Sunday, August 28, 2016

Летопись своей судьбы. Свое самособытие./ Tsvetaeva, from diaries and notebooks

Марина Цветаева - Из записных книжек и тетрадей

[1918]
— Вы любите детей? — Нет. — Могла бы прибавить: «не всех, так же, как людей, таких, которые» и т. д.
Могла бы — думая об 11-летнем мальчике Османе в Гурзуфе, о «Сердце Анни» Бромлей, и о себе в детстве — сказать «да».
Но зная, как другие говорят это «да» — определенно говорю — «нет».

-
Не люблю (не моя стихия) детей, пластических искусств, деревенской жизни, семьи.

-
Почему я люблю веселящихся собак и не люблю (не выношу) веселящихся детей?!

-
Детское веселье — не звериное. Душа у животного — подарок, от ребенка (человека) я ее требую и, когда не получаю, ненавижу ребенка.

-
Люблю (выношу) зверя в ребенке, в прыжках, движениях, криках, но когда этот зверь переходит в область слова (что уже нелепо, ибо зверь бессловесен) — получается глупость, идиотизм, отвращение.

-
Зверь тем лучше человека, что никогда не вульгарен.

-
Когда Аля с детьми, она глупа, бездарна, бездушна, и я страдаю, чувствую отвращение, чуждость, никак не могу любить.

-
«Взрослые не понимают детей». Да, но как дети не понимают взрослых! И зачем они вместе?!

-
Июльское солнце я чувствую черным.

-
Из письма:
Женщине, если она человек, мужчина нужен, как роскошь, — очень, очень иногда. Книги, дом, забота о детях, радости от детей, одинокие прогулки, часы горечи, часы восторга, — что тут делать мужчине?
У женщины, вне мужчины, целых два моря: быт и собственная душа.

-
Тяготение к мучительству. Срываю сердце на Але. Не могу любить сразу Ирину и Алю, для любви мне нужно одиночество. Аля, начинающая кричать прежде, чем я трону ее рукой, приводит меня в бешенство. Страх другого делает меня жестокой.

Июль 1931 г.
…Ведь Пушкина убили, потому что своей смертью он никогда бы не умер, жил бы вечно, со мной бы в 1931 году по лесу гулял.

1931 г.
Не хотела бы быть ни Керн, ни Ризнич, ни даже Марией Раевской. Карамзиной. А еще лучше — няней. Ибо никому, никому, никогда — с такой щемящей нежностью:
Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя…
Ведь Пушкин (как вся его порода) любя презирал, дружа — чтил, только Гончарову не презирал (понятие жены!).

10 июля 1931 г.
Зубная боль сильнее (грубее) душевной. Но умирают — от душевной, от зубной — нет.
Сила еще не есть мерило вещи, это только — признак ее. И даже если от зубной боли пускают пулю в лоб — да, боль сильная, но и она и такая смерть — невысокого порядка.

Май 1936 г.
Мне нечего давать в С[овременные] З[аписки], потому что все стихи недописаны: в последнюю секунду уверенность, что можно — или отчаяние, что дóлжно — данную строку (иногда дело в слове) сделать лучше.

1930-е
Оставьте меня, потрясения, войны и т. д. У меня свои события: свой дар и своя обида — о, за него, не за себя.
Летопись своей судьбы.
Свое самособытие.
Войны и потрясения станут школьной невнятицей, как те войны, которые учили — мы, а мое — вечно будет петь.

[...] Итак, вчера, 28 апреля [1939], возвращаясь из Printemps [«Весна» — название фирменного магазина (фр.)], где два-три часа сряду видела из всех зеркал свою зеленую образину — в синем (самовязаном) берете и кожан‹ом› пальто...
...
Дело не в благодарности (беспамятности), благодарнее меня нет — a… в неуверенности ни в чем достоверном, в отродясь потерянном чувстве достоверности, в чувстве исправления, в неудивлении — чудесам: а если я вдруг, идя, полечу — не удивлюсь, а узнаю, что не может быть — раз все это есть — что нет того света: я сама уже тот свет, с его чувствами. Не может быть, — раз все это есть — не быть того света.

