Friday, September 29, 2017

тоска по дому, в осколках памяти гнетущая тоска/ Rilke - The Lion Cage

Райнер Мария Рильке - Стихотворения в прозе

Клетка льва

Она ходит и ходит из стороны в сторону, как часовой по краю крепостного вала, где больше ничего нет. И, как в часовом, в ней тоска по дому, в осколках памяти гнетущая тоска. Подобно тому как на морском дне должно быть зеркало, зеркало из каюты затонувшего корабля, зеркальные осколки, которые, конечно, в любом случае ничего не отражают: ни лиц пассажиров, ни их жестов, ни манеры поворачиваться перед зеркалом и как-то неуклюже выглядеть со спины; ни стены, ни угла, где отдыхалось; еще меньше могут отражать то, что освещено зыбким светом снаружи и сверху; ничего, никого. Но подобно тому, как в тех осколках, может быть, появляются двойники водорослей или осевшей тинистой жижи, или внезапный двойник рыбьей головы, или двойник самих водных струй, текучих, мутноватых, вновь скопляющихся струй, далекие, искаженные, неверные и тут же снова исчезающие двойники того, что однажды было, — так воспоминания, треснувшие осколки воспоминаний покоятся на темном дне ее крови.

Она ходит и ходит из стороны в сторону вокруг него — льва, который болен. Хворь не раздражает и не унижает его: она только делает его одиноким. Когда он так лежит, мягко выпуская когти без всякого умысла, запрокинув высокомерную морду с потрепанной гривой и потухшими глазами, он восстанавливает для себя в памяти собственную скорбь о том, как однажды (вечно преодолевая себя) переоценил свои силы.

И вот теперь дрожь проходит по его мышцам то тут, то там, и они наливаются с тугим напряжением, то тут, то там появляются вдали друг от друга крошечные зародыши злобы; желчная кровь толчками вырывается из сердца, и ее осторожный испытанный ток по жилам полнится внезапной решимостью, когда она поступает в мозг. Но он смирился с тем, что происходит, поскольку это еще не конец, и он больше ничего не просит и остается ко всему безучастен. Только вдали от него — маленькая кисточка хвоста, ее полукруглое движение выдает в нем неописуемое презрение. Это движение настолько значительно, что львица останавливается и наблюдает — тревожно, взволнованно, выжидающе. Но затем она снова принимается ходить безотрадной и забавной поступью часового, вечно возвращающегося на следы свои. Она ходит и ходит и порой показывает рассеянную маску, круглую и грузную, разлинованную прутьями решетки.

Она ходит, как ходят часы, и на ее морде, как на циферблате, означен таинственно близкий час: час ужаса, когда кто-то умирает.

Перевод А. Солянова

Tuesday, September 19, 2017

и будничная жизнь порой не лучше ада/ Francis Jammes (1868—1938), poetry

Франсис Жамм (см. о нем). Избранные стихотворения

* * *
Зачем влачат волы тяжелый груз телег?
Нам грустно видеть их понуренные лбы,
Страдальческий их взгляд, исполненный мольбы.
Но как же селянин без них промыслит хлеб?

Когда у них уже нет сил, ветеринары
Дают им снадобья, железом жгут каленым.
Потом волы опять, в ярем впрягаясь старый,
Волочат борону по полосам взрыхленным.

Порой случается, сломает ногу вол:
Тогда его ведут на бойню преспокойно,
Вола, внимавшего сверчку на ниве знойной,

Вола, который весь свой век послушно брел
Под окрики крестьян, уставших от труда,
На жарком солнце брел, не зная сам, куда.

Перевод Бенедикта Лившица

* * *
Молитва, чтобы в рай я мог идти с ослами

О Господи, когда пойти к Вам будет нужно,
Пусть это будет в день, когда деревни в дружном
Наивном празднике пылят... Хотел бы я
Дорогу сам избрать и, как привык, бредя
Идти, гуляя, в рай, где днем сияют звезды.
Я трость свою возьму, пойду большой дорогой
И по пути ослам, друзьям моим, скажу:
Зовусь я Жамм Франсис, я прямо в рай иду,
Затем что ада нет у Господа в стране.
Идемте в рай со мной, друзья лазурных дней!
Скотинки кроткие, что быстрым взмахом уха
Надеетесь прогнать удары или муху...

Пусть, Боже, к Вам явлюсь меж этих тварей пленных,
Любимых мной за то, что головы смиренно
Склоняют и стоят, так чинно ножки сжав,
Что поневоле нам становится их жаль.

Пойду и тысячи за мной ушей ослиных:
Потянутся ослы, таща свой груз в корзинах,
Гимнастов уличных везя в тележке скарб,
Иль с метлами возок иль жестяной товар.
В том шествии пойдут ослицы вместе с нами,
Как бурдюки полны, с разбитыми ногами,
Ослы за ними вслед, одетые в штаны,
Чтоб синеватых ран сочащихся, больных
Не наносили им, садясь в кружок, слепни...

Позвольте, Господи, чтоб с этими ослами
Я к Вам пришел, и пусть ведут в стране нездешней
Нас ангелы к ручью, где, в зарослях, черешни
Трепещут, как тела девические лоснясь...

И там, в приюте душ, склонившись к райским водам,
О Боже, пусть ослам я сделаюсь подобен
— Им, отражающим смиренный свой удел
В предвечной доброты прозрачной чистоте!

Перевод Юрия Марра

* * *
Молитва, чтобы войти в рай с ослами

Когда Ты, Господи, прикажешь мне идти,
Позволь мне выбрать самому пути;
Я выйду вечером, в воскресный день,
Дорогой пыльной, мимо деревень,
И, встретивши ослов, скажу: «Я — Жамм,
И в рай иду». И я скажу ослам:
«Пойдемте вместе, нежные друзья,
Что, длинными ушами шевеля.
Отмахивались от ударов мух,
Назойливо кружившихся вокруг».
Позволь к Тебе прийти среди ослов, —
Средь тех, что возят фуры паяцов,
Средь тех, что тащат на спине тюки
Иль в маленьких повозочках горшки.
Среди ослиц, что ноги ставят так,
Что трогает вас их разбитый шаг,
Что, пчелами ужалены, должны
На ножках раненых носить штаны.
Позволь прийти мне с ними в райский сад,
Где над ручьями яблони дрожат,
И сделай. Господи, чтоб я в него вошел,
Как много поработавший осел,
Который бедность кроткую несет
К прозрачной чистоте небесных вод.

Перевод Ильи Эренбурга

* * *
На днях начнется снег. И прошлый год
Мне снова вспоминается с его грустями
Забытыми. И если спросит кто: что с вами?
— Скажу: побыть мне дайте одному. Пройдет…

Подолгу размышлял я в том же доме старом,
А грузный снег на ветви падал за окном.
И, как тогда, я тоже думал ни о чем,
Раскуривая трубку с мундштуком янтарным.

Всё так же славно пахнет мой резной буфет.
И я был дурнем, полагая, что приметы
Не изменяются и что сменять предметы
Пустая блажь, ненужная, и смысла нет.

Все размышляем, все толкуем — не смешно ли?
А слезы, поцелуи — все молчком, ни звука,
А нам понятны. Так шаги соседа-друга
Мне слаще всяких слов, подслащенных тем боле.

Крестили звезды, не подумав, что для них
Имен не нужно, и красавица комета,
Которой сроки учтены с начала света,
Не засияет в небесах от слов твоих.

