследования» есть вереница аутопсий, произведенных бессердечными лаборантами. Хуже, чем аутопсий: биопсий. Вивисекций.
Даже с кино, которое я люблю больше всего на свете, больше жизни, даже с ним поступают ныне подобным же образом. Теперь без методологии о кино и заикаться нечего. Как только нечто становится темой университетского курса, ты понимаешь — оно мертво.
Как можно выдержать дистанцию и писать в академически одобренном стиле о том, что заставляет тебя ежиться, дрожать и всхлыпывать?

Самоутверждается ли, в той или иной степени, человек, надевающий темные очки? Ты скрываешь под ними глаза, что можно счесть признаком слабости и боязливости, но, с другой стороны, приобретаешь вид хладнокровный и отчасти непроницаемый.

Не исключено, что детство лучше иметь несчастное, голодное и полное жестокостей. По крайней мере, оно научит тебя оценивать вещи по истинному их достоинству. Заставит до конца смаковать каждую выпавшую тебе кроху счастья.

Как знать, может, теми, чье детство и юность состояли лишь из любви, доверия и радости, боль страданий переживается намного острее.

Так приводят они в город деревню, думала Клара. Убивают животных, чтобы носить их на себе, или держать под стеклянными колпаками, или сдирать с них кожу и шить из нее лакированные городские туфельки либо желтоватые чемоданы. Лошадей они заставляют всю жизнь таскать по городам конки, а после вываривают на клей или свежуют, чтобы набивать их волосом диваны или делать смычки для скрипок.
Деревья швыряют в топки, чтобы приводить в ход машины и обогревать дома, или же из них вырезают кисти дубовой листвы с желудями и орешками или трубки, и все это потом зарастает темными пятнами, печалится и умирает. Цветы высушивают, подкрашивают и выставляют букетиками на роялях, на квадратиках бахромчатого шелка.
Весь просторный, светлый сельский мир пишут маслом на холстах — темные грозные горы, мглистые, гулкие ущелья и тревожные темные тучи, а после холсты развешивают по мрачным коридорам, освещенным тусклыми, шипящими газовыми горелками, и картины эти пугают детей, поселяя в них вечный ужас перед миром, что лежит за пределами городов. Город, как его одолеешь? Кровь, железо и газ.
«Как творить историю»

Странное возникает чувство, когда оказываешься меньшинством меньшинства.
«Хроники Фрая»

...в голове моей нежелательных жидкостей больше, чем в общественном плавательном бассейне Кембриджа.
«Пресс-папье»

Родительская власть — это вовсе не признак демократии, это признак варварства. Мы относимся к образованию, как к сфере обслуживания, как к прачечной: родители суть клиенты, учителя — прачки, а дети — грязное белье. И клиент всегда прав. Боже, боже, боже. Но что, заклинаю вас именем ада кипящего, знают родители об образовании?
«Радио»

* * *
Из Правил жизни:
Я люблю настоящих людей — таких, как Мартина Навратилова или Джонни Уилкинсон (британский регбист. — Esquire). Они поглощены тем, что делают. В таких людях отсутствует даже тень неестественности, и если они улыбаются, то улыбаются не для камер, а просто потому, что действительно счастливы.

Больше всего я жалею о том, что человечество изобрело селфи.

Сообщив общественности, что я гей, я усложнил себе изображение на экране убедительных отношений с противоположным полом. Но для меня не составляет труда поцеловать женщину — я могу и лягушку поцеловать, если угодно.

Кокаин я впервые попробовал в 1986-м. Мои руки тогда тряслись. Потом я потратил на него десятки, если не сотни тысяч фунтов — а еще больше часов и дней. К концу 1980-х я не выходил вечером из дома без 3-4 граммов в кармане. Я бы скорее вышел из дома без ног. Сегодня я не порекомендую кокаин даже злейшему врагу.

Если кто-то считает, что я должен быть арестован за употребление в прошлом наркотиков, я не возражаю. Но я единственный, кто пострадал от своих действий.

Люди часто говорят, что мне не следует называть себя атеистом, а лучше называть себя агностиком. По их мнению, я не могу знать, что Бога нет, а значит я агностик. Но Бертран Рассел великолепно ответил подобным советчикам много лет назад. Он сказал: «Множество вещей так или иначе находится вне сферы абсолютного знания, но позвольте мне предложить вам сведения о том, что на орбите Венеры вращается заварной чайник, однако положение этого чайника таково, что мы не можем его видеть. И если кто-то будет утверждать, что такой чайник существует, я не буду заявлять, что он не прав. Но я останусь в границах здравого смысла, если построю всю свою жизнь — и проживу ее счастливо — на том убеждении, что никакого чайника на орбите Венеры не существует». Вот почему я называю себя атеистом.

Попробуй каждый фрукт с каждого дерева в саду хотя бы раз. Отказаться от такой возможности — значит оскорбить само мироздание.

