Wednesday, August 16, 2017

прямая зависимость между увеличением наших потребностей и нарастанием наших страхов/Cioran - from The Temptation to Exist

Россия и вирус свободы
Порой мне приходит на ум, что всем странам следует походить на Швейцарию и дряхлеть, подобно ей, находя удовольствие в гигиене, пошлости, законопоклонничестве и культе человека.
Любая цивилизация считает, что ее образ жизни является единственно здоровым и правильным, что она должна обратить мир в свою веру или навязать ее ему; для нее этот образ жизни равнозначен явной или скрытой сотериологии [(от греч. soterion — спасение) — учение христианской церкви о спасении], учению о спасении через искупление, а по существу — некоему элегантному империализму, который перестает быть элегантным сразу, как только начинается военная авантюра. Только из каприза империю основать нельзя. Других порабощают ради того, чтобы они вам подражали, чтобы моделировали себя по вашим верованиям и привычкам; к этому еще присовокупляется извращенный императив превратить их в рабов, чтобы созерцать в них лестный или карикатурный образ самих себя. Я согласен с тем, что существует качественная иерархия империй: монголы и римляне порабощали народы не по одним и тем же причинам, а их завоевания привели не к одному и тому же результату. Тем не менее верно, что те и другие были одинаково опытны в том, как истреблять противника, переиначивая его по своему образу и подобию.

Когда славянофилы утверждали, что России предстоит спасти мир, они пользовались эвфемизмом: спасать, не покорив, практически невозможно.

В школе тиранов
Все люди более или менее завистливы; политические деятели завистливы абсолютно.

«А что народ?» — спросите вы. Мыслитель или историк, употребляющий это слово без иронии, выдает свою низкую квалификацию. Слишком уж хорошо известно, каково предназначение «народа»: сносить всё, что происходит, сносить причуды правителей и быть готовым к осуществлению любых планов, призванных обескровить его и сделать его положение еще более тяжелым. Любой политический эксперимент, каким бы «прогрессивным» он ни был, проводится за его счет и обращается против него: он носит стигматы рабства, результат божеского или дьявольского проклятия. Жалеть его бесполезно: его дело безнадежно. Нации и империи формируются из-за его потворства беззаконию, объектом которого он оказывается. Нет ни главы государства, ни завоевателя, который не презирал бы его, но он принимает это презрение и даже живет им. Если бы народ перестал быть мягкотелым, перестал бы приносить себя в жертву и пошел бы наперекор своей судьбе, общество исчезло бы, а вместе с ним и собственно история.
Не будем, однако, чересчур оптимистичны: ничто в нем не предвещает такой восхитительной возможности. Народ как таковой представляет собой приглашение к деспотизму. Он переносит свои испытания, порой их домогается и восстает против них лишь для того, чтобы подвергнуться новым, более суровым, чем прежде. Так как революция является для него единственной роскошью, он устремляется в нее, причем даже не столько ради того, чтобы извлечь какие-то выгоды или улучшить свою судьбу, сколько с тем, чтобы обрести и самому тоже право быть наглым, преимущество, которое утешает его, являясь реваншем за его привычные неудачи, и которое он, однако, теряет сразу же после устранения привилегий смутного времени.
Поскольку ни один режим не обеспечивает ему никакого спасения и избавления, народ приспосабливается ко всем им и не приемлет никакого. И все, на что он может притязать во временном отрезке от Всемирного потопа до Страшного суда, так это честно исполнять свою миссию побежденного.

Общество, претендующее на то, чтобы слыть совершенным, должно ввести в моду смирительную рубашку или сделать ее ношение обязательным. Ибо человек не шелохнется, не сотворив зла.