И где же он, мой прошлый год с его грустями
Давнишними? Почти совсем забытый год.
Я говорю: побыть хочу один, пройдет…
Коли захочет кто-нибудь спросить: что с вами?

Перевод С. Шервинского

* * *
С дубовым посохом, в плаще, пропахшем сыром,
Ты стадо кроткое овечек гонишь с миром,
Зажав под мышкою небесно-синий зонт,
Туда, где тянется туманный горизонт.

Резвится пёс, осел плетется, как во сне,
Бидоны тусклые бряцают на спине.
В селеньях небольших пройдешь пред кузнецами,
Вернешься на гору, покрытую цветами,

Где овцы разбрелись, как белые кусты.
Там мачты кораблей встают из темноты,
Там с лысой шеей гриф летает над горами
И красные огни горят в ночном тумане.

И там услышишь ты, в пространство обратясь,
Над бесконечностью спокойный Божий глас.

Пер. М. Миримской

* * *
Вьеле-Гриффену

Осенние дожди, с утра застлала мгла
весь горизонт. Летят на юг перепела,
и рыщет хриплый ветер по оврагу
и гонит, как метлой, дрожащего бродягу.

С окрестных косогоров и холмов
на крыльях медленных спустились стаи дроф;
смешные чибисы уже отсуетились
и где-то в камышах, в сырых ложбинках скрылись;

чирки-коростельки, как будто неживые,
ни дать ни взять — игрушки заводные,
дня через три над нами пролетят;
а там, глядишь, и цапли воспарят,

и утки взмоют легким полукругом
и затрепещут над пустынным лугом.
Придет пора — и странный ржавый клич
раздастся в небесах, — то журавлиный клин;
промчится хвостовой и сменит головного…

А мы, Вьеле-Гриффен, поэты, мы готовы
принять весь мир, но в нем жестокость и разлад,
и режут к праздникам в деревне поросят,
они так страшно, так пронзительно визжат,
и будничная жизнь порой не лучше ада.

Но и другое есть — с улыбкою по саду
идет любимая — сиянье, и прохлада,
и прелесть. Но еще есть старый-старый пес,
он болен, и лежит, уткнувши в листья нос,
и грустно смерти ждет, и весь — недоуменье

Какая это смесь? И взлеты, и паденья,
уродство, красота, и верх и низ…
А мы, недобрые, ей дали имя — Жизнь.

Пер. Э. Липецкой

* * *
Перед зимой на телеграфных проводах
Замученные ласточки сидят рядами.
Они грустят об африканских небесах,
Которых никогда пред этим не видали.

«Которых никогда пред этим не видали...»
Как мы, когда тоскуем о далёком Рае,
Они, застывшие, пронзённые, висят;
Они летали кругом, падая, взлетая,
И после возвращались всё-таки назад.

Проститься с милой крышей церкви — трудно это.
О, как им грустно, бедным... Отчего орешник
Их обманув, осыпался, застыл перед зимой...
Как страшно им, что быстро пролетело лето...
Гнездо их больше не узнало... Безутешны,
Они теперь дрожат на проволке стальной...

Так и душа, страдавшая при жизни много,
Пред тем, как перейти навек в небесный сад,
Пускаясь в океан воздушный пред дорогой.
Колеблется и возвращается назад.

Перевод Ильи Эренбурга

* * *
Кто-то тащит на убой телят,
И они на улице мычат.
Пробуют, веревку теребя,
На стене лизать струю дождя.
Боже праведный, скажи сейчас,
Что прощенье будет и для нас.
Что когда-нибудь у райских врат
Мы не станем убивать телят,
А, напротив, изменившись там,
Мы цветы привесим к их рогам.
Боже, сделай, чтоб они, дрожа,
Меньше б чуяли удар ножа.

Перевод Ильи Эренбурга

Wednesday, September 13, 2017

оптимизм, как известно, — это судорога умирающего./Cioran - Anathemas and Admirations (1987)

На выставке искусства Востока представлена фигура многоголового Брахмы — озадаченного, мрачного, вконец одуревшего. Вот таким мне нравится изображение бога богов.

На вопрос, почему монахи, следующие его учению, сияют от радости, Будда ответил: это оттого, что они не думают ни о прошлом, ни о будущем. И в самом деле, человек мрачнеет, как только подумает о том или о другом, и становится совершенно мрачным, как только подумает о том и другом сразу.

По мнению Луи де Бройля, «блистать остроумием» сродни тому, чтобы совершать научные открытия, ибо под остроумием здесь подразумевается способность «внезапно проводить неожиданные сопоставления». Если бы это было так, немцы не могли бы совершать открытия в науке. Еще Свифт удивлялся, что за народом тугодумов числится такое огромное количество изобретений. Но изобретательство предполагает наличие не столько быстроты ума, сколько настойчивости, способности углубляться, упрямо докапываться… Искра возникает из упорства. Для того, кто движим манией углубления, не существует ничего скучного. Неуязвимый для скуки, он будет бесконечно распространяться о чем угодно, не щадя — если он писатель — своих читателей и даже не удостаивая их — если он философ — своим вниманием.

Я рассказываю одному американскому психоаналитику о том, как в поместье моей приятельницы я, закоренелый любитель рубить сучья, с остервенением набросился на сухие ветки какой-то секвойи, упал и чуть не сломал себе шею. «Вы набросились на это дерево с таким остервенением не затем, чтобы обрубить сучья, а чтобы наказать его за то, что оно живет дольше вас. Вы ненавидели его за то, что оно вас переживет, и тайно желали отомстить ему, обламывая его ветви». …Такое способно навсегда отвратить вас от любого углубленного анализа.

С десяти до четырнадцати лет я жил в одном семейном пансионе. Каждое утро по дороге в лицей, проходя мимо книжного магазина, я непременно бросал взгляд на книги, которые даже в этом провинциальном румынском городке менялись довольно часто. Но об одной из них в углу витрины, казалось, забыли на многие месяцы: Bestia Humana («Человек-зверь» Эмиля Золя). Это название — единственное оставшееся от тех четырех лет воспоминание, преследующее меня.

Мои книги, мое творчество… Гротескная сторона этих притяжательных местоимений.

Ничто так не мешает мыслить последовательно, как навязчивое ощущение собственного мозга. Быть может, в этом и состоит причина того, почему сумасшедшие мыслят лишь проблесками.

Как только мне необходимо с кем-нибудь встретиться, меня охватывает такое желание уединиться, что, когда я говорю, я теряю над своими словами всякий контроль, и этот вырвавшийся словесный поток принимается за остроумие.

Люди умирали всегда, и тем не менее смерть совершенно не утратила своей новизны. Вот где покоится тайна из тайн.

Читать значит предоставлять другому корпеть за вас. Это самая утонченная форма эксплуатации.

Любой, кто цитирует по памяти, — это саботажник, которого следовало бы привлечь к судебной ответственности. Искаженная цитата — все равно что предательство, оскорбление, ущерб тем более серьезный, что нам хотели оказать услугу.

Весной 1937 года, когда я прогуливался в саду психиатрической больницы в городе Сибиу в Трансильвании, ко мне подошел один из ее «обитателей». Мы обменялись несколькими словами, а затем я сказал ему:
— Хорошо здесь.
— Еще бы. Стоит быть сумасшедшим, — ответил он мне.
— И все же вы находитесь в своего рода тюрьме.
— Если угодно, да, но здесь живешь без всяких забот. К тому же скоро война, — вы, как и я, это знаете. А здесь спокойно. Нас не мобилизуют, и потом никто не станет бомбить сумасшедший дом. На вашем месте я бы сразу туда лег.
Взволнованный и очарованный, покинув его, я постарался разузнать о нем побольше. Меня заверили, что он действительно сумасшедший. Правда это или нет, но никто и никогда не дал мне более разумного совета.