см. также: письмо Стивена Фрая;
другие его высказывания

Tuesday, April 21, 2015

я могу подождать: у меня есть палка и есть песок/ I would take a stick and I would scratch words in the sand

Чарльз Буковски — Джону Уильяму Коррингтону, 17 января 1961 года:

...[я спрашивал себя], Буковски, если бы ты оказался на необитаемом острове и никто бы там тебя не мог отыскать, разве что птички да букашки, взял бы ты палку и стал бы писать на песке? Я ответил “нет”, и на какое-то время это решило многие проблемы, заставило идти вперед и делать много такого, чего делать не хотелось, это оторвало меня от пишущей машинки и привело в окружной госпиталь, в палату милосердия, кровь хлестала у меня из ушей, и изо рта, и из задницы, все думали, что я умру, но этого не случилось. И, оклемавшись, я снова спросил себя, Буковски, если бы ты оказался на необитаемом острове и т.д., и знаете, может быть, оттого, что кровь отхлынула из левого полушария, или еще из-за чего, но я сказал “да, возьму”. Я возьму палку и буду выводить слова на песке.

Но писательство, конечно же, как брак, или снегопад, или автомобильные шины, дело недолговечное. Можно лечь спать в среду вечером писателем и проснуться в четверг кем-то другим. В среду можно лечь спать слесарем, а в четверг проснуться писателем. Лучшие писатели получаются именно так.

Большинство из них умирают, конечно же, оттого, что слишком стараются; или, с другой стороны, оттого, что становятся знаменитыми — все, что они пишут, публикуется, и им совсем не нужно стараться. Смерть ходит по многим тропам, и хотя вы говорите, что вам нравится то, что я делаю, но я хочу вам сказать, что если все протухнет, то это не потому, что я слишком старался или старался недостаточно, а потому, что у меня иссякло пиво или кровь.
Если это необходимо, то я могу подождать: у меня есть палка и есть песок.

Чарльз Буковски — Джону Уильяму Коррингтону, 1 февраля 1961 года:

Я думаю, абсолютно нормально писать короткие рассказы и считать их стихотворениями главным образом потому, что в рассказах слишком много ненужных слов. А мы сокрушаем так называемую стихотворную форму неподдельным прозаическим словом и сокрушаем форму рассказа, сообщая массу всего на небольшом временном отрезке стихотворения. Мы можем находиться где-то посередине, заимствуя что-то и там и тут, но если мы не можем дать строгое определение, как рассказа, так и стихотворения, означает ли это, что мы непременно заблуждаемся?

Когда Пикассо накладывал кусочки картона и расширял пространство плоской поверхности листа
разве обвиняли мы его в том, что
он скульптор
или архитектор?

Человек либо художник, либо кусок резины, и то, что он делает, не обязано отвечать ничему, кроме, скажем так, энергии его творения.

источник

*
Буковски неоднократно признавался, что писал, по большей части, находясь в состоянии опьянения. Он говорил: «Я пишу трезвым, пьяным, когда мне хорошо и когда мне плохо. У меня нет никакого особого поэтического состояния».

см. также

Sunday, April 19, 2015

Мой разум был похож на застоявшийся пруд, отраженный в самом себе/ Awakenings - Oliver Sacks

У мисс Маргарет А. есть любимая младшая сестра, которая живет в другом штате, но раз в месяц приезжает в Нью-Йорк навестить ее. Сестра каждый раз забирает мисс А. на целый день и водит ее в оперу, на спектакли, в хорошие рестораны.

(кадр из док. фильма «Пробуждения»)
Мисс А. сияет по возвращении с этих экскурсий и в подробностях рассказывает о них с полным чувством и здравым рассудком. В такие моменты в ней нет ничего шизофренического — ни в мышлении, ни в манерах поведения; к больной возвращается цельность и адекватное восприятие мира.
«Я не могу понять, — сказала мне однажды ее сестра, — почему Маргарет называют чокнутой, сумасшедшей или странной. Мы провели чудный день на природе. Она очень интересовалась всем и всеми — была полна жизни, радости. Она была расторможенной и умиротворенной, абсолютно спокойной и безмятежной — не было торопливости или беспрестанного питья воды, о которых мне так много рассказывали. Она разговаривала и смеялась целый день, как это бывало, когда ей было двадцать и о болезни никто и не подозревал. Она сходит с ума в вашем сумасшедшем доме, потому что в нем она полностью отрезана от жизни».

Майрон В.
Майрон В. родился в 1908 году в Нью-Йорке. В 1918 году перенес тяжелый грипп, видимо, одновременно с энцефалитом, хотя в тот момент симптомы последнего остались незамеченными. После окончания средней школы мистер В. стал работать сапожником, а к тридцати годам обзавелся собственной обувной мастерской и женился. У него родился сын.

До 1952 года он был в состоянии работать, а дома оставался до 1955 года. Все это время нарастала инвалидность, которая в конце концов привела к госпитализации в специальное учреждение. Сразу после поступления в «Маунт-Кармель» у мистера В. развился «психоз госпитализации» — выраженная паранойя с галлюцинаторными сценами кастрации, деградацией личности, чувством заброшенности, мстительностью, дерзостью и бессильной яростью [«Психозы госпитализации» встречаются нередко, если больные против своей воли поступают в такие больницы для «хроников», как «Маунт-Кармель», по сути, до конца своих дней. Мне приходилось наблюдать такие психозы у десятков больных. — прим. автора книги].

