Saturday, August 31, 2019

Человек по имени Уве/ A man called Ove - Fredrik Backman

Без пяти шесть состоялась первая встреча Уве с кошаком. Кошаку Уве сразу не понравился. Надо сказать, неприязнь оказалась в высшей степени обоюдной.

Кошак сидел на дорожке между домами с самым невозмутимым видом. Хотя какой кошак? Так, одно название. Полхвоста и одно ухо. Шкура в проплешинах, словно скорняк накроил из нее кусков размером с кулак. Не кошак, а сплошное недоразумение, да и то не сплошное, а так, клочьями, подумал Уве. Он направился было к кошаку, топая для острастки. Тот поднялся. Уве остановился. Так они и стояли, оценивая друг друга, точно два забияки вечером в деревенской пивнушке. Уве прикидывал, как бы поточнее запустить в подлеца шлепанцем. Кот же всем своим видом выказывал явственную досаду, что запустить в противника ему нечем.
– Кыш! – рявкнул Уве так, что кот аж вздрогнул. Чуть попятился. Смерил взглядом пятидесятидевятилетнего недоумка в шлепках на деревянной подошве. Потом лениво развернулся и затрусил прочь. Уве даже померещилось, что перед этим кот успел презрительно закатить глаза.

Уве не доверял Интернету. Писал его со строчной буквы и вообще обзывал «энтернетом», невзирая на ворчание жены, которая учила, как правильно.

Треть века служил на одном месте, и нате – дослужился. Ветеран, едрен корень. Оно конечно, теперь всем по тридцати одному годку, все носят брючки в облипку и нормального кофе не пьют. И никто ни за что не отвечает. Хлыщи с холеными бороденками.

Пижон совершает пробежку. Но не его ленивая трусца так бесит Уве, нет. Уве все эти променады вообще до лампочки. Только зачем бегать с таким видом, будто дело делаешь? Самодовольно лыбиться, будто, как минимум, лечишь эмфизему? Не то быстро ходит, не то бежит медленно – вот и вся его трусца. И вообще, когда сорокалетний мужик выползает на пробежку, он как бы сообщает всему свету: больше он ни к чему не пригоден. При этом обязательно вырядится, словно двенадцатилетняя румынская гимнастка.

Разгуливает по двору вперевалочку, будто пьяная панда, каблучищи что твой карданный ключ...

А через несколько дней явится расфуфыренный маклер, узел на галстуке величиной с голову ребенка...

Теперь в домах не держат полезных вещей. Один только хлам. Двадцать пар обуви и ни одного рожка.

Смуглянка выступает вперед, и тут только Уве замечает: она либо на большом сроке беременности, либо, по определению самого Уве, страдает точечным ожирением.

Потом поворачивается к белобрысому увальню: тот кое-как выкарабкался из тесной японской коробчонки и теперь стоит, виновато разведя руки. В вязаной кофте, с осанкой, свидетельствующей о застарелом дефиците кальция в организме.
– А ты кто такой? – интересуется Уве. – Это я вел машину, – беззаботно улыбается увалень.
Ростом под два метра. Уве всегда с интуитивным скепсисом относился к людям выше метра восьмидесяти пяти. Опыт подсказывал: при эдаком росте кровь просто не добирается до мозга.

Белобрысый увалень только блаженно кивает – его улыбка неописуемо гармонирует с жениной бранью. С такой улыбкой ходят буддийские монахи, отчего любому нормальному человеку хочется двинуть им по морде, подумал Уве.

– Елы-палы, любой безрукий с глаукомой на обоих глазах управится с прицепом скорей тебя, – досадует Уве, залезая в машину. Не управиться с прицепом, это ж надо, недоумевает Уве. Где ж такое видано? Неужто трудно усвоить, что в зеркале право – это лево? Как они вообще на свете живут, такие балбесы? Автоматическая коробка, ну, само собой, констатирует он. Можно было догадаться. Этим пижонам хоть какую машину, лишь бы самим не водить, сердится Уве, подавая вперед. Лишь бы сама их катала. Будто робот. Дожили: даже выучиться парковаться не сподобились. Разве можно таким права давать? А? Уве не согласен. Категорически. Таким не то что права, таких на выборы пускать не след, которые с собственным прицепом управиться не могут.

