Thursday, April 21, 2016

Идешь дорогой в весеннем мареве.../ Y. Kazakov, from stories (1963-69)

В первый раз попал я в Печоры... (1963)

Пришел я домой, <...> окно раскрыл в сторону монастыря. И еще высунулся, посмотрел туда-сюда и вдруг уловил запах, которым, как я уже потом понял, пахнут все западные города, в которых мне потом пришлось побывать, — запах каменной пыли. Не обыкновенной пыли, а именно каменной, когда люди идут и идут годы и годы все по одним и тем же каменным плитам и стирают их своими подошвами, и в воздухе стоит тогда такой едва уловимый острый каменный запах, похожий отдаленно на то, как пахнет, когда бьешь кремень о кремень, высекая искры. <...>

*
Закарпатская проблема (1966)

Я был в Карпатах в марте. А март — плохой месяц, осенний какой-то, беззащитный. Деревья голые, на ветках висят крупные светлые капли, под ногами — красные сырые листья.

Хорошо подумать в такую минуту, как войдут в твою жизнь эти горы и люди, которых ты встречаешь, и этот март в снегах, и туманах, и в дожде с прозрачными каплями на голых деревьях. Хорошо еще потому, что все-таки весна и что непременно проглянет солнце. А когда наконец покажется солнце, тогда не усидеть на месте. И увидишь тогда, как паром сходит снег с нижних склонов и из-под снега сразу объявляется зеленая травка. Увидишь, что почки давно набухли, вот-вот лопнут, и сережки тяжело повисли на ольхе. Скворцы прилетели и радостно волнуются, грачи орут, и неистовыми голосами, похожими на индюшачьи, воркуют дикие голуби.

Идешь дорогой в весеннем мареве, видишь прекрасные деревянные церкви с грустными кладбищами — побольше и поменьше — почти в каждой деревне.

Или едешь по дороге из Рахова в Великий Бычков, дорога все время вдоль Тиссы, и так красиво, что чуть не каждую минуту думаешь: вот тут бы пожить...

По вечерам на необозримом темно-пепельном фоне гор, раскинувшихся под тобой, в провалах долин под высоким, резко отбитым небом дрожат красные звездочки — жгут костры. И кажется тогда почему-то, что и дымки видишь, как они ползут по складкам долин... И горько пожалеешь тогда, потужишь, что надо спускаться вниз, что нет в горах жилья, нет гостиницы, которая бы светилась во тьме окнами. Хоть бы одна! Нет, пусто и темно на десятки километров ночью в горах.

*
Соловецкие мечтания (1966)

Вот наконец и двенадцатый час ночи, и сидим мы в монастырской келье на Соловках, свет сочится в два окна, одно из которых глядит на запад, на море, другое — на юг, вдоль стены.
Всюду теперь тишина — и на море, и во дворе монастыря, и внутри «братских келий в трех этажах, а под ними внизу кладовые» — как обозначено это здание, в котором размещена турбаза, на старинном плане.

Отбой. Всё спит на острове, всё выключено, заперто, одна белая ночь не выключена — сияет. Розовое небо на северо-западе, мрачно-пурпурны тяжелые контуры дальних туч, вздымающихся за горизонтом, и серебристы и жемчужны высочайшие чешуйки легких облаков над головой.

Ветерок, слабый вздох с моря вдруг войдет в окно и растечется по келье пряным запахом водорослей. Всё прошло, всё где-то далеко, одна ночь осталась и длится.

В лесу сладко обдает нас мхом, торфом, хвоей, и в настое этом едва уловимо звучит теплый камень. Море — как стекло. И клюквенная полоса на горизонте, и облака, и черные карбасы на якорях, и мокрые черные камни — все отражено в его зеркальности. Идет прилив. На песчаном дне между камней ручейки заполняют ямки, следы чаек. Отвлечешься чем-нибудь, потом глянешь на воду: камень, который только что высоко и черно торчал из воды, теперь почти скрылся, только мокрая лысинка розовеет, отражая небесный свет, и вода возле этой лысинки — бульк, бульк! Чмок, чмок! Чайки невдалеке, как нерастаявшие льдинки, бело-голубые, спят на воде, торчком подняв хвосты. Молча, быстро проносятся вдоль берега черные морские утки. Там и сям по заливу плавают бревна, занесло их сюда с Двины или с Онеги. Тюлень высунулся, увидел нас, скрылся, потом объявился возле бревна, положил на бревно ласты, высоко вытянул морду и долго разглядывал нас. Было так тихо, что доносился по воде шум его дыхания. Наглядевшись хмыкнул, плеснул, спина колесом блеснула в округлом движении, и исчез... Мало теперь стало тюленей.