По словам супруги мистера В., «что-то случилось с Майроном, когда он сначала перестал работать, а потом — когда попал в госпиталь. Раньше он был таким душевным и теплым, любил свою работу больше всего на свете. Но потом все изменилось. Он стал ненавидеть нас, он ненавидел все и всех. Может быть, ненавидел и себя».
Ледяная холодность мистера В. настолько встревожила семью, что жена и сын отреагировали тем, что перестали посещать его вскоре после госпитализации. Это осложнило течение болезни и замкнуло порочный круг невротической реакции.
Четырнадцать лет состояние мистера В. оставалось практически неизменным, если не считать присоединившихся со временем себореи и сильного слюнотечения.

Ответная реакция мистера В. на прием леводопы, назначенной ему в июле 1969 года, была такой же внезапной и магической, как и у многих других пациентов, страдающих тяжелым постэнцефалитическим синдромом. В течение одного дня он обрел свою почти нормальную силу и способность к спонтанным движениям и речи. Его обуревали удивление и радость, хотя они и затенялись обычными подозрительностью, холодностью и зажатостью.

Однако отношения больного с окружающими носили смешанный характер, и в эти трудные и тяжелые для него месяцы мистер В. начал выказывать повышение интереса к людям, уменьшение враждебности и отчуждения, а также начал проявлять любовь к жене и сыну, которые после 20-летнего перерыва снова стали навещать его. У больного опять появилась сноровка в обыденных действиях — он очень хотел чем-то занять руки, стосковавшись по какой-нибудь работе.
Настоящая перемена случилась, когда мы раздобыли сапожную колодку и оборудовали обувную мастерскую для мистера В. в нашей шелтертонской мастерской. Было это в мае 1970 года. Когда ему показали инструменты и верстак, он был искренне удивлен и обрадован, не выказав ни малейшей примеси подозрительности или зажатости. Былые навыки восстановились с поразительной быстротой, так же как восхищение и любовь к своей работе. Он занялся шитьем обуви и ее ремонтом, обслуживая все больше больных госпиталя, в нем проснулись сноровка ремесленника и любовь к своему делу — изготовлению обуви.
С возвращением к работе и восстановлением отношения к ней улучшилась и реакция мистера В. на прием леводопы — стала более стабильной. Прекратились опасные импульсивные всплески, исчезли паркинсонические кататонические «провалы» с их характерными тяжестью и выраженностью. Больной стал более приветливым и доступным, у него восстановилась самооценка. «Я снова чувствую себя человеком, — сказал он мне однажды. — Чувствую, что могу приносить пользу и занимать свое законное место в этом мире. Человек не может жить без этого».

Из сорока больных с тяжелым паркинсонизмом на фоне постэнцефалитического синдрома и кататонии перед началом лечения препаратом «леводопа» мистер В. в конце концов до бился наилучшего результата

Герти К.
«Мой разум был похож на застоявшийся пруд, отраженный в самом себе».

Мария Г.
Мисс Г. родилась на сицилийской ферме младшей дочерью в строгой, нежной, но несколько невротической итальянской католической семье. В школе училась хорошо, но имела репутацию резвой и задиристой «оторвы». На восьмом году ей однажды приснился страшный сон. Этот кошмар длился всю ночь — девочке снилось, будто она сошла с ума и попала в ад. Это было началом продолжавшегося месяц делириозного [delirium – бред, расстройство сознания (сопровождаемое галлюцинациями, обычно зрительными), исступление] состояния, сопровождавшегося лихорадкой, галлюцинациями и чрезвычайной подвижностью. Она не спала практически все это время, и ее ничем нельзя было успокоить или усыпить. Когда острая стадия делириума миновала, стало ясно, что в характере девочки произошли глубокие перемены: она стала беспокойной, агрессивной, склонной к насилию и легко впадала в ярость. Мария стала распутной, похотливой и бесстыдной, вечно попадала в неприятные истории. Это поведение страшно пугало ее богобоязненных родителей. Они возненавидели дочь, постоянно угрожали ей и подвергали наказаниям. Ее мать в разговоре со мной по прошествии более сорока лет с тех событий сказала: «Это Божье наказание за ее прегрешения. Она была непослушной, плохой, злой девочкой и заслужила свою болезнь — она заслужила все, что получила».

*
Все было хорошо до 1965 года, когда произошла трагедия: жена мистера Дж. погибла (ее сбил автомобиль, водитель скрылся с места происшествия). Мистер Дж. сначала стоически и без последствий воспринял ужасную весть, но на следующий день проснулся с сильным слюнотечением и трясущимися руками.
Это был типичный, сильно выраженный паркинсонизм — в этом состоянии мистер Дж. через месяц был доставлен в госпиталь «Маунт-Кармель».

Оливер Сакс «Пробуждения»

Saturday, April 18, 2015

Боб проигрался вчистую, и ему пора уходить/ Oliver Sacks - Awakenings

Роберт О.
Мистер О. родился в России в 1905 году и маленьким ребенком был привезен в Соединенные Штаты. С детства имел отменное здоровье, выказывал замечательные способности и к учебе (закончил среднюю школу в пятнадцать лет). Все шло хорошо до семнадцати лет, когда одновременно с гриппом он заболел летаргическим энцефалитом в его сомнолентной форме.