Вильгельм Завоеватель, столь же беспощадный к своим соратникам, как и к своим врагам, любил исключительно диких зверей и лесные дебри, где гулял всегда в одиночестве.

Быть или не быть. …Ни то, ни другое.

Стоит мне наткнуться на какое-нибудь буддийское изречение, и каждый раз во мне пробуждается желание вернуться к этой мудрости, которую я в течение довольно длительного времени пытался усвоить и от которой я по непонятной причине несколько отдалился. Именно она заключает в себе не столько истину, сколько нечто лучшее. И именно благодаря ей достигаешь того состояния, в котором очищаешься от всего, в первую очередь от иллюзий. Не иметь больше никаких иллюзий, не рискуя при этом, однако, испытать крах; погрузиться в разочарование, избежав при этом ощущения горечи; с каждым днем шаг за шагом освобождаться от слепоты, в которой влачат свое существование все эти полчища живущих.

Кладбища — это антиметафизическая пропаганда…

То, что кто-то питает отвращение к нашим деяниям, мы еще более или менее допускаем. Но если он пренебрегает книгой, которую мы ему посоветовали, это уже гораздо серьезнее, это оскорбляет нас, как удар исподтишка. Значит, ставятся под сомнение и наш вкус, и даже наше здравомыслие!

Любой червяк, возомнивший себя первым среди равных, тут же обрел бы статус человека.

В этом парке, который, как и усадьба, предназначен для нелепых нужд благотворительности, повсюду кишат старухи, живущие лишь благодаря медицинским манипуляциям. Прежде люди умирали у себя дома в достойном одиночестве и заброшенности, а теперь умирающих собирают вместе, окружают их заботами и насколько возможно продлевают их неподобающее околевание.

Без конца находить в себе все эти низменные инстинкты, которых стыдишься. Если они так мощно проявляются в человеке, который изо всех сил старается от них избавиться, насколько ярче они должны выражаться в тех, кто, за отсутствием мало-мальской ясности ума, никогда не сможет следить за собой и тем более себя возненавидеть.

Только растение приближается к «мудрости»; животное на это не способно. Что же касается человека… Природе следовало бы остановиться на растительном мире, вместо того чтобы позориться, стремясь к необычному.

«Небо ни для кого не открыто… оно откроется лишь после исчезновения мира» (Тертуллиан). Поразительно, что после такого предупреждения люди все равно продолжали суетиться.

Лукреций: о его жизни точно ничего не известно. Точно? Даже смутно ничего не известно. Завидная судьба.

Ничто не сравнится с приливом тоски в самый момент пробуждения. Он отбрасывает вас на миллиарды лет назад к первым знакам, к предвестникам бытия, в общем, к самым истокам тоски.

«Тебе не нужно заканчивать свою жизнь на кресте, ибо ты родился распятым» (11 декабря 1963 года). Чего бы я только не дал, чтоб вспомнить, что вызвало во мне столь дерзкое отчаяние!

Согласно учению Асанги и его школы, победа добра над злом есть не что иное, как победа майи над майей; точно так же, через озарение положить конец переселению души — это все равно, как если бы «один король иллюзии был победителем над другим королем иллюзии» (Махаянасутраланкара). Эти индусы имели смелость так высоко ставить иллюзию, сделать ее субститутом «я» и мира и превратить ее в высшую данность. Выдающееся превращение, последний и безвыходный этап.

Поскольку мы помним только свои унижения и поражения, к чему тогда было всё остальное?

То, что нас могут оскорбить даже те, кого мы презираем, умаляет цену гордости.

Когда разговариваешь с кем-либо, то насколько бы ни были велики его заслуги, никогда нельзя забывать, что в глубине души он ничем не отличается от обычных смертных. Из предосторожности следует обращаться с ним бережно, ибо, как и любой другой, он не перенесет откровенности — непосредственной причины почти всех ссор и злобы.

Безнадежное отвращение к толпе — независимо от того, радуется она или хмурится.

Страсть к музыке сама по себе является признанием. О незнакомце, который предается этой страсти, мы узнаем больше, чем о человеке, с которым мы общаемся каждый день, но который не чувствует музыку.

«С тех пор как я изучаю людей, я научился лишь еще больше любить их», — писал Лафатер, современник Шамфора. Подобное замечание, звучащее нормально в устах жителя какой-нибудь швейцарской деревушки, показалось бы неподобающе простодушным в устах парижанина, посещающего салоны.

Чем старше человек становится, тем чаще замечает, что, полагая, будто освободился ото всего, на самом деле он ни от чего не свободен.

Кружась в танце, облетают последние листья. Нужна большая доза бесчувственности, чтобы противостоять осени.

Despondency — это слово, несущее в себе все оттенки уныния, могло бы послужить ключом к моим годам, эмблемой моих мгновений, моего упорства в отрицании, моего отказа от любого будущего.

Когда пропадает желание проявлять себя, находишь убежище в музыке — добром гении всех, кто страдает безволием.

Когда встречаешь кого-то подлинного, это так удивительно, что начинаешь спрашивать себя, не стал ли ты жертвой ослепления.

К чему вести счет книгам-утешительницам, ведь хотя имя им легион, только две-три из них имеют значение?

Если не хочешь околеть с досады, оставь в покое свою память, не копайся в ней.

Чтобы обмануть меланхолию, нужно беспрерывно двигаться. Стоит остановиться, и она вновь просыпается, если только она вообще когда-либо дремала.

«Я не могу обходиться без вещей, до которых мне нет никакого дела», — любила повторять герцогиня дю Мен. Легкомыслие, доведенное до такой степени, есть предвестие аскетизма.

То, что я знаю, уничтожает то, чего я хочу.

Возвращаясь из крематория. Мгновенное обесценивание Вечности и всех остальных слов с Большой Буквы.

Мысль о смерти порабощает тех, кого она преследует. Она освободительна лишь в начале; потом она перерождается в наваждение, переставая, таким образом, быть мыслью.

Оправдание Толстого как проповедника в том, что у него было два ученика, которые извлекли из его проповедей практические выводы: Витгенштейн и Ганди. Первый раздал свое имущество, а второму нечего было раздавать.

(см. также у Чорана:
Я не большой поклонник философии Витгенштейна, но как человек он меня бесконечно привлекает. Все, что я про него читаю, как-то странно трогает. И я не раз находил у них с Беккетом общие черты. Две таинственные фигуры, два явления, тем и притягательных, что сбивают с толку, ставят в тупик.
В обоих та же отстраненность от людей и вещей, та же верность себе, та же тяга к молчанию, к окончательному отказу от слова, то же стремление достигнуть во всем неведомого предела. В иную эпоху они бы ушли в пустынники. Теперь-то мы знаем, что Витгенштейн одно время думал затвориться в монастыре.)