Записная книжка, [19 июня, понедельник] 1939 год
Утр<ом> проснулась, подумала, что годы — считанные (пот<ом> будут — месяцы…)
— Прощай, поля!
Прощай, заря!
Прощай, моя!
Прощай, земля!
Жалко будет. Не только за себя. П<отому> ч<то> никто этого — как я — не любил.

1940 г.
Возобновляю эту тетрадь 5-го сентября 1940 г. в Москве. 18-го июня приезд в Россию. 19-го в Болшево, свидание с больным С‹ережей›. Неуют. За керосином. С‹ережа› покупает яблоки. Постепенное щемление сердца. Мытарства по телефонам. Энигматическая Аля, ее накладное веселье. Живу без бумаг, никому не показываюсь. Кошки. Мой любимый неласковый подросток — кот. (Всё это для моей памяти, и больше ничьей: Мур, если и прочтет, не узнает. Да и не прочтет, ибо бежит — такого.) Торты, ананасы, от этого — не легче. Прогулки с Милей. Мое одиночество. Посудная вода и слезы. Обертон — унтертон всего — жуть. Обещают перегородку — дни идут, Мурину школу — дни идут. И отвычный деревянный пейзаж, отсутствие камня: устоя. Болезнь С‹ережи›. Страх его сердечного страха. Обрывки его жизни без меня, — не успеваю слушать: полны руки дела, слушаю на пружине. Погреб: 100 раз в день. Когда — писать??
Девочка Шура. Впервые — чувство чужой кухни. Безумная жара, которой не замечаю: ручьи пота и слез в посудный таз. Не за кого держаться. Начинаю понимать, что С‹ережа› бессилен, совсем, вo всем.
(Разворачиваю рану. Живое мясо. Короче:)
27-го в ночь арест Али. Аля — веселая, держится браво. Отшучивается.
Забыла: последнее счастливое видение ее — дня за 4 — на Сельско-хоз‹яйственной› выставке, «колхозницей», в красном чешском платке — моем подарке. Сияла. Уходит, не прощаясь.
Я: — Что же ты, Аля, тaк, ни с кем не простившись? Она в слезах, через плечо — отмахивается. Комендант (старик, с добротой): — Так — лучше. Долгие проводы — лишние слезы…

О себе. Меня все считают мужественной. Я не знаю человека робче себя. Боюсь — всего. Глаз, черноты, шага, а больше всего — себя, своей головы — если это голова — так преданно мне служившая в тетради и так убивающая меня — в жизни. Никто не видит — не знает, — что я год уже (приблизительно) ищу глазами — крюк, но его нет, п‹отому› ч‹то› везде электричество. Никаких «люстр»… Я год примеряю — смерть. Все — уродливо и — страшно. Проглотить — мерзость, прыгнуть — враждебность, исконная отвратительность воды. Я не хочу пугать (посмертно), мне кажется, что я себя уже — посмертно — боюсь. Я не хочу — умереть, я хочу — не быть. Вздор. Пока я нужна… Но, Господи, как я мало, как я ничего не могу!
Доживать — дожевывать
Горькую полынь —
Сколько строк, миновавших! Ничего не записываю. С этим — кончено. Н‹иколай› Николаевич принес немецкие переводы. Самое любимое, что есть: немецкие народные песни. Песенки. О, как все это я любила!

Сентябрь 1940
…Тарасенков, например, дрожит над каждым моим листком. Библиофил. А то, что я, источник (всем листочкам!), — как бродяга с вытянутой рукой хожу по Москве: — Пода-айте, Христа ради, комнату! — и стою в толкучих очередях — и одна возвращаюсь темными ночами, темными дворами — об этом он не думает…
… — Господа! Вы слишком заняты своей жизнью, вам некогда подумать о моей, а — стоило бы… (Ну не «господа», — «граждане»…)

Сегодня, 26-е сентября по старому (Иоанн Богослов), мне 48 лет. Поздравляю себя: 1) (тьфу, тьфу тьфу!) с уцелением, 2) (а м‹ожет› б‹ыть›) с 48-ю годами непрерывной души.