А ведь есть люди, которые спят и видят, как бы выйти на пенсию. Всю жизнь мечтать о том, чтобы стать лишним? Лишней обузой для остального общества – велика радость, нечего сказать! Забиться в свою конуру и ждать смертного часа. Или того хуже: дожить до той поры, когда тебя, немощного старика, упекут в богадельню. Страшнее этого, по мнению Уве, ничего и быть не может. Просить, чтобы тебя в сортир сводили. Жена на этих его словах обычно смешливо замечает, что Уве, должно быть, единственный человек, который на своих похоронах лучше сам уляжется в могилу, чем закажет катафалк на кладбище. В чем-то она права. Да еще кошак этот окаянный снова утром приходил. Сел чуть не у них под дверью, холера. Да и не кот, а так – огрызок.

Уве не забывает попенять жене, дескать, негоже тратиться еще и на это. Солярка тоже денег стоит. Жена же реагирует как обычно. Кивает и признает его правоту. А потом всю зиму тайком от Уве подкручивает батареи. Что ни год.

Нет, решает Уве, лучше ничего не рассказывать жене. Еще разозлится, что прогнал животину. Ей только дай волю: весь дом бы набила этими спиногрызами, с хвостами и без.
На Уве синий костюм. Белая сорочка застегнута на все пуговицы. Жена вечно учит: не застегивай последнюю, если носишь без галстука. На ее поучения Уве каждый раз возражает: я тебе не греческий лавочник, шезлонгами не торгую.

Открыл гараж ключом. Конечно, у него есть и пульт, однако Уве не жаловал автоматику: ни один уважающий себя человек не станет пользоваться пультом, если можно открыть вручную. Он открыл свой «сааб», опять же – ключом. Как прекрасно делал всю свою жизнь. Какой смысл что-то менять?

Когда Уве с женой переехали сюда, в поселке было всего шесть таунхаусов. Теперь – несколько сотен. Раньше кругом стоял лес, теперь – дома, дома. Сплошь купленные по ипотеке, естественно. По-другому нынче не умеют. Берут кредиты, ездят на электромобилях, вызывают электриков поменять перегоревшую лампочку. Настелют, как его, ламинат на защелках, наставят электрокамины, и будьте нате. Того и гляди, вообще разучимся хоть в чем-нибудь разбираться, скоро бетон от батона перестанем отличать.

Уве подъехал к торговому центру с западной стороны. Мгновенно сориентировался: на стоянке оставалось всего два свободных места. Разгар рабочего дня. Что тут забыли остальные, разумеется, было выше его понимания. Хотя, конечно, кто в нынешние времена работает!

Боковое стекло у «мерса» было сплошь забрызгано слюной – даже не разглядеть водителя. Торжествующий Уве вышел из «сааба» поступью римского гладиатора.

Жена острит, мол, нет для Уве слов страшнее, чем «батарейки в комплект не входят». Когда она так шутит, все смеются. Все, кроме Уве.

Он тихо стоит, вертя обручальное кольцо на пальце. Будто подыскивает, что бы еще рассказать. С великим трудом вымучивает слова – никак не привыкнет задавать тон в беседе.
Раньше она брала на себя эту роль. А он лишь отвечал – односложно. Теперь же вон как все повернулось – для них обоих. Напоследок Уве присаживается на корточки, выкапывает старый цветок, посаженный на прошлой неделе, кладет его в пакет. Прежде чем посадить новые цветы, хорошенько рыхлит землю. Промерзшую насквозь.
– Тариф на электричество опять подняли, – информирует он жену, поднимаясь. Снова застывает, руки в карманах, смотрит на нее. Наконец бережно проводит рукой по каменной глыбе, ласково гладит с одного, с другого бока. Словно по щекам. – Невмоготу мне без тебя, – шепчет он.
Шесть месяцев, как она умерла. А Уве по-прежнему дважды в день обходит дом, проверяя: не подкрутила ли тайком батарею.