[Во второй половине XVIII века Иммануил Кант доказывал, что метафизика в
чистом виде невозможна - иными словами, человек не в состоянии собственными силами, с помощью листа чистой бумаги или даже компьютера, объяснить смысл мироздания. Эту мысль затем неоднократно развивали другие философы, пока, наконец, в начале XX века представители школы логического позитивизма не объявили все цели метафизики, так называемые вечные вопросы, простыми языковыми ухищрениями, которым в действительности ничто не соответствует. Крайним представителем этого направления был австриец Людвиг Витгенштейн, который, в полном убеждении, что окончательно разделался с вековым заблуждением, роздал все свое наследственное состояние и ушел в школьные учителя. Правда, потом он немного передумал, но это к делу не относится.
- Атлантический дневник (сборник), Алексей Цветков]

Мир рождается и умирает вместе с нами. Существует только наше сознание, оно есть вселенная, и эта вселенная исчезает вместе с ним. Умирая, мы ничего не оставляем. К чему же тогда столько церемоний вокруг события, которое не является таковым?

...именно мысль сформулированная, четкая — злейший враг сна.

Тщетно надеяться на то, что удастся побыть одному. Всегда в компании с самим собой!

На рассвете с облегчением обнаруживаешь, что бесполезно докапываться до сути чего бы то ни было.

Подумать только, что можно было бы не проживать всю прожитую жизнь!

«Отчего у вас все так отрывочно?» — упрекал меня этот молодой философ. «От лени, по легкомыслию, из отвращения, но есть еще и другие причины…» Но поскольку никаких причин я не находил, то пустился в пространные объяснения, которые казались ему серьезными и в конечном счете убедили его.

Французский язык — идеальный диалект для того, чтобы тонко передавать неоднозначные чувства.

В неродном языке вы осознаете слова, они существуют не внутри, а вне вас. Это расстояние между вами и средством выражения объясняет, почему трудно и даже невозможно сочинять поэзию на ином языке, кроме родного. Как извлечь сущность слов, которые не укоренились внутри вас? Новоприбывший живет на поверхности слова, он не может передать на языке, который он выучил слишком поздно, ту скрытую агонию, из которой рождается поэзия.

Бах в могиле. Итак, я увидел его, как и многие другие, из любопытства, привычного для гробокопателей и журналистов, и с тех пор я все время думаю о том, что в глазных отверстиях его черепа нет ничего оригинального кроме того, что они провозглашают небытие, которое он отрицал.

В конце концов, я не потратил время зря, я тоже, как и все, суетился в этом нелепом мире.

Чоран (Сиоран) «Признания и проклятия» (1987)

Tuesday, September 12, 2017

David Foster Wallace on Life

Source

On September 12, 2008, David Foster Wallace (1962-2008) took his own life, becoming a kind of patron-saint of the “tortured genius” myth of creativity. Just three years prior to his suicide, he stepped onto the podium at Kenyon College and delivered one of the most timeless graduation speeches of all time — the only public talk he ever gave on his views of life.

*
"Here is just one example of the total wrongness of something I tend to be automatically sure of: everything in my own immediate experience supports my deep belief that I am the absolute centre of the universe; the realest, most vivid and important person in existence. We rarely think about this sort of natural, basic self-centredness because it’s so socially repulsive. But it’s pretty much the same for all of us. It is our default setting, hard-wired into our boards at birth. Think about it: there is no experience you have had that you are not the absolute centre of. The world as you experience it is there in front of YOU or behind YOU, to the left or right of YOU, on YOUR TV or YOUR monitor. And so on. Other people’s thoughts and feelings have to be communicated to you somehow, but your own are so immediate, urgent, real.

Please don’t worry that I’m getting ready to lecture you about compassion or other-directedness or all the so-called virtues. This is not a matter of virtue. It’s a matter of my choosing to do the work of somehow altering or getting free of my natural, hard-wired default setting which is to be deeply and literally self-centered and to see and interpret everything through this lens of self. People who can adjust their natural default setting this way are often described as being ‘well-adjusted’, which I suggest to you is not an accidental term."

*
"It is extremely difficult to stay alert and attentive, instead of getting hypnotized by the constant monologue inside your own head (may be happening right now). Twenty years after my own graduation, I have come gradually to understand that the liberal arts cliché about teaching you how to think is actually shorthand for a much deeper, more serious idea: learning how to think really means learning how to exercise some control over how and what you think. It means being conscious and aware enough to choose what you pay attention to and to choose how you construct meaning from experience. Because if you cannot exercise this kind of choice in adult life, you will be totally hosed. Think of the old cliché about ‘the mind being an excellent servant but a terrible master.’

This, like many clichés, so lame and unexciting on the surface, actually expresses a great and terrible truth. It is not the least bit coincidental that adults who commit suicide with firearms almost always shoot themselves in: the head. They shoot the terrible master. And the truth is that most of these suicides are actually dead long before they pull the trigger.

And I submit that this is what the real, no-bullshit value of your liberal arts education is supposed to be about: how to keep from going through your comfortable, prosperous, respectable adult life dead, unconscious, a slave to your head and to your natural default setting of being uniquely, completely, imperially alone day in and day out."

*
"[P]lease don’t think that I’m giving you moral advice, or that I’m saying you are supposed to think this way, or that anyone expects you to just automatically do it. Because it’s hard. It takes will and effort, and if you are like me, some days you won’t be able to do it, or you just flat out won’t want to.

But most days, if you’re aware enough to give yourself a choice, you can choose to look differently at this fat, dead-eyed, over-made-up lady who just screamed at her kid in the checkout line. Maybe she’s not usually like this. Maybe she’s been up three straight nights holding the hand of a husband who is dying of bone cancer. Or maybe this very lady is the low-wage clerk at the motor vehicle department, who just yesterday helped your spouse resolve a horrific, infuriating, red-tape problem through some small act of bureaucratic kindness. Of course, none of this is likely, but it’s also not impossible. It just depends what you want to consider. If you’re automatically sure that you know what reality is, and you are operating on your default setting, then you, like me, probably won’t consider possibilities that aren’t annoying and miserable. But if you really learn how to pay attention, then you will know there are other options. It will actually be within your power to experience a crowded, hot, slow, consumer-hell type situation as not only meaningful, but sacred, on fire with the same force that made the stars: love, fellowship, the mystical oneness of all things deep down."

*
"Worship power, you will end up feeling weak and afraid, and you will need ever more power over others to numb you to your own fear. Worship your intellect, being seen as smart, you will end up feeling stupid, a fraud, always on the verge of being found out. But the insidious thing about these forms of worship is not that they’re evil or sinful, it’s that they’re unconscious. They are default settings.

They’re the kind of worship you just gradually slip into, day after day, getting more and more selective about what you see and how you measure value without ever being fully aware that that’s what you’re doing.

And the so-called real world will not discourage you from operating on your default settings, because the so-called real world of men and money and power hums merrily along in a pool of fear and anger and frustration and craving and worship of self. Our own present culture has harnessed these forces in ways that have yielded extraordinary wealth and comfort and personal freedom. The freedom all to be lords of our tiny skull-sized kingdoms, alone at the centre of all creation. This kind of freedom has much to recommend it.
But of course there are all different kinds of freedom, and the kind that is most precious you will not hear much talk about much in the great outside world of wanting and achieving…. The really important kind of freedom involves attention and awareness and discipline, and being able truly to care about other people and to sacrifice for them over and over in myriad petty, unsexy ways every day.

That is real freedom. That is being educated, and understanding how to think. The alternative is unconsciousness, the default setting, the rat race, the constant gnawing sense of having had, and lost, some infinite thing."

* * *

см. также в конце статьи по ссылке

Friday, September 08, 2017

Мне открылась новая разновидность душевного потрясения. /Cioran - Anathemas and Admirations (1987)

Я отправился в дальний путь на поиски солнца, но солнце, наконец обретенное, было ко мне враждебно. А что, если броситься со скалы? Я предавался довольно мрачным размышлениям, и глядел на все эти сосны, эти скалы, эти волны, и тут внезапно почувствовал, до какой степени я привязан к этому миру, прекрасному и проклятому миру.