В первые дни заболевания мистер О. заметил, что у него что-то «случилось» с головой. Он полностью сохранил память, любовь к чтению, богатый активный словарь, проницательность, остроумие, но понял, что не может надолго концентрировать внимание на одном предмете, из-за того, что «какие-то мысли вторгаются в мой разум, не мои собственные мысли, они возникали вопреки моим намерениям, если вам понятно, что я хочу сказать», или, наоборот, оттого что «мысли вдруг исчезали, словно их отключали в середине предложения… они выпадали, оставляя пустое пространство, похожее на раму, из которой вдруг исчезла картина».

Несмотря на все эти симптомы, мистер О. был в состоянии работать продавцом до 1936 года, а потом жил самостоятельно на небольшую инвалидную пенсию до самого поступления в «Маунт-Кармель» в 1956 году. В годы, непосредственно предшествовавшие поступлению в госпиталь «Маунт-Кармель», то есть до 1956 года, мистер О. стал вести в какой-то степени отшельнический и уединенный образ жизни, стал весьма эксцентричным в своей речи и мышлении и до одержимости приверженным к стереотипам своей обыденной деятельности. Кроме того, он стал очень религиозным человеком.

(кадр из док. фильма «Пробуждения»)

Мистер О. был одним из самых активных и независимых наших пациентов. Он был в состоянии полностью обслуживать себя, гулять и уделять много времени некоему подобию общественной деятельности, каковая обычно сводилась к тому, что он кормил голубей, раздавал сладости детям и болтал на улице с бродягами.

1969–1972 годы
Мистер О. ни разу вслух не высказал недовольства, гнева или зависти к другим пациентам, которые прекрасно чувствовали себя, принимая леводопу, но свои чувства он показал резким изменением поведения. Он стал реже выходить на улицу и прекратил кормить голубей.
Тем не менее бывали и лучшие моменты, особенно в ясные воскресные дни, когда он оставлял в покое протоны и нейтроны. В такие моменты мистер О. охотно гулял вокруг больничного квартала, а иногда заглядывал и ко мне (моя квартира была расположена неподалеку от госпиталя). Я угощал его какао, а он пролистывал мои книги, с которыми обращался как ученый — с легкостью и глубиной одновременно. Казалось, ему очень приятно мое присутствие, особенно потому, что я ничего не говорил и не задавал вопросов. Он тоже хранил молчание, не ворчал и не жаловался на давление мыслей.

Он таял и растворялся на наших глазах, а мы ничего не могли поделать с его кахексией [состояние крайнего истощения организма. Это хорошо известный факт (его отметил еще сам Паркинсон), что прогрессирующая потеря веса — самый зловещий и обычно терминальный симптом у больных паркинсонизмом. У некоторых пациентов это, очевидно, связано с уменьшением потребления калорий, затруднениями при приеме пищи и т. д. У некоторых страдавших постэнцефалитическим синдромом больных можно было наблюдать чрезвычайно быструю потерю веса, несмотря на нормальное и даже избыточное питание, что позволяет предположить центральный генез такого истощения. Вероятно, организм таких больных начинал пожирать собственный энергетический котел. Противоположное явление — загадочное ожирение и нарастание массы тела — тоже иногда отмечается у этих больных. В ряде случаев внезапное развитие кахексии или, напротив, ожирения начинается одновременно с назначением леводопы, что может служить отражением центрального действия этого лекарства. Вопрос о том, явилась ли именно леводопа пусковым фактором кахексии мистера О., остается открытым.].

За неделю до смерти мистер О. внезапно стал рассудительным и здравомыслящим, у него нормализовались мышление и речь; более того — он сумел «собрать» и удержать вместе воспоминания и мысли, рассеянные и подавленные за пятьдесят лет. Он перестал быть «шизофреником», снова став простым и доступным человеческим существом. Мы несколько раз беседовали с ним перед смертью, причем тональность этих бесед задавал сам мистер О. «Бросьте весь этот треп, — сказал он. — Я знаю расклад. Боб проигрался вчистую, и ему пора уходить». Последние дни он шутил с сестрами и попросил раввина прочесть над ним псалом. За несколько часов до смерти он сказал: «В двадцать втором году я хотел свести счеты с жизнью… и очень рад, что не сделал этого… это была потрясающая игра — энцефалит и все такое…»

Роландо П.
Окружающие считали его умственно отсталым. Так думали все за исключением его наблюдательной и умной матери, которая не раз повторяла: «Мой Роландо не глупец — он такой же разумный, каким был всегда. Просто у него внутри что-то остановилось».

Самыми лучшими лекарствами, улучшавшими его настроение и состояние, были поездки домой, в семью, по выходным и праздничным дням. Особенно мистер П. любил высококачественную радиоаппаратуру и плавательный бассейн в загородном доме своего брата. Самое поразительное, что мистер П. легко проплывал всю длину бассейна, при этом в воде происходило облегчение симптоматики паркинсонизма. Он плавал с такой легкостью и изяществом, каких ему никогда не удавалось добиться при ходьбе по земле. Плавные легкие движения появлялись у него при прослушивании музыки, особенно оперы-буфф, к которой больной очень привязан. Слушая музыку, больной начинал подпевать, дирижировать, а иногда даже пританцовывать, и в эти моменты он почти освобождался от тягостных симптомов. Но самое любимое занятие мистера П. — это сидеть на крыльце и любоваться садом и величественной панорамой верхней части Нью-Йорка. По возвращении мистер П. неизменно впадал в депрессию и всегда выражал одни и те же чувства: «Какое наслаждение — выбраться из этого проклятого места! Меня всегда запирают в такие места с тех пор, как я родился на свет. Я заперт в своей болезни с момента своего рождения. Это не жизнь, так жить нельзя. Почему я не умер ребенком? Какой смысл, какая польза в моем житье? Эй, док! Меня уже тошнит от леводопы. Может, вы дадите мне настоящую таблетку — из тех, что лежат у вас в шкафчике? Пилюлю эвтаназии, или как там это называется? Мне надо было дать такую таблетку в день моего рождения».