Уве знал, как отговаривали ее подруги: зачем за него идешь? И в общем, не сильно обижался на них из-за этого. Его прозвали бирюком. Может, и верно, кто знает? Да он и не больно задумывался над этим. Еще звали «нелюдимом»: видимо, считали, что Уве недолюбливает человеческий род. Что ж, с этим он мог бы согласиться. Люди редко отличаются особым умом. Балагур из Уве тоже был никудышный. А это, по нынешним меркам, серьезный недостаток. Нынче положено уметь переливать из пустого в порожнее с любым придурком, какой ни подвалит к тебе, просто потому, что это считается «хорошим тоном». Не понимал Уве, как так можно. Не так он воспитан. Видно, надо было тщательней готовить его поколение к временам, когда всякий станет только трындеть о деле, а к самому делу будет не способен. Разве что у дома своего постоять умеет да ремонтом новым похвастать, будто ремонт этот своими руками сделал. А сам отвертку от молотка не отличит.

Он собрал для нее книжный шкаф: она набила его книжками, в которых от корки до корки сплошь про чувства. Уве же ценил только то, что можно увидеть, пощупать. Бетон и цемент. Стекло и железо. Инструмент. Предсказуемые вещи. Прямые углы и четкие инструкции. Проектные модели и чертежи. Предметы, которые можно изобразить на бумаге. Сам Уве состоял из двух цветов – черного и белого. Она раскрасила его мир. Дала ему все остальные цвета.

А что детских воспоминаний немного, так Уве не из тех людей, которые что-то запоминают без надобности. Он помнит только, что поначалу жил счастливо, а потом, через несколько лет, совсем наоборот.

Ему вообще непонятно, как можно ходить и рассусоливать – отчего это, дескать, получилось так, как получилось? Человек таков, каков он есть, и делает то, что ему по силам, и этого вполне довольно, считает Уве.

Отец его работал на железной дороге. Заскорузлые, точно воловья кожа, исполосованная ножом, ладони, по лицу пролегли глубокие борозды – когда отец трудился, пот ручьями стекал по ним на грудь. Волосы жидкие, тело хлипкое, только мышцы на руках такие мощные, словно высечены из гранита.
Однажды родители взяли маленького Уве на какой-то праздник, устроенный одним железнодорожником, товарищем отца. Отец пил пиво, когда кто-то из гостей предложил остальным бороться на руках. На лавку против отца садились такие шкафы, каких Уве отродясь не видывал. В каждом добрых два центнера весу. Всех их отец одолел. А позже – вечером, когда возвращались домой, отец, положив руку Уве на плечи, сказал: «Запомни: только дурак думает, что сила и габариты – это одно и то же». Уве запомнил это на всю жизнь.
Отец пальцем никого не тронул. Ни сына, никого. Одноклассников Уве, бывало, лупцевали за проступки – в школу приходили то с синяком под глазом, то с рубцами от ремня. Уве – ни разу. «У нас в семье руки не распускают, – учил его отец. – Ни на своих, ни на чужих».

В гаражном проеме виднеется заплывший жиром сосед – стоит на парковке. Не то чтобы Уве недолюбливал толстяков. Нисколечко. Каждый волен быть таким, каким хочет. Просто Уве никак не мог взять в толк, как им это удается. Это ж сколько надо лопать, чтобы фактически удвоиться? Можно ли нагулять такие мяса, если к этому нарочно не прилагать усилий, задается вопросом Уве.

Уве выходит из «сааба». Трижды дергает за ручку. Запирает ворота. Трижды дергает за ручку. Идет по дорожке между домами.

Потеряв близкого, мы вдруг принимаемся тосковать по каким-то вздорным пустякам. По ее улыбке. По тому, как она ворочалась во сне. По ее просьбам – перекрасить ради нее стены.

Жена всегда безумно расстраивалась, если некуда было смотреть. «Лишь бы что-то живое, чтобы было на что любоваться», – твердила она. Вот и пусть любуется на сарай. Глядишь, опять кошак прибежит. Уж как она их обожает, кошаков этих.