Он приезжает как турист, и я встречаю его всегда случайно. На этот раз он с особой откровенностью сообщает мне, что чувствует себя превосходно и испытывает ощущение легкости, которую он непрестанно осознает. В ответ я говорю, что его здоровье внушает мне сомнение, ибо постоянно замечать, что оно у тебя есть, — это ненормально, и что настоящее здоровье никогда не ощущается. Не доверяйте своему хорошему самочувствию, — пожелал я ему на прощанье. Не стоит добавлять, что с тех пор я больше его не встречал.

При малейшем недовольстве, а тем паче при малейшем огорчении нужно скорее бежать на ближайшее кладбище, где сразу обретаешь такое спокойствие, которого не найдешь больше нигде. Чудесное лекарство на один прием.

О моей слабости к Талейрану. Если ты циничен лишь на словах, то восхищаешься тем, кто на деле был магистром цинизма.

Если бы какое-нибудь правительство среди лета объявило, что отпуска и каникулы продлеваются до бесконечности и что под страхом смерти никто не должен покидать тот рай, в котором он пребывает, за этим последовали бы массовые самоубийства и беспрецедентная резня. [!]

В поезде ехала немолодая, претендующая на некоторую изысканность дама; рядом с ней — идиот, сынок лет тридцати, который время от времени брал ее руку, нарочито прикладывался к ней в поцелуе, а затем блаженно глядел на мать. Она сияла от счастья и улыбалась. Раньше я не представлял, что значит окаменеть от любопытства. Теперь это чувство мне знакомо, потому что я испытал его при виде сего зрелища. Мне открылась новая разновидность душевного потрясения.

Некоторых — по правде говоря, большинство — музыка ободряет и утешает; другие же находят в ней желанное растворение, неожиданный способ утратить себя, окунуться в то, что есть в мире лучшего.

В прошлом веке о любви и о музыке лучше всего говорили Шопенгауэр и Ницше. Однако и тот, и другой были завсегдатаями борделей, а что касается музыкальных пристрастий, то первый был без ума от Россини, а второй — от Бизе.

Он как никто ощущал, что мир — игра. Каждый раз, когда я упоминал об этом, он с заговорщицкой улыбкой произносил санскритское слово li la — согласно Веданте, абсолютная беспричинность, творение мира ради забавы божества. Как мы вместе с ним смеялись над всем на свете! А теперь он — самый веселый из тех, кто избавился от заблуждений, — по собственной вине оказался брошенным в эту бездну, потому что на один-единственный раз согласился принять небытие всерьез.

Органист играл в безлюдной церкви. Больше никого, только кот, вертевшийся у моих ног… Я был потрясен страстью музыканта: на меня нахлынули вечно мучившие меня вопросы. Ответ органа показался мне неудовлетворительным, но, учитывая мое тогдашнее состояние, это все-таки — несмотря ни на что — был ответ.

Идеально правдивый человек, которого мы всегда вольны себе вообразить, — тот, кто никогда не станет искать прибежища в эвфемизмах.

Я безумно стремился к Бесстрастию, в поклонении которому мне не было равных, и чем больше я желал его достичь, тем больше я от него отдалялся. Закономерное поражение для того, кто преследует цель, противоречащую его натуре.

В бесконечно унылом небе, не обращая никакого внимания на этот мрачный фон, гоняются друг за другом две птички… Их неприкрытая веселость гораздо лучше реабилитирует один древний инстинкт, чем вся эротическая литература вместе взятая.

Из солидарности с только что умершим другом я закрыл глаза и безвольно погрузился в то подобие хаоса, которое предшествует сну. Через несколько минут мне показалось, что я ухватил ту бесконечно малую реальность, которая еще связывает нас с сознанием. Был ли я на пороге конца? Через мгновение я оказался на дне пучины, не испытывая при этом ни тени страха. Значит, перестать существовать — так просто? Разумеется, если бы смерть была всего лишь одним из опытов, но этот опыт единственный. Да и что за нелепая идея — играть с явлением, которое бывает лишь однажды! Уникальное невозможно испробовать.

Чем больше человек страдал, тем меньше он отстаивает свои права. Протест есть признак того, что человек никогда не испытывал мук ада.

Музыка — это иллюзия, которая искупает всё другие. (Если бы слову «иллюзия» было суждено исчезнуть, не знаю, что бы со мной стало.)

Сон гораздо лучше, чем время, излечивает печали. Зато бессонница, которая раздувает малейшую неприятность и обращает ее в удар судьбы, следит, чтобы наши раны не затягивались.

Вместо того чтобы обращать внимание на лица прохожих, я посмотрел на их ноги, и суетливость всех этих людей оказалась сведенной к торопливым шагам, устремленным… куда? И мне показалось очевидным, что наше предназначение состоит в том, чтобы топтаться в пыли в поисках некоей тайны, лишенной всякого серьезного значения.

Как объяснить, что факт небытия, колоссальное отсутствие, предшествующее нашему рождению, по-видимому, никого не волнует, а даже если и волнует кого-нибудь, то не слишком сильно?

По словам одного китайского мыслителя, один-единственный час счастья — это все, в чем может признаться доживший до ста лет человек, перед этим хорошенько подумав о превратностях собственной жизни.

Меланхолия является искуплением этого мира, и вместе с тем именно она отделяет нас от него.

Проплывали облака. В ночной тишине можно было услышать шуршание, которое они второпях издавали. Зачем мы здесь? Какой смысл может иметь наше ничтожное присутствие? Вопрос без ответа, на который, однако, я ответил инстинктивно, без тени раздумий и не стыдясь того, что изрекаю чудовищную банальность: «Мы здесь для того, чтобы принять муки, и более ни для чего».

Подражать отцам-пустынникам и вместе с тем испытывать волнение, слушая последние новости! Если бы я жил в первые века нашей эры, я бы примкнул к тем отшельникам, о которых сказано, что по прошествии какого-то времени они «устали от поисков Бога».

Нет мысли более разрушительной и более успокаивающей, чем мысль о смерти. Наверное, именно благодаря этому двойному качеству она жуется и пережевывается до такой степени, что без нее уже не обойтись. Что за удача — найти в одном и том же мгновении яд и лекарство, открытие, которое вас убивает и оживляет, целительный яд!

Чтобы достигнуть освобождения, нужно верить в то, что все реально или же что все нереально. Но мы различаем лишь степени реальности, поскольку вещи кажутся нам более-менее правдоподобными, существующими так или иначе. Вот почему мы никогда не знаем, как обстоят дела.

...прелесть бытия — именно в том, чтобы не содержать в себе никакой цели. Восхождение к божественному нулю, от которого происходит тот низший нуль, что составляет наше существо.

«Когда птичка сна задумала свить гнездышко в моем зрачке [When the bird of sleep sought to nest in the pupil of my eye...], она увидела ресницы и остереглась быть пойманной в сети». Кто лучше, чем Ибн Аль-Хамара, арабский поэт из Андалусии, почувствовал непостижимую глубину бессонницы?

Те мгновения, когда вам довольно одного воспоминания или даже чего-то менее значительного, чтобы выскользнуть за пределы этого мира.