А на Соловки я попал с Жижгина на шхуне, высадился на противоположной стороне острова и, пока шел к Соловецкому кремлю, ни души не встретил на бесчисленных кругом озерах, на прекрасной дороге с полосатыми верстовыми столбами. День был чудесный тогда, редкий теплый день осенью, а монастырь разрушен, изъязвлен, ободран и потому — страшен. И долго в смятении, в горестном недоумении, в злости ходил я вокруг монастыря, и он мне выставлял в смирении обшарпанные стены церквей, дыры какие-то, обвалившуюся штукатурку, как после вражеского обстрела, как раны — это и были раны, но сделаны они были «сынами отечества», речь о которых будет впереди. И на Соловках был я тоже первый турист, и опять мое любопытство казалось подозрительным. Прошло десять лет, и Соловки «модными стали», как со смехом заявил мне в Архангельске редактор «Моряка Севера», хотя ни для моды, ни для смеха нет пока никаких оснований.

Но вот опять расступаются деревья, на этот раз по-настоящему, большой луг открылся, пологий длинный скат вниз, слева показался морской залив, темное озеро направо, и на перешейке — белейшее здание двухэтажных келий с двумя колокольнями церквей! Потом глаз жадно нашел еще несколько деревянных домов по сторонам, и все это лежало на дне долины, в голубизне светло-пасмурного денечка, на берегу глухого залива в высоких берегах, поросших острыми зубчиками елок. Скит звучал — отдаленно и матово — своей розоватой белизной, сизостью деревянных домов, красной железной крышей на всем темно-зеленом. Постояв, стали мы спускаться к этому чуду, стали подходить все ближе, ближе и наконец пришли — и стало нам жутко. Бурьян, иван-чай, какие-то зонтичные травы — всё это было нам по плечи, дома стояли без стекол, с черными глазницами, кельи вблизи сочились красной кирпичной кровью (вот откуда эта розоватость-то издали!), церкви разбиты, исковерканы, на одной колокольне вместо купола сторожевая вышка с перильцами, окна на втором этаже келий в толстых решетках. Полы внутри келий были проломлены, лестницы на второй этаж обрушены, в церковь мы так и не вошли — побоялись. Всё было — как после войны, как после нашествия марсиан, — мертво, пусто, ни души кругом, одни мерзостные следы запустения и какого-то извращенного разрушительства. Как и на Соловках, тут везде надписи, отбита штукатурка, ободраны обои, разломаны подоконники (это в деревянных домах, которых вокруг каменных келий и церквей несколько). Всюду следы неряшливого краткого пребывания людей.

*
Румынские впечатления (1969)

Несколько дней назад я сказал своему отцу, что мне хотелось бы, чтобы все вместе мы поехали на машине в Литву, чтобы он увидел, какой это прекрасный край. Он неожиданно вздохнул, поглядел в окно и сказал, что не хочет ехать в Литву. «Я знаю, что Литва — прекрасный край, как, впрочем, и другие замечательные места. Но после того как их увидишь, тяжелее будет умирать».
— Как так? — спросил я.
— Да так! Чем больше прекрасного в жизни увидишь, тем труднее будет с этим расстаться.
— Это верно! — сказал я.
Я задумался. Сначала я с ним согласился. Потом передумал. Я решил для себя, что умирать в любом случае — плохо, независимо от того, видел ты или нет в жизни прекрасное. Поэтому лучше, пока живешь, бродить по свету. Любить всех людей. Любить всю землю.

источник: Две ночи [Проза. Заметки. Наброски]

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...