Рядом с парадной дверью висит фотокарточка – на ней Уве и жена. Соня. Снимок скоро сорок лет как сделан. В Испанию когда на автобусе ездили. Соня в красном сарафане, загорелая, счастливая. Рядом Уве, держит ее за руку. Проходит час, не меньше, а Уве все смотрит и не может оторвать глаз от фотографии. Вот по чему он тоскует больше всего на свете, вот чего страстно желал бы. Держать Соню за руку. Как она вкладывала свой указательный пальчик в его ладонь, словно в пенал. И когда делала так, чувствовал Уве, что нет в этом мире ничего невозможного. Вот чего ему так недоставало, больше всего на свете.

Отец Уве был, конечно, человеком всевозможных достоинств, вот только добра, как уже сказано, не нажил – оставил Уве лишь ветхую хибарку, старенький «сааб» да пузатые часы. Податься на церковные хлеба – это уж шиш с маслом, не дождется Боженька. Уве так и заявил во всеуслышание, прямо в раздевалке – может, даже не столько Богу, сколько самому себе.
– Отца с матерью прибрал, так и деньги свои себе оставь! – прорычал он в потолок.

Просто, по его мнению, вещи любят место и порядок. Нельзя идти по жизни, вот так вот влегкую разбрасываясь и размениваясь ими. Будто постоянство нынче ничего не стоит. Нынче люди меняют старое на новое до того быстро, что умение делать что-то долговечное стало ненужным. Качество – кому оно теперь надобно? Ни Руне, ни другим соседям, ни начальникам с работы.

В нынешнем мире человек устаревает, не успев состариться. Целая страна стоит и рукоплещет тому, что никто больше не умеет работать на совесть. Безудержная овация посредственности. Никто не способен сам поменять шины. Смонтировать светорегулятор. Положить плитку. Оштукатурить стены. Сдать назад на машине с прицепом. Заполнить декларацию. Все это лишние умения, утратившие свою актуальность.

Соня вечно пилила его: приберись да приберись тут. Уве ни в какую. А то он не знает: чуть где освободится уголок, кто-то стремглав побежит в магазин, чтобы забить его очередным барахлом.

Похвалиться было не перед кем, да оно и не требовалось. Хорошая работа сама себя хвалит, говаривал отец, и Уве был совершенно с ним согласен. Он, сколько мог, избегал соседей.

Строго через день, с тех пор как умер отец, Уве ходил подкармливать птиц. Но как-то утром позабыл. Когда же на следующее утро решил исправиться, то чуть не сшибся лбом с соседом, тянувшимся к кормушке со своей стороны штакетника. Старик обиженно посмотрел на Уве, держа в руках пакет с птичьим кормом. Ни старик, ни Уве не сказали друг другу ни слова. Потом Уве коротко кивнул. Сосед так же коротко кивнул в ответ. Уве вернулся в дом и с той поры кормил птиц только по своим дням.

...домá ему по душе. Их можно понять умом. Их можно рассчитать, начертить на бумаге. Они протекут, если не латать крышу. Они рухнут, если не укреплять фундамент. Они справедливые, эти дома, всегда платят тебе тем, что ты заслужил. Не то что люди.

Какой-то человек в белой рубашке, по виду вроде брандмейстер, широко расставив ноги, объявил Уве, что не пустит его тушить собственный дом – чересчур опасно. А сами мы тушить не можем, – продолжал он, тыча в какую-то казенную бумагу, – пока не получим надлежащий приказ от начальства. Дом-то стоял на границе двух муниципалитетов, вот пожарные и ждали четкой отмашки по рации от своего начальства: а тогда уж туши кто во что горазд. Но сперва надо выдать санкцию, поставить печать.

– Одного солнечного луча довольно, чтобы прогнать все тени, – ответила она, когда он поинтересовался, откуда в ней эдакая прорва оптимизма. Какой-то монах по имени Франциск написал это в одной из ее книг. – Кого-кого, а меня ты не проведешь, мой милый, – игриво улыбнулась она, забираясь к нему в охапку. – Ты тоже танцуешь, Уве, но внутри себя, когда никто не видит. Вот за это я тебя и люблю.