«То, что непостоянно, есть боль; то, что есть боль, — это не моя самость. То, что не моя самость, — это не мое, я не это, это не я» («Самьютта Никая»). То, что есть боль, — это не моя самость. Трудно, невозможно согласиться с буддизмом в этом пункте, который, однако, является ключевым. Для нас боль — самое что ни на есть личное, самая что ни на есть «самость». Что за странная религия! Она повсюду видит боль и в то же время объявляет ее нереальной.

У тех, кто не цеплялся за нее [жизнь], на лице играет насмешливая улыбка — признак освобождения и победы. Они не уходят в небытие, они выходят из него.

Чтобы умереть, нужно обладать невероятным смирением. Странно, что такое смирение обнаруживают все.

Прогресс в любых формах есть извращение в том же смысле, в каком бытие — это извращенное небытие.

Во время этой заупокойной службы речь шла только о тьме и вечном сне, и о том, что прах возвращается к праху. А затем, без всякого перехода, покойному обещали вечную радость и все, что из этого следует. Меня покоробила такая непоследовательность, так что я решил уйти, оставив и попа, и покойника. Уходя, я не мог не подумать о том, что с моей стороны не слишком уместно возражать тем, которые так явно противоречат сами себе.

В жизни, как и в смерти, одинаково мало содержания. К несчастью, человек всегда узнаёт об этом слишком поздно, когда это знание уже не помогает ни жить, ни умереть.

Из всего, что мы испытываем, ничто не дает такого ощущения причастности к самой истине, как приступы беспричинного отчаяния: рядом с этим все кажется несерьезным, фальшивым, лишенным и содержания, и занимательности.

Усталость, не зависящая от изношенности организма, вечная усталость, от которой не помогает никакой отдых и над которой не властен даже последний покой.

Каждое мгновение я поражаюсь тому, что нахожусь именно в этом мгновении.

Сустонский пруд, два часа пополудни. Я был на веслах. И вдруг меня потряс пришедший на память пример из словаря: All is of no avail (все бесполезно). Будь я один, я бы тут же бросился в воду. Никогда еще я так сильно не чувствовал необходимость покончить со всем этим.

Проглатывать биографию за биографией, чтобы еще более убедиться в никчемности любого предприятия, любой судьбы.

Зачем еще нужно это тело, как не для того, чтобы дать нам понять значение слова «палач»?

Эмиль Чоран (Сиоран) «Признания и проклятия»

Monday, September 04, 2017

я не хочу ничто менять на ничто /Cioran - Anathemas and Admirations (1987)

По мере того, как слабеет память, похвалы, которые нам когда-то расточали, стираются, а проклятия остаются. И это справедливо: похвалы редко бывали заслуженными, тогда как проклятия бросают некоторый свет на то, чего раньше мы о себе не знали.

Если бы я родился буддистом, я бы им и остался; родившись же христианином, я перестал им быть уже в ранней юности, когда — не в пример мне нынешнему — я выразился бы гораздо хлестче, чем Гёте, если бы знал в то время о его богохульном высказывании, которое проскальзывает как раз в год его смерти в одном из писем к Цельтеру: «Крест — самый уродливый образ из всех, когда-либо существовавших на земле».

Знавал я туповатых и даже глупых писателей. Зато переводчики, с которыми мне доводилось общаться, были умнее и интереснее, чем авторы, которых они переводили. Ибо для перевода требуется большая вдумчивость, нежели для «творения».

Для писателя сменить язык — все равно что писать любовное письмо со словарем.

Некто упрекнул меня за то, что я веду себя как зритель, не иду в ногу со временем, питаю отвращение ко всему новому. «Но я не хочу ничто менять на ничто», — ответил я ему. Он не уловил смысл моей фразы. Он счел, что я очень скромен.

Он доживает свои последние дни месяцами, годами и говорит о своей смерти в прошедшем времени. Посмертное существование. Удивляюсь, как ему удается жить, ведь он почти ничего не ест: «Чтобы слиться воедино, моему телу и душе потребовалось столько времени и усилий, что теперь им никак не расстаться». Если голос его не похож на голос умирающего, то это потому, что он слишком давно покинул эту жизнь. «Я как задутая свеча» — самое точное высказывание, которое он произнес относительно своей последней метаморфозы. Когда я намекнул, что здесь, возможно, замешано какое-то чудо, — «И наверняка не одно» — сказал он в ответ.

После пятнадцати лет, проведенных в абсолютном одиночестве, святой Серафим Саровский, завидев любого самого захудалого гостя, восклицал: «О, радость моя!» Кому из тех, кто постоянно живет бок о бок с себе подобными, взбредет в голову приветствовать их таким образом?

Все, что не раздирает душу, — излишне, по крайней мере в музыке.

Ничего не совершить и умереть от переутомления.

Как только умолкает музыка, все начинает казаться ничтожным и бесполезным. Понятно, что можно ее ненавидеть, что есть соблазн уравнять ее совершенство с шарлатанством. Поэтому, любя ее слишком сильно, необходимо противостоять ей любой ценой. Никто не постиг ее опасности глубже, чем Толстой, ибо он знал, что она способна делать с ним все что угодно. Поэтому он почувствовал омерзение к музыке, боясь превратиться в ее игрушку.

Можно ли представить себе горожанина, который в душе не был бы убийцей?

Когда я слушал его рассказы о планах на будущее, я не мог забыть, что он не протянет и недели. Что за безумие с его стороны говорить о будущем, о своем будущем! Но я вышел от него, мне пришло в голову, что в конце концов разница между смертным и умирающим не слишком велика. Только во втором случае абсурдность планов на будущее чуть более очевидна.

Бога еще, на худой конец, можно представить себе говорящим по-французски. Но Христа — никогда. Его словами невозможно говорить на языке, на котором так трудно выразить наивное или возвышенное.

Мы все так суетимся — зачем? Чтобы вернуться к тому, чем мы были до своего существования.

Любовь к ближнему — вещь невообразимая. Разве можно требовать, чтобы один вирус любил другого?

Узнав, что он совершенно не воспринимает ни Достоевского, ни Музыку, я, несмотря на его великие заслуги, отказался от встречи с ним. Мне гораздо милей любой тупица, неравнодушный к тому или к той.

Небеса хмурятся, и мой мозг — их зеркальное отражение. Опустошенный скукой — как медленно кружащим вихрем

«Тот факт, что ты дожил до своих лет, доказывает, что жизнь имеет некий смысл», — сказал мне один из друзей после тридцатилетней разлуки. Мне часто вспоминаются эти слова, и каждый раз они меня поражают, хотя были произнесены человеком, который находит смысл всегда и во всем.

Для Малларме, который, как он сам утверждал, был обречен бодрствовать круглые сутки, сон являлся не «насущной потребностью», а «милостью». Только великий поэт мог позволить себе изречь подобную глупость.

Бессонница, по-видимому, не коснулась животных. Если бы в течение нескольких недель мы не давали им спать, их характер и поведение претерпели бы коренные изменения. Животные испытали бы доселе неведомые им ощущения, которые, как считалось раньше, свойственны только нам. Так будем же вносить разлад в мир животных, если желаем, чтобы они сравнялись с нами и подменили нас собой.

В каждом письме к одной своей японской приятельнице я обычно рекомендую ей послушать то или иное произведение Брамса. Недавно она написала мне, что только что вышла из токийской больницы, куда ее увезли на «скорой» после чересчур рьяного прослушивания моего кумира. Какое трио, какая соната послужили тому виной? Не важно. Только музыка, способная вызывать обморок, достойна того, чтобы ее слушали.