Одиссея злобы
К тому же мы обладаем воображением, лишь когда ожидаем несчастья других, во время приступов отвращения и в таком настроении, которое толкает нас если не совершать подлости, то хотя бы мечтать о них. А разве может обстоять дело иначе на планете, где плоть размножается с бесстыдством эпидемии? Куда бы мы ни направились, мы натыкаемся на нечто человеческое, на отталкивающую вездесущность, перед которой нас охватывает оторопь, мы застываем в жгучем оцепенении, и все в нас протестует. В былые времена, когда космос был не так загроможден, не так заражен людьми, секты, несомненно вдохновленные некоей благотворной силой, проповедовали и практиковали кастрацию. В силу какого-то адского парадокса они исчезли с лица земли в ту самую пору, когда их учение могло бы стать более своевременным и спасительным, чем когда бы то ни было. Маньяки размножения, двуногие с разменными лицами, мы утратили всякую симпатию друг к другу, и только на полупустой, населенной какими-нибудь несколькими тысячами жителей Земле наши физиономии могли бы вновь обрести свою прежнюю привлекательность. Размножение наших собратьев граничит с неприличием, а долг любви к ним — с несуразностью. Тем не менее все наши мысли осквернены присутствием человеческого, от них несет человеком, и невозможно их от этого духа избавить. Какую истину могут они воспринять и до какого откровения возвыситься, когда эта зараза поражает дух, делает его неспособным воспринять что-либо, кроме этого опасного и зловонного животного, чьи эманации его отравляют? Тот, кто слишком слаб, чтобы объявить войну человеку, никогда не должен забывать в минуты вдохновения молиться о наступлении второго, более мощного, чем первый, потопа.

Механизм утопии
В какой бы из больших городов ни заносил меня случай, я буквально восхищаюсь тем, что там не возникают ежедневно восстания, не развязываются бойни, не происходят массовые драки со смертоубийствами, не случается достойный конца света хаос. Каким образом на столь ограниченном пространстве могут сосуществовать столько людей, не истребляя друг друга и не испытывая друг к другу смертельной ненависти? По правде говоря, они ненавидят друг друга, просто им не удается быть на высоте собственной ненависти. Эта наша хилость и это бессилие спасают общество, обеспечивая ему долгую жизнь и стабильность. Время от времени случаются потрясения, которыми пользуются наши инстинкты. Потом мы продолжаем смотреть друг другу в глаза, словно ничего не случилось, и жить рядом, избегая терзать друг друга слишком явно. Все возвращается к порядку, к штилю свирепости, в конечном счете столь же опасному, как и нарушивший его хаос.

Золотой век
Современным людям, неспособным обнаружить рай в недрах своей души, слишком торопливым, чтобы пытаться извлечь его оттуда, пришлось спроецировать его в будущее.

Падение во время
Едва отдалившись от Творца и обособившись от его творения, человек стал индивидом, то есть трещиной и изломом в бытии; готовясь к тому, чтобы с вызовом нести бремя своей судьбы, он узнал, что отныне смертен, и от этого возвеличилась его гордыня, хотя в не меньшей мере усилилось и его смятение. Наконец он умирал, и умирал по-особому, гордясь этим, но умирал окончательно, и это унижало его. Не желая более той развязки, к которой так жадно стремился, преисполненный сожаления, человек в конце концов обратился к животным, товарищам былых времен; и самые подлые, и самые благородные из них — все приняли свою судьбу, сжились с ней и смирились: никто не последовал его примеру, не вдохновился его бунтом. Растения еще более, чем животные, ликуют оттого, что их создал Бог: какая-нибудь крапива с наслаждением дышит Богом; только человек, только он один, задыхается от этого, и разве не ощущение удушья побудило его выделиться из тварей и изобразить из себя добровольного изгнанника и изгоя? Остальные живые существа от самого факта, что они полностью вросли в условия своего бытия, имеют над человеком определенное преимущество. И только тогда, когда он завидует им, тоскует при виде их безличного величия, он сознает последствия своего поступка.