Моя трудность (для меня — писания стихов и, м‹ожет› б‹ыть›, для других — понимания) в невозможности моей задачи. Например, словами (то есть смыслами) сказать стон: a — а — а. Словами (смыслами) сказать звук. Чтобы в ушах осталось одно a — а — а.
Зачем (такие задачи?).

Октябрь 1940 г.
Нынче, 3-го, наконец, принимаюсь за составление книги, подсчет строк, ибо 1-го ноября все-таки нужно что-то отдать писателям, хотя бы каждому — половину. (NB! Мой Бодлер появится только в январской книге, придется отложить — жаль.)
…Да, вчера прочла — перечла — почти всю книгу Ахматовой и — старо, слабо. Часто (плохая и верная примета) совсем слабые концы; сходящие (и сводящие) на нет. [...]
...Ну, ладно…
Просто, был 1916 год, и у меня было безмерное сердце, и была Александровская Слобода, и была малина (чyдная рифма — Марина), и была книжка Ахматовой… Была сначала любовь, потом — стихи…
А сейчас: я — и книга.
А хорошие были строки: …Непоправимо-белая страница… Но что она делала: с 1914 г. по 1940 г.? Внутри себя. Эта книга и есть «непоправимо-белая страница»…
...
Жаль.
Ну, с Богом, — за свое. (Оно ведь тоже и посмертное.) Но —
Et ma cendre sera plus chaude que leur vie. [И прах мой будет жарче их жизни (фр.)]

24-го октября 1940 г.
Вот, составляю книгу, вставляю, проверяю, плачу деньги за перепечатку, опять правлю, и — почти уверена, что не возьмут, диву далась бы — если бы взяли. Нy, я свое сделала, проявила полную добрую волю (послушалась — я знаю, что стихи — хорошие и кому-то — нужные (может быть даже — как хлеб)).
Ну — не выйдет, буду переводить, зажму рот тем, которые говорят: — Почему Вы не пишете? — Потому что время — одно, и его мало, и писать себе в тетрадку — Luxe [роскошь (нем.)]. Потому что за переводы платят, а за свое — нет.
По крайней мере — постаралась.

26-го (кажется!) октября 1940 г. — перед лицом огромного стылого окна.
Я, кажется, больше всего в жизни любила — уют (securite [обеспеченность, гарантия (фр.)]). Он безвозвратно ушел из моей жизни.

25-го декабря 1940 г. …Иду в Интернациональную, в коридоре… встречаю Живова — мил, сердечен — чуть ли не плачу. — «Вас все так любят. Неужели это — только слова?» И в ответ на мой рассказ, что моя книга в Гослитиздате зарезана словом (Зелинского, я всегда за авторство) формализм: — У меня есть все Ваши книги, — наверное, больше, чем у Вас, и я объявляю, что у Вас с самого начала до нынешних дней не было и нет ни одной строки, которая бы не была продиктована… (Я: — Внутренней необходимостью) какой-нибудь мыслью или чувством.
Вот — аттестация читателя.
-
Поэт (подлинник) к двум данным (ему Господом Богом строкам) ищет — находит — две зaданные. Ищет их в арсенале возможного, направляемый роковой необходимостью рифм — тех, Господом данных, являющихся — императивом.
Переводчик к двум данным (ему поэтом) основным: поэтовым богоданным строкам — ищет — находит — две заданные, ищет в арсенале возможного, направляемый роковой необходимостью рифмы — к тем, первым. Господам (поэтом) данным, являющимся — императивом.
Рифмы — к тем же вещам — на разных языках — разные.
-
Что нам дано в начале каждой работы и в течение каждой ее строки: полное сознание — не то, то есть неузнавание настоящего: этого берегись (звучащего слова, образа), берегись: заведет! и каждое то сопутствуется радостью узнавания: та — строка — эта из всех человеческих лиц — то самое, да чтo лица — в лицах ошибаешься, в строках — нет! (А здесь работа с неудачным подстрочником Этери…) Мы должны бороться с зафиксированными (в звуках и в образах) неудачами автора.