Прошелся по кладбищу Монпарнас. Все — молодые и старые — строили планы на будущее. Больше не строят. Как хороший ученик, вдохновленный их примером, вернувшись домой, я навсегда поклялся не строить никаких планов. Прогулка несомненно пошла мне на пользу.

Мне вспомнился К., для которого чашка кофе была единственным смыслом существования. Однажды, когда я дрожащим от волнения голосом расписывал ему преимущества буддизма, он мне ответил: «Нирвана — пожалуй, но только с чашечкой кофе». У всех нас есть какая-нибудь мания, мешающая нам безоговорочно принять высшее блаженство.

Избавиться от жизни значит лишить себя удовольствия смеяться над ней. Единственный возможный ответ человеку, который заявляет вам о своем намерении покончить с собой.

Слово — признак жизни, вот почему болтливый дурак нам ближе, чем замкнутый недоумок.

Когда, проявив слабость, садишься работать над книгой, нельзя без восхищения думать о том хасидском раввине, который отказался от подобных планов, поскольку не был уверен, что ему по силам написать книгу исключительно ради удовольствия своего Создателя.

Невозможно вести диалог с физической болью.

Каждый раз, когда я вижу пьяного, грязного, запуганного, вонючего бродягу, валяющегося со своей бутылкой на краю тротуара, мне представляется человек будущего, который прилагает все силы, стремясь к собственному концу, и достигает своей цели.

Когда слушаешь какую-нибудь ораторию, можно ли допустить мысль, что все эти мольбы и душераздирающие излияния не скрывают в себе ничего реального и не обращены ни к кому конкретно, что за ними ничего не стоит и что им суждено навсегда раствориться в воздухе ?

Избыточная осознанность мешает всякому делу. Слишком длинные рассуждения о сексуальности убивают ее. Эротизм — этот бич вырождающихся обществ — есть посягательство на инстинкт, организованная импотенция. Невозможно безнаказанно размышлять о подвигах, для совершения которых не нужны никакие размышления. Оргазм никогда не был событием философским.

Стоит мне забыть, что у меня есть тело, и я сразу же начинаю верить в свободу. Но я перестаю в нее верить, как только тело вновь призывает меня к порядку, навязывая мне свои болячки и капризы. Здесь уместно высказывание Монтескье: «Счастье или несчастье состоит в определенном расположении органов».

Как правило, увлечение каким-либо человеком или идеей зарождается под воздействием суицидальных настроений. Какой свет это проливает на природу любви и фанатизма!

Я изо всех сил стараюсь представить себе вселенную без… меня. К счастью, существование смерти компенсирует недостаток моего воображения.

Умирая, человек становится хозяином вселенной.

Быть родом из страны, где неудачи вменялись в обязанность и где фраза: «Я не смог реализовать себя» была лейтмотивом всех доверительных бесед.

Нет такой судьбы, к которой я мог бы приспособиться. Я был создан, чтобы жить до своего рождения и после своей смерти, но не в течение самой своей жизни.

Чистое течение времени, голое время, сведенное к сущности потока, не прерываемого мгновениями, постигается лишь в бессонные ночи. Всё исчезает. Всюду просачивается тишина. Слушаешь, но ничего не слышишь. Чувства уже не обращены вовне. Да и куда вовне? Состояние поглощенности исчезает, остается лишь этот проходящий сквозь нас чистый поток, который есть мы и прервать который сможет лишь сон или день.

Жозеф де Местр упоминает об одном из своих друзей, русском князе, который спал в своем дворце где придется, не имея, так сказать, определенного спального места, поскольку жил с ощущением, будто он здесь проездом, остановился ненадолго, чтобы вскоре уехать. …Если подобные примеры отрешенности можно встретить в Восточной Европе, зачем искать их в Индии или еще где-то?

Я мог бы выразить все, что меня терзает, если бы меня избавили от того позорного факта, что я не музыкант.

Замученный мировыми проблемами, я днем ложился на кровать — идеальное положение, чтобы без остатка, без тени сознания собственного «я», которое препятствует освобождению, состоянию полного очищения от мыслей, погрузиться в размышления о нирване. Сначала приходит ощущение блаженной слабости, затем — блаженная слабость без ощущений. Я верил, что стою у последней черты; но это была всего лишь пародия, медленное оцепенение, погружение в бездну… послеобеденного сна.

Открыв антологию религиозных текстов, я сразу напал на такое изречение Будды: «Ни один предмет не стоит того, чтобы его желать». Я тотчас же закрыл книгу, ибо что еще читать после этого?

Эмиль Чоран (Сиоран) «Признания и проклятия»

Friday, September 01, 2017

я лег, дабы не упасть в обморок/ Cioran, Anathemas and Admirations (1987)

Небытие для буддизма (а по правде сказать, и для всего Востока в целом) не содержит в себе того довольно мрачного значения, какое придаем ему мы. Оно совпадает с последним опытом света или, если угодно, с состоянием вечного сияющего отсутствия, лучистой пустоты: это бытие, возобладавшее над всеми своими атрибутами, или скорее в высшей степени позитивное несуществование, которое излучает нематериальное, беспочвенное блаженство, не имеющее никакой опоры в каком бы то ни было из миров.

Я настолько исполнен одиночества, что любая встреча для меня — Голгофа.

Нирвана сравнивалась с зеркалом, которое перестало что-либо отражать. То есть с зеркалом вечно чистым, вечно бесполезным.

Чтобы обезоружить завистников, нам следовало бы выходить на улицу на костылях. Только наш беспомощный вид может пробудить в наших друзьях и недругах хоть какую-то человечность. В каждую из эпох люди совершенно справедливо полагают, что именно на их глазах исчезают последние следы Земного Рая.

Только что пролистал одну биографию. Мысль о том, что все упомянутые в ней персонажи существуют уже только на страницах этой книги, показалась мне настолько невыносимой, что я лег, дабы не упасть в обморок.

(После каждого взрыва ярости меня охватывает чувство стыда, затем неизменно является гордыня: «Ну и что, так и надо отвечать», ее сменяет еще горший стыд.)

«Я трус, муки счастья мне невыносимы». Чтобы глубоко проникнуть в суть человека, по-настоящему узнать его, мне достаточно посмотреть, как он отреагирует на это признание Китса. Если он не понимает сразу же, продолжать бесполезно.

Ужасание — как жаль, что это слово ушло вместе с великими проповедниками!

«Меня удивляет, что такой замечательный человек, как он, мог умереть», — написал я вдове одного философа. Только отправив письмо, я обнаружил, насколько оно нелепо. Посылая второе, я рисковал бы сморозить очередную глупость. Там, где дело касается соболезнований, всё выходящее за рамки штампа граничит с неприличием или ненормальностью.

Семидесятилетняя леди Монтегю уверяла, что перестала смотреться в зеркало одиннадцать лет назад. Эксцентричность? Возможно. Но только для тех, кому неведома мука мученическая от ежедневной встречи с собственной физиономией.

Я не слишком высоко ставлю тех, кто обходится без первородного греха. Что до меня, то я прибегаю к нему в любых обстоятельствах и не представляю, как бы я без него жил, не впадая в бесконечное уныние.

Кандинский утверждает, что желтый — это цвет жизни…Теперь понятно, почему этот цвет так неприятен для глаз.

За одну бессонную ночь узнаешь больше, чем за год сна.