(Оливер Сакс; кадр из док. фильма «Пробуждения»)
В первом американском издании «Пробуждений» я добавил постскриптум о Роландо П., в котором написал: «В начале 1973 года Роландо П. зачах и умер. Точно так же как в случаях Фрэнка Г. и многих других, причину смерти не удалось выявить при патолого-анатомическом исследовании. Я не могу избавиться от подозрения, что такие больные умирают от безнадежности и отчаяния и что мнимая причина смерти (остановка сердца или еще что-либо) — не более чем способ, каким было достигнуто стремление к достижению quietus» [кончина, смерть, что-л. успокаивающее].
Этот загадочный эпилог породил множество вопросов, и я счел необходимым обрисовать путь Роландо к упадку и вероятные и возможные причины его гибели более обстоятельно и подробно.

Мать Роландо было очень умной и любящей своего сына женщиной, преданной ему. Именно она защищала его в ранние детские годы, когда его считали дефективным или безумным.
Несмотря на старость и тяжелый артрит, она навещала Роландо каждое воскресенье, не пропустив ни одного из них, или приезжала к брату Роландо, когда тот забирал его к себе. Однако летом 1972 года артрит усилился до такой степени, что миссис П. была уже не в состоянии приезжать в госпиталь. После прекращения ее визитов у сына начался жесточайший эмоциональный кризис — это было два месяца горя, исхудания, депрессии и ярости. За этот период Роландо потерял в весе двадцать фунтов.

[Шпитц дал незабываемое описание влияния человеческой депривации (deprivation – лишение, отнятие) на детей-сирот. Эти сироты (из одного мексиканского приюта) получали прекрасный «механический» и гигиенический уход, но были начисто лишены человеческого внимания и заботы. Почти все они умерли, не дожив до трех лет. Такие исследования и подобные наблюдения, касающиеся очень юных, или очень старых людей, или очень сильно больных, или умственно отсталых, указывают, что человеческий уход и внимание действительно жизненно необходимы в буквальном смысле этого слова, а в случае их дефицита или тем более отсутствия мы погибаем, тем быстрее и тем более наверняка, чем более мы уязвимы. И такая смерть, в этом контексте, первое и главное, является экзистенциальной смертью, следствием отмирания воли к жизни. Такая экзистенциальная смерть мостит дорогу смерти физической.]

В память мне врезался эпизод (произошедший в начале марта): некие врачи, в высшей степени сведущие в «органической патологии» (но совершенно слепые к душевным страданиям), назначили Роландо ряд анализов и функциональных тестов. Я был в отделении, когда сияющая белизной накрахмаленного халата лаборантка вкатила в палату Роландо тележку с пробирками, шприцами и пипетками для взятия крови. Поначалу он апатично и пассивно протянул руку, позволяя брать кровь, но потом произошло неожиданное. Больной взорвался вспышкой ярости, он был вне себя от гнева, оттолкнул тележку и лаборантку и закричал: «Сукины дети, вы что, не можете оставить меня в покое? Какой толк во всех ваших треклятых анализах? У вас нет глаз и ушей? Вы не видите, что я умираю от горя? Ради Христа, дайте мне умереть спокойно!»
Это были последние слова Роландо. Он умер во сне, или в ступоре, через четыре дня.

*
На фоне стимуляции леводопой может измениться и стиль рисования. Если больного паркинсонизмом попросить нарисовать дерево, он нарисует жалкое крошечное растеньице, скрюченное, по-зимнему лишенное листвы. По мере разогревания, «прихода», вызванного приемом леводопы, дерево может приобрести массу украшений, обусловленных воображением и жизнью — обязательно появляется листва. Если больной находится в состоянии сильного возбуждения, дерево приобретает фантастические украшения, «взрывается» цветущими ветвями, листвой с арабесками, причудливыми завитушками и Бог знает еще чем. Украшательство может продолжаться до тех пор, пока первоначальный абрис дерева не исчезает под чудовищным нагромождением барочных излишеств.

Например, для страдавшей паркинсонизмом художницы и скульптора Ирмгард Х. до приема леводопы была характерна простота композиции и склонность к пасторалям — дети, танцующие вокруг дерева и т. д. По мере оживления на фоне приема леводопы мирные сцены сменялись изображениями боя быков, петушиных и гладиаторских боев, боксерских поединков — сама она при этом оставалась совершенно спокойной, вся индуцированная лекарством агрессивность была вытеснена в искусство. Однако позже изображения стали более стилизованными, сложными, изобилующими навязчивыми, повторяющимися мотивами и отличались запутанностью, приближаясь по прихотливости к хрустальным кошкам Луиса Уэйна. Такие рисунки очень характерны для больных с синдромом Жиля Туретта — оригинальные формы, оригинальное мышление, затерянное в джунглях украшательства, — а также для лиц, страдающих зависимостью от амфетаминов. Вначале воображение пробуждается, а затем, на фоне перевозбуждения, начинает довлеть и затенять суть своей безграничной избыточностью.

