Wednesday, September 13, 2017

оптимизм, как известно, — это судорога умирающего./Cioran - Anathemas and Admirations (1987)

На выставке искусства Востока представлена фигура многоголового Брахмы — озадаченного, мрачного, вконец одуревшего. Вот таким мне нравится изображение бога богов.

На вопрос, почему монахи, следующие его учению, сияют от радости, Будда ответил: это оттого, что они не думают ни о прошлом, ни о будущем. И в самом деле, человек мрачнеет, как только подумает о том или о другом, и становится совершенно мрачным, как только подумает о том и другом сразу.

По мнению Луи де Бройля, «блистать остроумием» сродни тому, чтобы совершать научные открытия, ибо под остроумием здесь подразумевается способность «внезапно проводить неожиданные сопоставления». Если бы это было так, немцы не могли бы совершать открытия в науке. Еще Свифт удивлялся, что за народом тугодумов числится такое огромное количество изобретений. Но изобретательство предполагает наличие не столько быстроты ума, сколько настойчивости, способности углубляться, упрямо докапываться… Искра возникает из упорства. Для того, кто движим манией углубления, не существует ничего скучного. Неуязвимый для скуки, он будет бесконечно распространяться о чем угодно, не щадя — если он писатель — своих читателей и даже не удостаивая их — если он философ — своим вниманием.

Я рассказываю одному американскому психоаналитику о том, как в поместье моей приятельницы я, закоренелый любитель рубить сучья, с остервенением набросился на сухие ветки какой-то секвойи, упал и чуть не сломал себе шею. «Вы набросились на это дерево с таким остервенением не затем, чтобы обрубить сучья, а чтобы наказать его за то, что оно живет дольше вас. Вы ненавидели его за то, что оно вас переживет, и тайно желали отомстить ему, обламывая его ветви». …Такое способно навсегда отвратить вас от любого углубленного анализа.

С десяти до четырнадцати лет я жил в одном семейном пансионе. Каждое утро по дороге в лицей, проходя мимо книжного магазина, я непременно бросал взгляд на книги, которые даже в этом провинциальном румынском городке менялись довольно часто. Но об одной из них в углу витрины, казалось, забыли на многие месяцы: Bestia Humana («Человек-зверь» Эмиля Золя). Это название — единственное оставшееся от тех четырех лет воспоминание, преследующее меня.

Мои книги, мое творчество… Гротескная сторона этих притяжательных местоимений.

Ничто так не мешает мыслить последовательно, как навязчивое ощущение собственного мозга. Быть может, в этом и состоит причина того, почему сумасшедшие мыслят лишь проблесками.

Как только мне необходимо с кем-нибудь встретиться, меня охватывает такое желание уединиться, что, когда я говорю, я теряю над своими словами всякий контроль, и этот вырвавшийся словесный поток принимается за остроумие.

Люди умирали всегда, и тем не менее смерть совершенно не утратила своей новизны. Вот где покоится тайна из тайн.

Читать значит предоставлять другому корпеть за вас. Это самая утонченная форма эксплуатации.

Любой, кто цитирует по памяти, — это саботажник, которого следовало бы привлечь к судебной ответственности. Искаженная цитата — все равно что предательство, оскорбление, ущерб тем более серьезный, что нам хотели оказать услугу.

Весной 1937 года, когда я прогуливался в саду психиатрической больницы в городе Сибиу в Трансильвании, ко мне подошел один из ее «обитателей». Мы обменялись несколькими словами, а затем я сказал ему:
— Хорошо здесь.
— Еще бы. Стоит быть сумасшедшим, — ответил он мне.
— И все же вы находитесь в своего рода тюрьме.
— Если угодно, да, но здесь живешь без всяких забот. К тому же скоро война, — вы, как и я, это знаете. А здесь спокойно. Нас не мобилизуют, и потом никто не станет бомбить сумасшедший дом. На вашем месте я бы сразу туда лег.
Взволнованный и очарованный, покинув его, я постарался разузнать о нем побольше. Меня заверили, что он действительно сумасшедший. Правда это или нет, но никто и никогда не дал мне более разумного совета.

Вильгельм Завоеватель, столь же беспощадный к своим соратникам, как и к своим врагам, любил исключительно диких зверей и лесные дебри, где гулял всегда в одиночестве.

Быть или не быть. …Ни то, ни другое.