...Девочка! А что мы покажем девочке? Может, фокусы? – дружелюбно кудахчет клоун и ковыляет к младшей, точно пьяный лось, путаясь в непомерных красных башмаках. Уве с ходу определяет, что обуться в такое может только абсолютное ничтожество, – нет чтобы найти себе нормальную работу.

Она любила болтать, Уве – помалкивать. Впоследствии Уве предположил, что именно это имеют в виду, говоря, что они с женой дополняют друг друга. Годы спустя Соня призналась мужу, что когда он подсел к ней в вагоне, то показался ей малость чудным. Угрюмым и неотесанным. Но у него были широкие плечи и большие бицепсы, бугрившиеся под рубашкой. А еще – добрые глаза. Он слушал, как она рассказывала, и ей нравилось его смешить. К тому же ездить каждое утро на учебу – такая скукотища, а так, в компании, куда веселее.

На перроне, почитай, никого. По эту сторону пути – только Уве, не считая троих крупногабаритных работяг из коммунальной службы в ватных штанах и строительных касках. Сгрудившись, глазеют в разрытую ими же яму. Яма кое-как огорожена маркировочной лентой. Первый работяга пьет кофе в стаканчике из «Севен-Элевен», второй жрет банан, третий, не скинув рукавиц, силится набрать что-то на мобильнике. Получается не очень. Нет бы сперва яму зарыть. Потом еще удивляются, отчего это весь мир скатывается в финансовую дыру, думает про себя Уве. А что ж ему туда не катиться, когда народу только бы бананы трескать да на яму пялиться?

Патлатый осторожно подходит к краю. Уве приподнимает мужика в костюме так, как, пожалуй, сделал бы всякий, кто ни разу не качался в фитнес-клубе, зато всю жизнь перетаскивал бетонные бордюры – по паре под каждой мышкой. Обхватив тело, ядром выталкивает точнехонько наверх – большинство молодых пижонов на «ауди», которые накупили себе фосфоресцирующих беговых штанишек, пупок бы надорвали.

Уве смотрит в сторону стоянки: там пижон Андерс задом выезжает на своей «ауди» из гаража. Фары новые поставил, со ступенчатым отражателем, отмечает Уве. Чтобы даже во тьме всем было видно, что за рулем конченый придурок.

Силиконовый рот ее страшно кривится, пытаясь растянуться в улыбку, на какую только способна женщина, чьи губы нашпигованы экологическими отходами и нейротоксинами.
– А такое: сейчас они увезут в богадельню маразматика из крайнего дома. А после – твоя очередь!

Мать Сони умерла при родах. Больше женщин отец в дом не приводил. «Ништо, есть у меня жонка. Да токмо из дому отлучилась», – изредка фыркал он, если кто в его присутствии набирался смелости поднять соответствующий вопрос.

Эрнест этот был беспородный котяра, причем огромного размера. Девочкой Соня могла бы скакать на нем, как на пони. Кот заглядывал в избу, когда заблагорассудится, но жить не жил. А где жил, про то никому не ведомо.
Соня назвала его Эрнестом в честь Эрнеста Хемингуэя. Отец ее книги в руках не держал, но когда дочка, пяти лет от роду, самостоятельно освоив грамоту, взялась за чтение газет, отец, даром что дремуч, и тот смекнул, что с этим надо что-то делать. «Не след робятенку гамно читаць, не то умом тронется», – заявил он, подводя дочку к столу в сельской библиотеке. Пожилая библиотекарша могла лишь в общих чертах догадываться о смысле сказанного, однако согласилась, что, спору нет, особый дар у девочки и впрямь налицо. На том они с библиотекаршей и порешили – с тех пор к ежемесячным поездкам в бакалейную лавку добавился поход в библиотеку. К двенадцати годам Соня прочла все имевшиеся там книги, каждую – не менее двух раз. Любимые же, как, например, «Старик и море», читала столько раз, что сбилась со счету.

Одну науку Уве усвоил крепко – если не знаешь, что сказать, значит, надо о чем-нибудь спросить. Вернейший способ: хочешь заставить другого забыть о неприязни к тебе, позволь ему говорить о себе самом.

