Monday, August 07, 2017

Пещерный человек запутался в кружевах.../The Temptation to Exist by Cioran

Нищета — это не переходное состояние, она соответствует уверенности в том, что в любом случае вы останетесь неимущим, что вы родились за пределами круговорота богатств, что вы должны бороться даже за то, чтобы дышать, что вам нужно отвоевывать для себя всё, вплоть до воздуха, вплоть до надежды, вплоть до привилегии на сон...

Обращение к бессоннице
Мне было семнадцать лет, и я верил в философию. Все, что к ней не относилось, казалось мне грехом или просто мусором.
Мне казалось, что только в абстракциях есть истинная жизнь: я предавался покупной «любви» из страха, как бы какая-нибудь более благородная страсть не заставила меня изменить собственным принципам и не бросила меня в пучину сердечных треволнений. Я повторял себе: «Только бордель совместим с метафизикой», — и, спасаясь от поэзии, ловил взгляды горничных и слушал вздохи шлюх. ...И вот пришла ты, Бессонница, чтобы встряхнуть мою плоть и мою гордыню; ты, преображающая неразвитого юнца, оттеняющая инстинкты и воспламеняющая грезы; ты, за одну ночь наделяющая человека бóльшим знанием, чем дни покоя; ты, отяжелевшим векам дарующая откровения поважнее безымянных недугов или катастроф времени!

И тогда я вновь обратился к философии; но нет такой мысли, которая утешила бы в темноте, нет такой системы, которая выдержала бы ночные бдения.

Профиль злодея
Малейшее оскорбление пробуждает его инстинкты, но проходит миг, и он о нем забывает. Чтобы быстро успокоиться, ему бывает достаточно мысленно представить себе свой собственный труп и применить эту же процедуру к остальным. Вид разлагающегося трупа вызывает в нем прилив доброты... и трусости.

Энергия любой эпохи измеряется количеством пострадавших от нее людей. Поскольку звериная жестокость является основным показателем успеха любого исторического предприятия, то религиозные или политические идеологии утверждаются благодаря принесенным на их алтарь жертвам.

Человек гораздо больше раздражается от отсутствия событий, чем от их изобилия. Вот почему история является кровавым продуктом его неприятия скуки.

Только потому что мы одеты, мы и можем казаться себе бессмертными: ну как человек может умереть, если он носит галстук? Наряжающийся труп не знает, что он труп, и, мысленно представляя себе вечность, поддерживает в душе иллюзию. Плоть прикрывает скелет, одежда прикрывает плоть: уловки природы и человека, инстинктивное и как бы договорное надувательство; настоящий джентльмен не может быть вылеплен из глины или праха... Достоинство, почтенность, благопристойность — сколько хитростей перед лицом неотвратимого! Когда вы надеваете шляпу, кто посмеет сказать, что когда-то вы пребывали в утробе и что когда-нибудь черви наедятся до отвала вашим салом?

Тому, кто не может решиться на самоубийство, всегда хочется отомстить за это всем, кому нравится жить.

Ницше, все творчество которого представляет собой оду силе, влачил жалкое существование, причем мучительно однообразное...

За каждым шагом вперед следует шаг назад: таково неплодотворное подергивание истории: стационарное становление... То, что человек позволил себя обольстить миражами Прогресса, дискредитирует его притязания на изощренность ума. А сам Прогресс? Мы находим его разве что в гигиене... Ну а в иных сферах? В научных открытиях? Которые являются совокупностью дел, пользующихся дурной славой... Кто сможет искренне сделать выбор между каменным веком и эпохой современной техники? Мы остаемся такими же близкими родственниками обезьяны, как и прежде, и в облака мы взмываем, подчиняясь тем же рефлексам, которые прежде заставляли лазать по деревьям: изменились только средства удовлетворения нашего чистого либо криминального любопытства, прикрылись маскарадными костюмами наши рефлексы, а наша алчность стала разнообразнее.

Подобно разъяренному мудрецу, который мертв для мира, но продолжает против него восставать, я обличаю собственные иллюзии лишь для того, чтобы еще больше их раздразнить.

Сколько мне еще повторять самому себе: «Я ненавижу эту жизнь, которую я боготворю»?

Можно, конечно, попытаться лечиться недеянием; медитировать в духе отцов-даосов, проникаясь их доктриной отрешенности, самоустранения и полного безразличия к происходящему; по их примеру создавать такие условия для сознания, когда оно отказывается иметь дело с миром и начинает принимать форму вещей, подобно воде, стихии, которую они любят больше всего.