Стоит мне наткнуться на какое-нибудь буддийское изречение, и каждый раз во мне пробуждается желание вернуться к этой мудрости, которую я в течение довольно длительного времени пытался усвоить и от которой я по непонятной причине несколько отдалился. Именно она заключает в себе не столько истину, сколько нечто лучшее. И именно благодаря ей достигаешь того состояния, в котором очищаешься от всего, в первую очередь от иллюзий. Не иметь больше никаких иллюзий, не рискуя при этом, однако, испытать крах; погрузиться в разочарование, избежав при этом ощущения горечи; с каждым днем шаг за шагом освобождаться от слепоты, в которой влачат свое существование все эти полчища живущих.

Кладбища — это антиметафизическая пропаганда…

То, что кто-то питает отвращение к нашим деяниям, мы еще более или менее допускаем. Но если он пренебрегает книгой, которую мы ему посоветовали, это уже гораздо серьезнее, это оскорбляет нас, как удар исподтишка. Значит, ставятся под сомнение и наш вкус, и даже наше здравомыслие!

Любой червяк, возомнивший себя первым среди равных, тут же обрел бы статус человека.

В этом парке, который, как и усадьба, предназначен для нелепых нужд благотворительности, повсюду кишат старухи, живущие лишь благодаря медицинским манипуляциям. Прежде люди умирали у себя дома в достойном одиночестве и заброшенности, а теперь умирающих собирают вместе, окружают их заботами и насколько возможно продлевают их неподобающее околевание.

Без конца находить в себе все эти низменные инстинкты, которых стыдишься. Если они так мощно проявляются в человеке, который изо всех сил старается от них избавиться, насколько ярче они должны выражаться в тех, кто, за отсутствием мало-мальской ясности ума, никогда не сможет следить за собой и тем более себя возненавидеть.

Только растение приближается к «мудрости»; животное на это не способно. Что же касается человека… Природе следовало бы остановиться на растительном мире, вместо того чтобы позориться, стремясь к необычному.

«Небо ни для кого не открыто… оно откроется лишь после исчезновения мира» (Тертуллиан). Поразительно, что после такого предупреждения люди все равно продолжали суетиться.

Лукреций: о его жизни точно ничего не известно. Точно? Даже смутно ничего не известно. Завидная судьба.

Ничто не сравнится с приливом тоски в самый момент пробуждения. Он отбрасывает вас на миллиарды лет назад к первым знакам, к предвестникам бытия, в общем, к самым истокам тоски.

«Тебе не нужно заканчивать свою жизнь на кресте, ибо ты родился распятым» (11 декабря 1963 года). Чего бы я только не дал, чтоб вспомнить, что вызвало во мне столь дерзкое отчаяние!

Согласно учению Асанги и его школы, победа добра над злом есть не что иное, как победа майи над майей; точно так же, через озарение положить конец переселению души — это все равно, как если бы «один король иллюзии был победителем над другим королем иллюзии» (Махаянасутраланкара). Эти индусы имели смелость так высоко ставить иллюзию, сделать ее субститутом «я» и мира и превратить ее в высшую данность. Выдающееся превращение, последний и безвыходный этап.

Поскольку мы помним только свои унижения и поражения, к чему тогда было всё остальное?

То, что нас могут оскорбить даже те, кого мы презираем, умаляет цену гордости.

Когда разговариваешь с кем-либо, то насколько бы ни были велики его заслуги, никогда нельзя забывать, что в глубине души он ничем не отличается от обычных смертных. Из предосторожности следует обращаться с ним бережно, ибо, как и любой другой, он не перенесет откровенности — непосредственной причины почти всех ссор и злобы.

Безнадежное отвращение к толпе — независимо от того, радуется она или хмурится.

Страсть к музыке сама по себе является признанием. О незнакомце, который предается этой страсти, мы узнаем больше, чем о человеке, с которым мы общаемся каждый день, но который не чувствует музыку.

«С тех пор как я изучаю людей, я научился лишь еще больше любить их», — писал Лафатер, современник Шамфора. Подобное замечание, звучащее нормально в устах жителя какой-нибудь швейцарской деревушки, показалось бы неподобающе простодушным в устах парижанина, посещающего салоны.

Чем старше человек становится, тем чаще замечает, что, полагая, будто освободился ото всего, на самом деле он ни от чего не свободен.

Кружась в танце, облетают последние листья. Нужна большая доза бесчувственности, чтобы противостоять осени.

Despondency — это слово, несущее в себе все оттенки уныния, могло бы послужить ключом к моим годам, эмблемой моих мгновений, моего упорства в отрицании, моего отказа от любого будущего.

Когда пропадает желание проявлять себя, находишь убежище в музыке — добром гении всех, кто страдает безволием.