Оливер Сакс «Пробуждения» 

Friday, April 17, 2015

«Пробуждения» в форме биографий/ Mount Carmel Hospital in New York

Госпиталь «Маунт-Кармель» был открыт вскоре после окончания Первой мировой войны для ветеранов с травмами и повреждениями нервной системы и для ожидавшихся жертв эпидемии сонной болезни. В те дни госпиталь представлял собой небольшой коттедж, рассчитанный на сорок коек, с большим участком и видом на красивую сельскую местность. Рядом находилась деревня Бексли-на-Гудзоне, и между ней и госпиталем установились дружеские отношения. Пациенты частенько заходили в деревню за покупками и пообедать, смотрели в местном кинотеатре немые черно-белые фильмы, а деревенские столь же часто навещали госпиталь.

Прошли годы, и все изменилось до неузнаваемости. Бексли-на-Гудзоне уже не деревня, а густонаселенный обшарпанный пригород Нью-Йорка. Канула в небытие размеренная и уютная деревенская жизнь, уступив место лихорадочной и торопливой нью-йоркской антижизни. У жителей Бексли не стало свободного времени, и они редко вспоминают теперь о госпитале, расположенном по соседству. Впрочем, «Маунт-Кармель» и сам уже давно страдает гипертрофией. Теперь это солидное лечебное учреждение на тысячу коек, давно поглотившее своими каменными зданиями весь участок. Окна теперь выходят не на живописный сад, а на уродливый пригород или вообще в никуда.

Еще печальнее и одновременно серьезнее то, что изменился характер госпиталя, незаметно и коварно произошло уничтожение былой атмосферы и теплоты ухода. В начале существования госпиталя, а точнее, до 1960 года, госпиталь был открыт и одновременно безопасен. В нем работали самоотверженные медицинские сестры, то же самое можно сказать и об остальном персонале. В течение десяти лет, а точнее, за последние три года, все разительно переменилось. Госпиталь стал больше похож на крепость или тюрьму — как в своем внешнем облике, так и в стиле управления и руководства. Новая администрация стала отличаться строгостью и приверженностью «эффективности» и правилам, «фамильярность» с пациентами теперь запрещена и, во всяком случае, не поощряется.

Представители среднего и низшего персонала — сестры, нянечки, уборщицы, физиотерапевты, трудотерапевты, логопеды и т. д. — отдают себя пациентам с беспредельными теплотой и любовью. Некоторые жители соседних кварталов оказывают больным добровольную, пусть и не профессиональную, помощь. К немногим больным приходят родственники и друзья.

В 1966 году, когда я начал работать в «Маунт-Кармеле», там находились на лечении около 80 больных с постэнцефалитическим синдромом, самая многочисленная да, пожалуй, и единственная группа таких больных в Соединенных Штатах, и одна из немногочисленных групп в мире.
За три года — с 1966 по 1969-й — мы перевели большинство больных с постэнцефалитическим синдромом (многие из них уже много лет были заточены в самых отдаленных закоулках госпиталя) в одно отделение, создав единое, органично устроенное, самоуправляемое сообщество. Мы сделали все, что было в наших силах, чтобы они снова почувствовали себя людьми, а не осужденными преступниками, отбывающими наказание в огромном холодном доме. Кроме того, мы предприняли розыск давно пропавших родных и друзей, надеясь, что дружеские и родственные связи, прерванные скорее временем и леностью, нежели враждебностью и чувством вины, могут быть восстановлены. Сам я тоже изо всех сил постарался установить с моими пациентами именно такие неформальные отношения.

Некоторые пациенты впали в состояние ледяной безнадежности, внешне очень похожей на безмятежность: это была весьма реалистическая безнадежность в те дни, когда еще не было разработано лечение препаратом леводопой.
Больные знали, на что обречены, и принимали свой жребий со всем возможным мужеством и самообладанием. Другие пациенты (а возможно, и все они, невзирая на внешнюю безмятежность) были охвачены пронзительным чувством бессильной ярости: они каким-то обманом лишены лучшего времени своей жизни, их пожирало ощущение даром потраченного, потерянного времени. Всей душой жаждали они двойного чуда — не только исцеления от болезни, но и возмещения ущерба за то время, что потеряли. Они стремились перенестись в юность, в лучшую свою пору.

Леводопа, «чудо-лекарство» — такое его определение используется всюду, и это едва ли может удивлять, поскольку врач, впервые применивший его, доктор Джордж Корциас, сам утверждал, что леводопа — истинное чудо нашего времени.

В марте 1967 года больные с постэнцефалитическим синдромом и паркинсонизмом в «Маунт-Кармеле» уже знали и слышали о леводопе. Некоторые желали немедленно испробовать это лечение на себе, кто-то осторожничал и сомневался, рассчитывая посмотреть, как новое лекарство подействует на других, прежде чем принимать его. Часть пациентов выражали полнейшее равнодушие, многие были, конечно, не способны реагировать.
Цена леводопы в 1967–1968 годах была исключительно высока (более 5000 долларов за фунт), и «Маунт-Кармель» — благотворительный госпиталь, совершенно обнищавший, никому не известный и не способный рассчитывать на заинтересованность фармацевтических фирм, промышленных или правительственных спонсоров, — не мог позволить себе закупку дорогостоящего лекарства. В конце 1968 года стоимость леводопы резко упала, и в марте 1969 года она была впервые применена в «Маунт-Кармеле».