Мизантропия Свифта отчасти была вызвана ушными болями, которыми он страдал. Если я и проявляю такой интерес к физическим недугам других, то лишь затем, чтобы сразу же обнаружить между нами точки соприкосновения. Иногда у меня создается впечатление, будто я разделял со своими кумирами все их страдания.

Сегодня утром услышав, как какой-то астроном рассказывает о мириадах солнц, я не стал приводить себя в порядок: к чему теперь мыться?

На выставке «Париж — Москва». Испытал потрясение от портрета Ремизова [художник Николай Ремизов (1887 — 1975)] в молодости, написанного Ильей Репиным. Когда я познакомился с Ремизовым, ему было восемьдесят шесть: он жил в полупустой квартире, которую консьержка хотела отобрать для своей дочери и строила козни, чтобы выжить его оттуда под тем предлогом, что эта квартира — рассадник заразы, крысиное гнездо. Вот до чего дошел тот, кого [художник Леонид?] Пастернак считал величайшим русским стилистом. Контраст между жалким, истрепанным, всеми покинутым стариком и образом блистательного молодого человека поразил меня настолько, что у меня пропало всякое желание смотреть оставшуюся часть выставки.

Невозможно проводить бессонные ночи и при этом заниматься какой-то профессией: если бы родители не финансировали моей бессонницы, я бы в молодости несомненно покончил с собой.

Все эти дети, которых я не захотел иметь, — если бы только они знали, каким счастьем мне обязаны!

Пока дантист терзал мои челюсти, я думал о том, что Время — единственное, о чем стоит размышлять, что именно благодаря ему я сижу в этом роковом кресле и что все трещит по швам, включая остатки моих зубов.

Если я всегда относился к Фрейду с недоверием, то виноват в этом мой отец: он рассказывал свои сны моей матери и тем самым каждый раз портил мне утро.

Вы говорите — обрывки, мимолетные мысли. Разве можно назвать их мимолетными, если речь идет о мыслях навязчивых, то есть о мыслях, сущность которых в том и состоит, что они никак не хотят улетать?

Наверное, идеал состоит в возможности повторяться, как… Бах.

Человек живет не в стране, он живет внутри языка. Родина — это язык и ничего больше.

Прочитав в одной книге психоаналитического толка, что в молодости Аристотель явно испытывал ревность к Филиппу, отцу своего будущего ученика Александра, я не могу удержаться от мысли, что философская система, которая мнит себя методом терапии и внутри которой рождаются столь фантастические предположения, может вызывать лишь подозрение, поскольку она выдумывает тайны только ради того, чтобы иметь удовольствие выдумывать способы их объяснения и лечения.

Стоит один раз посетить больницу, и через пять минут человек становится буддистом, если раньше им не был, или же снова становится буддистом, если когда-то перестал им быть.

Религии, равно как и идеологии, унаследовавшие от них все пороки, сводятся к крестовым походам против юмора.

Я злоупотребляю словом «Бог», я использую его часто — слишком часто. Я пользуюсь им всякий раз, когда подхожу к какой-то грани и мне необходимо слово, обозначающее то, что находится за ней. Бог мне нравится больше, чем Непостижимое.

У всех тех, чьи интересы совпадают с моими, я неизменно обнаруживаю некий изъян…

Пролистал книгу о старости только потому, что меня привлекла фотография ее автора. Эта смесь гримасы и мольбы, этот застывший на лице оскал — какая реклама, какая гарантия успеха!

Я встретился с ней снова — по прошествии стольких лет, по прошествии целой жизни. «Почему ты плачешь?» — спросил я ее сразу же. «Я не плачу», — ответила она. Она действительно не плакала, она улыбалась мне, но радость уже не могла отразиться на ее лице, черты которого были искажены возрастом и на котором с тем же успехом можно было прочесть: «Любой, кто не умер в молодости, рано или поздно будет в этом раскаиваться».

«Бог не сотворил ничего, что было бы ему более ненавистно, чем этот мир; и с самого дня творения он ни разу на него не взглянул — так сильна его ненависть». Не знаю, кем он был — тот мусульманский мистик, написавший это; я никогда не узнаю имени этого друга.

Удалившись в деревню после смерти своей дочери Туллии, охваченный скорбью Цицерон писал самому себе утешительные письма. Как жаль, что они не найдены, но еще больше жаль, что этот метод терапии не вошел в обиход! На самом деле, если бы он стал применяться, религии давно уже потерпели бы крах.

Уничтожая время, сон уничтожает смерть. Покойники пользуются им, чтобы нам досаждать. Прошлой ночью мне явился отец. Он был таким, каким я его знал всегда, и тем не менее я на миг заколебался. А вдруг это не он? Мы обнялись по румынскому обычаю, но — как всегда бывало с ним — без сердечных излияний, без горячности и бурных проявлений чувств, свойственных экспансивному народу. Именно благодаря этому сдержанному, холодному поцелую я понял, что это действительно мой отец. Я проснулся с мыслью о том, что человек воскресает лишь как непрошеный гость, как нарушитель сна и что это докучливое бессмертие — единственное, которое существует.

Литературная критика противна здравому смыслу: читать нужно не для того, чтобы понять другого, а чтобы понять самого себя.

Слово разъятое перестает что-либо значить, обращается в ничто. Как тело, которое после вскрытия — уже меньше, чем труп.

Sarvam anityam, всё преходяще (Будда). Фраза, которую следовало бы повторять про себя ежечасно, рискуя — восхитительно рискуя — от этого околеть.

Бессонница и переход на другой язык. Два испытания: одно от тебя не зависит, другое — осознанное. Ты один на один с ночью и со словами.

Здоровые люди лишены реальности. У них есть всё, кроме бытия — которое дается только сомнительным здоровьем.

«Если бы меня попросили классифицировать человеческие несчастья, — пишет молодой Токвиль, — я расставил бы их в таком порядке: болезнь, смерть, сомнение».

«Конец человечества наступит тогда, когда все станут такими, как я», — заявил я однажды в каком-то порыве, оценить который надлежит не мне.

Выхожу из дома и тут же восклицаю: «Сколько совершенства в этой пародии на Ад!»

В церкви Сен-Северин, слушая «Искусство фуги» в органном исполнении, я неустанно повторял себе: «Вот то, что ниспровергает все мои проклятия».

Чтобы разглядеть главное, не нужно заниматься никаким делом. Просто лежать целый день и вздыхать…

Все, отчего я прихожу в разлад с миром, органически неотделимо от меня. Из опыта я вынес очень немногое. Меня всегда опережало разочарование.

Мы несем на себе следы, оставленные не яростными болями, а глухими, постоянными, терпимыми — теми, что являются частью нашей обыденной жизни, подтачивая нас так же добросовестно, как нас точит Время.

Как, должно быть, ненавидел себя человек, живший во мраке и зловонии пещер! Понятно, почему художники, влачившие жалкое существование в этих пещерах, не пожелали увековечить облик себе подобных и предпочли изображать животных.

Вне музыки всё ложь — и одиночество, и даже экстаз. Музыка — это как раз наилучшее сочетание того и другого.

Насколько с возрастом все становится проще! В библиотеке заказываю четыре книги: две, набранные слишком мелким шрифтом, откладываю не глядя; третья — слишком… серьезная — кажется мне нечитаемой. Волей-неволей беру четвертую…

Ни о собаке, ни о крысе никогда не говорят, что они смертны. По какому праву человек присвоил себе эту привилегию? В конце концов, смерть не является его открытием, и считать себя единственным ее носителем — признак неумеренного самодовольства.

Чоран (Сиоран) «Признания и проклятия» (1987)

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...