Когда встречаешь кого-то подлинного, это так удивительно, что начинаешь спрашивать себя, не стал ли ты жертвой ослепления.

К чему вести счет книгам-утешительницам, ведь хотя имя им легион, только две-три из них имеют значение?

Если не хочешь околеть с досады, оставь в покое свою память, не копайся в ней.

Чтобы обмануть меланхолию, нужно беспрерывно двигаться. Стоит остановиться, и она вновь просыпается, если только она вообще когда-либо дремала.

«Я не могу обходиться без вещей, до которых мне нет никакого дела», — любила повторять герцогиня дю Мен. Легкомыслие, доведенное до такой степени, есть предвестие аскетизма.

То, что я знаю, уничтожает то, чего я хочу.

Возвращаясь из крематория. Мгновенное обесценивание Вечности и всех остальных слов с Большой Буквы.

Мысль о смерти порабощает тех, кого она преследует. Она освободительна лишь в начале; потом она перерождается в наваждение, переставая, таким образом, быть мыслью.

Оправдание Толстого как проповедника в том, что у него было два ученика, которые извлекли из его проповедей практические выводы: Витгенштейн и Ганди. Первый раздал свое имущество, а второму нечего было раздавать.

(см. также у Чорана:
Я не большой поклонник философии Витгенштейна, но как человек он меня бесконечно привлекает. Все, что я про него читаю, как-то странно трогает. И я не раз находил у них с Беккетом общие черты. Две таинственные фигуры, два явления, тем и притягательных, что сбивают с толку, ставят в тупик.
В обоих та же отстраненность от людей и вещей, та же верность себе, та же тяга к молчанию, к окончательному отказу от слова, то же стремление достигнуть во всем неведомого предела. В иную эпоху они бы ушли в пустынники. Теперь-то мы знаем, что Витгенштейн одно время думал затвориться в монастыре.)

[Во второй половине XVIII века Иммануил Кант доказывал, что метафизика в
чистом виде невозможна - иными словами, человек не в состоянии собственными силами, с помощью листа чистой бумаги или даже компьютера, объяснить смысл мироздания. Эту мысль затем неоднократно развивали другие философы, пока, наконец, в начале XX века представители школы логического позитивизма не объявили все цели метафизики, так называемые вечные вопросы, простыми языковыми ухищрениями, которым в действительности ничто не соответствует. Крайним представителем этого направления был австриец Людвиг Витгенштейн, который, в полном убеждении, что окончательно разделался с вековым заблуждением, роздал все свое наследственное состояние и ушел в школьные учителя. Правда, потом он немного передумал, но это к делу не относится.
- Атлантический дневник (сборник), Алексей Цветков]

Мир рождается и умирает вместе с нами. Существует только наше сознание, оно есть вселенная, и эта вселенная исчезает вместе с ним. Умирая, мы ничего не оставляем. К чему же тогда столько церемоний вокруг события, которое не является таковым?

...именно мысль сформулированная, четкая — злейший враг сна.

Тщетно надеяться на то, что удастся побыть одному. Всегда в компании с самим собой!

На рассвете с облегчением обнаруживаешь, что бесполезно докапываться до сути чего бы то ни было.

Подумать только, что можно было бы не проживать всю прожитую жизнь!

«Отчего у вас все так отрывочно?» — упрекал меня этот молодой философ. «От лени, по легкомыслию, из отвращения, но есть еще и другие причины…» Но поскольку никаких причин я не находил, то пустился в пространные объяснения, которые казались ему серьезными и в конечном счете убедили его.

Французский язык — идеальный диалект для того, чтобы тонко передавать неоднозначные чувства.

В неродном языке вы осознаете слова, они существуют не внутри, а вне вас. Это расстояние между вами и средством выражения объясняет, почему трудно и даже невозможно сочинять поэзию на ином языке, кроме родного. Как извлечь сущность слов, которые не укоренились внутри вас? Новоприбывший живет на поверхности слова, он не может передать на языке, который он выучил слишком поздно, ту скрытую агонию, из которой рождается поэзия.

Бах в могиле. Итак, я увидел его, как и многие другие, из любопытства, привычного для гробокопателей и журналистов, и с тех пор я все время думаю о том, что в глазных отверстиях его черепа нет ничего оригинального кроме того, что они провозглашают небытие, которое он отрицал.

В конце концов, я не потратил время зря, я тоже, как и все, суетился в этом нелепом мире.

Чоран (Сиоран) «Признания и проклятия» (1987)

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...