«Напряженная жизнь противоречит дао», — учит Лао-цзы, самый нормальный из всех когда-либо существовавших людей.

У него [любого нищего] ничего нет, он существует сам по себе, он длится: жить с ощущением вечности — это жить изо дня в день.

Коль скоро ваши медитации не имеют никаких практических последствий, нечего удивляться, что самый последний бродяга даст вам сто очков вперед. Вы можете себе представить Будду хранящим верность одновременно и своим истинам, и своему дворцу? Нельзя обрести внутреннюю свободу, оставаясь собственником.

Чтобы проникнуться пришедшим издалека учением, его следует принять целиком. А то как можно соглашаться с истинами буддизма и при этом отвергать метемпсихоз, основу буддийской отрешенности? Подписываться под Ведантой, соглашаться с концепцией ирреальности вещей и вести себя так, как если бы они существовали? Это неизбежная непоследовательность для любого мыслителя, воспитанного в почтении к феноменам.

Улыбка Будды, эта простершаяся над всем миром улыбка, не озаряет наших лиц. В лучшем случае мы способны понять, что такое счастье, но никогда — что такое блаженство, удел цивилизаций, основанных на идее спасения, на нежелании смаковать собственную боль и упиваться страданием.

В нашу падкую до биографий эпоху мы, копаясь в собственных несчастьях, не без алчности присматриваемся и к страданиям других. Заприметив кого-нибудь бинтующего свои раны, мы норовим разбинтовать их и выставить напоказ; если нам этого не удается, то мы разочарованно отворачиваемся от них.

Если мы поверим Майстеру Экхарту, что у времени есть «запах»...
[«Ничто, — пишет Экхарт, поясняя текст ев. Павла, — не является столь противоположным Богу, как время. Не только время, он [ев. Павел] хочет сказать также и привязанность ко времени; он хочет сказать также не только привязанность ко времени, но и контакт со временем. Не только контакт со временем, еще меньше: запах и аромат времени, как остается запах там, где лежало яблоко: так понимай контакт со временем».]

...пока мы не приблизимся к такому состоянию, когда, по словам некоего китайского буддиста, «мгновение стоит десяти тысяч лет».

...«счастье»; таков их последний предрассудок, в котором грех оптимизма, каковым является марксизм, черпает свою энергию.

Со своей стороны Руссо предсказывал: «Нашими хозяевами станут татары: такая революция кажется мне неизбежной». Он писал правду.

Совсем иначе обстоит дело с музыкой, этим великим смягчающим обстоятельством для современного мира, не имеющим аналогов ни в какой другой культурной традиции. Где еще найти нечто равноценное произведениям Монтеверди, Баха, Моцарта? В них Запад в полной мере открывает свое лицо и достигает подлинной глубины.

Гипертрофия души.
Без музыки он создал бы лишь стиль некой посредственной, не грешащей своеобразием цивилизации.
[// Не отсюда ли Кундерино из «Бессмертия»:
Под взглядом Мышкина душа растет и растет, она похожа на огромный гриб высотой с пятиэтажный дом, она похожа на воздушный шар, который с экипажем воздухоплавателей вот-вот взмоет к небу. Это явление я называю гипертрофией души.
...Лишь один музыкальный звук оказывает на нас приблизительно то же воздействие, что и взгляд Мышкина, обращенный к женщине. Музыка: насос для надувания души. Гипертрофированные души, превращенные в большие шары, возносятся под потолок концертного зала, натыкаясь друг на друга в невероятной давке.]

Филипп II* призвал к своему смертному одру сына и сказал ему: «Вот чем все кончается, и монархия тоже».
[*(1527— 1598) — испанский король с 1556 г. из династии Габсбургов. Укрепил испанский абсолютизм, увеличил гнет в Нидерландах, воевал с Англией и Францией, присоединил к Испании в 1581 г. Португалию]

Персонажи Достоевского ставят ее на одну доску с Богом, что обнаруживается уже в самой постановке вопроса: нужно ли в Россию верить?