По-настоящему познавать что-либо — значит познавать главное, погружаться, проникать в него взглядом, а не с помощью анализа или слова. Нужно, чтобы болтливое животное, этот громогласный крикун, ликующий в грохоте (шум — прямое следствие первородного греха), вынужден был молчать, ибо он никогда не приблизится к чистым истокам жизни, если будет и впредь прибегать к словам.

Правда, большинство из нас вдыхают и выдыхают безотчетно, не задумываясь об этом; но если в один прекрасный день у них перехватит дух, воздух внезапно превратится для них в проблему, неотступно преследующую их в каждое мгновение жизни. Беда тому, кто знает, что дышит, и еще более — тому, кто знает, что он — человек. Не в состоянии больше думать ни о чем другом, одержимые и задыхающиеся, такие люди посвятят размышлениям об этом всю оставшуюся жизнь. Но они заслужили эту муку, ибо, любители неразрешимых задач, сами выбрали для себя этот мучительно-бесконечный сюжет.

Портрет цивилизованного человека
Интерес, который человек цивилизованный проявляет к так называемым отсталым народам, весьма подозрителен. Неспособный более выносить самого себя, он стремится распространить на них избыток несчастий, которые давят его; он как бы приглашает их разделить с ним его беды, убеждает принять ту судьбу, противостоять которой в одиночку ему не хватает мужества. По мере того как он осознавал, что другим народам здорово повезло, когда они остались в стороне от «развития», он начинал испытывать по отношению к ним досаду и злобу, присущие человеку, рискнувшему всем и проигравшему. По какому праву остаются они в стороне, вне деградации, от которой он так давно страдает и которой ему никак не удается избежать? Цивилизация, дело его рук, его навязчивая идея, предстает перед ним как наказание, которое он сам для себя изобрел и через которое хотел бы заставить пройти тех, кто до сих пор оставался в стороне. «Придите и разделите со мной мои несчастья, будьте со мной заодно в моем аду» — таков смысл его заботы о них, такова подоплека его любопытства и нетерпения.

Счастье другого человека никогда не было ни побудительной причиной, ни подоплекой поступков; на него ссылаются лишь для того, чтобы очистить свою совесть или отыскать благородный предлог: но о каком бы поступке ни шла речь, чаще всего бывает просто стыдно признать, какой импульс побуждает исполнителя к действиям и ускоряет их осуществление.
(Художник Тэцуя Исида)

Какой писатель, пользующийся определенной известностью, не начинает в конце концов страдать от этого, не испытывает неудобства от того, что известен и узнаваем, что у него есть, пусть небольшой, свой круг читателей? Он завидует своим друзьям, которые наслаждаются комфортом безвестности, и будет пытаться вытянуть их из нее, нарушит достоинство их покойной жизни, чтобы заставить их тоже испытать муки и терзания успеха. Чтобы добиться этого, он сочтет уместной любую уловку. И тогда их жизнь станет кошмаром. Он будет их преследовать, заставлять творить и делать это творчество достоянием публики, он победит их стремление к скрытой славе — предел желаний деликатных и безвольных людей. Пишите, публикуйте, твердит он им яростно и бесстыдно. Несчастные повинуются, не подозревая о том, что их ожидает. Он один знает это. Он подстерегает их; энергично и чрезмерно, с деланным восторгом хвалит робкие опусы, чтобы столкнуть своих друзей в горнило современной литературной жизни; находит или думает, что находит, им сторонников и последователей; устраивает так, что за ними следуют толпы читателей, этих вездесущих и неявленных убийц. Совершив это злодеяние, он успокаивается и отходит в сторону, удовлетворенный видом того, как его протеже становятся добычей тех же мук и того же стыда, мук и стыда, о которых так хорошо свидетельствует высказывание какого-то русского писателя: «Можно сойти с ума при одной лишь мысли, что тебя читают».

Любой шаг вперед, любая форма динамизма содержит что-то сатанинское: «прогресс» — это современный синоним грехопадения, мирская версия проклятия. Те, кто считает себя и является носителем этого «прогресса» (то есть решительно все мы), что мы есть, как не ряды отверженных, обреченных на пребывание в мерзости, среди этих машин, в этих городах, от которых нас могло бы избавить лишь какое-то всемирное бедствие?