Октябрь — декабрь 1940 г.
…Да, мысль:
Одиноко — как собака…
— гарантия поэта… oко — aка…
— может быть, наводящее (и никогда не случайное) созвучие, настойчивость созвучия, уже дающее смысл: одинoко — как собaка — ведь эта строка — уже целая поэма, и, может быть, правы японцы и тысячелетия, дающие — первые — и оставляющие — вторые — только одну строку, всё в одной строке — и представляющие дальнейшее — тебе…
Может быть, наше малодушие — дописывать — то есть богоданной строке (чаще двум) приписывать — начало, достигнутой цели — дорогу? (уже пройденную внутри, может быть, в течение всей жизни (она и была — дорога!), может быть — в молнию сна…)

Я, любя природу, кажется, больше всего на свете, без ее описаний обошлась: я ее только упоминала: видение дерева. Вся она была фоном моей душе. Еще: я ее иносказывала: Березовое серебро! Ручьи живые!
-
Во мне — таинственно! — уцелела невинность: первого дня, весь первый день с его восхищением — изумлением и доверием. Для меня всякий — хорош (а плохой — больной)

Январь 1941 г.
Большой поэт целиком уцелевает в подстрочнике.
Не большой — целиком пропадает: распадается на случайности рифм и созвучий.

27-го января 1941 г., понедельник.
Мне 48 лет, а пишу я — 40 лет и даже 41, если не сорок два (честное слово) и я, конечно, по природе своей — выдающийся филолог, и — нынче, в крохотном словарчике, и даже в трех, узнаю, что ПАЖИТЬ — pacage — пастбище, а вовсе не поле, нива: сжатое: отдыхающее — поле. Итак, я всю жизнь считала (и, о ужас м‹ожет› б‹ыть› писала) пажить — полем, а это луг, луговина. Но — вопреки трем словарям (несговорившимся: один французский — старый, другой — советский, третий — немецкий) все еще не верю. Пажить — звучит: жать, жатва.

Никакие театры, гонорары, никакая нужда не заставит меня сдать рукописи до последней проставленной точки, а срок этой точки — известен только Богу.
— С Богом! (или:) — Господи, дай! — так начиналась каждая моя вещь, так начинается каждый мой, даже самый жалкий, перевод (Франко, напр‹имер›).
Я никогда не просила у Бога — рифмы (это — мое дело), я просила у Бога — силы найти ее, силы на это мучение.
Не: — Дай, Господи, рифму! — а: — Дай, Господи, силы найти эту рифму, силы — на эту муку. И это мне Бог — давал, подавал.

— Какая на сердце пустота
От снятого урожая!
И это мне — от Бога — в награду за старание. Удача — (сразу, само приходящее) — дар, а такое (после стольких мучений) — награда.

[февраль 1941]
Я отродясь — как вся наша семья — была избавлена от этих двух ‹понятий›: слава и деньги. Ибо для чего же я так стараюсь нынче над… вчера над… завтра над… и вообще над слабыми, несуществующими поэтами — так же, как над существующими, над ‹Кнапгейсом?› — как над Бодлером?
Первое: невозможность. Невозможность иначе. Привычка — всей жизни. Не только моей: отца и матери. В крови. Второе: мое доброе имя. Ведь я же буду — подписывать. Мое доброе имя, то есть: моя добрая слава. — «Как Цветаева могла сделать такую гадость?» невозможность обмануть — доверие.
(Добрая слава, с просто — славой — незнакома.) Слава: чтобы обо мне говорили. Добрая слава: чтобы обо мне не говорили — плохого. Добрая слава: один из видов нашей скромности — и вся наша честность.
Деньги? — Да плевать мне на них. Я их чувствую только, когда их — нет. Есть — естественно, ибо есть естественно (ибо естественно — есть). Ведь я могла бы зарабатывать вдвое больше. Ну — и? Ну, вдвое больше бумажек в конверте. Но у меня-то что останется? Если взять эту мою последнюю спокойную… радость.
Ведь нужно быть мертвым, чтобы предпочесть деньги.

источник

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...