Раз – Парване ныряет в сугроб, два – выныривает обратно, держа на худеньких руках промерзшую кошачью тушку. Вид – будто четыре эскимо вмерзли в облезлый шарф.
– Открой дверь! – кричит она Уве, уже совершенно выйдя из себя.

Уве сомневался, годится ли он хоть в чьи-то отцы. Он и детей-то не особо любил. Да и сам ребенком был никудышным.

Уве опускается на табуретку в прихожей. Его трясет. Отвык, подзабыл он это чувство. Обиды. Унижения. Беспомощности. Бессмысленности борьбы с людьми с белых рубашках.

Анита стоит как-то криво. Из-за операции на бедре, вспоминает он – Соня рассказывала несколько лет назад. А теперь вот еще и руки трясутся. «Первая стадия рассеянного склероза», – объяснила Соня. А спустя несколько лет и Руне заболел Альцгеймером. – Что ж, парнишка ваш вернется, подмогнет, – тихо бормочет Уве. Анита поднимает голову. Встретившись с ним взглядом, горько усмехается: – Юхан-то? Куда там… Он в Америке живет. У него своих забот хватает. Дело молодое, небось сам знаешь!
Уве молчит. «Америка» в ее устах звучит все равно как если бы ее сынок-эгоист эмигрировал в царствие небесное. Ни разу не соблаговолил навестить отца с тех пор, как Руне занемог. Небось не малое дитя: мог бы и позаботиться о родителях. Анита спохватывается, точно сделала что-то неприличное. Виновато улыбается: – Прости, Уве, совсем задурила тебе голову этой чепухой.

Для многих из нас жизнь с нелюдимом – тяжкий крест. Кто сам не любит одиночества, того и чужое коробит. Соня же не ныла без надобности. «Уж какой есть, – говаривала она. – Я сама тебя такого выбрала». А как оно есть, так тому и быть.

Собеседники из обоих, правда, были не то чтобы очень. Руне цедил в час по чайной ложке, Уве – и того меньше. Но Соне хватило ума понять: даже таким бирюкам, как Уве, нужен кто-то, с кем можно просто задушевно помолчать. Теперь у него такого сомолчальника давно уже нету.

Как заметил Уве, большинство знакомых, разумеется, так и не уяснили причин раздора. А все потому, что люди перестали ценить постоянство. Ведь для них машина – так, средство передвижения, а дорога – досадное недоразумение между двумя пунктами. Оттого и развелось на ней столько придурков, уверен Уве. Кабы люди берегли свои машины, стали бы разве гонять как полоумные?

...сзади их почти впритирку подпирает бампером огромный черный джип с двумя бритоголовыми бугаями... у обоих бугаев шея сплошь в татуировках. Полные кретины: мало им кататься по городу на джипе, надо было еще чем-то дурь свою обозначить.

Соня называла Уве «злопамятным». К примеру, он восемь лет кряду обходил стороной местную булочную, после того как в конце девяностых купил там плюшку и продавщица то ли ошиблась, то ли обсчитала его. Сам Уве называл это «принципиальностью». Что ж, супруги часто не могли сойтись в формулировках.

...сын Аниты, уже тинейджер – с соответственной внешностью и манерами, – тоже торчал за общим столом угрюмым пеньком. Не с той ноги родился мальчик, грустно пошутила Соня...

Под конец из каждых соседских дверей выглядывало такое множество новых лиц, что лица эти слились в одну серую массу. Где раньше шумели леса, ныне громыхали строительные краны. Уве и Руне стояли каждый на своем крыльце, с вызывающим видом сунув руки в карманы, – мастодонты, дожившие до новых времен, а вокруг сновали бойкие маклеры – узлы на галстуках величиной с грейпфрут, – прочесывали улочку между домами и посматривали на обоих ветеранов, как падальщики на дряхлеющих буйволов. Уве и Руне, конечно, догадывались, что грифы эти не уймутся, пока не заселят их дома какими-нибудь паршивыми айтишниками с семействами.