Не менее знаменательным представляется нам недавнее появление психоанализа — садистского метода, направленного на то, чтобы скорее усилить нашу боль, чем успокоить ее, и странным образом искушенного в искусстве заменять наши простые, бесхитростные недомогания недомоганиями изощренными.

Цивилизация со всеми своими атрибутами покоится на нашей склонности к ирреальному и бесполезному. Согласись мы сократить наши потребности, свести их лишь к самым необходимым — и она бы рухнула в одночасье. Поэтому, чтобы продлить свое существование, она стремится пробуждать у нас все новые потребности и бесконечно множить их, ибо всеобщая практика атараксии [в древнегреческой философии — невозмутимость, состояние душевного покоя, к которому должен стремиться мудрец] имела бы для нее более тяжкие последствия, чем самая разрушительная война. Добавляя к естественным, неизбежным неудобствам еще и дополнительные, она вынуждает нас страдать вдвойне, множит наши муки и усиливает наши физические недостатки.
Да перестанут нам твердить, что она исцелила нас от страха. На самом деле совершенно очевидна прямая зависимость между увеличением наших потребностей и нарастанием наших страхов. Желания, источник потребностей, порождают у нас постоянное беспокойство, невыносимое, но совсем в ином смысле, чем дрожь, сотрясающая нас в естественном состоянии, в момент возникшей опасности. Мы уже не вздрагиваем время от времени, мы дрожим постоянно.

Что же касается счастья, если у этого слова вообще есть смысл, то оно состоит в сведении потребностей к минимуму и в стремлении к бездеятельности, в потусторонности, возведенной в принцип.

«Я никто, я победил свое имя!» — восклицает тот, кто, не желая больше унижаться и оставлять следы, пытается вести себя в соответствии с советом Эпикура: «Скрывай свою жизнь».

Пешочком уже не походишь, пешеход среди этих паралитиков за рулем выглядит недоумком или изгоем: скоро, наверное, он будет казаться монстром. Нет больше контакта с землей, все, что с ней связано, стало для нас чуждым и непостижимым. Утратив всякие корни, а помимо этого и способность переносить пыль и грязь, мы порвали не только с внутренней сущностью вещей, но даже и с их внешней оболочкой. Цивилизация на этой стадии развития могла бы показаться каким-то пактом с дьяволом, если бы у человека была душа, которую еще можно было бы заложить.
Неужели все эти машины на самом деле были изобретены, чтобы «выиграть время»? Более беспомощный и более обделенный природой, чем троглодит, цивилизованный человек ни на одно мгновение уже не принадлежит себе; даже его досуг лихорадочен и тягостен: каторжник в отпуске, впадающий в мрачное состояние от безделья и кошмара пляжей.

Никто не может прийти в себя от несчастья быть рожденным, это зияющая рана всех живущих.

«С ячменным хлебом и несколькими глотками воды можно быть счастливым не хуже Юпитера», — говаривал мудрец, который призывал скрывать свою жизнь. Может быть, это уже мания — постоянно цитировать его?

Машины — лишь следствие, но не причина этой спешки и этого нетерпения. Нет, не машины толкают цивилизованного человека к погибели; он и изобрел-то их скорее потому, что был уже на пути к ней. Они оказались вспомогательными средствами, потребными для того, чтобы достичь ее быстрее и вернее. Не удовлетворившись тем, что бежал, человек захотел еще и ехать. В этом и только в этом смысле можно сказать, что машины действительно помогают ему «выиграть время». Он внедряет их в жизнь, навязывая отстающим и опоздавшим, дабы они могли следовать за ним, догнать и, возможно, перегнать его в этой гонке на пути к гибели, к тому, чтобы надо всем миром механистически царствовал амок.

Чоран (Сиоран) «Искушение существованием»

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...