Задаваться такими вопросами — значит пытаться решать локальную проблему с помощью теологических понятий. Но для Достоевского Россия — как раз проблема совсем не локальная, а универсальная в такой же мере, как и проблема существования Бога. Подобный подход, неправомерный и нелепый, оказался возможным лишь в стране, необычная эволюция которой порождала в умах либо восторг, либо замешательство. Трудно представить себе англичанина, задающегося вопросом, кроется ли в существовании Англии какой-то особый смысл или нет, маловероятно, чтобы он с риторическим пафосом стал приписывать ей особую миссию; он знает, что он англичанин, и ему этого хватает. Эволюция его страны не предполагает вопросов о ее сущности. У русских же мессианство является производным от внутренней неуверенности, отягченной гордыней, от желания говорить о своих недостатках, переходящего в стремление навязывать их другим, перекладывая на них чересчур тяжелое бремя сомнительных чувств. Стремление «спасти» мир — это болезненное явление, свидетельствующее о молодости народа.

Заслугой Испании является то, что она предложила некий тип необычного развития, гениальную и незавершенную судьбу. (Как если бы, скажем, душа Рембо вдруг оказалась у целой нации.) Вспомните хотя бы, какое неистовство она обнаружила в погоне за золотом и как она потом буквально рухнула в безликость; вспомните еще о конкистадорах [(от исп. conquistador — завоеватель) — участники испанских завоевательных походов в Южную и Центральную Америку в конце XV— XVI в.], об их сугубо бандитском поведении и их набожности, о том, как они умудрялись сочетать Евангелие с живодерством, распятие — с кинжалом. В свои звездные часы католицизм был кровожадным, как и подобает любой по-настоящему вдохновенной религии.

Быть французом — это некая очевидность, не дающая повода ни для страданий, ни для радости, очевидность, за которой скрывается уверенность, оправдывающая стародавний вопрос: «Как можно быть персом?» Парадокс «быть персом» (в моем конкретном случае — румыном) таит в себе переживания, которыми нужно уметь пользоваться, изъян, из которого следует извлекать выгоду.
Должен признаться, что еще совсем недавно я считал постыдным принадлежать к лишенной какого бы то ни было престижа нации, к общности побежденных, по поводу происхождения которых не стоило строить иллюзий. Я полагал и, скорее всего, не ошибался, что мы произошли от отребья варваров, от незадачливых участников великих нашествий, от орд, оказавшихся неспособными продолжить движение на Запад и осевших вдоль Карпат и Дуная, чтобы там затаиться, погрузившись в дрему, — этакая толпа дезертиров у окраин Империи; сволочь, слегка подрумяненная латинством. Какое прошлое, такое и настоящее. И такое же будущее. Что за испытание для моей юной спеси! «Как можно быть румыном?» — это был вопрос, ответ на который таил в себе для меня ежесекундные унижения. Ненавидя своих собратьев, собственную страну, ее крестьян, существующих вне времени, влюбленных в свою косность и как бы сияющих тупоумием, я стыдился того, что происхожу от них, отрекался от них, отказывался от их неполноценной вечности, от их непреложных, словно у окаменевших личинок, истин, от их геологической мечтательности. Тщетно пытался подстеречь у них на лицах хоть какое-то подобие гримасы возмущения и всё больше убеждался, что обезьяна в них, увы, находилась на последнем издыхании. Мне даже начинало казаться, что они принадлежат к разряду минералов. Не зная, как встряхнуть их, как вдохнуть в них жизнь, я стал мечтать о поголовном их истреблении. Но истреблять камни бессмысленно. Их вид сбивал меня с толку, оправдывая, питая, обостряя мою истерию. И я не переставал проклинать несчастный случай, заставивший меня появиться на свет именно среди них.

Когда я созрел до трезвого ее восприятия, я примирился со своей родиной, которая сразу же перестала быть моей навязчивой идеей.

Чтобы уловить тон самоощущения народов в странах Юго-Восточной Европы, достаточно припомнить жалобы хора в греческой трагедии. В силу некой бессознательной традиции они разнеслись по всему этому этническому пространству. Бесконечная череда невзгод и стенаний, бесконечные сетования малых народов на жестокость народов великих! Однако жалобы жалобами, но не будем перегибать палку: разве не успокоительно сознание того, что царящему в мире хаосу мы можем противопоставить упорядоченность наших несчастий и поражений? И разве не должно нас утешать перед лицом вселенского дилетантизма то, что в области болевых ощущений мы настоящие эрудиты? Эрудиты с содранной кожей?

Чоран (Сиоран) «Искушение существованием» (1956)

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...