Сынок Руне и Аниты выпорхнул из гнезда в начале девяностых, едва ему стукнуло двадцать. В Штаты, конечно, куда ж еще, узнал Уве через Соню. Больше его, почитай, не видели. Так, изредка звонил Аните под Рождество. «Некогда ему, небось своих забот хватает», – бодрилась Анита, а глаза у самой были на мокром месте, видела Соня. Просто есть такие сыновья, что уходят из дому и не оглядываются. Ничего не поделаешь. Руне ни разу не заикнулся на этот счет. Правда, все, кто знал его много лет, заметили, что с отъездом сына Руне будто укоротили на вершок-другой. Словно сосед выдохнул горестно, а снова вдохнуть не смог.

А еще Соня говорила: «Всему своя пора». И частенько. Например, когда четыре года назад врачи поставили диагноз. Она простила тогда с легкостью, не то что Уве. Простила и Богу, и свету, и всему, что есть на свете. Уве, наоборот, ожесточился. Может, решил, что кто-то же должен сделать это за нее. Потому что это перебор. Потому что нельзя свыкнуться с мыслью, что все несчастья обрушиваются на ту единственную, которую ты встретил, на ту, которая точно не заслужила такой кары.

Мужчинам вроде Уве и Руне родиться бы в те времена, когда людей судили по делам, а не по словам, говаривала Соня.

«Полюбить кого-то – это все равно как поселиться в новом доме, – говорила Соня. – Сперва тебе нравится, все-то в нем новое, и каждое утро себе удивляешься: да неужто это все мое? Все боишься: ну ворвется кто да закричит, дескать, произошло страшное недоразумение, никто не собирался селить вас в такие хоромы.
Но годы идут, фасад ветшает, одна трещинка пошла, другая. И ты начинаешь любить дом уже не за достоинства, а скорее за недостатки. С закрытыми глазами помнишь все его углы и закутки. Умеешь так хитро повернуть ключ, чтоб не заело замок и дом впустил тебя с мороза. Знаешь, какие половицы прогибаются под ногами. Как открыть платяной шкаф, чтоб не скрипнули дверцы. Из таких вот маленьких секретов и тайн и складывается твой дом». Уве иной раз недоумевал, уж не он ли сам тот скрипучий шкаф? Недаром Соня, осерчав на него, нет-нет да проворчит: «Иной раз только руками разведешь: как поправить дом, когда у него даже фундамент наперекосяк».

Странная штука – смерть. Пускай многие всю жизнь проживают так, будто никакой смерти нет вовсе, добрую половину наших дней именно смерть служит одной из главных мотиваций нашего существования. Чем старше становимся мы, тем острее осязаем ее и тем упорнее, тем настойчивей и яростней цепляемся за жизнь. Одни просто не могут без того, чтоб не чувствовать вседневного присутствия смерти, иначе не ценили бы ее противоположность. Другие озабочены ею настолько, что спешат занять очередь под дверью кабинета задолго до того, как она возвестит о своем приходе. Мы страшимся ее, конечно, однако еще больше страшимся, что она заберет не нас, а кого-то другого. Ведь самое жуткое – это когда смерть забывает про нас. Обрекая на одиночество.
Уве называли бирюком. Фигня это, не был Уве никаким бирюком. Ну не улыбался каждому направо и налево. Что ж его – в преступники записать за это? Что до Уве, у него на сей счет было свое мнение. Просто, когда хоронишь ту единственную, на которой сошелся свет клином, что-то в тебе надламывается. И время не в силах залечить эту рану.
Да и время – тоже странная штука. Мы ведь в большинстве своем живем тем, что будет. Через день, через неделю, через год. Но вот вдруг наступает тот мучительный день, когда понимаешь, что дожил до таких лет, когда впереди не так уж и много, гораздо более – позади. И теперь, когда впереди у тебя так мало, нужно искать что-то новое, ради чего и чем теперь жить. Может, это память. Об отдыхе на склоне летнего дня, когда держал ее ладошку в своей. О запахе свежевскопанной клумбы. О воскресных посиделках в кондитерской. Может, это внучата. Начинаешь жить будущим других. Нет, Уве не умер, когда Соня оставила его. Просто перестал жить. Странная штука – горе.

«Вторая жизнь Уве» (2012). Фредрик Бакман
Перевод со шведского - Руслан Косынкин

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...