«Пробуждения» написаны по большей части в форме биографий — содержание представляет собой описание реакций индивидов, получавших леводопу. Естественно, эти индивиды пребывали не в вакууме: все они были членами единого постэнцефалитического сообщества и оказались весьма чувствительными, а часто подпадали и под прямое влияние реакций других больных.
Эта чувствительность, это влияние происходили по-разному. Первым делом оно привело весной и летом 1969 года к всеобщим восторгу и радости. Это было не одно пробуждение, а пятьдесят: полсотни человек, одновременно и внезапно, очнулись от забытья и изоляции, куда их погрузила продолжавшаяся десятилетиями болезнь.
Среди таких больных быстро устанавливаются узы товарищества — все они жили в одинаковых подземельях или башнях, и все в одночасье оказались на ярком свете дня. Внезапно освободившись от многолетних пут, они бросились танцевать и без умолку болтать друг с другом.
Самые удивительные сцены такого рода были запечатлены в документальном фильме «Пробуждения». Там показаны вновь проснувшиеся больные, танцующие, наслаждающиеся жизнью, сидящие за столами вместе. Они с восторгом открыли друг в друге людей, которые до сих пор были просто стоящими друг подле друга охраняемыми персоналом статуями. Они делились своими воспоминаниями, своими трагедиями, недоумениями, новыми надеждами. Они радовались улучшению состояния их соседей, поддерживали друг в друге силы для адаптации к новой жизни. Так что все это носило не слишком индивидуальный характер, это было общее здоровье (оно царило все лето) и особое волнение и воодушевление от разделенной всеми ими надежды. Воодушевление достигло апогея, когда Аарон Е. был выписан из госпиталя: «Возможно, скоро все мы выпишемся отсюда».
Но в сентябре начались неприятности. Некоторые возникли из-за предательских «побочных эффектов» леводопы, потрясших до основания их и без того ограниченно устойчивую нервную систему; некоторые из-за ужесточения внутрибольничного режима; некоторые — из-за примитивности потребностей самих больных, и в этом тоже нет сомнения. Но отчетливо проявилась тенденция передачи отчаяния и «побочных эффектов» от одного больного к другому, которые распространялись по палатам словно лесной пожар.
В то лето все были воодушевлены чужими примерами; оптимизм и надежда охватили больных как прилипчивая зараза. Поскольку теперь всякая неудача и ухудшение у любого больного возбуждали страх у всех остальных, страх и отчаяние приобрели характер инфекционной эпидемии. Эти больные отличались большой впечатлительностью, не только психической, но и соматической, — это была та самая «соматическая податливость», о которой так любил говорить Джеллифи. (Такая почти гипнотическая внушаемость, тенденция к мимикрии и подражанию, в данном случае была предопределена как биологически, так и психологически, — такова характерная черта всех диэнцефальных синдромов.)
Страх изменений, страх тиков играл свою роль в реальном усугублении тиков и психической неустойчивости. И стоило больному перешагнуть некий порог, некую критическую точку и начать двигаться дальше по пути нестабильности, психические влияния тоже становились все сильнее и сильнее. Счастье, свобода, добрые отношения стабилизировали больных; изоляция, скука — дестабилизировали. Эти влияния по своей силе не уступали силе действия леводопы. Таким образом, атмосфера в отделении, общее настроение стало преобладающим и всеобщим.

Оливер Сакс «Пробуждения»

Wednesday, April 15, 2015

Сонная болезнь (Летаргический энцефалит)/ Oliver Sacks - Awakenings

Одну больную (Хелен К.) спросили, каково быть паркинсоником. «Это все равно что попасть на очень большую планету. Мне кажется, что я вешу несколько тонн, я раздавлена, я не могу двинуться с места», — ответила она.
Несколько позже, после назначения леводопы, ее спросили, как она теперь себя чувствует, и больная (которая стала живой, подвижной и стремительной) ответила: «Я как будто попала на крошечную планету! Как на Меркурий! Нет, пожалуй, он слишком велик — на астероид. Я не могу удержаться на месте, я ничего не вешу. Я просто парю в воздухе. Все дело, оказывается, в силе тяжести — то она слишком сильна, то слишком слаба. Паркинсонизм — это тяжесть, леводопа — легкость, и очень трудно найти золотую середину». Такое же сравнение, только наоборот, часто используют больные с синдромом Жиля де ла Туретта.

[...] Доктор Джеральд Стерн рассказал мне об одном таком больном из Хайлендского госпиталя (Лондон). Этот больной по прозвищу Пушкаш (по имени знаменитого футболиста пятидесятых годов) обычно сидел в полном оцепенении до тех пор, пока ему не бросали мяч. Больной тотчас пробуждался, подхватывал мяч ногой и принимался с поистине акробатической ловкостью вести его по коридору. Если же Пушкашу бросали спичечный коробок, то он принимал его ногой, подбрасывал вверх, ловил рукой, потом опять подбрасывал вверх ногой, а после этого, играя в чеканку коробком, мог проскакать на одной ножке по всему коридору. Какой-либо иной, «нормальной», деятельностью больной заниматься не мог — он проявлял лишь такую причудливую активность, которая заканчивалась так же неожиданно и резко, как начиналась.

Вспоминаю одну больную (не из «Маунт-Кармеля»), которая сидела неподвижно до тех пор, пока ей не бросали три апельсина. Она ловила их и немедленно принималась мастерски ими жонглировать. Она могла жонглировать семью предметами, и могла делать это до получаса. Как только она роняла один предмет или если ее останавливали, она немедленно снова впадала в оцепенение.

Сонная болезнь (Летаргический энцефалит)
Зимой 1916-1917 года в Вене и некоторых других городах внезапно появилась «новая» болезнь, которая за три года распространилась настолько широко, что приняла характер эпидемии.

Трудно было найти двух пациентов с одинаковыми симптомами. Клиническая картина, как правило, была довольно странной, отсюда и множество наименований, какие получило новое страдание: эпидемический делирий, эпидемическая шизофрения, эпидемический паркинсонизм, эпидемический рассеянный склероз, атипичное бешенство, атипичный полиомиелит и т. д. и т. п. Казалось, на людей одновременно обрушились сотни новых болезней, и лишь благодаря прозорливости и проницательности Константина фон Экономо была установлена многогранная и изменчивая картина одного и того же заболевания.

Мир не видел такой пандемии, какая началась в 1916–1917 годах. Повальная болезнь, свирепствовавшая в течение десяти лет, унесла или искалечила жизнь почти пяти миллионам человек до того, как исчезла — так же внезапно и таинственно, как разразилась. Эпидемия летаргического энцефалита резко прекратилась в 1927 году.
...можно вспомнить Х.Л. Менкена, написавшего в 1936 году: «Эту эпидемию редко упоминают, и большинство американцев забыло о ней. Такая забывчивость не должна удивлять. Человеческий разум всегда пытается вычеркнуть из памяти невыносимое переживание, так же как пытается прятать его от себя, пока оно присутствует».

Среди многих выдающихся врачей, которые пристально изучали характерологические нарушения, обусловленные сонной болезнью, стоит особо выделить доктора Г.А. Одена [George Augustus Auden (1872–1957)], отец поэта У.Х. Одена.
Доктор Оден подчеркивал, что такие изменения по своей природе не всегда надо считать чисто разрушительными или деструктивными. Доктор Оден, менее других своих коллег склонный рассматривать все проявления болезни как патологию, утверждал, что некоторые из таких больных, особенно дети, могут «пробудиться» к истинной (хотя и болезненной) гениальности, достичь неожиданных высот и глубин. Это замечание о болезни с дионисийским потенциалом часто обсуждалось в семье Одена и стало излюбленной темой размышлений У.Х. Одена.
Многие художники того времени, вероятно, больше других Томас Манн, были поражены спектаклем, явленным миру болезнью, которая смогла бы, пусть даже и не без двусмысленности, поднять деятельность мозга на новую высоту, обострить его восприимчивость и настроить на более творческую волну. В «Докторе Фаустусе» дионисийскую лихорадку автор сделал следствием нейросифилиса, но подобная аллегория чрезвычайной возбудимости, за которой следует (или за которую платят) изнурение и истощение, приложима и постэнцефалитической инфекции.

(кадр из док. фильма «Пробуждения»)
Только одно свойство, одно-единственное, оставалось не подверженным влиянию этого всепожирающего заболевания. Это «высшие способности» — рассудок, воображение, способность к суждениям и чувство юмора. Так, больные, поставленные на грань человеческих возможностей, воспринимали и переживали свое состояние с беспощадной проницательностью и сохраняли способность вспоминать, сравнивать, анализировать и свидетельствовать. На их долю выпала роль единственных свидетелей уникальной катастрофы.

В начале 1920-х состояние неподвижности и оцепенения встречалось нечасто, но, начиная с 1930 года, оно стало накатываться на выживших больных огромной, вялой и медленной волной, окутывая их метафорическим (но не физиологическим) эквивалентом сна или смерти.
Паркинсонизм, кататония, меланхолия, транс, пассивность, обездвиженность, холодность, апатия — таковы были качественные определения длившегося десятилетия «сна», который сомкнулся над их головами с начала 1930-х годов.

Неспособные работать и удовлетворять свои потребности, создающие трудности ухаживающим за ними людям, бессильные, погруженные в собственную беспомощность, стиснутые болезнью настолько, что потеряли возможность реагировать на окружающее или участвовать в нем, часто покинутые друзьями и семьей, не получая лечения, которое могло бы принести им пользу, эти пациенты попадали в специальные больницы для хронических больных, дома ухода и психиатрические лечебницы или специальные колонии. Там о них, как правило, забывали, они становились прокаженными наших дней. Так и умирали — тысячами и сотнями тысяч.
Но несмотря ни на что, многие из них продолжали жить. Их становилось все меньше, они старели и набирали болезни (хотя обычно выглядели моложе своих лет). По сути, их сделали узниками учреждений: они попали в глубочайшую изоляцию, лишились переживаний и в своем полузабытье и полусне грезили о том мире, в котором когда-то, очень давно, жили.

Оливер Сакс «Пробуждения»

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...